Полное собрание сочинений. Том 20. Статьи из "Колокола" и другие произведения 1867-1869 годов. Александр Иванович Герцен Le Kolokol para?tra le 1er janvier 1868 en fran?ais. En changeant de langue, notre feuille reste la m?me quant ? l'esprit et au but. C'est la continuation de la feuille russe qui a paru durant dix ann?es de suite, depuis 1857, ? Londres et ensuite ? Gen?ve; nos lecteurs ?trangers ont pu la conna?tre par l'?dition fran?aise de Bruxelles (1863 — 1865). Si nos principes restent invariables, le changement de langue nous oblige ? un changement radical dans l'?conomie int?rieure. Parlant aux Russes exclusivement — amis ou ennemis — nous avions le droit de supposer qu'ils connaissent plus ou moins la Russie actuelle. En nous adressant maintenant non seulement ? nos compatriotes, mais aux ?trangers, nous avons encore plus le droit de supposer que — amis ou ennemis — ils connaissent peu la Russie. C'est surtout la grande confusion des notions sur notre pays qui nous a d?termin?s ? faire notre publication en une langue qui n'est pas la n?tre. Il nous semble qu'il est temps qu'on nous connaisse avant que s'engage une lutte possible, que l'on provoque et qui entravera toute impartialit? et arr?tera toute ?tude. Pour bien poser les questions, pour ne pas ?tre dans la n?cessit? de rappeler, ? propos de chaque fait isol?, les origines et les ?l?ments; pour avoir enfin une base de donn?es, sur laquelle nous puissions nous appuyer, nous nous sommes d?cid?s ? commencer par une r?capitulation de tout ce que nous avions ?crit sur la Russie. Une fois la situation r?elle, actuelle du pays expos?e, nous suivrons les ?v?nements dans leur d?veloppement. 8 Le Kolokol para?tra le 1er et le 15 de chaque mois. Chaque num?ro sera de deux feuilles et aura un suppl?ment en langue russe, en cas de besoin. ПЕРЕВОД <«КОЛОКОЛ» С 1 ЯНВАРЯ 1868 ГОДА БУДЕТ ВЫХОДИТЬ НА ФРАНЦУЗСКОМ ЯЗЫКЕ...> «Колокол» с 1 января 1868 года будет выходить на французском языке. Меняя язык, газета наша остается той же и по направлению и по цели. Это продолжение русской газеты, выходив¬шей десять лет подряд, с 1857 года, в Лондоне, а затем — в Женеве*; наши иностранные читатели могли ознакомиться с нею по брюссельскому французскому изданию (1863—1865 годы) *. Если принципы наши остаются незыблемыми, то перемена языка обязывает нас к коренной перемене внутреннего содержания. Обращаясь исключительно к русским — друзьям или врагам,— мы вправе были предполагать, что им более или менее знакома нынешняя Россия. Обращаясь же теперь не только к нашим соотечественникам, но и к иностранцам, мы имеем еще большее право предполагать, что — друзья или враги — они мало знают Россию. Чрезмерная сбивчивость в понятиях о нашей стране главным образом и побудила нас предпринять наше издание на чужом для нас языке. Мы полагаем, что наступило время позна¬комиться с нами, до того как завяжется весьма вероятная борьба, которую пытаются искусственно вызвать и которая помешает всякому беспристрастию и приостановит всякое изучение. Чтобы правильно ставить вопросы, чтобы избежать необходимости по поводу каждого отдельного факта напоминать о началах и основах, чтобы располагать, наконец, фундаментом из нужных сведений, на который нам можно было бы опереться, мы решили начать с краткого повторения всего, что написано было нами о России*. Обрисовав истинное, современное состояние страны, мы будем следовать затем за событиями в самом их развитии. «Ко1око1» будет выходить 1 и 15 числа каждого месяца *. Каждый номер будет состоять из двух листов с прибавлением на русском языке в случае необходимости. 9 <О ВЫХОДЕ «КОЛОКОЛА» НА ФРАНЦУЗСКОМ ЯЗЫКЕ> «Колокол» с 1-го января 1868 года будет выходить на французском языке. Нам кажется, что на сию минуту полезнее говорить о России, чем говорить с нею. Приостановливаясь на нашем десятилетии — мы хотели не только перевести дух, но еще раз «спокойно, без развлечений вглядеться в то, что делается дома» *. Общий вывод вовсе не ведет к тому, чтоб сложить руки, но мы сомневаемся, чтоб наше русское издание было теперь полезнее французского. Французский язык доступен большей части наших читателей — то, что мы пишем по-русски, не существует для Европы. Ожесточение против нас, которое улеглось было после Крымской войны, снова усиливается и растет с польского дела не по дням, а по часам. Вместе с ненавистью — страшная смутность понятий. Наши полуофициальные защитники раздувают вражду, усиливая ошибочный взгляд, выгораживая, оправдывая все дикие меры правительства и все дикие мнения общества. Их свидетельство в Европе принимается за улику, за собственное сознание. Пусть же она услышит голос другой стороны. Что касается до нашей русской речи, мы сказали почти все, что имели сказать, и слова наши не прошли бесплодно. Мы умеем узнавать их эхо и отражение, как бы звуки и черты ни были искажены. Одна из наших великих наград состоит именно в том, что мы меньше нужны. Мы считали наше дело необходимым не только тогда, когда мы первые подняли свободную русскую речь — и были встречены общим рукоплесканием,— но и тогда, когда запутавшееся 10 общественное мнение оставило нас. Мы не замолчали, потому что не утратили веры, потому что голос протеста был необходим для будущей очистки. Снова одинокие и без перебежавшего хора, мы не уступили ни йоты бесновавшейся реакции и бесновавшемуся патриотизму; на нас нет ни одного кровавого пятна... мы не оскорбили ни одной падающей жертвы. За это нас винили, это нам поставят в заслугу — в первый день полной трезвости. Теперь надобно бороться не против кровавого патриотизма, а против патриотизма риторического, и с ним не так нужно препинаться дома, как показать Европе, что у нас за душою не только одна мысль о судорожном сохранении целости государства, на которое никто не нападает, и что вообще иконописный дракон не в самом деле так страшен, как его малюют наши Мараты единой и нераздельной империи. Пока общественное мнение не может переработать и обойти все эти бездушные теории поглощающего государства, целиком взятые из тех немецких источников, из которых вышел прусский бонапартизм, сгубивший последнюю свободу Германии ее единством,— с ним говорить трудно. Привилегированные журналисты наши похожи на уличного мальчишку, которому попался барабан, вы его ничем не остановите, пока он воображает, что его все боятся и что за ним целая армия. По счастью, кругом, вдали, вблизи идет другая работа без шума и треска, и там в самом деле выработывается ткань и материал будущей истории. Она выработывается трудно, иначе, чем ожидали, чем требует здравый смысл,— все идет проселками и буераками, но идет в ту же сторону. К неправильным, запутанным, уродливым развитиям история нас приучила. Она, как дети, любит наступать в грязь (жаль, что грязь ее всегда от дождя крови) и там, где можно сухо пройти,— а у нас везде грязь по колено и болота по пояс. Главное, лишь бы она не останавливалась. Дело нашего социального развития, несмотря на все помехи и ошибки, идет своим медленным, но безвозвратным путем. Вместе с ним двигаются вперед политический смысл и в особенности смысл юридический,— в нем приходят к сознанию и выходят на свет такие народные понятия и оттенки, которые, 11 вырастая и окрепнув, вряд примут ли за меру справедливости юридическое изуверство Европы. Правительственная реакция — груба, глупа, но не глубока. Она сама так неустроенна в убеждениях, так колеблется, снявшись с николаевского якоря, что в ней вообще ничего нет ни глубокого, ни прочного. В последнее время явился у нее товарищ, который хоть кого заведет в лес. С таким попутчиком в реакции, как дворянская партия, далеко не уедешь. Остановить общего прозябения нельзя. Посев сделан, часть работы под землей, другая неуловима по своей повсюдности и рассыпчатости, потому что она лежит в необходимости но¬вого положения, к которому Россия стремится гулом. Само правительство, не чувствуя, двигается, как лавина, по тому же склону, твердо уверенное в своей упругой неподвижности. Многих сбивает, что прогресс не там, где мы привыкли его искать. Умственные и деятельные узлы переместились, и дело и мысль отступили с передовой сцены и опустились в круги несравненно большие, но не бросающиеся в глаза. Из ежедневной газеты они переходят в ежедневную жизнь, из книги — в суд, в земскую управу, в раскладку повинностей, в учет общественного достояния. В этих-то невзрачных мастерских и кухнях и заготовляются те пышные царские обеды, которые подают потом в национальных собраниях или длинных парламентах * и о которых память, возрастая, проходит века. Без сомнения, утренняя заря наша была ярче, эту величественную увертюру до сих пор никто не оценил во всем ее юном, поэтическом, широком, богатом значении. В ней слышались за¬родыши всей будущей оперы, все ее мотивы. Она привела к слову немую боль, она высказала наши стремления и если не нашла путей, то указала цель и поставила вехи. Масса идей, идеалов, вопросов, сомнений, фактов, ринутых в оборот, в общее брожение в продолжение семи лет, изумительна. Были промахи, но, глядя на них отступя и сквозь мрачное пятилетие, только и остается что общее благословение светлой полосе и людям утра *. Тут нечего поправлять, торговаться — и юношеский через край «Молодой России» нам дорог * после неистовств России не старой, но сгнившей в незрелости. Увертюра была 12 сыграна, когда разразился пожарный террор *. Правительство било исполнителей — звуки разнеслись, были слышаны. Террор только ускорил перемещение центров деятельности. После гибели сильных деятелей и сильных органов у нас не явилось ни одного замечательного литератора, ни одного резкого самобытного произведения. Относить это исключительно к стеснительным мерам —невозможно, стоит вспомнить сороковые годы... То же в сферах академических. Университеты наши, после короткой борьбы, побледнели, ни об одном из них не гремит прежняя слава, на кафедрах не являются проповедники и полемисты. Профессора теряются в реакции, студенты сбиты с толку. В их числе, как и в числе доцентов, есть труженики науки, но они взошли в другое русло. Литературная и студентская эпохи так же миновали, как прежде их миновала эпоха гвардейских офицеров. Книги будут выходить и иметь сильное влияние, студенты и офицеры не переведутся, но вряд ли они будут подавать тон. Общее внимание мало-помалу обращается в другие сферы, интерес сосредоточивается на судебных прениях, на земских делах, на уголовных процессах, на приговорах присяжных, потому что жизнь там. Всего этого Запад не знает. Перед ним совершается убийство пограничного народа*; перед ним развешано выдуманное завещание Петра I*, возле которого, вроде старых драбантов, стоят, взявши на штыки, седые генералы — Катков и Краевский, воспевающие бранную царицу, стальную щетину и исполина, послушного царю...* Немую Россию Николая не любили, не знали и боялись, как какую-то неизвестную, дикую силу, раздавившую 14-е декабря, переехавшую Польшу, враждебную всему свободному, воору¬женную с ног до головы и злобно смотрящую на Европу двумя пулями вместо глаз. Под конец николаевской эпохи Европа узнала, что Россия не так сильна, как казалось. Ее стали меньше бояться, меньше ненавидеть, ее хотели узнать. Реакция в Европе еще до войны уравняла ее с нами, хотя она и не сознавалась в этом. Это было то время, когда мы громко и гордо проповедовали Россию возникающую перед склонявшимся в темные тучи солнцем Запада... 13 Дикое усмирение Польши, добивание страны побежденной, казнь и каторга военнопленных, узаконенный грабеж, преследование языка, преследование религии, насильственное обрусение края — не русского, католического, тянущего всеми силами к Западу, вздуло во второй раз все тлевшие ненависти. Имеет ли Запад, именно теперь, право бросать камни в других, садиться судьей и продолжать свой монополь защиты угнетенных и утешителя скорбящих,— мы не станем разбирать в этой статье. Мы имеем теперь возможность говорить с ним не за глаза — ив робкой, уклончивой неоткровенности он вряд ли упрекнет нас. Дело в том, что обвинения справедливы — откуда бы они ни шли, для нас от этого не легче. Возрожденную ненависть поддерживает и разжигает казенный журнализм. Его цинизм, его лицемерие действительно переходят все пределы. Бунтуя явно, открыто австрийских славян, турецких греков, он не только оправдывает все полицейские насилия в Польше, но вызывает, подсказывает меры, до которых правительство не дошло бы своим умом*. Без доносов нет статьи, нет полемики. Принимая это полуофициальное юродство и распутство за последнее слово России, на нас смотрят с ужасом и отвращением. Есть вещи, которых старая цивилизация не говорит, и действительно их наглое высказывание чуть ли не хуже самого дела. Как же не ненавидеть страну, в которой чуть ли не последний честный издатель проповедует истребление католичества *, в которой правительство наказывает «строптивых» поляков, делая их русскими, и тем же хочет наградить верную прислугу свою из немцев? Конечно, нас трудно обвинить в любви к папству и в нежности к балтийским ритерам и бюргерам, но, читая эти православные варварства, так и желал бы, чтоб эта чудовищная империя раздробилась на части. Оттого, что ненависть заслужена, что обвинения справедливы, оттого-то мы и хотим поднять нашу речь. Нас душит, нам щемит сердце, что посторонние нас судят исключительно по патриотическому приапизму «Моск. ведомостей» и их переложению на петербургский Голос с взморья*; нам больно, мы краснеем, думая, что в православном ебертизме 14 видят не бессмыслицы прокаженного, а выражение общего мнения*. Нам досадно, что в Европе не знают, что за редакционными съезжими выслуживающихся журналистов, за схимни- ческими чуланами богобеснующихся кликуш, за зелеными столами петербургских канцелярий и «ломберными» Английских клубов растет другая Россия,— Россия надежд и юных сил, которая не отвечает за черные дела, втесненные ей во время ее малолетства опекунами, ни за черные слова подкупленных ими стряпчих. От имени входящих в совершеннолетие и не имеющих ни языка дома, пи органа за границей мы являемся с поднятой головой и с свободной речью защитниками нашей России перед судьями старого мира. Ницца, 1 декабря 1867. 15 UN FAIT PERSONNEL La n?cessit? de recommencer encore une fois une s?rie de publications sur la Russie devenait de plus en plus ?vidente, lorsqu'un ?v?nement ext?rieur mit fin ? toutes les ind?cisions. J'?tais loin de Gen?ve lorsque le Congr?s de la Paix allait s'ouvrir. Mes amis m'invitaient; des personnes que j'estime d?siraient ma pr?sence — toutes mes sympathies sont pour la paix. Mon premier ?lan ?tait de faire ma malle et de partir; mais apr?s un moment de r?flexion, un tout autre sentiment commen?a ? se faire jour. Si j'avais ?t? ? Gen?ve, ce doute ne se serait pas produit, il n'en aurait pas eu le temps; j'aurais agi comme mes amis, sauf ? me repentir apr?s. Me trouvant par hasard loin de l?, je pouvais scruter jusqu'au fond, et apr?s un travail p?nible je me suis d?cid? ? m'abstenir. L'id?e du Congr?s ?tait tellement juste que je m'empressai, un des premiers, de signer mon nom sur une liste d'adh?sion. Je d?sirai au Congr?s tout le succ?s possible, et je craignais sinc?rement une non-r?ussite mat?rielle ou morale; je tremblais qu'on ne constat?t la faiblesse num?rique des adh?rents, qu'on ne s'aper??t du vague des id?es des vieux partis, qui souvent se bornent au d?vouement, sans formuler la marche des choses, ? ces sympathies g?n?reuses, qui ont voulu tant de bien ? l'humanit? et ont laiss? passer tant de mal. Ces consid?rations ne pouvaient que m'engager d'aller ? Gen?ve. Un tout autre scrupule m'est venu en attendant. Je trouvais une telle recrudescence d'animosit? contre la Russie dans les journaux d?mocratiques, dans des brochures patronn?es par eux, que je 16 m'arr?tai tout court devant une question qui me bouleversa. Je me demandai: n'y a-t-il pas un mensonge involontaire, inconscient dans nos rapports avec la d?mocratie occidentale, un mensonge de bienveillance, de d?licatesse, de m?nagements d'un c?t? — d'?gards, d'humilit? de l'autre, mais toujours un mensonge? Peut-?tre oui. Apr?s ce peut-?tre il m'?tait impossible d'aller ? Gen?ve, ou il fallait y aller exclusivement avec l'intention d'accuser la non-sinc?rit? de nos rapports, et de chercher les moyens de les changer ou de les rompre. Serait-ce ? propos? M'aurait-on accord? la parole sur un sujet qui sortait ?videmment du programme? Si on m'invitait, ce n'est pas en qualit? de Russe, mais dans la profonde conviction que je suis Russe le moins possible, et c'est ce que je ne pouvais, ne voulais, ne devais accepter. Si j'?tais comme ce bon, ce brave, cet excellent vieillard russe Chamerovzoff, qui a vou? une quarantaine d'ann?es ? l'?mancipation des noirs et qui vient chaque ann?e, en qualit? de pr?sident de la Soci?t? fond?e ? Londres du temps de Wilber-force, dont il ?tait ami, faire son rapport et parler comme philanthrope en g?n?ral et philon?gre sp?cialement, je n'aurais eu aucun scrupule non plus d'aller au Congr?s de Gen?ve. Mais moi je ne suis pas si humanitaire, je n'ai aucune sp?cialit? exotique, j'appartiens par toutes les fibres de mon c?ur au peuple russe; je travaille pour lui, il travaille en moi, et cela n'est pas une r?miniscence historique, un instinct aveugle, un lien de sang, mais la cons?quence de ce que je vois dans le peuple russe, ? travers l'?corce et le brouillard, ? travers le sang et la rougeur des incendies, ? travers l'ignorance du peuple et la civilisation du tzar, — une grande puissance, un grand ?l?ment qui entre dans l'histoire de front avec la r?volution sociale, vers laquelle le vieux monde ira volensnolens, s'il ne veut p?rir ou s'ossifier. Etait-il possible d'accepter la position de tol?rance individuelle, exceptionnelle, que nous fait l'hospitalit? occidentale? Il fut un temps o? les Russes, trop ?cras?s, trop malheureux, paraissaient abattus et confus devant les fiers r?publicains futurs de la France et les profonds libres-penseurs de l'Allemagne. 17 Depuis, les constellations se sont fortement chang?es. Si nous n'avons pas eu la force et le temps de transplanter, dans notre climat ?pre et dur, les fr?les libert?s des institutions occidentales— le despotisme militaire, le gouvernement du bon plaisir, la police souveraine et sans contr?le, l'absence de la s?curit? personnelle, ont pouss? de telles racines dans le sol du continent, qu'une ?galit? compl?te s'est ?tablie entre nous, sauf la diff?rence qui existe entre des hommes qui d?sirent sortir d'un enclos et d'autres qui y sont ? peine entr?s... . Comment donc expliquer l'acharnement redoubl? avec lequel on nous jette la pierre? Je pensai quelquefois que les anath?mes virulents qu'on fulminait exclusivement sur le despotisme russe n'?taient qu'une mani?re d'attaquer le monstre en g?n?ral, et que n'osant s'en ?prendre au ma?tre de la maison, on s'abattait sur le voisin... — Mais il fallut en revenir. Les publicistes, les hommes de notre si?cle, les repr?sentants de l'opinion, les sages du temps, montrent tout indign?s, au doigt, notre carcan — sans s'apercevoir que leur main porte une cha?ne. Nulle part l'aristocratie ne blesse tant que dans l'enceinte d'une prison; imitons l'?galit? des condamn?s devant la camisole et travaillons ? nous affranchir. Une partie de la faute, il faut l'avouer, p?se sur nous. Nous avons laiss? faire, nous n'avons pas relev? des fautes criantes, nous nous sommes mollement d?fendus. Nous avons laiss? cro?tre les erreurs qui ont fauss? le reste des notions claires sur le sujet. L'urgence de nouvelles publications ?tait ?vidente. Je ne voulais pas laisser ignorer ? mes amis les raisons de mon absence du Congr?s, et j'?crivis ? ce sujet ? M. Barni. Dans la grande bagarre des affaires, il a oubli? de mentionner ma lettre, et il a tr?s bien fait. Le Congr?s avait bien d'autres pr?occupations qui prenaient ses moments orageux et compt?s. Dans cette lettre je faisais part de l'intention de remettre, encore une fois, la question russe sur le tapis, en essayant la publication d'un recueil. Bient?t l'id?e d'un recueil nous parut insuffisante, et nous nous sommes d?cid?s, Ogareff et moi, ? publier le Kolokol en fran?ais, avec un suppl?ment russe. 18 Nous en faisons l'essai maintenant. L'accueil que trouveront nos premi?res feuilles d?cidera si nous devons continuer. ПЕРЕВОД ЛИЧНЫЙ ВОПРОС Необходимость возобновления ряда изданий, посвященных России, становилась все более и более очевидной, когда одно внешнее событие положило конец всем сомнениям. Я находился далеко от Женевы, когда готовилось открытие Конгресса мира. Мои друзья приглашали меня; уважаемые мною люди желали, чтобы я присутствовал*; все мои симпатии — на стороне мира. Первым моим побуждением было уложить вещи и выехать; однако после минутного раздумья совсем иное чувство стало брать во мне верх. Если б я был в Женеве, то колебания эти не возникли бы, для них не оставалось бы времени; я поступил бы так же, как и мои друзья, чтобы впоследствии в этом раскаяться*. Случайно оказавшись вдалеке, я смог до конца все взвесить, и после тяжелой внутренней борьбы я решил воздержаться. Идея Конгресса была столь справедлива, что я поспешил, одним из первых, поставить свое имя в списке его участников. Я желал Конгрессу самого полного успеха и искренне опасался материальной или моральной неудачи; я боялся, как бы не стала очевидной малочисленность участвующих в нем лиц, как бы не была замечена расплывчатость идей старых партий, которые, не понимая отчетливо хода вещей, зачастую ограничиваются приверженностью прекраснодушным симпатиям, основанным на желании сделать столько добра человечеству и допустившим столько зла. Эти соображения могли лишь побудить меня к поездке в Женеву. Но в это время во мне зародилось сомнение совсем иного рода. Я обнаружил в демократических газетах, в распространяемых ими брошюрах такое усиление ненависти к России, что передо мной внезапно встал вопрос, который сильно меня взволновал. Я спросил себя: нет ли в наших отношениях с западной демократией невольной, бессознательной лжи, — лжи доброжелательной, мягкой, щадящей с одной стороны, подобо¬страстной, приниженной — с другой, но тем не менее — лжи? Быть может, и есть. После этого быть может мне никак нельзя было ехать в Женеву или же надлежало ехать туда исключительно с намерением обличить неискренность наших отношений и отыскать средства для их изменения или же для разрыва. Было ли б это уместно? Разве предоставили бы мне слово по вопросу, явно выходившему за пределы программы? Если меня и приглашали, то не в качестве русского, а в глубоком убеждении, что я меньше всего русский,— а именно с этим я не мог, не хотел, не должен был соглашаться. Если б я походил на доброго, славного, милого русского старичка Шамеровцова, который лет сорок посвятил освобождению чернокожих и ежегодно появляется в качестве президента Общества, основанного в Лондоне во времена Уилберфорса, чьим другом он был, чтобы сделать доклад и выступить как филантроп вообще и филонегр в частности, то у меня насчет поездки на Женевский конгресс никаких колебаний не было бы. Но я не настолько общечеловечен, у меня нет никакой заморской специальности, я всеми фибрами своей души принадлежу русскому народу; я тружусь для него, он трудится во мне, и это вовсе не историческая реминисценция, не слепой инстинкт, не кровные узы, а следствие того, что в русском народе сквозь кору и туман, сквозь кровь и зарево пожаров, сквозь народное невежество и царскую цивилизацию я различаю великую силу, великое начало, вступающее в историю рядом с социальной революцией, к которой старый мир придет volens nolens, если он не желает погибнуть или же окостенеть. Можно ли было примириться с позицией терпимости, проявляемой к нам лично, в виде исключения, западным гостеприимством? Было время, когда русские, крайне угнетенные, крайне несчастные, имели приниженный и смущенный вид перед исполненными гордости будущими республиканцами Франции и глубокомысленными вольнодумцами Германии. С той поры 20 расположение созвездий сильно изменилось. Если у нас не было достаточно сил и времени, чтобы пересадить в наш суровый и холодный климат тщедушные свободы западных учрежде¬ний, то военный деспотизм, правительственный произвол, всемогущая и бесконтрольная полиция, отсутствие личной безопасности пустили такие корни в почву европейского материка, что между нами установилось полное равенство, с тем лишь различием, какое существует между людьми, желающими выбраться из загона, и людьми, только что в него по¬павшими... Чем же объяснить то усилившееся ожесточение, с которым нас забрасывают камнями? Мне иногда приходило в голову, что злобные проклятья, которые сыпались исключительно на русский деспотизм, были лишь средством нападения на чудовище вообще и что, не решаясь обрушиться на хозяина дома, набрасывались на соседа... Но от этой мысли пришлось отказаться. Публицисты, люди нашего века, представители общественного мнения, нынешние мудрецы с негодованием указывают пальцем на наш железный ошейник, не замечая, что у них у самих на руке цепь. Нигде аристократизм не бывает так оскорбителен, как за тюремной оградой; возьмем же себе за образец равенство осужденных перед арестантской курткой и будем работать во имя своего освобождения. Часть вины, надобно в этом признаться, тяготеет на нас самих. Мы сами допустили это, мы не разоблачали вопиющие ошибки, мы вяло защищались. Мы дали разрастись заблуждениям, исказившим последние ясные представления об этом вопросе. Крайняя необходимость новых изданий стала очевидной. Я не хотел оставить своих друзей в неведении относительно причин моего отсутствия на Конгрессе и написал по этому поводу г. Барни*. В деловой суете он позабыл упомянуть о моем письме, и поступил прекрасно. У Конгресса и без того было множество забот, отнимавших его бурные и строго рассчитанные минуты. В этом письме я поделился своим намерением снова поставить русский вопрос, сделав попытку издания сборника*. 21 Вскоре мысль о сборнике показалась нам недостаточной, и мы решили, Огарев и я, издавать «Колокол» на французском языке с русским прибавлением. Эту попытку мы теперь и делаем. Прием, который встретят наши первые листы, определит, должны ли мы продолжать. 22 PROLEGOMENA I Nous n'avons rien de nouveau ? dire — une partie des essais que nous avons l'intention de publier est connue; dans les autres on ne trouvera que la r?capitulation et le d?veloppement de ce que nous avons dit et r?p?t? depuis au moins vingt ans. Quelle est donc la raison de notre apparition? L'?tonnante persistance de ne voir dans la Russie que son c?t? n?gatif et d'envelopper dans les m?mes injures et anatli?mes progr?s et r?action, avenir et pr?sent, d?tritus et germes. Seuls publicistes russes en Occident, nous ne voulons pas prendre sur nous la responsabilit? du silence. Le spectre russe, exploit? apr?s 1848 par Donoso Cort?s en laveur du catholicisme, appara?t avec une nouvelle vigueur dans le camp oppos?. On est pr?t ? voiler encore une fois les «droits de l'homme», que l'on a oubli?s, et ? suspendre la libert? que l'on n'a plus, pour veiller au «Salut de la civilisation» menac?e et — refouler ces Attilas en herbe et ces Alaric futurs, au del? du Volga et de l'Oural. Le danger est si grand qu'on a hasard? de proposer ? l'Autriche de donner la main qui lui reste — ? la Prusse, qui a amput? l'autre... que l'on a conseill? ? tous les Etats d'entrer dans une sainte ligue d'un despotisme militaire contre l'empire des tzars. On ?crit des livres, des articles, des brochures en fran?ais, allemand, anglais; on prononce des discours, on fourbit les armes... et la seule chose que l'on omet, c'est T?tude s?rieuse de la Russie. On se borne au z?le, ? la ferveur, ? l'?l?vation des sentiments. On croit que,si l'on plaint la Pologne — on conna?t la Russie. Cet ?tat de choses peut amener des cons?quences graves, de grandes fautes, de grands malheurs, sans parler du malheur tr?s r?el — d'?tre dans une compl?te erreur. Il y a peu de spectacles plus tristes et plus navrants que celui d'une obstination senile, qui se d?tourne de la v?rit? — par une fatigue d'esprit, par une crainte de troubler un parti pris. G?the a remarqu? que les vieux savants perdent avec les ann?es l'instinct de la r?alit?, le talent d'observation et n'aiment pas ? remonter aux bases de leur th?orie. Ils se sont forme des id?es arr?t?es, ils ont tranch? la question et ne veulent pas y revenir. Nous disions il y a dix ansi[1]: «Il est difficile de s'imaginer jusqu'? quel point le cercle dans lequel se meut et se d?bat la g?n?ralit? des hommes en Occident, est herm?tiquement clos. Un fait nouveau les trouble, une pens?e qui n'a pas de cadre, de rubrique, les alarme. La grande partie des journaliers de la publicit? ont en r?serve une provision de g?n?ralit?s, de g?n?rosit?, d'indignation, d'enthousiasme et d'adjectifs qu'ils appliquent ? tous les ?v?nements. On les change un peu, on les fa?onne, on les illumine de couleur locale, et tout est en ordre... Les patrons facilitent extr?mement le travail, et sans l'intervention d'un fait rebelle, la roue va son train; aussi avec quelle col?re mal cach?e on rencontre ces intrus, comme on t?che de ne pas les apercevoir, de leur montrer la porte; et s'ils ne s'en vont pas — de les calomnier...» Depuis 1848 nous avons pr?ch? — que, au-dessous de la Russie militaire et despotique, conqu?rante et agressive — sauvant l'Autriche et aidant la r?action— il y a une Russie en germi¬nation, que des courants souterrains soufflent un air — tout autre que celui du P?tersbourg officiel. Le monde se livrait au d?sespoir, mais il resta inattentif ? cette consolation. Ce qui paraissait paradoxal, avant la guerre de Crim?e, est devenu, bient?t apr?s, un fait ?vident, irr?cusable. Le «Great Eastern» du Nord se d?tachaitde ses glaces, prenait le large — et se heurtait contre l'insurrection de la Pologne. 24 Les Polonais ont voulu r?parer la faute de leur inaction pendant la guerre de Crim?e — trop h?tivement et dans des circonstances peu favorables. Ils ?taient malheureux dans leur m?salliance; le gouvernement russe, dur, insolent m?me dans les concessions. Leur impatience h?ro?que se con?oit. Voyant avec tristesse que le mouvement ne pouvait ?tre diff?r?, nous leur d?mes, la veille de leur insurrectionii[2]: «Fr?res, d?tachez-vous de la Russie, soyez ind?pendants, allez avec l'Occident, vous en avez tous les droits; mais en rompant avec la Russie — t?chez donc de la conna?tre». A cela, pas de r?ponse. Et il faut ajouter qu'il n'y a pas un peuple voisin qui connaisse moins la Russie que la Pologneiii[3]. En Occident on ne conna?t pas la Russie tout de bon. Les Polonais l'ignorent avec pr?m?ditation. Que de malheurs auraient ?t? ?vit?s, si les Polonais n'eussent eu peur de trouver quelque chose de bon dans leur ennemi. Ils disaient bien en 1831: «Pour votre libert? et la n?tre!» Mais quelle est la libert? vers laquelle nous aspirons? Est-ce l? m?me?.. Les Polonais confondent bien souvent la libert? avec l'ind?pendance politique. Nous l'avons, et c'est notre dernier souci; nous ne pouvons la perdre. La lutte s'engage. La Pologne donne son sang, l'Europe — ses articles de journaux. Tristes et pleins de noirs pressentiments, nous ?tions les premiers Russes ? saluer «ceux qui allaient ? la mort». Les Polonais ne repr?sentaient pas pour nous le nouveau principe et l'avenir — mais ils repr?sentaient le droit, l'histoire;— la justice ?tait de leur c?t?. Ce n'est pas non plus avec une aspiration vers un id?al qu'ils se mirent en marche — ils voulaient revendiquer, r?tablir, ressusciter. C'est pr?cis?ment l? que g?t notre diff?rence. Nous avons beau regarder autour de nous — nous n'avons rien ? revendiquer, ? exhumer, nous n'avons, qu'? d?blayer le champ pour nos aptitudes et nos tendances. Pourtant nous ?tions c?ur et ?me avec les Polonais, et nous n'avions qu'une angoisse: nous appr?hendions que leur insurrection n'entrav?t notre marche, sans atteindre le but. Nos pr?visions se r?alis?rent, et le hideux Mou-ravioff, apr?s avoir fini avec la Lithuanie, fut appel? ? pr?sider une inquisition politique ? P?tersbourg. L'unit? de la terreur et du bourreau a confondu les martyrs de deux causes. Lorsque les passions se calm?rent — on put ais?ment constater, ? travers les sanglots et les cris de rage, deux jaits. Vous ?tes convaincus de l'un, nous n'avons aucun doute quant ? l'autre. L'un, c'est que la Pologne polonaise n'a pas p?ri; l'autre, c'est que le mouvement russe n'a pas ?t? arr?t?- C'est un fait tr?s grave, et nous ne demandons qu'une enqu?te pour constater notre erreur ou admettre que nous avons raison. Au lieu de le-faire, on jette des cris d'alarme et d'exasp?ration, on invente des offenses ethnographiques, on accable la Russie ? coups de philologie frelat?e. On la chasse de l'Europe, on la chasse des Iraniens. Est-ce s?rieux tout cela? Nos braves ennemis ne savent pas m?me que nous sommes tr?s peu vuln?rables de ce c?t?; nous sommes au-dessus des susceptibilit?s zoologiques et tr?s indiff?rents ? la puret? de race; ce qui ne nous emp?che nullement d'?tre parfaitement Slaves. Nous sommes contents d'avoir du sang finnois et mongol dans les veines; cela nous met en parent?, en rapport de fraternit? avec ces races parias, que la d?mocratie humanitaire de l'Europe ne peut nommer sans d?dain et offense. Aussi nous n'avons pas ? nous plaindre de l'?l?ment touranien. Nous avons pouss? un peu plus loin que les purs Slaves de la Bulgarie, Serbie, etc. On nous chasse de l'Europe — comme le bon Dieu a chass? Adam du Paradis. Mais est-ce qu'on est bien s?r que nous prenons l'Europe pour un Eden et le titre d'Europ?en pour un titre d'honneur? On se trompe fortement de temps. Nous ne rougissons Pas d'?tre de l'Asie, et nous n'avons aucun besoin de nous annexer ? droite ou ? gauche. Nous nous suffisons, nous sommes une-Partie du monde entre l'Am?rique et l'Europe, et c'est assez pour 26 nous. Peut-?tre les Allemands de P?tersbourg se scandalisent-ils fortement de la perte de leur slavisme pur, de leur iranisme japh?tique, et sont-ils profond?ment offens?s de ce qu'on ne veut pas d'eux en Europe. — Peut-?tre les enrag?s de Moscou, pour comble de ridicule, commenceront-ils une lutte scientifique— cela ne nous regarde pas du tout. Et c'est gr?ce ? vous, nos ma?tres de l'Occident, gr?ce ? votre science que nous avons tant de philosophie. Arri?r?s en tout, nous avons ?t? en apprentissage chez vous—et nous n'avons pas rebrouss? chemin devant les cons?quences qui vous ont fait d?vier. Nous ne cachons pas le bien que nous avons re?u de vous. Nous pr?mes votre lumi?re pour ?clairer l'horreur de notre position, pour chercher une porte ouverte, pour en sortir — et nous l'avons trouv?e gr?ce ? vous. Cest assez maintenant — que nous savons marcher seuls — de f?rule du ma?tre, et si vous nous maltraitez — adieu l'?cole! Mais avant de nous quitter «en c?r?monie», dites-nous: pourquoi voulez-vous ? toute force vous faire un ennemi du jeune Ours? — Est-ce qu'il ne vous suffit pas de guerroyer avec le vieux, qui nous est plus hostile qu'? vous et que nous ha?ssons plus que vous ne le ha?ssez? Pensez ? cela que le vieux d?pend beaucoup plus de vous que le jeune; il n'est pas libre moralement, vous pesez sur lui par votre autorit?. Il murmure, il boude, mais il s'offense de vos critiques, parce qu'il vous respecte et vous craint — non votre force physique, mais votre sup?riorit? intellectuelle, votre morgue aristocratique. La bosse de la v?n?ration nous manque; nous n'avons pas le m?me sentiment de respect pour tout ce qui est occidental. Nous vous avons vus, dans des moments, bien faibles. La seule chose que nous estimons chez vous, sans bornes, religieusement, c'est la science. Mais la science, c'est tout l'oppos? de vos institutions, de votre intol?rance, «de votre Etat, de votre morale, de vos croyances. Vous avez l'art de couvrir, par vos aspirations g?n?reuses, par vos sublimes incons?quences, l'ab?me qui s?pare la vie de la science — mais l'ab?me reste. Nous vous avons vus de trop pr?s et nous vous connaissons — nous sommes habitu?s ? vous aimer et ? vous conna?tre — vous nous ignorez et vous nous niez. — Nous protestons. 27 Sentinelles perdues ? la limite de deux mondes, que l'on excite ? se ruer l'un contre l'autre, appartenant par mille liens aux deux, nous ne pouvons pas nous taire et nous nous hasardons encore une fois ? signaler la fausse route et ? crier du haut de notre gu?rite: «Gare ? l'erreur!»iv[4] II Nous voulons commencer par dire, le plus bri?vement possible, comment l'?tat actuel de la civilisation occidentale se refl?te dans notre intelligence d'?trangers, de spectateurs, d'hommes form?s par votre science, mais qui ayant une autre origine et une autre tradition — vont leur chemin tr?s difficile — sans admirer le v?tre. Vous ?tes peu habitu?s ? entendre les opinions qui vien nent du dehors. Vous avez ?t? si longtemps la civilisation et toute la civilisation, la seule grande histoire et le seul grand pr?sent, que les Anacharsis intimid?s n'osaient dire franchement leur opinion; et lorsque vous vous mettez vous-m?mes dans leur r?le, en ?crivant des lettres persanes, turques, am?ricaines et autres, vous ne faites que la critique des d?tails. Si quelquefois vous dites une v?rit? d?sagr?able, gare ? celui qui touche la reine, n'?tant pas de la famille! 28 Les temps ont chang? rapidement. L'aur?ole qui vous entourait n'offusque plus la vue. Votre r?gne unitaire et incontest? est troubl? par une voisine peu commode et remuante. On se tourne vers sa nouvelle maison, au del? de l'Oc?an — on trouve qu'elle vous continue en vous accomplissant; vous avez beaucoup promis, elle tient beaucoup; l'id?al est ? vous, la r?alisation ? elle. Votre civilisation est comme une mer qui d?borde, elle ne peut ni rester dans son ancien lit, ni d?passer les limites fatales. Elle se heurte de tous c?t?s ? des rochers qu'elle ne peut ni engloutir, ni d?passer, ni entra?ner; de l? une ?trange confusion, une agitation st?rile; on attaque — on est refoul?, et fiasco sur fiasco. Vous ne pouvez entrer dans un nouveau lit sans jeter au loin vos vieilles hardes, et vous voulez les garder. Vous ?tes trop avares pour c?der une partie de l'h?ritage et vous n'avez, non plus, assez d'abn?gation pour vous r?signer au repos honorable d'une reine douairi?re, qui oubliant la royaut? ne s'occupe plus que de son m?nage. Vous restez en cons?quence dans un ?tat de fluctuation provisoire; vous ?tes, sans le savoir, sinc?rement hypocrites, et vous vous contentez des mois, sans avoir la r?alit?. Les formes et les bases de l'organisation actuelle de l'Etat, de la soci?t? — telles qu'elles se sont ?labor?es, au fur et ? mesure, par l'histoire, sans unit? ni plan — ne correspondent plus aux exigences de l'Etat rationnel qui s'est formul? dans la science et conscience d'une minorit? active et d?velopp?e. Tout ce que les vieilles formes avaient d'?lasticit?, elles l'ont pr?t?; toutes les combinaisons, tous les compromis ont ?t? faits. Les r?formes ne peuvent aller plus loin sans les faire ?clater, sans ?branler les bases ?ternelles de la soci?t?. Il faut que l'esprit recule et avoue, avec une humilit? toute chr?tienne, que son id?al «n'est pas de ce monde», ou se d?cide ? briser les formes et ? ne plus s'inqui?ter du sort des bases ?ternelles. Ces bases ?ternelles ne sont rien autre que les bases tr?s temporelles d'une organisation bic?phale, hybride — d'un Etat exf?odal, bourgeois et militaire — d'un compromis flottant entre les extr?mes — d'une diagonale peu s?re entre la libert? et l'autorit?, d'un ?clectisme social et politique — neutralisant toute initiative. Vers ce juste milieu gravissent, en oscillant, les nations civilis?es. Celles qui ont vaincu les forces perturbatrices, 29 comme la Hollande, se trouvent tr?s bien. Il est possible que les peuples latino-germaniques n'iront pas plus loin, que c'est leur ?tat d?finitif. Les r?ves d'un pass?, les r?ves d'un avenir les troublent encore et ne leur permettent pas de s'asseoir carr?ment dans leur position. Ces remords platoniques se calmeront comme les douleurs des chr?tiens se calm?rent ? l'endroit des p?ch?s du genre humain — ils resteront comme de beaux souvenirs, des pia desideria, comme un romantisme g?n?reux, comme la pri?re du riche pour les pauvres. Il n'y a au reste aucune n?cessit? absolue que l'id?al formul? se r?alise dans une telle localit? ou dans une autre, pourvu qu'il se r?alise. Est-ce que l'Inde n'est pas rest?e dans le r?le de M?re et la Jud?e dans celui de Jean le pr?curseur? On ne s'arr?te pas o? l'on veut, mais l? o? les forces manquent, o? la plasticit?, l'?nergie manquent. Nous ne voulons nullement dire que le monde latino-germanique soit exclu de la nouvelle paling?n?sie sociale, qu'il a lui-m?me r?v?l?e au monde. Tous sont invit?s par la nature et par l'histoire, mais il est impossible d'entrer dans le nouveau monde, en portant, comme Atlas, le vieux monde sur ses ?paules. Il faut mourir «dans le vieux Adam» pour ressusciter dans le nouveau—c'est-?-dire il faut passer par une r?volution r?ellement radicale. Nous savons tr?s bien qu'il n'est pas facile de d?finir, d'une mani?re concr?te et simple, ce que nous entendons par r?volution radicale. Prenons encore une fois le seul exemple que l'histoire nous offre: la r?volution chr?tienne. Le monde de la «ville ?ternelle» s'en allait, battu par les Barbares, par l'?puisement, succombant sous le fardeau trop lourd que Rome mettait sur ses ?paules. Une grande partie de son id?al de conqu?rant ?tait r?alis?e, le restant ne suffisait plus pour le pousser. Il poss?dait son pass?, le prestige de la force, de la civilisation, de la richesse; il pouvait tout de m?me tra?ner longtemps, ramolli et fatigu?. Mais arrive une r?volution qui lui dit en face: «Tes vertus sont des vices brillants pour nous; notre sagesse est absurde pour toi, qu'avons-nous donc de commun?» Il fallait l'?craser ou tomber devant la croix et le crucifi?. Vous connaissez la l?gende (Heine s'en est si bien souvenu, dans son voyage de Helgoland) de ces bateliers retournant,effray?s, agit?s, de la Gr?ce en Italie. Ils racontaient (c'?tait du temps 30 de Tib?re) qu'une nuit, lorsqu'ils touchaient la terre du p?lopo-n?se, un homme sinistre apparaissait sur les rochers, leur faisant signe d'approcher et leur criant ? haute voix: «Pan est mort!» Il n'?tait pas mort alors, le vieux Pan, mais il agonisait et il n 'y avait plus de rem?de pour le sauver que la mort. Son extr?me-onction durait des si?cles. Il se convertit, prit l'habit et l?gua tout son avoir ? l'Eglise. Un moine se mit ? la place des C?sars, l'Olympe devint un jardin de lazaret et se remplit des moribonds* des dess?ch?s, des sans-soxes, des ex?cut?s; un gibet avec un cadavre prit la place de Jupiter, et celle de ses joyeux convives — deux femmes en larmes. Voil? ce que nous entendons par r?volution radicale. Les restes, les fragments, les pierres d?sagr?g?es de l'ancien ?difice se conserv?rent, mais furent incorpor?es dans le nouveau, mais ne prim?rent plus. Le monde chr?tien, de son c?t?, a eu ses grandes crises et ses-grandes ?volutions, transformations, mais pas une radicale. La. Renaissance, la R?forme ne sortent pas de l'Eglise, elles la simplifient, l'humanisent, l'ornent et l'adorent dans la nouvelle-?dition. La R?volution m?me repr?sente la s?cularisation du christianisme et la canonisation du monde antique. Elle est chr?tienne et romaine par son g?nie, sacrifiant sans piti? l'individu au ««salus populi», au Moloch de l'Etat, de la r?publique, comme l'Eglise sacrifiait l'homme vivant au «salut de l'?me, ? la gloire-de Dieu». La R?forme, la R?volution firent, en luttant, des pas de g?ant et fris?rent des principes parfaitement justes, mais- irr?alisables dans la condition donn?e de l'Etat. Les pi?ces de r?sistance, les masses de vieilles murailles qu'elles entra?n?rent dans leur nouvelle cit?, emp?chaient chaque pas. Ils perdaient toute l'?nergie en contradictions insolubles, en luttes sans issue.. Droits de la personne juridique. Droits de l'homme. Droits de la raison. Libert?, Egalit?, Fraternit?. Arc-en-ciel plein de promesses, touchant des deux bouts la terre sans prendre racine. L'inviolabilit? de l'individu se brisait ? la protection absolue de la propri?t? par l'Etat. Le droit de l'homme heurtait le 31 droit romain. Le droit de la raison ?tait nie par une religion arm?e. Et ainsi de suite. La libert? ?tait impossible avec un gouvernement fort, avec une Eglise de l'Etat et une arm?e aussi de l'Etat. Pas d'?galit? avec l'in?galit? du d?veloppement, entre les sommets inond?s de lumi?re et les masses couvertes de t?n?bres. Pas de fraternit? entre le ma?tre qui use et abuse de son avoir et l'ouvrier qui est us? et abus? parce qu'il n'a rien. Quel est le g?nie qui pourrait r?unir en une formule harmonique, r?soudre en une ?quation, ?noncer d'une mani?re intelligible le rapport et l'action mutuelle des grandes forces contradictoires, des facteurs h?t?rog?nes qui s'entre-d?chirent et restent en m?me temps bases de la soci?t? moderne? Est-ce qu'il y a quelque chose de commun entre la jurisprudence et la science ?conomique, entre le tribunal et la statistique? peuvent-elles convenablement coexister? Vous le sentez, vous le savez, et c'est ?. cause de cela que vous commettez un p?ch? contre l'esprit. Vous ?tes dans l'?tat d'un homme qui a lev? une jambe pour passer la fronti?re, et saisi d'un acc?s de nostalgie, reste dans cette position lamentable. Personne ne vous force de vous expatrier, mais alors il faut rester tranquillement pr?s du foyer paternel et ?ter les habits d'un r?volutionnaire en voyage. Le cumul de conservatisme et de r?¬volutionarisme commence ? r?volter. Vous avez des remords, et pour vous justifier ? vos yeux, vous r?p?tez la vieille chanson des dangers de la morale, de l'ordre, de la famille, surtout de la religion. Et vous-m?mes, vous n'en avez pas, sauf un mince d?isme impuissant et st?rile. La religion vous appara?t seulement comme le grand frein pour les masses, la grande intimidation dessimples, le grand paravent qui emp?che au peuple de voir clair ce qui se passe sur la terre, en ?levant ses yeux vers le ciel. Morale, famille. Quelle morale? La morale de l'ordre, de-l'ordre existant, la morale du respect de l'autorit? et de la propri?t?; le reste — fioritures, ornements, d?cors, sentimentalisme et rh?torique. Et quand est-ce qu'une r?volution s'est pr?sent?e comme immorale? Une r?volution est toujours aust?re, vertueuse par m?tier, pure par n?cessit?; elle est toujours d?vouement, parce qu'elle est toujours danger, perte des individus au nom de la g?n?ralit?. 32 Est-ce que les premiers chr?tiens ?taient immoraux? ou les Huguenots, ou les Puritains, ou les Jacobins? Ce sont les coups de main, les coups d'Etat qui ne sont pas excessivement immacul?s, mais ce sont des r?trovolutions. Quant ? la religion, la r?volution n'en a pas besoin, elle est elle-m?me religion. Le socialisme m?me, dans ses phases les plus exalt?es, juv?niles dans le saint-simonisme et le fouri?risme, n'est jamais all? ni ? la communaut? des biens des Ap?tres, ni ? la r?publique d'enfants trouv?s de Platon, ni ? la n?gation de la famille au point de cr?er des institutions d'infanticide anticip? et des maisons publiques de c?libat et d'abstinence... Il ne s'agit, en r?alit?, ni de famille, ni de morale, il s'agit de sauver un peu de libert? et beaucoup de propri?t?; le reste, c'est de l'?loquence, de la circonlocution. La propri?t?, c'est le plat de lentilles pour lequel vous avez vendu le grand avenir auquel vos p?res ont ouvert les portes grandes en 1789. Vous pr?f?rez l'avenir s?r d'un rentier retir? des affaires, parfaitement bien — mais ne dites pas que c'est pour le bonheur de l'humanit? et le salut de la civilisation que vous le faites. Vous voulez toujours entourer votre conservatisme obstin? de signes r?volutionnaires; cela offense et vous outragez les autres peuples, comme si vous ?tiez encore ? la t?te du mouvement; l'offense frise le ridicule. Proudhon disait tr?s inhumainement ? une nation malheureuse: «Vous ne savez pas mourir». Nous voudrions vous dire: «Vous ne savez ni rena?tre, ni vous r?signer ? une vieillesse verte et franche». Notre position, ? nous, est pire que la v?tre, plus grossi?re, mais beaucoup plus simple, et n'oublions pas que chez vous c'est le couronnement de l'?difice, tandis que nous sommes encore aux pilotis de fondement. III tion. Nous ne faisons que sortir de la germination, et bien nous en suitv[5]. Nous sommes ? la veille de notre histoire. Nous avons v?g?t?, nous avons pris corps, nous nous sommes install?s, nous avons pass? un rude dressage — et nous n'apportons que la conscience de nos forces, de notre aptitude. Ce sont des sympt?mes plus que des faits. Nous n'avons, ? proprement parler, jamais v?cu; nous avons ?t? mille ans ? la terre et deux si?cles ? l'?cole, ? l'imita-? Toutes les richesses de l'Occident, tous les h?ritages nous manquent. Rien de romain, rien d'antique, rien de catholique, rien de f?odal, rien de chevaleresque, presque rien de bourgeois dans nos souvenirs. Aussi aucun regret, aucun respect, aucune relique ne peuvent nous arr?ter. Nos monuments, on les a invent?s convaincu que l'on ?tait qu'un empire comme il faut doit avoir ses monuments. La question, pour nous, ce n'est pas la conservation de nos agonisants, ni l'enterrement de nos morts, cela ne nous donne aucun embarras, mais bien de savoir o? sont les vivants et combien il y en a. Descendants de colons et non de conqu?rants, nous sommes un peuple de paysans, surmont? par une l?g?re couche de d?tach?s. C'est le peuple des champs qui est la base et la s?ve. Les torrents de Slaves, tombant dans les plaines entre le Volga et le Danube, s'assirent l?, o? ils se sentaient fatigu?s et occup?rent le sol qui leur plaisait, comme un ?l?ment qui n'appartenait ? personne. Ils n'avaient pas de titres, ils avaient la faim et la charrue. Les peuplades finnoises qui vivotaient dans ces for?ts, dans ces d?serts, ?taient englob?es par les Slaves. Elles continuaient leur pauvre existence, ou se fondaient avec les nouveaux venus, en laissant quelques mots dans leur langue et quelques traits dans leur figure. Rien d'h?ro?que, d'?pique dans ces origines — d?frichement, travail et croisement avec ces pauvres Touraniens, auxquels en veulent tant les publicistes de l'Occident. Des villes tr?s clairsem?es surgissent, des villages fortifi?s, des principaut?s commencent ? se former en un Etat f?d?ral assez informe. Puis le joug des Mongols, lutte et affranchissement, unit? forc?e, et un Etat en croissance. Cet Etat rudimentaire se 34 obstin?e qui n'est pas dans le caract?re slave. C'est peut-?tre le premier fruit de l'assimilation de ces races cyclop?ennes, immobiles et fortes par leur persistance min?ralogique, par leur adh?sion ?l?mentaire, par leur longanimit? endurante. S'ils ont alt?r? la puret? slave de notre sang, ils ont corrobor? l'Etat qui a servi de noyau ? la Russie moderne. Le peuple de paysans se transformant en un Etat, conserva, et c'est l? que g?t son avenir et son originalit?, la foi que la terre qu'il cultive lui appartient, qu'elle est inali?nable tant qu'il reste dans la commune, et qu'une commune nouvelle le recevant, lui doit la terre. Le gouvernement n'y comprenait rien et laissa les us et coutumes jusqu'au temps de l'introduction du servage (XVIIe si?cle), donnant alors terres et paysans aux seigneurs, ? la famille r?gnante, ? l'Etat. Le principe du droit ? la terre n'est pas discutable; c'est un fait, non une th?se. La notion originaire de la propri?t? a ?t? tr?s bien ?limin?e de la discussion par Proudhon. C'est une donn?e primordiale, un dogme «d'origine divine», c'est une cause premi?re de l'histoire. On trouve un rapport de l'homme ? la propri?t? pr?existant ? l'histoire, permanent, comme celui qui c'est d?velopp? par le droit romain, les coutumes germaniques, et qui continue en Occident dans les voies de l'individualisme, jusqu'? la rencontre des id?es sociales qui le nie et l'arr?te. On trouve un centre inculte en Orient qui se d?veloppe en Russie sur une base communale, et qui va ? une jonction avec le socialisme qu'il affirme de facto, qui lui donne des proportions tout autres, et lui ouvre un avenir immense. Il semble que toute l'histoire sombre et lourde du peuple russe n'a ?t? soufferte qu'en vue de ces ?volutions par la science ?conomique, de ces germes sociaux. On serait tent? d'applaudir la marche lente du d?veloppement historique chez nous. Passant une longue s?rie de si?cles monotone et ?crasante, courb? sous le joug de la pauvret?, courb? sous le fouet du servage, il conserva sa religion de la terre. Etrange et lugubre voie d'un d?veloppement dans lequel, tr?s souvent, le mal apportait le bien et vice versa. Un des coups les plus durs qu'a subis le peuple russe ?tait le coup de civilisation, qui t?chait de nous d?natio- naliser sans nous humaniser, et c'est elle qui nous fit la r?v?lation de nous-m?mes, par le socialisme qu'elle abhorre. Le peuple des champs a ?t? laiss? en dehors de la civilisation impos?e. Le grand p?dagogue, Pierre Ier, se contentait de river plus fortement les cha?nes du servage. Le paysan, conspu?, outrag?, pill?, vendu, achet?, releva la t?te pour un instant, versa des fleuves de sang, fit fr?mir Catherine II sur son tr?ne; et, battu par les arm?es de la civilisation, retomba dans un d?sespoir morne, passif, ne tenant plus qu'? sa terre, ? cette derni?re mamelle qui l'emp?chait de mourir de faim et que le servage m?me ne savait lui arracher. C'est ainsi qu'il est rest? immobile et dans un ?tat de prostration, de d?sespoir, presque un si?cle entier; protestant quelquefois par l'assassinat du seigneur ou de malheureuses r?voltes partielles. Pendant que le paysan arm? passait les Balkans et les Alpes, remportait des victoires et ?largissait les fronti?res de l'empire, son p?re, son fr?re mouraient sous la verge, pill?s l?galement par une noblesse avide, d?pensi?re et sauvage; tout lui ?tait ?t?, sa force musculaire, sa femme, son enfant — et par un illogisme ?tonnant, la terre (amoindrie, ?court?e, mal choisie avec intention) lui restait. Que de larmes tomb?rent sur elle faisant un nouveau lien entre elle et le pauvre patient pers?cut?! Personne ne saura ce qu'il a souffert pendant ces cent ans de prosp?rit? de l'Etat. Sa plainte, son cri de douleur et d'agonie, son reproche, tout est perdu dans les archives d'une police inexorable, dans les souvenirs ?parpill?s de quelque servante, de quelque valet de chambre. Ce Laocoon succombait avec ses fils par une obscure nuit d'hiver, sans avoir un statuaire pour t?moin de sa lutte in?gale avec deux serpents — la noblesse et le gouvernement. La neige a tout couvert par son linceul,— et c'est ce crime historique, ce crime en d?tail, qui frappait chaque village, chaque commune, qui, en se perp?tuant, en durant, a aid? le paysan malheureux ? faire l?galiser son droit ? la terre. Si l'?mancipation ?tait venue avant notre temps, on aurait ?t? la terre au paysan sans lui donner une libert? r?elle. Un demi-si?cle de martyre et de douleur de plus a sauv? son grand instrument de travail. Le droit ? la terre n'aurait pu r?sister ? 36 la pression des id?es ?conomiques de l'Occident, appuy?es non seulement par le gouvernement, si indiff?rent quant au choix des moyens, mais aussi par les «?clair?s», les lib?raux, les doctrinaires, les publicistes. Ce n'est qu'apr?s la formidable critique de l'ordre des choses existant par le socialisme, que le principe vital du d?veloppement russe a pu ?tre sauv?. La terre a ?t? presque partout oubli?e par les r?volutions en Occident; elle ?tait au second plan, comme les paysans. Tout se faisait dans les villes et par les villes, tout se faisait pour le tiers-?tat, on songeait quelquefois apr?s ? l'ouvrier des villes, presque jamais au paysan. Les guerres des paysans en Allemagne font une exception, aussi demand?rent-ils ? hauts cris la terre, et ils furent compl?tement ?cras?s. Il y avait s?cularisation, confiscation, morcellement, changement de main, de classe, d?placement de la propri?t? fonci?re; le tout ayant des cons?quences tr?s graves; il n'y avait ni une base nouvelle, ni un principe, ni une organisation g?n?rale. Nous n'avons rien entendu, ni des hauteurs de la Convention, sauf Robespierre, qui est venu ? la tribune renier ses vell?it?s agraires, ni des barricades de Juin. Un des hommes les plus avanc?s, Lassale, trouve que la terre attache trop, fixe trop, alourdit la libre individualit? de l'ouvrier, retient sa marche comme un boulet attach? ? ses pieds; tandis que nous aimons mieux sentir sous nos pieds le sol nourricier, que de nous balancer dans l'air, au gr? des vents, sans autre appui contre la mis?re que la double mis?re de la gr?ve. Nous ne disons pas que notre rapport au sol soit la solution de la question sociale, mais nous sommes persuad?s que c'est une des solutions. Les id?es sociales, dans leur incarnation, auront une vari?t? de formes et d'applications comme le principe monarchique, aristocratique, constitutionnel. Notre solution n'est pas «ne utopie, c'est une r?alit?, un fait naturel, je dirai physiologique. Les conditions g?ographiques nous sont propices. Le concours des circonstances ext?rieures doit correspondre ? la vell?it?, ? l'aptitude du nouvel organisme, sinon il avortera. Qu'aurait fait l'Am?rique du Nord sans ses donn?es territoriales? De l'autre c?t?, les meilleures conditions ext?rieures ne suffisent pas. Qu'ont fait les Espagnols au del? de l'Oc?an? 37 La question, pour nous, consiste non ? nier ou ? affirmer le droit ? la terre, mais ? l'?lever ? la conscience, ? le g?n?raliser, ? le d?velopper, ? l'appliquer, ? le corriger par l'ind?pendance personnelle. La commune patriarcale conc?dait la terre ? l'individu au prix de sa libert?. L'homme restait attach? au sol, ? la commune. C'est avec la terre qu'il passa au seigneur, c'est avec la terre qu'il s'?mancipe. Il faut l'?manciper de la terre sans qu'il la perde. Il lui faut la Terre et la Libert?. Il y a une opinion bien arr?t?e en Occident, que chaque pas vers les droits de l'individu sera n?cessairement pris sur le droit communal. D'o? est-ce qu'on sait cela? С 'est pour la premi?re fois que la commune agraire se trouve enlac?e dans un d?veloppement social d'un grand Etat. Or il faut attendre ? quoi aboutira ce mouvement avant de tirer les cons?quences. Cette observation appartient ? Stuart Mill. Les faits r?cents prouvent qu'il n'y a rien d'incompatible dans ces termes de possession communale et de libert? individuelle. Un spectacle immense se produit ? c?t? du monde, qui a fait infructueusement toutes les exp?rimentations possibles, depuis le phalanst?re et l'Icarie, jusqu'aux associations?galitaires. La commune rurale et l'individu rural ont fait des pas de g?ant en Russie depuis 1861. Le principe rudimentaire du self-governementvi[6], ?cras? par la police et le seigneur, se d?tache de plus en plus de ses langes et de ses liens; l'?l?ment ?lectif s'enracine, de lettre morte devient r?alit?. Le maire, les juges communaux, la police rurale, tout est ?lectif, et d?j? les droits du paysan s'?tendent loin au del? de la commune. Il la repr?sente dans le conseil g?n?ral de la province, dans le jury, et il faut lire les journaux pour savoir comment il s'y prend. Il acquitte quand il peut, il acquitte dans le doute. Eh bien, sa croissance n'est pas marqu?e, ses pas en avant ne sont pas compt?s... et, loin de l?, lorsque cette pouss?e immense d'hommes se r?veille, pleine de force, de sant?, les civilis?s les taxent de b?tail humain, d'accord en cela avec les beaux restes de nos seigneurs. Des humanitaires, des philanthropes, des fraternaux, qui ont des soupirs pour les Peaux- Rouges et des soci?t?s pour la 38 protection des animaux de toutes couleurs, regardent avec d?dain ou ne regardent pas du tout un peuple entier qui entre dans la possession d'un terrain immense, et dont le premier mot est une formule sociale, non seulement r?alisable, mais r?alis?e! Un peuple qui a mis ? la place d'un droit vague «au travail» le droit explicite «? la terre», et qui au lieu de r?p?ter le terrible cri du d?sespoir: «Qui a du plomb a du pain», est convaincu qu'il a «du pain parce qu'il a la terre». Les renseignements ne manquaient pas, mais on ne se donnait pas la peine de se renseigner. On a entendu vaguement parler du communisme russe, asiatique, touranien, et l'on a fini sommairement avec lui, en disant que tous les sauvages ont commenc? par les biens communaux pour finir avec le prol?tariat, civilis?; que la terre manquera un jour, que l'agronomie ne peut prosp?rer dans ces conditions, etc., etc. Bien avant l'?mancipation des paysans, un seul homme s'aper?ut de la signification de la commune rurale chez nous, c'est Haxthausen, que j'ai nomm? plus haut. Rencontrant quelques vestiges d'institutions communales aux bords de l'Elbe et frapp? de leur organisation, il s'en va, en 1846, explorer la Russie un peu au-dessous du pav? sur lequel roulait l'?l?gante cal?che du marquis de Custine; il traversa h?tivement P?tersbourg, Moscou et s'enfon?a, dans la terre noire. Il en revint en pr?chant la commune russe et montrant du doigt ses ?l?ments socialistes et r?publicains. Par un ?trange hasard, c'?tait la veille de la r?volution de 48, la veille du premier essai, en grand, d'introduire le socialisme dans l'organisation de l'Etat. L'?-propos ?tait admirable, mais l'essai ?choua et la pr?occupation des esprits ?tait telle, que le livre de Haxthausen glissa inaper?u. Nous avons aussi essay? d'?lever notre voix au milieu de l'abattement g?n?ral et de la plus sombre r?action (1850 —1855), nous n'avons pas mieux r?ussi que le vieux baron westphalien; on fit semblant de prendre note, on passa outre. Les ?v?nements parl?rent ? leur tour. Un souffle de vie traversa la Russie: le servage tombait, la noblesse tombait, le vieil ?difice du tribunal inquisitorial s'?croulait; des voix formidables se firent jour ? travers les grilles de la censure; le gouvernement, entra?n? pour un moment par le courant, ?tait mal ? son aise, et pas loin de faire des conces- 39 sions. Une doctrine r?aliste, forte, jeune, se formulait de plus en plus, avec une logique inexorable et une audace de cons?quences et d'applications ? toute ?preuve. Tout cela passa comme une ombre inaper?ue... L'attention ?tait ailleurs, le monde occidental ne regardait que l'atroce trag?die qui se d?roulait en Pologne. Oui, c'?tait une trag?die d'autant plus atroce qu'on ne s'y attendait pas. En 1861, tout le monde, en Russie, ?tait pour la Pologne; le gouvernement n'?tait pas encore d?cid? entre une petite charte et un gibet, entre un grand-duc ou Mouravioff,— lorsqu'une iinain puissante lui est venue en aide, la main de la diplomatie europ?enne, avec ses notes pacifiquement guerri?res. A la piq?re de cette intervention ? main d?sarm?e, un patriotisme farouche s'empara de la soci?t?; tout ce qui couvait encore de sauvagerie au fond de l'?me russe, surnagea avec une insolence qui n'avait pas d'exemple dans notre histoire moderne. On se rua sur la Pologne et sur la Jeune Russie. Ce n'est qu'alors que le gouvernement se sentit assez fort pour commencer le proc?s terrible de tendances, proc?s ? cent t?tes, sans fin, absorbant victime sur victime, s'?tendant sur tout le pays et qui continue encore. Ce n'est pas un reproche que nous vous adressons. Nous savons que vous n'?tes pas responsables des malheurs que vos secours diplomatiques ont fait tomber sur la pauvre Pologne, nous savons tr?s bien que vous n'avez pas de part dans les affaires publiques. On vous passe les actes pour les discuter, comme on passe les malades des h?pitaux ? la chambre de dissection,— apr?s leur d?c?s. Nous sommes trop dans la m?me position pour ne pas avoir la d?licatesse du m?nagement. Malheureusement vous vivez dans un monde de fictions et d'illusions, comme les descendants des ci- devant familles souveraines r?vent toujours la couronne perdue sur leur t?te —vous aussi, vous r?vez ? ?manciper les peuples, ? d?fendre leurs libert?s comme les v?tres. Vos libert?s... et o? sont-elles? Il faut monter bien haut sur les Alpes ou traverser la mer pour en voir un petit bout. L'orgueil d'un grand pass? ne vous permet pas de voir ni votre ?tat actuel, ni ses causes, ni le danger qui vous menace. Votre danger n'est pas du c?t? de la Russie; si la Russie a ?t? jusqu'? Paris, c'est qu'il y avait des Prussiens et autres Allemands pour l'accompagner et lui montrer le chemin. Votre danger est dans l'avortement de la R?volution. Il est cruel de troubler les r?ves d'un viellard que nous estimons, mais pourquoi est-il si arrogant et si aveugle, si provocateur, si intol?rant? On pourrait penser qu'il parle encore de la tribune tonans de la Convention, fi?rement appuy? sur les droits del'homme, inviolable, libre, respect?. On pourrait penser que c'est l'Europe de Voltaire et des encyclop?distes, des jacobins et des girondins, de Kant et de Schiller. L'Angleterre seule pourrait avoir le verbe haut, elle se tait. La libert? est aux Etats-Unis et ce sont eux qui, bien loin d'une haine contre la Russie, lui tendent une main amicale en vue de son avenir. Nous sommes tout pr?ts ? honorer en vous votre pass?. Nous ne demandons pas mieux que de couvrir vos plaies, par gratitude pour l'enseignement que vous nous avez donn?; mais un peu de justice pour ceux qui sont d'hier (comme s'exprimait Tertullien) et qui ont leur demain assur?. Malheur oblige, oblige au moins ? ne pas jeter des pierres aux autres, ? ne pas continuer le r?le impossible de r?gulateur et lib?rateur du monde entier, du grand horloger de l'univers. Votre pendule s'est arr?t?e. IV En bas, la commune rurale, tranquille dans son attente, lente, mais s?re dans son d?veloppement; conservatrice comme la m?re qui garde l'enfant dans son sein, souffrant beaucoup, souffrant tout, sauf la n?gation de sa base, de son fondement. El?ment f?minin et pierre angulaire de tout l'?difice, sa monade, l'alv?ole du tissu ?norme qu'on appelle la Russie. En haut, ? c?t? de l'Etat qui ?crase, du gouvernement qui pacifie — la pens?e libre devient une force, une puissance reconnue par ses ennemis, signal?e par l'empereur dans une ?p?tre scolasti-que adress?e au pr?sident du Conseil d'Etat, signal?e par l'Eglise myope et endormie, signal?e par la police litt?raire ? la police chasseresse sous le nom de nihilisme. Ce nihilisme n'est pourtant ni une organisation quelconque ni un complot, c'est une conviction, une opinion. Et c'est devant 41 cette opinion qu'Alexandre p?lit et cria ? ses ministres en leur montrant «quelques jeunes gens obscurs» son «Prenez garde ? vous!» Il avait raison ou ceux qui lui avaient souffl? la peur. Cette opinion trop libre, cette pens?e sans entraves th?ologiques, sans consid?rations mondaines, sans id?alisme, romantisme, sentimentalisme, sans vertu de parade et rigorisme affect?,— ne relevait que de la science et ne marchait que dans ses voies. Cette nudit? a fait peur, cette simplicit? a glac? le c?ur des autorit?s. Une question se pr?sente tout naturellement: o? trouver un pont possible entre cette pens?e, sans autre frein que la logique, et la commune affranchie; entre le savoir cru et scrutateur et la foi aveugle et na?ve; entre la science adulte et ?pre et le grand enfant profond?ment endormi, r?vant que le tzar est son bon p?re et la madone le meilleur rem?de contre le chol?ra et les incendies? R?vant aussi que la terre qu'il cultive lui appartient. La minorit? r?aliste se rencontre avec le peuple sur le terrain des questions sociales et agraires. Le pont est donc tout donn?. La pens?e, le savoir, la conviction, le dogme, ne restent jamais chez nous ? l'?tat de th?orie et d'abstraction, ne vont pas se confiner dans un couvent acad?mique ou se cacher dans l'armoire d'un savant, parmi les poisons; au contraire, ils s'?lancent sans ?tre m?rs, avec trop de pr?cipitation, dans la vie pratique, voulant sauter ? pieds joints du vestibule ? la fin de l'ar?ne. Nous pouvons vivre, et longtemps, dans un ?tat de torpeur morale et de somnolence intellectuelle, mais une fois la pens?e r?veill?e, si elle ne succombe, tout d'abord, sous le fardeau du milieu lourd et ?crasant; si elle r?siste ? l'offense et ? la distraction, au danger et ? la nonchalance, elle s'empresse d'aller hardiment jusqu'? la derni?re cons?quence, notre logique n'ayant pas de r?tr?cissement, suites et traces d'un pass? cicatris?, mais non effac?. Le dualisme flottant des Allemands, qui savent que la vie der th?orie nach ne co?ncide pas avec les sph?res pratiques et. s'y r?signe, est tout ? fait antipathique au g?nie russe. La soci?t? bigarr?e, sans gouvernail, indiff?rente ? la surface, blas?e et na?ve, corrompue et simple, a ?t? bien loin de rester tranquille devant le nouveau creuset ?puratoire de la pens?e. Des femmes et des jeunes filles se jet?rent haletantes vers les 42 nouvelles doctrines, demandant ? haute voix l'ind?pendance personnelle et la dignit? du travail. Rien de pareil ne s'est vu depuis les premiers temps du Saint-Simonisme. Une soci?t? dans laquelle la femme est si lasse et la pens?e si impitoyable, doit avoir ?t? profond?ment travaill?e, errante; il faut qu'elle ait ?t? froiss?e, humili?e, tromp?e, outrag?e, qu'elle ait dout? enfin, pour se jeter sans crainte ni r?serve dans la mer froide et sans limites de la v?rit? nue. Qui conna?t l'histoire de nos ?mes en peine, de nos d?veloppements malades, estropi?s? Nous avons essay? de tracer le drame, le roman, la souffrance de notre embryog?nie intellectuelle... Qui s'en sou¬vient? Arrach?s par un coup de tonnerre ou plut?t de tambour, au milieu d'une vie somnolente et v?g?tale, du sein de notre m?re (pauvre et grossi?re paysanne, mais toujours m?re), nous nous v?mes d?pouill?s de tout, ? commencer par les habits et la barbe. On nous habitua ? m?priser notre m?re et ? nous moquer de notre foyer paternel. On nous grava une tradition ?trang?re, on nous flanqua la science et о4 nous d?clara, au sortir de l'?cole, que nous sommes des esclaves attach?s ? l'Etat et que l'Etat c'est une esp?ce de p?re Saturne qui, sous le nom d'empereur, nous avale au premier geste ind?pendant, au premier mot libre. On nous d?clarait na?vement qu'on nous a civilis?s dans un but d'utilit? publique et gouvernementale et que, partant de l?, on ne nous reconna?t aucun droit humain. Tout ce qui aime mieux avaler avec Saturne, qu'?tre aval? par lui, s'est rang? de son c?t?, ?crasant de plus en plus le rez-de-chauss?e du peuple, et jetant aux travaux forc?s les r?calcitrants parmi les civilis?s «pour cause d'utilit? publique». Un appareil si ?trange ne pouvait aller ? la longue, il n'avait pas de conditions s?rieuses de stabilit?, aussi au premier appel, les forces vives d?bord?rent (1812) et le lendemain de la victoire on commen?ait ? demander des garanties d'une existence humaine. L'essai de 1825 a ?chou?, mais la secousse ?tait forte. Le tr?ne de Pierre Ier, ? peine affermi du tremblement de terre (derni?res convulsions d'un peuple qui se d?battait contre l'esclavage), re?ut un nouvel avertissement, venant des siens. Ce coup n'?tait pas l?ger. Nicolas en ?tait ? la longue crainte. 43 Le trouble int?rieur dans lequel nous nous trouvions, pendant les trente ann?es de ce r?gne, ?tait plus douloureux que les malheurs qui tombaient sur notre t?te. Nous ?tions d?pays?s, sans racines, ignorant le peuple, d?testant la maison paternelle — foyer de pers?cution des serfs, d?testant le gouvernement comme ennemi puissant et f?roce de tout d?veloppement intellectuel, de tout progr?s... nous n'avions, dans notre impuissance, qu'une arme — l'?tude, qu'une consolation — l'ironie. Et c'est l'?tude qui nous donna une autre patrie, une autre tradition; c'?tait la tradition de la grande lutte du XVIIIe si?cle. Oh! que nous vous avons aim?s, en puisant de toute la force de nos poumons, l'air frais soufflant pour la premi?re fois sur le monde par la grande ouverture de 1789. Nous courbions nos t?tes avec v?n?ration devant ces figures sombres et fortes de vos saints p?res du grand concile r?publicain, allant inaugurer l'?re de la raison et de la libert?. La foi passionn?e que la jeunesse russe avait pour la th?orie allemande, pour la pratique fran?aise, semblait ?tre justifi?e «t couronn?e en 1848. Vous connaissez le revers de la m?daille. L'ann?e 48 n'?tait pas encore termin?e que nous retourn?mes de la J?rusalem moderne comme Luther retournait du Vatican. Encore une fois heimatlos, vagabonds du monde moral, nous rest?mes sans point d'appui devant la puissance de l'empereur Nicolas, qui s'?tait prodigieusement accrue et assombrie. La main qui nous guidait du dehors, tremblait pour ses tr?sors et s'effor?ait de retourner ? bord. Nous l'avons l?ch?e. C'?tait notre derni?re ?mancipation, c'?tait notre nihilisme... Laissant la main, nous nous jet?mes au large, ? nos risques et p?rils, dans la direction qu'elle nous avait d?sign?e. Les d?port?s des journ?es de Juin ?taient ? peine arriv?s ? leur destination, lorsqu'une association socialiste ?tait d?couverte a P?tersbourg. Nicolas s?vit avec sa f?rocit? ordinaire. Les individus p?rirent, les id?es rest?rent, germ?rent. Le caract?re dominant du mouvement ?tait si ?videmment socialiste, que les deux courants oppos?s de l'opinion, les deux ?coles qui n'avaient rien de commun, l'?cole scientifique, analytique, r?aliste, et l'?cole nationale, religieuse, historique, ?taient d'accord sur 44 toutes les questions de la commune rurale et de ses institutions agraires. Bient?t arriva un troisi?me coll?ge bien ?trange. Le gouvernement annon?a sa ferme volont? d'?manciper les. paysans. Tout le monde ?tait d'accord que le temps d'affranchissement personnel des paysans ?tait venu. L? n'?tait pas la grande question, le fond ?tait de savoir s'il fallait les ?manciper avec la terre qu'ils cultivent ou laisser la terre au seigneur et doter le peuple du droit de vagabondage et de la libert? de mourir de faim. Le gouvernement ?tait ind?cis, oscillant, n'avait aucune conviction form?e et stable. Le tzar penchait pour la dotation, ses conseillers ?taient naturellement contre. Dans cet embarras, le gouvernement ouvrit — dans le pays des myst?res de chancellerie et de mutisme — des d?bats presque publics sur cette question vitale. On permit ? la presse d'y prendre part, jusqu'? un certain point. Toutes les nuances politiques et litt?raires, toutes les ?coles — sceptiques et mystiques, socialistes et pansla- vistes, la propagande de Londres et les journaux de P?tersbourg et de Moscou — se r?unirent dans une m?me action pour d?fendre le droit du paysan ? la terre, contre les pr?tentions d'une minorit? oligarchique. La voix du peuple ne manquait non plus; il n'admettait pas m?me la possibilit? de l'?mancipation sans terre. Enfin le gouvernement, apr?s de nouvelles oscillations, qui nous faisaient trembler d'anxi?t?, pencha de notre c?t?. L'?mancipation avec la terre fut d?cid?e en principe. C'est un grand triomphe et un immense pas en avant. Depuis ce jour le gouvernement n'est plus le ma?tre d'enrayer le mouvement. Pour rebrousser chemin, il faut avoir l'audace d'arracher la terre aux paysans. II y eut peut-?tre un moment o? l'on pouvait en faire l'essai — heureusement il est pass?. La noblesse, trop circonspecte pour s'avancer violemment au moment br?lant et dangereux, lente ? se d?cider, formula son opposition d'impuissance — lorsque la terre du paysan ?tait d?j? bien loin. Les cinq ann?es qui s'?coul?rent depuis la mort de Nicolas et l'apparition du manifeste de l'?mancipation des paysans, au mois de mars 1861, forment une grande ?poque non seulement dans l'histoire de la Russie, mais dans l'histoire du XIXe si?cle. 45 Oh! que j'ai profond?ment regrett? et regretterai toujours qu'il m'?tait impossible de voir de mes yeux ce qui se passait alors en Russie. Tout se tendait de plus en plus, tout se serrait, se resserrait encore davantage; une pression d?solante, accablante ?crasait sans rel?che, avec une uniformit? m?canique, et tout d'un coup une rupture — les cordes qui entrent dans les chaires se d?tendent, les prisonniers voient un beau matin que la porte n'?tait pas verrouill?e; ils ne savent o? aller, les uns vont au grand air et retournent dans les cellules. Tout le monde s'est ?mancip? de son propre gr?. Le mot Libert? n'a ?t? prononc? par personne et a ?t? entendu par tout le monde, par l'empereur Alexandre comme par les autres. Il sentait aussi que la lourde surveillance a cess? de peser, oubliant que cette surveillance ?tait lui- m?me. La chose ?tait m?re — les formes pli?rent, les mots chang?rent de sens; on a cess? de croire ? la puissance d'institutions devant lesquelles on tremblait hier et qui restaient invariablement les m?mes. La Russie peut encore passer par des phases de tyrannie affreuse, d'un arbitraire sans bornes, mais elle ne peut retourner au r?gime calme et accablant de Nicolas. Beaucoup de choses qui vinrent au jour alors, ?taient pr?coces, quelquefois exag?r?es. Les jeunes forces, comprim?es si longtemps, n'ayant aucune issue, aucune direction, et contenues mat?riellement par une discipline qui n'avait rien d'humain, d?bordaient; mais au milieu de cette grande orgie matinale se r?v?l?rent des forces non soup?onn?es, se con?urent des fruits, qui survivront parfaitement bien l'hiver incl?ment de la blanche terreur qui continue. Un des premiers pas de la jeunesse fut l'organisation des ?coles de dimanche et des associations d'ouvriers et d'ouvri?res. L'atelier, fond? sur les bases socialistes, allait de front avec l'?cole et frisait naturellement la commune rurale. Le peuple des villages, vivant lui-m?me dans des associations agraires, avait, depuis des si?cles, cr?? sur une tr?s grande ?chelle les associations ouvri?res. A c?t? de la commune fixe—l'artel, la commune mobile, l'association ouvri?re. Ces ?coles, ces associations, ?taient autant de ponts jet?s entre la ville et le village, entre les deux ?tats du d?veloppement. 46 Tout cela a ?t? bris?, ?cras? par le gouvernement en peur et fureur, apr?s l'histoire de ces incendies, qui n'a jamais eu de cl?. Tout cela rena?tra. Mais en faisant monter demain cette pierre de Sisyphe, que le tzar se compla?t ? rouler en bas apr?s-demain, on peut perdre des si?cles sans trop avancer. Oui, mais aussi on peut r?ussir de main en roulant, au lieu de la pierre, le gouvernement. Nous avons trop de chaos et d'incongruit?s pour nous ?tonner des impr?vus. Les choses les plus impossibles se r?alisent chez nous avec une c?l?rit? incroyable; des changements qui, par leur importance, ?quivalent ? des r?volutions, s'accomplissent sans qu'on s'en aper?oive en Europe. Il ne faut jamais perdre de vue que, chez nous, tout changement n'est qu'un changement de d?corations: les murs sont en carton, les palais en toile peinte. Ce que l'on voit sur les tr?teaux du grand th??tre imp?rial n'est pas tout de bon, ? commencer par les personnes. Ce grand seigneur, c'est un laquais; ce ministre, dictateur et despote, c'est un r?volutionnaire; ce civilis?, ce raffin? — Calmouck par habitude et moeurs. Tout est d'emprunt. Nos rangs sont des rangs allemands, on ne s'est pas m?me donn? la peine de les traduire en russe—le Coll?gien Registrator, le Kanzelerist, l'Actuarius, l'Executor, restent encore pour faire l'?tonnement des oreilles des paysans et rehausser la dignit? de divers copistes, scribes et autres palefreniers de la bureaucratie. Nous autres, comme les enfants trouv?s dans un hospice, nous sentons — sans conna?tre d'autre maison paternelle — que celle-l? n'est pas ? nous, et nous d?sirons passionn?ment la d?molir. Dans cet empire des fa?ades, o? il n'y a rien de vrai et de r?el, que le peuple en bas et la lumi?re en haut, il n'y a que deux ?l?ments qui font exception, deux forces de destruction: c'est le courage militaire et le courage de la n?gation. Or, n'oublions pas que «la n?gation active est une force cr?atrice», comme l'a dit, il y a bien des ann?es, notre ami Michel Bakounine. Il est impossible de parler s?rieusement du conservatisme en Russie.' Le mot m?me n'existait pas avant l'?mancipation des paysans. 47 Nous pouvons ?tre stationnaires comme le saint Stylite, ou marcher ? reculons comme une ?crevisse, mais nous ne pouvons pas ?tre conservateurs, car nous n'avons rien ? conserver. Edifice mixte, sans architecture, sans solidarit?, sans racines, sans principes, h?t?rog?ne et plein de contradictions. Camp civil, chancellerie militaire, ?tat de si?ge en temps de paix, m?lange de r?action et de r?volution, pr?t ? durer longtemps et ? tomber en ruine demain. Le jour o? Pierre, tzar byzantin, s'est fait empereur ? l'allemande et prit un g?te ? P?tersbourg — le tzarisme a perdu tout terrain conservateur. Depuis ce temps, l'empereur change comme un Prot?e: il est femme et homme, Romanoff et Holstein.— Civilisateur le knout ? la main, le knout ? la main pers?cuteur de toute lumi?re, gardant les traditions, brisant les traditions, faisant la barbe ? son empire par esprit r?volutionnaire et ?pous-setant la poussi?re d'une vieille ?glise ? barbe, pour s'opposer ? la r?volution. Aujourd'hui premier gentilhomme, demain premier peuple; aujourd'hui l'id?e peut lui venir de continuer le r?gne fou de Paul Ier, demain, de se proclamer Pougatcheff II. J'ai toujours admir? l'adjectif hermaphrodite que Voltaire a employ? en disant Catherine le Grand: confusion de sexe, de fonction, cumul, absorption, promiscuit?. La noblesse voudrait bien jouer un r?le de conservatistes-tories, mais heureusement elle est arriv?e ? cette id?e le lendemain de la perte du tr?sor qu'elle avait ? conserver. Elle n'a pas de valeur intrins?que; sa puissance venait du tzar — il a ?t? son doigt — elle n'existe que de nom. La partie saine, jeune de la, noblesse, t?che de faire oublier son origine, oublie elle-m?me, cherche du travail et se fond avec tout le monde. L'autre partie-obstin?e, irrit?e, se consume en col?re et perd le reste de ses forces us?es ? faire trois oppositions st?riles. Une opposition de cupidit? ? la commune affranchie, une opposition hypocrite et tra?tre ? la bureaucratie — dans laquelle elle comprend le gou¬vernement, — et une opposition acharn?e, imb?cile de vengeance et de rancune ? la pens?e libre, aux nouvelles aspirations, ? la jeunesse active et lanc?e dans le mouvement. Ha?e par le peuple, suspect?e par le gouvernement et d?test?e par la jeunesse 48 intelligente — elle r?de amaigrie, vieillie et furieuse, ne pouvant, comme Calypso, se consoler du d?part du beau droit de servage au moins. Ce que nous venons de dire de la noblesse terrienne, nous pouvons le dire ? plus forte raison de la noblesse d'encre. La bureaucratie ne repr?sente qu'un instrument: c'est un r?giment civil qui ne raisonne pas sous les plumes; elle continuera ? fonctionner, avec z?le et vol —sous Paul Ier comme sous Pougatcheff II.— Ennemie par position de la grande noblesse — elle se confond avec la petite. C'est une classe qui n'a rien ? conserver, sauf les dossiers et archives. Gouvernement, noblesse et bureaucratie se rencontrent dans une conviction qui en elle-m?me est tout ce qu'il y a de moins conservateur: ils sont d'accord sur la n?cessit? de grandes r?formes. Une partie de la noblesse tend ? obtenir une repr?sentation parlementaire et ? prendre le gouvernement sous son contr?le. Le gouvernement et la bureaucratie sont toujours ? l'id?e de r?for mer l'Etat par le despotisme civilisateur. Ils sont toujours dans le mode de Pierre Ier, de Joseph II: ils veulent d?centraliser et donner de petites franchises, pensant que cela ?tera le go?t des grandes; ils veulent c?der une part de l'administration — pourvu qu'on ne touche pas aux droits sacrosaints de la souverainet? absolue. Pour un temps quelconque cela pourait aller — avec un tzar ?nergique et un ministre homme de g?nie, les deux travaillant de toutes leurs forces ? se creuser au plus vite une fosse. Des hommes m?diocres ne suffiront pas ? cette t?che — ils feront une r?action d?sordonn?e, un d?sordre blessant, pr?cis?ment ce que fait maintenant le gouvernement du Palais d'Hiver. Une constitution nobiliaire ne suffirait ? personne, et le gouvernement sera toujours en mesure de l'?craser, s'appuyant sur les exclus, les m?contents et les paysans. Reste donc la convocation du «grand concile», d'une repr?sentation sans distinction de classes, seul moyen de constater les d?sirs r?els du peuple et de savoir o? nous en sommes. C'est aussi le seul moyen de sortir sans secousse, sans bouleversement — terreur et horreur — sans torrents de sang, de la longue introduction que l'on appelle la p?riode de P?tersbourg. 49 La r?action aigu? qui cotinue n'a ni unit?, ni plan, ni profondeur: elle a la force en main et le sans- g?ne h?r?ditaire; elle fera des malheurs — elle ne s'arr?tera devant rien et n'arr?tera rien non plus. Quel que soit la prem?ire Constituante, le premier parlement— nous aurons la libert? de la parole, de la discussion et un terrain l?gal. Avec ces donn?es nous pouvons marcher. La route est difficile — et pour quel peuple ?tait-elle jonch?e de roses? Tous les obstacles sont ext?rieurs — rien ne nous retient dans notre conscience. Nous n'aurons ni l?gitimistes, ni aristocrates, ni cl?ricaux, ni r?publicains antisociaux, ni d?mocrates centralisateurs, ni d?istes intol?rants, ni bourgeois souverains dans le camp du progr?s. Nous y reviendrons encore maintes fois. Mais d?s ? pr?sent nous avons le droit de terminer notre article-vestibule en disant qu'il n'y a pas de raison suffisante ni de nous maudire — en nous craignant, ni de se d?soler — en nous plaignant. Heureusement nous ne sommes ni si forts ni si malheureux. 1er d?cembre 1867. 50 ПЕРЕВОД РЯОЬЕООМЕКЛ I Ничего нового мы сказать не собираемся — часть статей, которые мы намерены опубликовать, уже известна; в остальных можно будет найти лишь краткое изложение и развитие того, что говорилось и повторялось нами по крайней мере в течение двадцати лет. В чем же причина нашего появления в свет? В поразительном упорстве, с которым видят лишь отрицательную сторону России и осыпают одними и теми же бранными словами и проклятиями прогресс и реакцию, грядущее и настоящее, перегной и молодые ростки. Единственные русские публицисты на Западе, мы не хотим брать на себя ответственность за молчание. Русский призрак, использованный после 1848 года Донозо Кортесом в интересах католицизма, возрождается с новой силой в противостоящем лагере*. Опять готовы прикрыть завесой позабытые «права человека» * и отменить уже несуществующую свободу, дабы бдительно охранять «Блага цивилизации», подвергающиеся угрозе, и — отбросить подрастающих Аттил и будущих Аларихов за Волгу и за Урал. Опасность так велика, что решились предложить Австрии протянуть единственную оставшуюся у нее руку Пруссии, которая уже ампутировала у нее другую руку*... что посоветовали всем государствам вступить в священный союз военного деспотизма против империи царей. Пишутся книги, статьи, брошюры на французском, немецком, английском языках; произносятся речи, начищается до блеска оружие... и упускается лишь одно — серьезное изучение России. Ограничиваются рвением, горячностью, возвышенностью чувств. Полагают, что проявление жалости к Польше равносильно знанию России. Такое положение вещей может привести к серьезным последствиям, огромным ошибкам, огромным несчастьям, не говоря уж о весьма реальном несчастье — находиться в полном заблуждении. Немного есть на свете зрелищ, более печальных и душераздирающих, чем старческое упрямство, которое отворачивается от истины — вследствие умственной усталости, вследствие боязни изменить уже сложившееся мнение. Гёте заметил, что старые ученые теряют с годами чутье реального, наблюдательность и не любят возвращаться к первоосновам своей теории* У них уже сформировались устойчивые понятия, вопрос уже разрешен ими, и они не хотят к нему возвращаться. Мы говорили десять лет тому назадvii[7] «Трудно себе представить, до какой степени наглухо замкнут круг, в котором движется и бьется большая часть людей на Западе. Новый факт сбивает их с толку, мысль, находящаяся вне рамки, рубрики, — тревожит их. Большая часть поденщиков гласности располагает для ежедневного обихода запасом общих мест, великодушия, негодования, восторгов и прилагательных слов, применяемых ко всем событиям. Они их немножко изменяют, переделывают, подкрашивают местным колоритом — и все в порядке... Трафареты необычайно облегчают труд, и без вмешательства непокорного факта колесо катится своей дорогой; и с какой же плохо скрытой злобой встречают этих незваных гостей, как стараются не замечать их, выпроводить за дверь; а если они не уходят, то как стараются оклеветать их...» С 1848 года мы проповедовали, что помимо России воинственной и деспотической, завоевательной и агрессивной — спасающей Австрию и оказывающей помощь реакции,— существует Россия в периоде прорастания, что от подземных течений тянет совсем иным воздухом, нежели воздух официального Петербурга. 52 Мир предавался отчаянию, но этому утешению не внимал. То, что казалось парадоксальным до Крымской войны, стало, вскоре же после нее, очевидным, неоспоримым фактом. «Great Eastern» Севера оторвался от своих льдов, вышел в открытое море — и натолкнулся на восстание в Польше*. Поляки — чересчур поспешно и при малоблагоприятных обстоятельствах — захотели исправить ошибку своего бездействия во время Крымской войны. Они были несчастливы в своем неравном браке; русское же правительство — черство, нагло, даже когда идет на уступки. Героическое нетерпение их понятно. С горестью видя, что движение нельзя было задержать, мы сказали им накануне их восстания viii[8]: «Братья, разорвите с Россией, станьте независимы, идите с Западом, вы имеете на это все права; однако, разрывая с Россией, попытайтесь глубже ее узнать». На это не последовало ответа. И надобно прибавить, что среди соседних народов нет ни одного, который меньше знал бы Россию, чем Польшаix[9]. На Западе Россию просто не знают. Поляки же умышленно не желают ее знать. Сколько несчастий можно было бы избежать, если бы поляки не боялись найти в своем враге что-либо хорошее. Правда, они говорили в 1831 году: «За вашу и нашу свободу!» Но какова же свобода, к которой мы стремимся? Та ли это самая свобода?.. Поляки слишком часто смешивают свободу с политической независимостью. Последней-то мы обладаем и меньше всего о ней хлопочем; утратить ее мы не можем. Завязывается борьба. Польша дарует свою кровь, Европа — свои газетные статьи. Опечаленные и полные мрачных предчув- 53 ствий, мы, первые из русских, приветствовали «идущих на смерть» *. Поляки не олицетворяли для нас ни нового принципа, ни будущего — они олицетворяли право, историю; справедливость была на их стороне. Ими двигало и не стремление к идеалу — они хотели требовать отнятое, восстанавливать, воскрешать. Именно в этом-то и заключается различие между нами. Мы можем сколько угодно оглядываться вокруг себя — нам нечего требовать обратно, нечего извлекать из могил, нам предстоит лишь расчистить поле для своих способностей и стремлений. Но тем не менее сердцем и душой мы были с поляками, нас тревожило только одно: мы опасались, как бы их восстание не затормозило нашего движения вперед, не достигнув своей цели. Наши предвидения оправдались, и гнусный Муравьев, покончив с Литвой, был призван возглавлять политическую инквизицию в Петербурге*. Общий террор и палач слили воедино мучеников того и другого дела. Когда успокоились страсти, легко можно было, несмотря на рыдания и крики бешенства, установить два факта. В первом убеждены вы, мы же нисколько не сомневаемся в другом. Один факт заключается в том, что польская Польша не погибла; другой — в том, что русское движение не приостановлено. Это факт чрезвычайно важный, и мы требуем лишь расследова¬ния, чтоб установить нашу ошибку или же признать нашу правоту. Вместо этого испускают вопли, исполненные тревоги и ожесточения, изобретают этнографические оскорбления, осы¬пают Россию ударами фальшивой филологии. Ее изгоняют из Европы, ее изгоняют из семьи иранцев *. Ну, серьезно ли все это? Наши храбрые враги не знают даже того, что мы с этой стороны весьма мало уязвимы; мы выше зоологической щепетильности и весьма безразличны к расовой чистоте; это нисколько не мешает нам быть вполне славянами. Мы довольны тем, что в наших жилах течет финская и монгольская кровь; это ставит нас в родственные, братские отношения с теми расами-париями, о которых человеколюбивая демократия Европы не может упомянуть без презрения и оскорблений. Нам не приходится также жаловаться на туранский элемент. Мы добились 54 несколько большего, чем чистокровные славяне Болгарии, Сербии и т. п. Нас изгоняют из Европы — подобно тому как господь бог изгнал из рая Адама. Но есть ли полная уверенность в том, что мы принимаем Европу за Эдем и звание европейца — за почетное звание? В этом иногда сильно ошибаются. Мы не краснеем от того, что происходим из Азии, и не имеем ни малейшей необходимости присоединяться к кому бы то ни было справа или слева. Ни в ком мы не нуждаемся, мы — часть света между Америкой и Европой, и этого для нас достаточно. Быть может, петербургские немцы сильно скандализованы утратой своего чистого славянства, своего яфетического иранства, и глубоко оскорблены тем, что их не желают признавать в Европе. — Быть может, московские одержимые, для довершения смешного, ввяжутся в ученую борьбу — нас это нисколько не касается. И только благодаря вам, западные наши учителя, благодаря вашей науке, прониклись мы такой философией. Отсталые во всем, мы побывали у вас в выучке — и не отшатнулись от выводов, которые заставили вас свернуть со своего пути. Мы не скрываем того хорошего, что получили от вас. Мы позаимствовали ваш светильник, чтобы ясно увидеть ужас своего положения, чтобы отыскать открытую дверь и выйти через нее,— и мы нашли ее благодаря вам. К чему нам теперь— раз мы умеем ходить самостоятельно — учительская ферула, и если вы помыкаете нами,— прощай, школа! Но прежде чем «церемонно» покинуть нас, скажите-ка: отчего вы изо всех сил стараетесь сделать молодого Медведя своим врагом? Разве недостаточно вам воевать со старым, который нам еще более враждебен, нежели вам, и которого мы ненавидим сильнее, чем вы? Подумайте-ка о том, что старый зависит от вас гораздо больше, нежели молодой; он нравственно несвободен, вы гнетете его своим авторитетом. Он ворчит, он дуется, но оскорбляется вашими порицаниями, ибо он вас уважает и боится вас — не физической вашей силы, а вашего умственного превосходства, вашей аристократической спеси. У нас же бугор почтительности отсутствует; не питаем мы и одинакового чувства уважения ко всему, что есть на Западе. Мы видели вас в минуты 55 изрядной слабости. Единственное, что мы чтим у вас безгранично, религиозно, — это наука. Но ведь наука — это полная противоположность вашим учреждениям, вашей нетерпимости, ва¬шему государству, вашей морали, вашим верованиям. Вы владеете искусством прикрывать своими благородными стремлениями, своими возвышенными непоследовательностями ту про¬пасть, которая отделяет жизнь от науки, — однако пропасть остается. Мы видели вас слишком близко и знаем вас, мы привыкли любить вас и знать — вы же нас не знаете и отрицаете нас. — Мы протестуем. Часовые, затерянные на рубеже двух миров, которых подстрекают к нападению друг на друга, связанные тысячью нитей с обоими, мы не можем молчать и снова решаемся сигнализировать о ложном пути, крикнув со своей сторожевой вышки: «Берегись ошибки!»х[10]. II Для начала мы хотим очень коротко рассказать о том, как нынешнее состояние западной цивилизации отражает- 56 ся в наших умах чужеземцев, зрителей, людей, которые сформированы вашей наукой, но, имея иное происхождение и иную традицию, идут своим весьма трудным путем, не восхищаясь вашим. Вы не слишком-то привыкли выслушивать мнения, доносящиеся извне. Вы так долго представляли собой цивилизацию, и всю цивилизацию, единственную великую историю и единственное великое настоящее, что оробевшие Анахар-сисы не смели откровенно высказывать свое мнение; когда же вы сами принимаете на себя их роль, сочиняя персидские, турецкие, американские и прочие письма*, то вы занимаетесь только критикой частностей. Если же вы иногда и высказываете неприятную истину, то горе тому, кто коснется королевы, не принадлежа к ее роду! Времена быстро переменились. Окружавший вас ореол уже не ослепляет взора. Ваше монопольное и неоспоримое господство поколеблено докучливой и беспокойной соседкой. Обращаешь взгляд к ее новому жилищу, по ту сторону Атлантического океана,— и видишь, что она продолжает вас, завершая; вы много обещали, она многое приводит в исполнение; вам принадлежит идеал, воплощение — ей. Ваша цивилизация — словно переполненное море, она не может ни ограничиться своим прежним ложем, ни выступить за его роковые пределы. Она бьется со всех сторон о скалы, которые не может ни поглотить, ни перехлестнуть, ни смыть; отсюда — странная растерянность, бесплодное волнение; нападение — отпор, и fiasco следует за fiasco. Вы не можете занять новое ложе, не отбросив далеко свои ветхие лохмотья, вам же хочется их сохранить. Вы слишком скаредны, чтобы уступить часть наследства, нет в вас и достаточного самоотвержения, чтобы удовольствоваться почетным покоем вдовствующей королевы, которая, позабыв о королевской власти, занимается только своим хозяйством. Вы пребываете вследствие этого в состоянии временной нерешительности; сами того не сознавая, вы искренне лицемерны и довольствуетесь словами, не имея ничего реального. Формы и основы современной организации государства, общества — как они постепенно были выработаны историей, без единства и плана — не отвечают более требованиям рациональ- 57 ного государства, сформулированным наукой и сознанием деятельного и развитого меньшинства. Все, что было эластичного' в старых формах, нашло свое проявление; все комбинации, все компромиссы были пущены в ход. Преобразования не могут развиваться, не взрывая эти формы, не расшатывая эти вечные основы общества. Разум должен либо отступить и признаться с чисто христианским смирением, что его идеал —«не от мира сего», либо решиться разбить эти формы и более не заботиться о судьбе вечных основ. Эти вечные основы ~ не что иное, как весьма недолговременные основы двуглавой, ублюдочной организации — экс-феодального, буржуазного и военного государства — компро¬мисса, колеблющегося между двумя крайностями — малонадежной диагонали между свободой и самовластьем, социального и политического эклектизма, нейтрализующего всякую инициативу. К этой золотой середине тяготеют в нерешимости цивилизованные народы. Те из них, которые, как Голландия, победили противоборствующие силы, чувствуют себя прекрасно. Возможно, что латино-германские народы не пойдут уже дальше, что это их окончательное состояние. Видения минувшего, видения грядущего еще смущают их и не дают им прочно утвердиться в занятом ими положении. Эти платонические угрызения совести утихнут, как утихла скорбь христиан в отношении грехов рода человеческого,— они останутся как прекрасные воспоминания, как pia desideriaxi[11]/ как возвышенный романтизм, как молитва богача о бедняках. Собственно говоря, нет безусловной необходимости в том, чтобы ясно вы¬раженный идеал осуществился в том или ином определенном месте,— лишь бы он осуществился. Разве Индия не осталась в роли Матери, а Иудея — в роли Иоанна Предтечи? Останавливаются не там, где вздумается, а там, где не хватает сил, где не хватает пластицизма, энергии. Мы вовсе не хотим сказать, что латино-германский мир исключен из новой социаль¬ной палингенезии, которую он сам же и открыл миру. У природы и истории — все званые гости, однако невозможно вступить в новый мир, неся, подобно Атласу, на своих плечах мир старый. Надобно умереть «в старом Адаме», чтобы воскреснуть в новом, — т. е. надобно пройти через подлинно радикальную революцию. Мы прекрасно знаем, что нелегко определить конкретно и просто то, что мы понимаем под радикальной революцией. Рассмотрим еще раз единственный пример, предлагаемый нам исто-рией: революцию христианскую. Мир «вечного города», побежденный варварами, испускал дух от истощения, изнемогая под чрезмерно тяжелой ношей, которую Рим взвалил на его плечи. Большая часть его идеала завоевателя осуществилась; того же, что оставалось, не хватало для движения вперед. У него было свое прошлое, престиж силы, цивилизации, богатства; он все же мог бы еще долго влачить свое существование, расслабленный и утомленный. Но происходит революция, которая бросает ему прямо в лицо: «Твои добродетели — для нас блестящие пороки; наша мудрость—нелепость для тебя, что же общего между нами?» Следовало либо раздавить ее, либо пасть пред крестом и тем, кто на нем распят. Вам известна легенда (Гейне так кстати вспомнил ее в своем путешествии на Гельголанд) о корабельщиках, возвращавшихся в страхе и волнении из Греции в Италию. Они рассказывали (то было во времена Тиберия), что однажды ночью, когда они приставали к Пелопоннесской земле, на скале появился зловещего вида человек, подавая им знак приблизиться и громко крича им: «Пан умер!»* Он тогда еще не был мертв, старый Пан, но уже находился в агонии, и не было иного средства для его спасения, кроме смерти. Соборование умирающего длилось столетия. Он обратился в новую веру, принял пострижение и завещал все свое состояние церкви. Монах занял место цезарей, Олимп превратился в лазаретный сад и заполнился умирающими, иссохшими, бесполыми, казненными; виселица с трупом заняла место Юпитера, а место его жизнерадостных сотрапезников — две женщины в слезах. Вот что мы понимаем под радикальной революцией. Остатки, обломки, разрозненные камни древнего здания сохранились, но они были вмурованы в новое, они более не первенствовали. 59 Христианский мир, со своей стороны, пережил многочисленные кризисы и многочисленные преобразования, видоизменения, однако ни одного радикального. Возрождение, Реформация не порывают с церковью, они упрощают ее, очеловечивают, украшают и поклоняются ей в новом издании. Даже революция представляет собой секуляризацию христианства и канонизацию древнего мира. Она является христианской и римской по своему духу, безжалостно принося личность в жертву «Ба1иБ рориН»*, Молоху- государства, республики —подобно тому как церковь приносила в жертву живого человека во имя «спасения души, славы божией». Ведя борьбу, Реформация и Революция сделали колоссальный шаг вперед и затронули принципы совершенно справедливые, но неосуществимые при данном состоянии государства. Краеугольные камни, глыбы старых стен, принесенные ими в их новый град, стесняли каждый шаг. Они теряли всю свою энергию в неразрешимых противоречиях, в безысходной борьбе. Права юридического лица. Права человека. Права разума. Свобода, Равенство, Братство. Радуга, преисполненная обещаний, обоими концами касающаяся земли, не пуская в нее корней. Неприкосновенность личности вступала в столкновение с безоговорочным покровительством, которое государство оказывало собственности. Право человека сталкивалось с римским правом. Право разума отрицалось вооруженной религией. И так далее. Свобода была несовместима с сильным государством, с государственной церковью и государственной же армией. Не существует равенства при неравенстве развития, между верхами, залитыми светом, и массами, погруженными во мрак. Нет братства между хозяином, который пользуется и злоупотребляет своим правом имущего, и работником, который используется и подвергается злоупотреблениям потому, что он неимущий. Кто же тот гений, который сумел бы объединить в одной гармоничной формуле, разрешить посредством одного Уравнения, выразить понятным образом связь и взаимодействие великих противоречивых сил, разнородных факторов, взаимно 60 раздираемых и в то же время продолжающих оставаться основами современного общества? Есть ли что-нибудь общее между юриспруденцией и экономической наукой, между суди¬лищем и статистикой? Могут ли они сколько-нибудь сносно сосуществовать? Вы чувствуете это, вы знаете это, и потому-то вы совершаете грех против разума. Вы находитесь в положении человека, который занес ногу, чтобы перейти границу, но, охваченный приступом тоски по родине, застывает в этой плачевной позе. Никто не принуждает вас покидать свое отечество, но тогда уж надобно спокойно оставаться у родительского очага и сбросить с себя одежду странствующего революционера. Совмещение консерватизма и революционности начинает возмущать. Вас мучают угрызения совести, и, чтобы оправдаться в собственных глазах, вы повторяете старую песню об опасностях, угрожающих нравственности, порядку, семье, в особенности религии. А у вас-то самих ее нет, если не считать худосочного деизма, бессильного и бесплодного. Религия в вашем представ¬лении — это только крепкая узда для масс, самое страшное пугало для простаков, высокая ширма, которая мешает народу ясно видеть то, что происходит на земле, заставляя его возво¬дить взор к небесам. Нравственность, семья. Какая нравственность? Нравственность порядка, существующего порядка, нравственность почитания властей и собственности; все остальное — фиоритуры, орнаменты, декорации, сентиментализм и реторика. И когда ж это революция была безнравственной? Революция всегда сурова, доблестна по обязанности, чиста по необходимости; она всегда — самопожертвование, ибо она всегда — опасность, гибель личностей во имя всеобщего. Разве были безнравственны первые христиане? или гугеноты, или пуритане, или якобинцы? Вот вооруженные заговоры, государственные перевороты — те и вправду не слишком-то непорочны, но ведь это ретроволюции. Что же касается религии, то революция в ней не нуждается, она сама — религия. Даже социализм, в своих наиболее восторженных, юношеских фазах, в сен-симонизме и в фурьеризме, никогда не доходил ни до общности имущества, проповедовавшейся апо- столами, ни до Платоновой республики подкидышей*, ни до полного отрицания семьи посредством создания -специальных заведений для детоубийства во чреве матери и публичных домов безбрачия и воздержания... На самом деле речь идет не о семье, не о нравственности — речь идет о том, чтобы спасти незначительную долю свободы и значительную — собственности; все же остальное — красноречие, иносказания. Собственность — это блюдо чечевичной похлебки, за него вы продали великое будущее, которому ваши отцы широко распахнули ворота в 1789 году. Вы предпочитаете обеспеченное будущее удалившегося от дел рантье — отлично, но не говорите же, что делаете это ради счастья человечества и спасения цивилизации. Вам всегда хочется прикрывать свой упрямый консерватизм революционными атрибутами; это оскорбляет, и вы унижаете другие народы, делая вид, будто все еще стоите во главе движения; это оскорбление почти смехотворно. Прудон весьма негуманно говорил одной несчастливой нации: «Вы не умеете умирать»*. Мы хотели бы сказать вам: «Вы не в силах ни возродиться, ни покорно принять бодрую и откро¬венную старость». А наше положение хуже, чем ваше, оно грубей, но гораздо проще, и не следует забывать, что у вас это увенчание здания, в то время как мы вколачиваем еще сваи фундамента. III Мы находимся в преддверии нашей истории. Мы росли, созревали, укреплялись, проходили суровую выучку — и приносим с собой лишь сознание собственных сил, своих способностей. Это больше симптомы, чем факты. Мы, в сущности, никогда еще не жили; мы провели тысячу лет на земле и два столетия в школе, занятые подражанием. Мы только начинаем выходить из периода прорастания, и это — благо для насxii[12]. 62 Из всех богатств Запада, из всех его наследий нам ничего не досталось. Ничего римского, ничего античного, ничего католического, ничего феодального, ничего рыцарского, почти ни¬чего буржуазного нет в наших воспоминаниях. И по этой причине — никакое сожаление, никакое почитание, никакая реликвия не в состоянии остановить нас. Что же касается наших памятников, то их придумали, основываясь на убеждении, что в порядочной империи должны быть свои памятники. Вопрос для нас заключается не в продлении жизни наших умирающих, не в погребении наших мертвецов, — это для нас не представляет никакого затруднения,— а в том, чтоб узнать, где находятся живые и сколько их. Потомки поселенцев, а не завоевателей, мы — народ крестьянский, над которым находится тонкий слой отщепенцев. Жители полей и представляют собой основу и нравственную силу. Бурные потоки славян, обрушившиеся на равнины между Волгой и Дунаем, осели там, где почувствовали усталость, и заняли земли, которые им пришлись по вкусу, как стихию, никому не принадлежащую. Законных прав у них не было — ничего, кроме голода и плуга. Финские племена, кое-как перебивавшиеся в этих лесах, в этих пустынях, были поглощены славянами. Они продолжали влачить свое жалкое существование или же смешивались с пришельцами, оставив им несколько» слов из своего языка и кое-что в чертах лица. Нет ничего героического, эпического в этом происхождении — распашка нови, труд и скрещивание с бедными туранцами, к которым питают такую неприязнь публицисты Запада. Возникают далеко расположенные друг от друга города, укрепленные деревни; княжества начинают складываться в довольно бесформенное федеральное государство. Потом мон¬гольское иго, борьба и освобождение, принудительное объединение и растущее государство. Зачаточное государство это цепко держится, несмотря на все превратности, с упорной настой¬чивостью, вовсе не свойственной славянскому характеру. Быть может, это первый плод ассимиляции с циклопическими расами, недвижными и сильными своей минералогической устойчивостью, своей первобытной цепкостью, своим выносливым долготерпением. Если они и нарушили славянскую чистоту нашей 63 крови, то зато укрепили государство, которое послужило ядром современной России. Крестьянское население, превратившись в государство, сохранило — ив этом-то заключалось и его будущее и его самобытность — веру в то, что обрабатываемая крестьянином земля принадлежит ему, не может быть отчуждена, пока он остается в общине, и что новая община, принимая его, обязана наделить его землей. Правительство в этом ничего не смыслило и сохранило эти обычаи до самого введения крепостного права (XVII век), когда оно передало земли и крестьян помещикам, царствующей фамилии, государству. Принцип права на землю неоспорим; это факт, а не тезис. Изначальная идея собственности была блестящим образом исключена из обсуждения Прудоном*. Это заранее данная величина, догма «божественного происхождения», это первопричина истории. Полагают, что связь между человеком и собственностью существовала еще в доисторические времена, постоянно, подобно той, которая развилась под воздействием римского права, германских обычаев, и которая существует еще и поныне, продолжая свое развитие на Западе путями индивидуализма — до самой встречи с социальными идеями, ее отрицающими и кладущими ей конец. На Востоке находят непросвещенный центр; он развивается в России на общинной основе и готов к слиянию с утверждаемым им de facto социализмом, которому он придает совсем другие пропорции и открывает перед ним необъятное будущее. Создается впечатление, будто вся мрачная и тяжелая история русского народа была выстрадана исключительно ради этого прогрессивного развития экономической науки, ради этих социальных зародышей. Испытываешь искушение рукоплескать медленному ходу исторического развития в нашей стране. Пройдя через длинный, однообразный и изнурительный ряд, столетий, согбенный под ярмом нищеты, согбенный под бичом крепостного права, он сохранил религию земли. Странный и скорбный путь развития, при котором зачастую зло приносило с собою добро и vice versaxiii[13]. Одним из самых жестоких ударов, перенесенных русским народом, был удар цивилизации, которая пыталась лишить нас национальности, не делая нас гуманными, и она-то нам открыла нас самих посредством социализма, к которому она питает отвращение. Жители полей были оставлены вне насильственно навязанной цивилизации. Великий педагог Петр I удовольствовался тем, что скрепил еще сильнее цепи крепостного права. Крестьянин, оплеванный, поруганный, ограбленный, продаваемый, покупаемый, приподнял на мгновение голову*, пролил потоки крови, заставил содрогнуться от ужаса Екатерину II на ее престоле; и, побежденный армиями цивилизации, он снова впал в угрюмое, пассивное отчаяние, держась лишь за свою землю — за этот последний сосец, который не давал ему умереть с голоду и который даже крепостное право не сумело у него вырвать. Так он и оставался, неподвижный и в состоянии изнеможения, отчаяния, почти целое столетие, выражая иногда свой протест убийством помещика или же неудачными местными бунтами. В то время как вооруженный крестьянин переходил Балканы и Альпы*, одерживал победы и расширял границы империи, его отец, его брат умирали под розгами, законным образом ограбленные алчным, расточительным и диким дворянством; все у него было отнято: сила его мускулов, его жена, его дитя,— но по странному отсутствию логики — земля (в уменьшенном количестве, урезанная, умышленно дурно выбранная) оставалась за ним. Сколько пролилось на нее слез, образуя новую связь между нею и бедным преследуемым страдальцем! Никто не узнает, сколько вытерпел он за эти сто лет процветания государства. Его жалоба, его крик боли и агонии, его упрек — все затеряно в архивах безжалостной полиции, в отрывочных воспоминаниях какой-нибудь служанки, какого-нибудь камердинера. Этот Лаокоон погибал со своими сыновьями темной зимней ночью, и ни один ваятель не был очевидцем этой неравной борьбы его с двумя змеями — дворянством и правительством. Снег все окутал своим саваном — и это историческое преступление, это преступление, совершавшееся по мелочам, поражавшее каждую деревню, каждую общину, непрерывно про- 65 должаясь, сохраняясь, помогло несчастному крестьянину узаконить свое право на землю. Если б освобождение пришло прежде нашего времени, у крестьянина отняли бы землю, не предоставив ему подлинной свободы. Лишних полвека мученичества и страданий спасли его великое орудие труда. Право на землю не смогло бы устоять под напором экономических идей Запада, поддерживаемых не только правительством, столь безразличным к выбору средств, но и «просвещенными людьми», либералами, доктринерами, публицистами. И только после сокрушительной критики существующего порядка вещей, произведенной социализмом, жизненный принцип русского развития смог быть спасен. О земле почти повсюду забывали во время революций на Западе; она находилась на втором плане, так же, как и крестьяне. Все делалось в городах и городами, все делалось для третьего сословия, потом изредка вспоминали о городском работнике, но о крестьянине — почти никогда. Крестьянские войны в Германии являются исключением, и потому-то крестьяне, с громкими криками требовавшие земли, были совершенно раздавлены. Производились секуляризации, конфискации, дробления, перемены владельцев, классов, перемещения поземельной собственности; все это имело чрезвычайно важные последствия; не было только ни новой основы, ни принципа, ни общей организации. Мы ничего не слышали ни с высот Конвента, если не считать Робеспьера, который поднялся на трибуну, чтобы отречься от своих аграрных проектов,— ни с Июньских баррикад. Один из самых передовых людей, Лассаль, находит, что земля слишком связывает, слишком прикрепляет к месту, отягощает свободную личность работника, задерживает его движение, словно ядро, прикованное к его ногам, тогда как мы предпочитаем чувствовать под своими ногами кормилицу-землю, вместо того чтобы раскачиваться в воздухе, по воле ветров, не имея иной опоры против нищеты, кроме двойной нищеты забастовки. Мы не говорим, что наше отношение к земле является разрешением социального вопроса, однако мы убеждены, что это одно из решений. Социальные идеи, в своем воплощении, будут обладать многообразием форм и применений, как принципы 66 монархический, аристократический, конституционный. Наше решение — не утопия, это реальность, факт естественный, я скажу даже — физиологический. Географические условия нам благоприятствуют. Совокупность внешних обстоятельств должна соответствовать стремлениям, способностям нового организма, иначе он зачахнет. Что совершила бы Северная Америка без своих территориальных пространств? С другой стороны, наилучшие внешние условия бывают недостаточны. Что совершили испанцы по ту сторону Атлантического океана? Вопрос для нас состоит не в том, чтобы отрицать или утверждать право на землю, а в том, чтобы осознать его, обобщить, развить, применить, исправить его личной независимостью. Патриархальная община предоставляла землю отдельному лицу в обмен за его свободу. Человек оставался прикрепленным к земле, к общине. Именно с землей перешел он к помещику, именно с землей он и освобождается. Необходимо освободить его от земли, но таким образом, чтобы он ее не потерял. Ему нужны Земля и Воля. На Западе прочно установилось мнение, будто каждый шаг к расширению прав личности неизбежно будет сделан за счет прав общины. С чего это взяли? Сельская община оказалась впервые вовлеченной в социальное развитие огромного государства. И надобно выждать, к чему приведет это движение, прежде чем извлекать выводы. Замечание это принадлежит Стюарту Миллю*. Недавние события доказывают, что нет ничего несовместимого в терминах «общинное владение» и «личная свобода». Грандиозное зрелище возникает по соседству с тем миром, который бесплодно проделывал всевозможные опыты, начиная от фаланстера и Икарии — до уравнительных ассоциаций*. Сельская община и личность сельского жителя чрезвычайно далеко шагнули вперед в России с 1861 года. Находившийся в зачаточном состоянии принцип самоуправленияхт[14]/ раздавленный полицией и помещиком, начинает все более и более избавляться от своих пеленок и свивальников; избирательное начало укореняется, мертвая буква становится реальностью. Староста, общинные судьи, сельская полиция — 67 все избирается, и права крестьянина простираются уже далеко за пределы общины. Он является ее представителем на общегубернских собраниях, в суде присяжных, и надобно читать газеты, чтобы знать, как он там действует. Он оправдывает, когда это возможно, он оправдывает в сомнительных случаях, и что же, рост его не отмечен, его достижения не изучены... и более того, когда эта огромная человеческая масса пробуждается, исполненная силы, здоровья, то образованная часть общества расценивает ее как людское стадо, в совершенном согласии с последними представителями нашего былого барства. Человеколюбцы, филантропы, сторонники братства, вздыхающие о краснокожих, и общества покровительства животным всех мастей презрительно смотрят или совсем не смотрят на целый народ, который вступает во владение огромной территорией и чье первое слово является социальной формулой, не только осуществимой, но уже осуществленной! Народ, который поставил на место неопределенного права «на труд» отчетливое право «на землю» и который вместо того, чтобы повторять ужасный вопль отчаяния: «У кого есть пуля — у того есть хлеб»*, сохраняет убеждение, что «у него есть хлеб, потому что у него есть земля». В сведениях недостатка не было, однако никто не взял на: себя труд ознакомиться с ними. Слышались туманные речи о русском, азиатском, туранском коммунизме, но с ним сразу же покончили, заявив, что все дикари начинали с общинного владения, чтобы прийти в конце концов к образованному пролетариату; что когда-нибудь земли не хватит, что агрономия не может процветать в подобных условиях и т. п., и т. п. Еще задолго до освобождения крестьян один-единственный человек осознал значение сельской общины у нас — это Гакстгаузен, о котором я упомянул выше. Обнаружив некоторые следы общинных установлений на берегах Эльбы и пораженный их Устройством, он отправляется, в 1846 году, исследовать Россию несколько поглубже той мостовой, по которой катилась изящная коляска маркиза де Кюстина*; торопливо проехал он Петербург, Москву и углубился в черноземье. Возвратился он оттуда, расхваливая русскую общину и указывая пальцем на ее социалистические и республиканские начала. По странному 68 совпадению, это произошло накануне революции 48 года, накануне первой попытки ввести, в большом масштабе, социализм в государственное устройство. Момент был весьма подходящий, но попытка провалилась, а настроение умов было таково, что книга Гакстгаузена промелькнула незамеченной. Мы также пытались поднять голос среди всеобщего уныния и мрачнейшей реакции (1850 — 1855), но успели не больше, нежели старый вестфальский барон; сделав вид, что все это при¬нято к сведению, прошли мимо нас. События заговорили в свой черед. Веянье жизни пронеслось по России: крепостное право отмирало, дворянство отмирало, старое здание инквизиционного суда рушилось; грозные голоса пробились наружу сквозь решетки цензуры; правительству, на миг увлеченному этим течением, было как-то не по себе, и оно готово было пойти на уступки. Реалистическое, сильное, молодое учение находило свое выражение все более и более отчетливо, с неумолимой логикой и смелостью выводов и применений к любым обстоятельствам. Все это прошло незамеченной тенью...Внимание отвлечено было иным, западный мир смотрел во все глаза на ужасную трагедию, развернувшуюся в Польше. Да, то была трагедия тем более ужасная, что ее не ожидали. В 1861 году все в России стояли за Польшу; правительство еще колебалось между малой хартией и виселицей, между великим князем и Муравьевым, когда могучая рука пришла ему на помощь,— рука европейской дипломатии, с ее миролюбиво-воинственными нотами. От уколов этого вмешательства невооруженной рукой свирепый патриотизм овладел обществом; все, что еще таилось дикого в глубинах русской души, обнаружилось с наглостью беспримерной в нашей новой истории. Набросились на Польшу и на Молодую Россию. И только тогда правительство почувствовало себя достаточно сильным, чтобы начать ужасный судебный процесс над идеями, процесс стоглавый, бесконечный, поглощавший жертву за жертвой, распространившийся на всю страну и продолжающийся еще и поныне. И не с упреком обращаемся мы к вам. Мы знаем, что вы не ответственны за бедствия, которые ваша дипломатическая помощь навлекла на бедную Польшу*, мы прекрасно знаем, что вы не принимаете участия в общественных делах. Вам пере- дают акты для обсуждения, как передают больных из госпиталей в прозекторскую — после их кончины. Мы находимся в слишком сходном положении, чтобы не уметь заботливо щадить других. К несчастью, вы живете в мире вымыслов и иллюзий, подобно тому как потомки некогда царствовавших фамилий постоянно мечтают о свалившейся с их головы короне, и вы — вы также мечтаете об эмансипации народов, о защите их свобод, словно это ваши свободы. Ваши свободы... да где ж они? Надобно подняться высоко в Альпы или же переплыть море, чтоб увидеть там крошечную частицу их*. Вы гордитесь великим прошлым, и эта гордость мешает вам видеть нынешнее ваше состояние, и его причины, и угрожающую вам опасность. Опасность грозит вам не со стороны России; если Россия дошла до Парижа, то потому только, что нашлись пруссаки и другие немцы, чтобы проводить ее и указать ей дорогу. Опас¬ность для вас заключается в неуспехе Революции. Потревожить грезы старца, почитаемого нами,— жестоко, но отчего ж он так заносчив и так слеп, так дерзок и так нетерпим? Можно подумать, что он все еще выступает с tonansxv[15] трибуны Конвента, гордо опираясь на права человека, неприкосновенный, свободный, уважаемый. Можно подумать, что это Европа Вольтера и энциклопедистов, якобинцев и жирондистов, Канта и Шиллера. Одна лишь Англия могла бы сказать свое веское слово, но она молчит. Свобода — в Соединенных Штатах, и они, далекие от всякой ненависти к России, протягивают ей дружескую руку, провидя ее будущее *. Мы полностью готовы чтить в вас ваше прошлое. Мы только того и желаем, чтобы прикрыть ваши язвы из благодарности за науку, которую вы нам преподали; но воздайте же хоть немного справедливости тем, кто родился вчера (как выражался Тертуллиан) * и у кого есть обеспеченное завтра. Несчастье обязывает, обязывает по крайней мере не 70 швырять в других камнями, не продолжать невозможной роли распорядителя и освободителя целого мира, великого часовщика вселенной. Ваши часы остановились. IV Внизу сельская община, застывшая в ожидании, медлительная, но уверенная в собственном развитии, консервативная, как мать, несущая младенца в своем чреве, и много переносящая, переносящая всё, кроме отрицания своей основы, своего фундамента. Это женское начало и краеугольный камень всего здания, его монада, клетка огромной ткани, именуемой Россия. Наверху, бок о бок с государством угнетающим, государством усмиряющим, свободная мысль становится силой, властью, признанной ее врагами, —властью, на которую указывает импе¬ратор в своем схоластическом послании председателю Государственного совета*, указывает близорукая и сонная церковь, указывает литературная полиция полиции преследующей — под именем нигилизма. Нигилизм этот однако не какая-то организация, не заговор — это убеждение, мнение. И от этого-то мнения Александр побледнел и закричал своим министрам «Берегись!», указывая на «нескольких молодых людей темного происхождения». Был ли он прав или же были правы те, кто нагнал на него страх? Это слишком свободное мнение, эта мысль без богословских пут, без светской осмотрительности, без идеализма, романтизма, сентиментализма, без показной добродетели и притворного ригоризма,— превозносило только науку и следовало только по ее путям. Нагота эта вызывала страх, эта простота оледенила сердца властей предержащих. Совершенно естественно возникает вопрос: каким же образом перекинуть мост между этой мыслью, не имеющей другой узды, кроме логики, и свободной общиной; между беспощадным, исследующим знанием и слепой и наивной верой; между возмужалой и суровой наукой и погруженным в глубокий сон взрослым младенцем, которому грезится, что царь — его добрый батюшка, а богородица — лучшее средство от холеры и пожаров? 71 Которому грезится также, что обрабатываемая им земля принадлежит ему. Реалистическое меньшинство встречается с народом на почве социальных и аграрных вопросов. Мост, таким образом, уже наведен. Мысль, знание, убеждение, догмат никогда не остаются у нас в состоянии теории и абстракции, не стремятся заточить себя в академический монастырь или же спрятаться в шкафу ученого, среди ядов; напротив, не достигнув зрелости, они бросаются с чрезмерной стремительностью в практическую жизнь, желая допрыгнуть, со связанными ногами, от прихожей до конца арены. Мы можем жить — и продолжительное время — в состоянии нравственного оцепенения и умственной спячки, но стоит только пробудиться мысли — и, если она не погибает сразу же под тяжелым и давящим бременем среды, если ей удается устоять перед оскорблением и пренебрежением, перед опасностью и безразличием, она смело старается дойти до крайнего вывода, ибо логика наша не знает ограничений — следствий и следов зарубцевавшегося, но отнюдь не стершегося прошлого. Расплывчатый дуализм немцев, которые знают, что жизнь der th?orie nachxvi[16] не совпадает со сферами практической деятельности, и мирятся с этим, в высшей мере антипатичен русскому духу. Разношерстное общество, лишенное руля, внешне равнодушное, пресыщенное и наивное, развращенное и простосердечное, отнюдь не оставалось спокойным перед новым очиститель¬ным горнилом мысли. Женщины и девушки жадно устремились к новым учениям, громко требуя личной независимости и достоинства труда. Ничего подобного не было видано со времени появления сен-симонизма. Общество, в котором женщина так изнемогает, а мысль так неумолима, неизбежно оказалось глубоко истерзанным и в состоянии разброда; оно должно было быть раздавлено, унижено, обмануто, оскорблено, оно должно было, наконец, сомневаться, чтобы броситься без страха и оглядки в холодное и безбрежное море голой истины. Кто знает историю наших исстрадавшихся душ, наших болезненных, искалеченных развитии? Мы попытались обрисовать драму, роман, муку нашей умственной вмбриогении... Кто помнит об этом? Вырванные ударом грома или, вернее, барабана, из сонной и растительной жизни, из объятий матери (бедной и грубой крестьянки, но все-таки матери), мы увидели, что лишены всего, начиная с платья и бороды. Нас приучили презирать собственную свою мать и насмехаться над своим родительским очагом. Нам навязали чужеземную традицию, нам швырнули науку и объявили нам, по выходе из школы, что мы рабы, прикованные к государству, и что государство — это нечто вроде отца Сатурна, который, под именем императора, заглатывает нас при первом же независимом жесте, при первом свободном слове. Нам наивно заявляли, что цивилизовали нас ради общественной и правительственной выгоды и что отныне за нами не признают никаких человеческих прав. Все, что предпочитает заглатывать вместе с Сатурном, нежели быть им проглоченным, выстроилось рядом с ним, усиливая давление на нижний слой народа и бросая на каторгу строптивых — из числа тех, кто получил образование, «ради дела общественной пользы». Столь странная система не могла долго продержаться, она не имела необходимых условий для устойчивости, поэтому при первом же призыве живые силы вышли из берегов (1812 год) и на следующий день после победы начали требовать гарантий для человеческого существования. Попытка 1825 года провалилась, но толчок был силен. Престол Петра I, едва успевший утвердиться после землетрясения (последние судороги народа, сопротивлявшегося рабству), получил новое предупреждение, идущее от своих. Удар этот был не из легких. Долго внушал он страх Николаю. Внутренняя тревога, снедавшая нас в течение тридцати лет этого царствования, была мучительней, чем все несчастья, которые падали на нашу голову. Мы были сбиты с толку, лишены корней, не знали народа, ненавидели родительский дом — очаг преследования крепостных, ненавидели правительство — как могущественного и свирепого врага всякого умственного 73 развития, всякого прогресса... У нас при нашем бессилии имелось лишь одно оружие — ученье, лишь одно утешение — ирония. И именно ученье^ даровало нам иную родину, иную традицию; то была традиция великой борьбы XVIII века. О, как мы любили вас, изо всех сил вбирая в свои легкие свежий воздух, впервые повеявший на мир через огромную пробоину 1789 года. Мы с благоговением склоняли головы перед мрачными и сильными личностями ваших святых отцов великого республи¬канского собора, пришедшими водворить эру разума и свободы. Страстная вера, которую питала русская молодежь к немецкой теории, к французской практике, казалось, была оправдана и увенчана в 1848 году. Вы знаете оборотную сторону медали. 48-й год еще не закончился, а мы уж возвратились из современного Иерусалима подобно Лютеру, возвратившемуся из Ватикана*. Снова Ьеь matlosxvii[17] бродяги нравственного мира, мы остались без точки опоры перед могуществом императора Николая, которое гигантски усилилось и приобрело еще более мрачный характер. Рука, направлявшая нас извне, дрожала за свои сокровища и силилась вырваться. Мы выпустили ее. То было Ваше последнее освобождение, то был наш нигилизм... Выпустив эту руку, мы бросились в открытое море на собственный страх и риск, в том направлении, которое она указала нам ранее. Не успели отправленные в ссылку участники Июньских дней добраться до места своего назначения, как в Петербурге было обнаружено социалистическое общество*. Николай дей¬ствовал с обычной своей жестокостью. Личности погибли, идеи сохранились, дали ростки. Преобладающий характер движения был настолько явно социалистическим, что оба противо¬стоящих умственных течения, обе школы, не имевшие между собой ничего общего,— школа научная, аналитическая, реалистическая и школа национальная, религиозная, историческая — сошлись во всех вопросах, касавшихся сельской общины * и ее аграрных учреждений. Вскоре появилось третье и очень своеобразное училище. 74 Правительство объявило о своем твердом намерении освободить крестьян. Все были согласны с тем, что время личного освобождения крестьян наступило. Но не в этом заключался основной вопрос, суть была в том, чтоб определить — надобно ли освобождать их с землей, которую они обрабатывают, или же оставить землю помещику, а народ наделить правом бродяжничества и свободой умирать с голоду. Правительство было в нерешительности, колебалось, не имело никакого сложившегося и твердого мнения. Царь склонялся к тому, чтобы наделить землей, советники же его, естественно, были против этого. Находясь в таком затруднении, правительство начало — в стране канцелярских тайн и немоты — почти публичное обсуждение этого жизненно важного вопроса. Печати было разрешено, в известных пределах, принимать в нем участие. Все политические и литературные оттенки, все школы — скептические и мистические, социалистические и панславистские, лондонская пропаганда и петербургские и московские газеты, — соединились в общем деле защиты права крестьянина на землю, против притязаний олигархического меньшинства. Не молчал больше и народ; он не допускал даже возможности освобождения без земли. Наконец, правительство, после новых колебаний, заставлявших нас дрожать от беспокойства, склонилось на нашу сторону. Освобождение с землей было в принципе решено. Это было крупным торжеством и огромным шагом вперед. С того дня правительство уже не в состоянии затормозить движение. Для возвращения вспять надобно решиться вырвать землю у крестьян. Вероятно, был такой момент, когда возможно было попытаться сделать это,— к счастью, он был упущен. Дворянство, слишком осмотрительное, чтобы действовать путем насилия в столь горячий и опасный момент, медлительное в решениях, выразило свою оппозицию бессилия, когда крестьянская земля от него уже ушла. Пятилетие, протекшее между смертью Николая и появлением манифеста об освобождении крестьян в марте 1861 года, образует великую эпоху не только в истории России, но и в истории XIX века. 75 О, как глубоко я сожалел и всегда буду сожалеть, что мне нельзя было увидеть собственными глазами все происходившее тогда в России. Напряженность становилась все более и более заметной; все сжималось и стягивалось с еще большей силой; томительный, тягостный гнет давил непрерывно, с механическим одно¬образием, и вдруг — перелом: веревки, впившиеся в тело, ослаблены, арестанты в одно прекрасное утро видят, что дверь ,не заперта; они не знают, куда идти, некоторые выбегают на волю и возвращаются в казематы. Каждый освобождался на свой лад. Слово «Свобода» никем произнесено не было, но его услышали все, император Александр так же, как и остальные. Он тоже чувствовал, что тягостный надзор перестал давить, забывая, что надзором этим был он сам. Событие назрело — формы поддались, слова переменили значение; утрачена была вера в могущество установлений, перед которыми трепетали накануне и которые продолжали оставаться неизменными. Россия может еще пройти через фазы ужаснейшей тирании, безграничного произвола, но к мертвенному и давящему режиму Николая возвратиться она не может. Многое из того, что явилось тогда на свет, было преждевременно, иногда — преувеличенно. Юные силы, так долго подавляемые, лишенные всякого выхода, всякого направления и физически сдерживаемые дисциплиной, в которой не было ничего человеческого, теперь переливались через край; но в разгаре этой великой утренней оргии проявились никем не подозревавшиеся ранее силы, завязались плоды, которые отлично перенесут немилосердную зиму все еще продолжающегося белого террора. Одним из первых шагов молодежи была организация воскресных школ и ассоциаций работников и работниц. Мастерская, основанная на социалистических принципах, сопутствовала школе и естественным образом соприкасалась с сельской общиной. Деревенские жители, сами состоя в аграрных ассоциациях, создали, века тому назад, в весьма широких масштабах, работничьи ассоциации. Рядом с постоянной общиной — артель, подвижная община, работничья ассоциация. 76 Эти школы, эти ассоциации являлись в то же время и мостками между городом и деревней, между двумя ступенями развития. И все это было разбито, раздавлено правительством, охваченным страхом и бешенством, после истории с пожарами, ключ к которой так и не был найден. Все это возродится. Но, поднимая завтра этот Сизифов камень, который царю благоугодно будет сбросить вниз послезавтра, можно потерять целые столетия, не слишком-то продвигаясь вперед. Все это так, но завтра же, может быть, удастся сбросить вместо камня правительство. У нас слишком много хаоса и несообразностей, чтоб удивляться неожиданностям. Самые невозможные вещи осуществляются у нас с невероятной быстротой; перемены, равные по своему значению революциям, совершаются не замеченные Европой. Никогда не следует упускать из виду, что у нас каждая перемена — только перемена декораций: стены сделаны из картона, дворцы — из размалеванного холста. То, что видишь на подмостках большого императорского театра, — не настоящее, начиная от людей. Этот вельможа — лакей; этот министр, диктатор и деспот — революционер; этот образованный, утонченный господин — калмык по привычкам и нравам. Все заимствовано. Наши чины — чины немецкие, их даже не потрудились перевести на русский язык — Coll?gien Registrator, Kanzelarist, Actuarius, Executor сохранились и поныне, чтобы поражать слух крестьян и возвеличивать достоинство всевозможных писцов, писарей и прочих конюхов бюрократии. Мы же, словно подкидыши в воспитательном доме, чувствуем — не зная другого родительского очага, что этот дом — не наш, и страстно желаем его уничтожить. В этой империи фасадов, где нет ничего подлинного и реального, кроме народа внизу и просвещения наверху, существует лишь два начала, представляющих собой исключение, две разрушительные силы: военная отвага и отвага отрицания. Не забудем, что «деятельное отрицание — это созидательная сила», как сказал много лет тому назад наш друг Михаил Бакунин*. Нельзя говорить серьезно о консерватизме в России. Даже самое слово это не существовало до освобождения крестьян. Мы можем стоять, не трогаясь с места, подобно святому столп- 77 ику, или же пятиться назад подобно раку, но мы не можем быть консерваторами, ибо нам нечего хранить. Разностильное здание, без архитектуры, без единства, без корней, без прин¬ципов, разнородное и полное противоречий. Гражданский лагерь, военная канцелярия, осадное положение в мирное время, смесь реакции и революции, готовая и продержаться долго и на завтра же превратиться в развалины. В тот день, когда Петр, византийский царь, сделался императором на германский лад и поселился в Петербурге, царизм утратил всякую консервативную почву. С той поры император изменчив, как Протей: он и женщина и мужчина, Романов и Голштейн. — Цивилизатор с кнутом в руке, с кнутом же в руке преследующий всякое просвещение, охраняющий традиции, ломающий традиции, бреющий бороду своей империи из револю¬ционных побуждений и выколачивающий пыль из старой бородатой церкви, чтоб оказать сопротивление революции. Сегодня — первый дворянин, завтра — первый из народа; сегодня ему может прийти в голову мысль продолжать безумное царствование Павла I, завтра — объявить себя Пугачевым II. Я всегда восхищался гермафродитическим прилагательным, которое Вольтер употребил, говоря: Екатерина Великий — смешение полов, функций, совокупность, поглощение, смесь разнородных элементов. Дворянство сильно желало бы играть роль консерваторов-тори, но, к счастью, оно пришло к этой мысли на следующий день после утраты сокровища, которое должно было предать консервации. Дворянство не обладает действительной ценностью; своим могуществом оно обязано было царю — царь отнял свой палец, и оно существует только по названию. Здоровая, молодая часть дворянства старается, чтобы позабыли о ее происхождении, забывает о нем сама, ищет работы и сливается с остальным населением. Другая же часть — упрямая, раздраженная — изнуряет себя озлоблением и теряет последние силы, истощившиеся в трех бесплодных оппозициях. В корыстолюбивой оппозиции раскрепощенной общине, в лицемерной и предательской оппозиции бюрократии, под которой она подразумевает правительство, и в ожесточенной, тупоумной, мстительной и злопамятной оппозиции свободной мысли, новым стремлениям, деятельной и устремившейся в движение молодежи. Ненавидимая народом, подозреваемая правительством и презираемая образованной молодежью, она бродит, изнуренная, постаревшая и озлобленная, и не может утешиться, хотя бы как Калипсо, от разлуки с прекрасным крепостным правом. То, что мы сейчас сказали о земельном дворянстве, мы можем с еще большим основанием сказать о дворянстве чернильном. Бюрократия представляет собой только орудие: это граж¬данский полк, который не рассуждает под перьями; она будет продолжать действовать, с усердиеми воровством, при Павле I, как при Пугачеве II. — Будучи по своему положению врагом крупного дворянства, она сливается с мелким. Это класс, которому нечего хранить, кроме папок и архивов. Правительство, дворянство и бюрократия сходятся в одном; убеждении, которое само по себе менее всего консервативно: они согласны в том, что необходимы значительные реформы. Часть дворянства стремится получить парламентское представительство и взять управление под свой контроль. Правительство и бюрократия всегда испытывают желание реформировать государство посредством цивилизующего деспотизма. Они всегда действуют в духе Петра I, Иосифа II: им хочется децентрализовать и дать маленькие свободы, полагая, что это отобьет вкус к большим; они хотят уступить часть управления — лишь бы не тронули пресвятые права неограниченного самодержавия. В течение некоторого времени это могло бы еще продолжаться— при энергичном царе и одаренном министре, если бы оба трудились изо всех сил, чтобы поскорей вырыть себе могилу. Люди же посредственные не годятся для этой задачи — они создадут беспорядочную реакцию, оскорбительный беспорядок, именно то, что производит в настоящее время правительство Зимнего дворца. Дворянская конституция никого не удовлетворила бы, и правительство всегда сумеет раздавить ее, опираясь на от-страненных, на недовольных и на крестьян. Итак, остается созыв «великого собора», представительства без различия классов,— единственное средство для определения действительных нужд народа и положения, в котором мы находимся. К тому же это и единственное средство выйти без 79 потрясения, без переворота — террора и ужаса — без потоков крови из длинного предисловия, называемого петербургским периодом. Длящаяся и поныне жестокая реакция не обладает ни единством, ни планом, ни глубиной: у нее в руках сила, наследственная бесцеремонность; она натворит беды — она не остановится ни перед чем, но также ничего и не остановит. Каково бы ни было первое Учредительное собрание, первый парламент — мы получим свободу слова, обсуждения и законную почву под ногами. С этими данными мы можем двигаться вперед. Дорога трудна — но у какого народа была она усыпана розами? Все препятствия вне нас — внутренне нас ничто не удерживает. У нас в лагере прогресса не будет ни легитимистов, ни аристократов, ни клерикалов, ни антисоциалистических республиканцев, ни демократов-централизаторов, ни нетерпимых деистов, ни царствующих буржуа. К этому мы будем возвращаться еще неоднократно. Но уже теперь мы имеем право закончить нашу статью-преддверие, сказав, что нет достаточной причины ни для того, чтобы осыпать нас проклятиями — страшась нас, ни вдаваться в скорбь — сожалея о нас. К счастью, мы не так сильны и не так несчастны. 1 декабря 1867. 80 В. И. КЕЛЬСИЕВ Одно из замечательных событий прошлого года — это возвращение Кельсиева в Россию. Чуть ли он не первый деятельный русский эмигрант, добровольно возвратившийся и с которым поступлено человечески. Историю его внутренной борьбы, его сомнений, мучений, отчаяний мы знаем. Если он, усталый, без веры и средств, бездомный и одинокий, одним доверием к правительству вызвал небывалую льготу, мы не станем «го осуждать. Действие правительства относительно его не только хорошо, но умно. Так следовало поступить с несчастным Мартьяновым, замученным и убитым на каторжной работе*. Положение Кельсиева трудно. У него натура увлекающаяся, он может, как часто бывает с людьми, переходящими от одного крайнего воззрения в другое, уйти слишком далеко, а на той стороне, на которую он склоняется,— падать мягко и безопасно. Тут не возьмешь ни умом, ни талантом; тут надобен верный и сильный нравственный такт. Мы уверены, если Кельсиев вышел без угрызения совести из шуваловских любопытств*, — что он найдется в мудреном положении. Мы ему искренно желаем этого и прибавим в виде напутственного совета талейрановское: «Pas trop de z?le!»* Мы еще воротимся к нему в другом месте. Теперь, когда довольно верная биография Кельсиева (в 273 № «Голоса») в руках наших русских читателей * и сам он налицо в Петербурге, невольно спрашиваешь: где же эта черная тульчинская агенция, которая получала через нас деньги лондонского банкира Т., агента Маццини? Где же это «гнездо зажигателей», чуть не фальшивых монетчиков?.. И что подумать о Каткове, 81 который, обвиняя Кельсиева в зажигательстве, сделал «Русский вестник» его органом и печатал его статьи?* Что это за полицейская проделка? Катков знал, что ни Кельсиев, ни мы никогда ни в каких пожарах не участвовали, что это нелепость, которой можно было пугать дураков. Партия же дураков тогда была в пущей силе. Он лгал сознательно, он клеветал предумышленно. Он мог знать истину по своим глубоким связям с полицией, но это не входило в его интригу. Вот потому-то, что этот человек употреблял такие военные стратагемы, мы и презираем его гораздо больше всех доносчиков III отделения. Делать фальшивые обвинения стоит фальшивых бумажек — разница в том, что за последнее идут на каторгу, а за первое доползают до попечительства, до министерского товарищества даже. <«ГОЛОС» ПОЛУЧИЛ ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЕ ЗА СВОЙ ЛИБЕРАЛИЗМА «Голос» получил предостережение за свой либерализм в итальянском деле*. Они уже перестают понимать друг друга — до смешного! А впрочем, «свой своему поневоле брат». 83 REPONSE A L'APPEL DU CENTRE REPUBLICAIN POLONAIS AUX RUSSES Il y a quelque temps, nous avons re?u du D?partement polonais de l'Alliance r?publicaine universelle une invitation fraternelle de former un D?partement russe dans l'Alliance r?publicaine europ?enne. Voil? ce que nous r?pondons ? cette offre qui nous honore, que nous appr?cions pleinement, mais que nous ne pouvons que d?cliner. Chers citoyens, Nous avons re?u votre appei. C'est bien d'avoir pens? ? nous, ous vous remercions et nous voulons vous dire toute notre pens?e. Les r?ticences, les m?nagements mutuels, les points ind?cis, les pens?es sous-entendues ne nous vont pas. Les temps sont graves; chaque erreur peut lourdement tomber sur nos t?tes. Vous nous invitez ? former, avec nos amis, un D?partement russe au giron de l'Alliance r?publicaine europ?enne. Est-ce comme profession de foi que nous devons le faire, ou pour travailler en commun? Quant ? la profession de foi, nous sommes tout pr?ts ? dire hautement, encore une fois, qui nous sommes. Oui, citoyens, noua sommes r?publicains et r?publicains cons?quents — c'est-?-dire Socialistes. Nous le sommes, nous l'avons ?t? depuis le commencement de notre activit?. C'est dans ce sens que nous avons fait toute notre propagande. Il n'y a pas un ?crit, pas un acte de notre vie publique qui ne soit conforme ? nos principes. Nous avons pu varier sur l'application, sur l'opportunit? ou l'intem- 84 pestivit?, sur les formes ou les modes. Nous n'avons jamaisAvari? лиг le fond. Socialistes avant tout, nous sommes profond?ment convaincus que le d?veloppement social n'est possible qu'avec la pl?nitude de la libert? r?publicaine, qu'avec la pl?nitude de l'?galit? d?mocratique. La R?publique qui ne m?nerait pas au socialisme nous para?t absurde; une transition qui se prendrait pour un but, un socialisme qui voudrait se passer de la libert? politique, de l'?galit? du droit — d?g?n?rerait vite en communisme autoritaire. Vous voyez donc que, par rapport ? la profession de foi, il ne peut y avoir de doute. Reste la coop?ration. C'est plus compliqu?. L'Alliance universelle est bien vaste — et nous craignons qu'un grand nombre de cadres ne restent vides ou n'aient une existence illusoire. Prenons la seule partie de l'univers que nous connaissons le mieux. Quel travail r?publicain peut se faire actuellement en Europe, sinon un travail historique, r?trospectif? L'Europe continentale n'a rien ? faire dans une association r?publicaine—sauf ? la dissoudre comme illicite, comme dangereuse ? ses tendances prononc?es; il n'y a, en Europe, qu'une r?publique qui existe sous l'?gide d'un croisement des envies oppos?es — et qui se fait oublier par son effacement. Et non seulement il n'y a pas de r?publiques; mais il n'y a nulle part en Europe de tendances r?publicaines —viables, constituant une force, une base d'esp?rance. Deux essais de r?publique s'arr?t?rent au seuil du socialisme et rebrouss?rent chemin. Depuis, les peuples ont d'autres pr?occupations, qui les ?loignent de tout ce qui est r?publicain — comme libert? de conscience, autonomie locale, f?d?ralisme, inviolabilit? de l'individu.—Ce ne sont l? que des anachronismes pour l'Europe, des r?miniscences. Et, certes, dans un avenir commensurable — l'id?e r?publicaine n'a aucune chance dans le vieux monde. S'il y a un pays poss?dant quelques ?l?ments r?publicains en Europe, c'est l'Angleterre. Et, convenez-en, c'est ? elle qu'on pense le moins. L'Italie peut y ?tre jet?e par le joug ?tranger; mais cette fois il est soutenu par une arm?e bien plus dangereuse que l'arm?e autrichienne, et qui aurait bient?t raison des aspira- 85 tions r?publicaines. Une grande nation monarchique et militaire comme la France, ne pourra jamais souffrir une r?publique ? ses fronti?res — qui ne soit pas Suisse. Quant aux r?publicains — il y en a partout; il y en a toujours u depuis Ath?nes et Rome. Forts de leur foi, ils esp?rent, comme es Isra?lites, reconstruire leur temple. Grands par la v?rit? de eur id?al, ils nous r?concilient avec les temps durs que nous assons, consolent les ?mes en deuil et...passent sans influence ur la marche des choses, m?me s'ils prennent une part active ans les ?v?nements. Ce n'est pas dans un sens r?publicain que e d?veloppe, par la pression des circonstances, le r?sultat de eur participation. Le plus grand r?publicain de notre temps se roposait une r?publique ? Rome — et a cr?? une vice-royaut? Florence. Les r?publicains en Europe me font involontairement penser leurs amis, ? ces g?n?reux ap?tres de la paix, qui pr?chent contre fl?au sanguinaire de la guerre, le lendemain d'une bataille et la veille de deux. C'est beau comme cri de conscience, comme protestation — mais ne cherchons pas de r?sultat pratique. Le probl?me th?orique de la paix a ?t? r?solu depuis des si?cles; il n'y a pas mati?re d'investigation et d'enqu?te;— ce qui manque, c'est la puissance de la r?alisation, c'est la possibilit? de l'application. Hors du petit groupe de nos «Saints», comme Cromwell appelait ses r?publicains d'alors, regardez d'un bout ? l'autre de l'Europe, de l'Irlande jusqu'? Cadix,— il n'y a pas un seul ?l?ment r?publicain qui ait de l'avenir. Reculant devant le socialisme, on est entr? dans une tout autre voie et on a perdu la trace de la Via sacra de 1789. La France, revenant ? sa nature militaire, il ?tait de toute n?cessit? que tous les autres Etats de l'Europe devinssent aussi militaires. L'Allemagne s'est fondue en une caserne. De n?cessit? on a fait vertu. On aime le pouvoir fort, on adore la gloire, on aime l'Etat mena?ant, on admire les splendeurs royales, les revues militaires — et on a une aversion prononc?e de la simplicit? d?mocratique, de l'aust?rit? r?publicaine. Le sens politique s'est chang? en un sens national. Le patriotisme born? et exclusif — c'est la seule passion politique qui ne se soit pas ?teinte. 86 Rien ne r?ussit en histoire que ce qui va avec le courant et, chemin faisant, s'en empare. Or, le courant militaire et despotique de l'Europe domine; il l'entra?ne vers les agglom?rations de races, vers l'absorption monarchique. Pour atteindre ce but, tout est sacrifi?: le bien-?tre du peuple, les droits acquis, les libert?s auxquelles on tenait. L'individu, pour l'autonomie souveraine duquel ont travaill? les r?volutions, se fond et dispara?t dans ces empires d'alluvions, entour?s de ba?onnettes. Donc la route est toute trac?e. Ce n'est pas contre le principe r?publicain que nous parlons. L'intelligence, la v?rit?, la moralit? — sont ?videmment du c?t? des r?publicains et des missionnaires de la paix. Mais ni la v?rit?, ni la moralit?, encore moins l'intelligence, ne sont obligatoires et ne peuvent s'imposer par la violence; elles n'ont pas de titre ? une acceptation forc?e, ? une prise de possession contre le gr? des nations. Nous avons construit et reconstruit la soci?t? humaine, nous avons voulu la recr?er d'apr?s la raison, ? priori; c'?tait n?cessaire comme ?mancipation du droit divin, de l'autorit? transmondaine, imposant l'ob?issance d'en /mut. Une fois la souverainet? transport?e du ciel dans la raison humaine,— il est de toute n?cessit? d'examiner plus attentivement ce que l'on veut en bas. Il y a un suffrage universel que l'on ne peut ni r?cuser ni falsifier. Il vote par les ?v?nements; son protocole, c'est l'histoire. Eh bien, ce vote est contraire aux r?publicains en Europe. Vote d'ignorance, vote de corruption, de d?cadence — nous admettons tout cela — mais toujours vote contre nous. On t?che, non de s'?manciper, mais de s'agrandir, de s'emparer des fronti?res ethnographiques, de se souder, de s'armer, de s'affirmer comme force — envers le voisin, c'est-?-dire l'ennemi. La fraternit? se r?alise d'une mani?re ?trange. On ne d?sarme pas Ca?n massacrant, mais on donne une massue ? Abel massacr?, de mani?re qu'il y aura toujours deux Ca?ns en face; et, ? dire vrai, ce n'est pas un d?savantage pour le pauvre Abel. Tout le monde vit sur le qui-vive, tout le monde se met en ?tal de d?fense; ce fait est trop g?n?ral pour qu'il n'ait pas une cause g?n?rale. Il est ?vident qu'il y a danger permanent, qu'on s'attend ? ?tre attaqu?, et on sacrifie tout pour se trouver en mesure. 87 — Est-ce par crainte de la R?publique future? — Vous ne le pensez pas. — Est-ce s?rieusement par crainte de la Russie? Nous ne le croyons pas. La Russie n'est puissante que lorsqu'elle se d?fend. Comment peut-elle menacer toute l'Europe? C'est donc par crainte mutuelle qu'on s'arme? Peut-?tre; mais avant tout par une n?cessit? imperative. On s'arme devant une arm?e — qui est toute pr?te ? fondre, avec sa bravoure historique, avec son ob?issance aveugle — sur chaque peuple qui se meut, sur chaque arm?e qui s'?branle. C'est en vue de la France arm?e que l'Allemagne se changea en colonie militaire, de colonie philosophique qu'elle ?tait. Entre ces deux arm?es, nous ne voyons pas de place pour une r?publique. On ne d?lib?re pas sous les armes. Or, pour que cette tension militaire aboutisse au profit du progr?s et de la libert?, il faut pr?cher la guerre et non la paix. Nous l'eussions fait, si nous avions votre foi. Nous ne l'avons pas — et nous pensons que la R?publique, le Socialisme sont de grands r?ves... saints, transcendantaux, r?v?s par une minorit? prenant le devant, et l?guant, abandonn? des siens, son id?al ? ceux qui viendront apr?s elle. La R?publique se r?alise au del? de l'Oc?an. Les ?l?ments socialistes, longtemps m?connus, enfouis, foul?s aux pieds dans le monde slave, fermentent en Russie. L'Am?rique, forte, rude, puissante, persistante, ?nergique, sans ruines d'un pass? qui encombreraient la route du pr?sent, l'Am?rique fara da se. — Laissons-la aux Am?ricains. Le monde slave commence ? sortir du brouillard; on ne voit que quelques points lumineux, quelques contours ? peine marqu?s; tout est informe ou faible, hors les possibilit?s, les aptitudes. La r?colte peut ?tre grande, mais elle n'est pas garantie par la germination; il faut soigner la pouss?e si l'on veut moissonner. Laissons donc les v?n?rables vieux ? leur v?n?rable vieillesse, les forts ? leur force, et, Slaves nous- m?mes — consacrons nos efforts et nos labeurs aux germes de nos champs. Florence, 29 novembre 1867. 88 ПЕРЕВОД ОТВЕТ НА ПРИЗЫВ К РУССКИМ ПОЛЬСКОГО РЕСПУБЛИКАНСКОГО ЦЕНТРА Некоторое время тому назад мы получили от Польского отдела Всемирного республиканского союза братское приглашение — образовать Русский отдел в составе Европейского республиканского союза. Вот что отвечаем мы на это почетное для нас предложение, которое мы полностью оценили, но не можем не отклонить. Дорогие граждане! Мы получили ваш призыв. Как хорошо, что вы о нас подумали. Приносим вам свою благодарность и хотим откровенно высказать вам всю свою мысль. Умолчания, взаимная осторожность, неразъясненные вопросы, невысказанные мысли нам не к лицу. Время теперь серьезное; каждая ошибка может тяжело пасть на наши же головы. Вы предлагаете нам образовать, совместно с нашими друзьями, Русский отдел внутри Европейского республиканского союза. Должны ли мы это сделать как провозглашение своего символа веры или же во имя совместной работы? Что касается нашего символа веры, то мы вполне готовы еще раз громко заявить, кто мы такие. Да, граждане, мы республиканцы, и республиканцы последовательные, т. е. социалисты. Мы социалисты, мы были ими с самого начала нашей деятельности. Именно в этом духе и вели мы всю свою пропаганду. Нет ни одной статьи, ни одного поступка в нашей общественной жизни, которые не отвечали бы нашим принципам. Мы могли варьировать их применение к делу, определять их своевременность или несвоевременность, изменять формы или средства. Основ же мы никогда не меняли. Социалисты прежде всего. мы глубоко убеждены, что общественное развитие возможно только при полной республиканской свободе, только при полном демократическом равенстве. Республика, не ведущая к социализму, кажется нам абсурдной; промежуточная ступень 89 которая принимала бы себя за цель, социализм, который пытался бы обойтись без политической свободы, без равенства в правах, быстро выродился бы в авторитарный коммунизм. Вы видите, таким образом, что наш символ веры не оставляет места для сомнения. Теперь о сотрудничестве. Это более сложно. Всемирный союз чрезвычайно обширен — и мы опасаемся, как бы не оказались, незанятыми или же обреченными на призрачное существование многие из его отделений. Возьмем ту единственную часть мира, которая нам лучше сего знакома. Какого рода республиканская деятельность моет иметь место сейчас в Европе, если не историческая, ретроспективная деятельность? Континентальной Европе нечего делать в республиканской ассоциации — разве только распустить как недозволенную, как представляющую опасность для ее ярко выраженных тенденций*; в Европе есть лишь одна республика*, которая существует благодаря столкновению противоположных интересов и заставляет забывать о себе вследствие своего старания казаться незаметной. И не только нет республик, но нигде в Европе нет и республиканских тенденций — жизнеспособных, представляющих собой силу, основание для надежды. Две попытки создания республики остановились на пороге социализма и воротились спять*. С той поры у народов появились иные заботы, отдаляющие их от всего республиканского, например, от свободы св¬ести, местной автономии, федерализма, неприкосновенности личности.— Для Европы это только анахронизмы, воспоминания. И, конечно, в обозримом будущем республиканская идея не имеет никакой надежды на успех в старом свете. близ своих границ республики, которая не являлась бы Швейцарией. Если и есть в Европе страна, обладающая кое-какими республиканскими началами, то это Англия. И согласитесь — именно о ней-то меньше всего и думают. Италию может толкнуть на республиканский путь иностранное иго; однако на сей раз иго это поддерживает армия, гораздо более опасная, чем австрийская*, — армия, которая вскоре же уразумеет смысл республиканских стремлений. Такая огромная монархическая и военная нация, как Франция, никогда не потерпит? Что касается республиканцев — то они встречаются повсюду; они встречались всегда со времен Афин и Рима. Сильные своей верой, они надеются, как израильтяне, восстановить свой храм. Великие правдой своего идеала, они примиряют нас с жестоким временем, переживаемым нами, утешают души, проникнутые скорбью и... исчезают без влияния на ход вещей даже и в том случае, если они принимают активное участие в событиях. Результат их деятельности, под давлением обстоятельств, получает совсем не республиканское направление. Самый великий республиканец нашего времени собирался создать республику в Риме — а создал вице-королевство во Флоренции*. Республиканцы в Европе невольно наводят меня на мысль об их друзьях, об этих благородных апостолах мира, проповедующих против кровавого бича войны на следующий день после одного сражения и накануне двух других*. Это прекрасно как крик совести, как протест — но не ищите здесь практического результата. Теоретически проблема мира была решена столетия тому назад; нет недостатка в изысканиях и расследованиях; недостает лишь силы для воплощения, возможности для применения. За исключением маленькой кучки наших «святых», как называл Кромвель республиканцев своего времени, вы, рассмотрев Европу вдоль и поперек, от Ирландии до Кадикса, не найдете ни одного республиканского элемента, которому принадлежало бы будущее. Отступая перед социализмом, они встали на совсем иной путь и потеряли след Via sacraxviii[18] 1789 года. По¬скольку Франция вернулась к своей воинственной природе, то и все остальные государства Европы неизбежно стали воинственными. Германия превратилась в казарму. Из необходимости сделали добродетель. Преисполнились любовью к сильной власти, боготворят славу, души не чают в угрожающем государстве, восхищаются королевским блеском, военными парадами — и испытывают откровенное отвращение к демократиче- 91 ской простоте, к республиканской строгости. Политическое направление превратилось в национальное направление. Ограниченный и исключительный патриотизм — единственная по-литическая страсть, которая не угасла. В истории удается только то, что движется по течению и попутно овладевает им. А в Европе главенствует военное и деспотическое течение; оно увлекает ее к агломерациям народностей, к монархическому поглощению. Для достижения этой цели пожертвовали всем: благополучием народа, приобретенными правами, свободами, которыми прежде дорожили. Личность, во имя суверенных прав которой совершались революции, растворяется и исчезает в этих наносных империях, окруженных штыками. Итак, путь полностью обозначен. Мы выступаем не против республиканского принципа. Разум, истина, нравственность явно находятся на стороне республиканцев и миссионеров мира. Но ни истина, ни нравственность, ни тем более разум не являются обязательными и не »могут навязываться силой; у них нет права на насильственное признание, на вступление во владение против воли народов. Мы построили и перестроили человеческое общество, мы хотели воссоздать его в соответствии с разумом, априорно; это было необходимо как освобождение от божественного права, от потусторонней власти, навязывающей послушание сверху. Как только владычество было перенесено с неба в человеческий разум — явилась прямая необходимость исследовать более внимательно то, чего хотят внизу. Существует такая всеобщая подача голосов, которую нельзя ни отвергнуть, ни подделать. Она вотирует событиями; ее протокол — история. А этот вотум — против республиканцев в Европе. Вотум невежества, вотум продажности, упадка — допустим всё это,— но все же вотум против нас. Делаются попытки не освободиться, а раздаться вширь, завладеть этнографическими границами, слиться, вооружиться, утвердиться в качестве силы — против соседа, т. е. врага. Братство осуществляется поразительным образом. Не разоружают Каина избивающего, а вручают дубину Авелю избиваемому — так что друг против друга всегда будут стоять два 92 Каина; и, по правде говоря, это небезвыгодно для бедного Авеля. Все живут настороже, все находятся в состоянии самообороны; факт этот имеет слишком общее значение, чтобы не иметь общей причины. Ясно, что существует постоянная опасность, поскольку ждут нападения и всё приносят в жертву, чтобы быть в полной готовности. — Из страха ли это перед будущей республикой? — Этого вы не думаете. — Действительно ли из страха перед Россией? Этого мы не думаем. Россия только тогда сильна, когда она защищается. Как может она угрожать всей Европе? Значит, вооружаются вследствие взаимного страха? Быть может; но прежде всего вследствие повелительной необходимости. Вооружаются перед лицом армии, которая уже готова ринуться, исполненная исторической доблести, со слепым повиновением, на каждый народ, приходящий в движение, на каждую армию, охваченную замешательством. Именно перед лицом вооруженной Франции Германия из философского лагеря, каким она была ранее, превратилась в военный лагерь. Между этими обеими армиями мы не видим места для республики. На военной службе не рассуждают. Итак, чтобы это военное напряжение разрешилось в пользу прогресса и свободы, надобно проповедовать войну, а не мир. Мы бы сделали это, если бы обладали вашей верой. У нас этой веры нет — и мы думаем, что Республика, Социализм— это... великие, святые, возвышенные грезы идущего впереди меньшинства, покинутого единомышленниками и за¬вещающего свой идеал тем, кто явится после него. Республика осуществляется по ту сторону Атлантического океана. Социалистические начала в течение долгого времени не узнанные, скрытые, попранные в славянском мире, находятся в России в состоянии брожения. Америка, сильная, грубая, могучая, настойчивая, энергичная, без руин прошлого, которые загромождали бы дорогу настоящему,— Америка fara da se*. —Предоставим ее американцам. Славянский мир начинает проступать из тумана; видно лишь несколько светящихся точек, несколько едва обозначающихся очертаний; все бесформенно или тщедушно, за исключением возможностей, способностей. Урожай, быть может, будет велик, но прорастание не обеспечивает его; надобно позаботиться о всходах, если хочешь собрать урожай. Предоставим же почтенных старцев их почтенной старости, сильных — их силе и, будучи славянами, посвятим свои усилия и труды всходам собственных полей. Флоренция, 29 ноября 1867. 94 LA LOI GENERALE ET LE GENERAL POTAPOFF Le g?n?ral Potapoff, tr?s connu en Russie comme policier sous deux esp?ces: comme ma?tre de la police officielle ? Moscou et chef de la police secr?te ? P?tersbourg — a ?t? nomm?, pour r?compense de ses services occultes et manifestes, — Hetman des Cosaques du Don. Il a inaugur? dans le pays une m?thode, parfaite et tr?s franche, de prot?ger en m?me temps la libert? des ?lections et les int?r?ts du gouvernement. Il a notifi? aux Cosaques, r?unis pour ?lire leur chef. — qu'il leur faciliterait d'une mani?re extraordinaire le choix des candidats. Apr?s cette introduction, il tira de sa poche une liste toute faite, et ajouta que le ministre de l'Int?rieur l'avait d?j? approuv?e... On peut s'imaginer avec quel sentiment de reconnaissance les braves Cosaques ont re?u cette nouvelle marque de la sollicitude maternelle du gouvernement. Le ministre grand-?lecteur s'appelle Valouieff. ПЕРЕВОД ГЕНЕРАЛЬНЫЙ ЗАКОН И ГЕНЕРАЛ ПОТАПОВ Генерал Потапов, широкоизвестный в России как полицейский чиновник двоякого рода: начальник официальной полиции в Москве и глава тайной полиции в Петербурге,— был назначен, в награду за свои тайные и явные услуги, гетманом донских казаков*. Он ввел в этом крае превосходную и весьма откровенную методу покровительства свободе выборов и выгодам правительства в одно и то же время. Он объявил казакам, собравшимся для избрания начальника, что он чрезвычайным 95 образом облегчит им выбор кандидатов. После этого вступления он вытащил из кармана совсем готовый список и присовокупил, что министр внутренних дел уже одобрил его...* Мож¬но себе представить, с каким признательным чувством славные казаки приняли это новое доказательство материнской заботливости правительства. Фамилия этого министра — верхов¬ного избирателя — Валуев. SOMMES-NOUS POUR LA GUERRE? «L'Allemand et le Fran?ais savent que chacun d'eux d?sire la paix; les voisins de la Russie peuvent- ils en dire autant des Russes?» — demande M. Gustave Vogt dans une des feuilles des Etats-Unis de l'Europe, et continue: «A en juger par Haxthau-sen, on a bien le droit d'attendre d'eux que le premier usage qu'ils feraient de leur libert?, si on leur enlevait le tzar, serait de le r?tablir sur le tr?ne et de le rev?tir de son ancien pouvqir absolu». Nous avouons que la question n'est pas tout ? l'ait claire pour nous.— Sur quoi doivent donc r?pondre les voisins de la Russie? Sur le mal chronique du tzarisme ou sur les passions belliqueuses du peuple russe? Dans l'embarras du choix, nous t?cherons de r?pondre aux deux questions pos?es ? nos voisins. Le baron westphalien ?tait ultramontain et ultramonarchique; il trouvait le d?funt roi de Prusse trop lib?ral et ?tait touch? de l'autocratisme de Nicolas. Cela explique tr?s bien de quel c?t? devait pencher, dans le cas donn?, sa balance si juste, si admirable lorsqu'il s'agissait des questions agraires et communales. Pourtant, il l'a dit non comme proph?te, mais comme un homme qui faisait une induction historique. Les annales de l'Occident ne lui donnaient pas d'autres exemples. Ici un Stuart incapable, d?loyal, tra?tre ? sa parole, tra?tre ? sa patrie, venait triomphalement remplacer le grand homme. L?, on d?capitait un roi pour couronner un empereur. N'a-t-il pas vu, la veille de la chute de Napol?on, Paris acclamer Louis XVIII, et Louis-Philippe, roi citoyen, prendre le lit tout chaud du roi chasseur et chass?? N'a-t-il pas vu enfin, apr?s 1848, cette fi?vre ardente de soumission, d'ob?issance, cette abdication passionn?e de tous 97 les droits, de toutes les libert?s, pourvu que l'on ait un pouvoir fort, illimit?. Il n'y a donc rien d'?tonnant que le peuple russe, moins d?velopp? politiquement, soit aussi maniaque du tzarisme que les autres peuples de l'Europe, ? l'exception de la Suisse. La cause de ce d?sir d'une tutelle, d'un ma?tre, a sa raison d'?tre assez compliqu?e. D'un c?t?, les masses prol?taires no tiennent pas ? des formes gouvernementales qui ne leur donnent rien pour all?ger leurs maux. De l'autre, les gens ais?s ne tiennent pas ? la libert?, croyant leur Avoir menac?, et cherchant dans un pouvoir absolu le protecteur de leurs int?r?ts. La r?volution anglaise donna immens?ment de nourriture spirituelle, la plus grande libert? de pr?cher. Quant ? la nourriture mat?rielle, elle ne s'en soucia pas. La r?volution fran?aise commen?a par la proclamation solennelle des droits de l'homme, et finit par le cri lugubre de Prairial: «Du pain! du pain!» Lorsque le peuple a vu qu'il ne l'aurait pas de la Convention, le tr?ne ?tait r?tabli. Or, voil? notre pauvre avantage de retardataires, avantage prosa?que, presque culinaire. Notre r?volution commence par le pain, par l'impossibilit? d'un prol?tariat. Une fois notre pain (la terre) mis ? l'abri de toute ?ventualit?, nous passerons aux autres questions. Quant ? la guerre, nous sommes s?rs que le peuple russe n'y pense pas, et qu'il ne d?sire que la paix et le travail. Il est plus que probable que son d?sir restera st?rile, comme le d?sir du Fran?ais et de l'Allemand, cit? par l'auteur. La guerre en Europe sera le signal d'une guerre en Orient. La question de l'Orient, cette longue, interminable grossesse sans accouchement, sera enfin r?solue de mani?re ou d'autre. Dans ce dernier acte de l'Ours et le Pacha, nous autres nous resterons spectateurs, mais nous n'embrasserons nullement la cause de l'islamisme. Quel int?r?t s?rieux peut nous pousser ? soutenir cet anachronisme oriental en Europe? Un Etat qui se repose sur des contre-forces et soutiens venant du dehors, n'a pas de vitalit?. Les tr?nes entretenus, comme les femmes dans 98 la m?me position, n'ont pas de v?ritable stabilit? sociale, et leur avenir est tr?s probl?matique. Pape ou sultan, cela ne change rien ? la chose... Ils ont toujours ? craindre quelque hospice pour leur dernier refuge. ПЕРЕВОД ЗА ВОЙНУ ЛИ МЫ? «Немец и француз знают, что каждый из них хочет мира; могут ли то же самое сказать о русских их соседи?» — вопрошает г. Густав Фогт в одном из номеров «Etats-Unis de l'Europe» и продолжает: «Если судить об этом по Гакстгаузену, то можно от них с полным правом ожидать, что первое употребление, которое они сделают из своей свободы, если их избавят от царя, будет заключаться в том, что они восстановят его на престоле и облекут его прежней самодержавной властью». Сознаемся,, что вопрос для нас не совсем ясен. — О чем же должны сказать в своем ответе соседи России? О хроническом бедствии царизма или же о воинственных наклонностях русского народа? Чтобы выйти из этого затруднения, мы попытаемся ответить на оба вопроса, поставленных нашим соседям. Вестфальский барон был ультрамонтаном и ультрамонархистом*; он находил покойного прусского короля чересчур либеральным * и был тронут самовластием Николая. Это очень хорошо объясняет, в какую сторону должны были в данном случае склониться его весы, столь точные, столь превосходные, когда дело касалось земельных и общинных вопросов. Однако он об этом сказал не как пророк, а как человек, делающий историческое заключение. Летописи Запада не представляли ему иных примеров. Здесь бездарный, вероломный Стюарт, изме¬нявший своему слову, изменявший своей родине, торжественно появляется, чтобы занять место великого человека*. Там обезглавливают короля, чтобы короновать императора*. Не видел ли он, накануне падения Наполеона, как Париж радостно приветствует Людовика XVIII и как Луи-Филипп, король- 99 гражданин, ложится в совсем еще теплую постель изгнанного короля-охотника? * Не видел ли он, наконец, после 1848 года, эту горячку покорности, послушания, это страстное отречение от всех прав, от всех свобод —во имя установления сильной, неограниченной власти?? Поэтому нет ничего удивительного в том, что русский народ, менее развитый в политическом отношении, является таким же маньяком царизма, как и другие европейские народы, исклю¬чая Швейцарии. Причина этой потребности в опеке, в господине довольно сложна. С одной стороны, пролетарские массы не придают большого значения правительственным формам, ничем не облегчающим их бедственного положения. С другой стороны, люди обеспеченные не особенно держатся за свободу, опасаясь, что она угрожает их Имуществу, и видя в самодержавной власти покровителя своих интересов. Английская революция дала неизмеримо много духовной пищи, наибольшую свободу для проповеди. Что же касается материальной пищи, то о ней она заботы не проявила. Французская революция началась с торжественного провозглашения прав человека, а закончилась зловещим криком прериаля: «Хлеба! Хлеба!» * Когда народ увидел, что он не по¬лучит хлеба от Конвента, трон был восстановлен. И вот в чем заключается наше убогое преимущество запоздавших, преимущество прозаичное, почти кулинарное. Наша революция начинается с хлеба, с невозможности появления пролетариата. Как только наш хлеб (земля) будет защищен от всякой случайности, мы перейдем к другим вопросам. Что касается войны, то мы уверены в том, что русский народ о ней не помышляет и что он желает лишь мира и труда. Более чем вероятно, что его желание останется столь же бес¬плодным, как и желание француза и немца, отмеченное автором. Война в Европе явится сигналом для войны на Востоке. Восточный вопрос, эта продолжительная, нескончаемая беременность без родов, будет, наконец, тем или иным путем разрешен. В этом последнем акте «Медведя и паши»* мы останемся зрителями, но нисколько не проникнемся интересами Исламизма. Какая серьезная выгода может побудить нас к 100 LES FEUILLES DE VIGNE DU NORD ET LES BRANCHES DE BOULEAU DE L'ADMINISTRATION RUSSE поддержке этого восточного анахронизма в Европе? Государство, которое держится на контрфорсах и на поддержке извне, лишено жизнеспособности. Троны, находящиеся на содержании, как и женщины в том же положении, не имеют настоящей социальной устойчивости, и будущее их весьма проблематично. Папа ли, султан ли — это ничего, в сущности, не меняет... Им всегда следует опасаться, что какая-нибудь богадельня станет их по¬следним пристанищем. Les paysans d'un village appartenant ? un certain baron Medem, refus?rent comme ill?gale une partie du travail exig? par l'intendant. Les injonctions de l'autorit? locale ne les firent pas changer d'opinion. De l?, r?pression militaire et un proc?s dans lequel on a envelopp? cinquante quatre paysans sous l'inculpation de r?volte. Le procureur concluait aux travaux forc?s et ? la Sib?rie. Mais gr?ce aux d?fenseurs des paysans, prince Ouroussoff (avocat c?l?bre de Moscou) et Solovioff, le jury acquitta tout le monde (sauf un seul qui a ?t? condamn? ? 10 roub d'amende). Le Nord du 15 janvier, apr?s avoir racont? toute l'histoire, termine par une sc?ne sentimentale et touchante: «Les paysans agenouill?s, chantant, les larmes aux yeux, un Te Deum pour le tzar lib?rateur», etc., etc. Tout cela est tr?s beau, mais le Nord a, par un sentiment tr?s compr?hensible de pudeur, omis un petit d?tail caract?ristique que nos journaux russes, moins pudiques, ont imprim? en toutes lettres (Ex. gr., le Golos, № 355): «Le gouverneur de Riazan (sur le refus des paysans d'obtemp?rer aux ordres de la police) introduisit lui-m?me les troupes dans le village et commen?a l'ex?cution...» — Ex?cution veut dire dans la langue de la jurisprudence de P?tersbourg, faire passer par les verges tous les r?calcitrants, et c'est tellement vrai, que le correspondant du Golos continue: ««Pass?s par les verges (сеченные), les paysans ne tinrent plus», etc. Or, dans un proc?s, qui a ?t? termin? par l'acquittement des accus?s, il y avait eu ant?rieurement ? toute enqu?te une Punition f?roce et arbitraire, ordonn?e par un gouverneur civil 102 et ex?cut?e par l'autorit? militaire. Dans ce fait, tout est ignoble, inf?me, jusqu'au r?le qu'on inflige aux soldats-rosseurs. Et dire que les punitions corporelles sont abolies, qu'il faut n?cessairement ?tre innocent ou non- condamn? pour avoir le droit de subir une correction polici?re par des branches de bouleau. Mais aussi est-ce que nous ne voyons pas des hommes fusill?s d'un bout de la Russie jusqu'? l'autre? Des hommes qui n'ont rien de militaire, condamn?s ? cette peine par des conseils de guerre, comme si chaque sc?l?rat devenait eo ipso militaire. Et pourquoi? — C'est que le tribunal ordinaire ne peut condamner ? mort. Pauvre malheureux peuple! — Et il remercie encore «les larmes aux yeux» pour l'acquittement. P. S. Nous prions nos confr?res de reproduire cet article. Nos sauvages ont une sainte frayeur de para?tre sans masque devant l'opinion publique en Europe. ПЕРЕВОД ФИГОВЫЕ ЛИСТКИ «LE NORD» И БЕРЕЗОВЫЕ ПРУТЬЯ РУССКОЙ АДМИНИСТРАЦИИ Крестьяне одной деревни, принадлежащей некоему барону Медему, отказались выполнять — как незаконную — часть работы, которую требовал от них управляющий. Предписания местных властей не заставили их изменить свое решение. В результате — военные репрессии и судебное дело, в котором оказались замешанными пятьдесят четыре крестьянина, обвиненных в бунте. Прокурор высказался за каторжные работы и за Сибирь. Но благодаря защитникам крестьян, князю Урусову (знаменитому московскому адвокату) и Соловьеву, суд присяжных оправдал всех (кроме одного, приговоренного к 10 руб<лям> штрафа). «Le Nord» от 15 января, рассказав всю эту историю, заканчивает сентиментальной и трогательной сценкой: «Крестьяне, коленопреклоненные, поют, со слезами на 103 глазах: „Тебя, бога, хвалим” за царя-освободителя» и проч., и проч. Все это прекрасно, но «Le Nord», из вполне понятного чувства целомудрия, опустил характерную маленькую подроб¬ность, которую наши русские газеты, менее целомудренные, напечатали без сокращений (Ex. gr., «Голос», № 355): «Рязанский губернатор (вследствие отказа крестьян выполнять приказания полиции) сам ввел войска в деревню и начал экзекуцию...» — Экзекуция на языке петербургской юриспруденции значит порка розгами всех непокорившихся, и это настолько верно, что корреспондент «Голоса» продолжает: «Сеченные крестьяне не сопротивлялись более» и проч. Итак, еще до суда, который закончился оправданием обвиняемых, еще. до всякого следствия было наложено жестоко и самоуправное наказание, предписанное гражданским губернатором и произведенное военными властями. В этом факте все гнусно, отвратительно — вплоть до роли, навязываемой солдатам, которые секут крестьян. И говорить после этого, что телесные наказания отменены, что непременно нужно быть невиновным или неосужденным, чтоб иметь право подвергнуться полицейскому наказанию бе-резовыми прутьями. Но разве мы не видим также, как расстреливают людей во всех концах России? Людей, в которых нет ничего военного, приговоренных к этому наказанию военными советами, словно каждый злодей стал eo ipsoxix[19] военным. И почему же? — Потому что обыкновенный суд не может приговорить к смерти. Бедный, несчастный народ! — И он еще благодарит «со слезами на глазах» за оправдание. P. S. Мы просим наших собратьев перепечатать эту статью. Наши дикари испытывают священный ужас при мысли о появлении без маски перед общественным мнением в Европе. 104 <ПРИМЕЧАНИЕ К ФРАНЦУЗСКОМУ ПЕРЕВОДУ «ДОКТОРА КРУПОВА»> Il у a quelques mois, j'ai lu dans une r?union d'amis, ? Florence, la traduction de mon Docteur S. Kroupoff. Cette plaisanterie, qui a eu quelque succ?s en Russie, a ?t? tr?s amicalement accueillie, et de tous c?t?s on m'en demande la r?impression. Cela m'a d?cid? ? reproduire, apr?s avoir fait quelques corrections indispensables, l'excellente traduction de M. Axenfeld, qui a paru dans la Revue Fran?aise, il y a dix ans. ПЕРЕВОД Несколько месяцев тому назад я прочел в дружеском кругу, во Флоренции, перевод моего «Доктора С. Крупова». Шутка эта, имевшая некоторый успех в России, была весьма благо-желательно принята, и со всех сторон меня просят ее перепечатать. Это заставило меня решиться переиздать, сделав несколько необходимых исправлений, превосходный перевод г. Аксенфельда, появившийся в «Revue Fran?aise» десять лет тому назад. 105 Vers la fin de l'ann?e 1867, il est arriv? un cas assez extraordinaire ? l'Universit? de Moscou. M. Tchitch?rine, professeur de droit, devait quitter l'Universit? et prononcer son discours d'adieu le 20 d?cembre. Esprit ?minemment conservateur, certes il a fallu une r?action insupportable pour que M. Tchitch?rine se soit d?cid? ? quitter l'Universit? et ? renoncer ? sa vocation. Mais le recteur de l'Universit?, M. Barscheff, fit, pour deux jours, la cl?ture de l'Universit? la veille de la derni?re le?on d'adieu de M. Tchitch?rine, en disant tout simplement que c'?tait pour que cette le?on n'e?t pas lieu. Le professeur paraissait trop lib?ral ? ce recteur, plus royaliste que le roi. ПЕРЕВОД В конце 1867 года в Московском университете произошел довольно необычный случай. Г- н Чичерин, профессор права, вынужден был покинуть университет и 20 декабря произнести свою прощальную речь. Будучи человеком весьма консервативных взглядов, г. Чичерин мог решиться покинуть университет и отказаться от своего призвания, конечно, только вследствие самой невыносимой реакции. Однако ректор университета г. Баршев приказал закрыть на два дня университет накануне последней прощальной лекции г. Чичерина, просто-напросто за¬явив, что сделал это для того, чтобы лекция не состоялась. Профессор показался слишком либеральным ректору, большему роялисту, чем сам король. 106 Nous lisons aussi dans la Gazette de la Bourse une opinion assez extraordinaire sur la rapidit?. On y ?crit de Kiev que la vente des propri?t?s fonci?res avance d'une mani?re rapide. — «Hier, — y est-il dit, —un Allemand, ou plut?t un Juif, a fait ? un propri?taire des propositions d'acheter un terrain pour y planter des choux; mais le march? n'a pas ?t? conclu». ПЕРЕВОД В «Биржевых ведомостях» мы читаем также весьма своеобразное высказывание о быстроте. Там пишут из Киева, что продажа имений подвигается быстро. «Вчера, — говорится там, — какой-то немец, или, вернее, еврей, торговал у одного помещика землю под капусту; торг, однако, не состоялся». L'empereur a fait cadeau de diverses propri?t?s fonci?res, dans le royaume de Pologne, ? des g?n?raux russes, tant de race russe que de race allemande. Sans parler d'ill?galit? de la chose, de l'absence de tout droit, nous aurions bien voulu savoir le but. Est-ce encore la russification de la Pologne? Mais tous ces g?n?raux de race russe et allemande jouiront du revenu sans jamais quitter Saint-P?tersbourg. Donc, c'est un moyen de russification impossible, et le but est manqu?. Il n'y a que l'injustice de faire cadeau de ce qui ne nous appartient pas qui soit atteinte. Nous pensons que tout ce que le gouvernement a droit de faire, c'est d'accorder le droit de possession des terres inoccup?es au peuple polonais, qui en manque, aussi bien que de lui accorder le droit d'acheter les terres confisqu?es ou mises en vente publique. ПЕРЕВОД <ИМПЕРАТОР ПОДАРИЛ НЕСКОЛЬКО ИМЕНИЙ...> Император подарил несколько имений в Царстве Польском русским генералам как русского, так и немецкого происхождения. Не говоря уж о незаконности такого поступка, об отсутствии всякого права, мы хотели б узнать, в чем его цель. По-прежнему ли в русификации Польши? Но ведь все эти генералы Русского и немецкого происхождения будут пользоваться доходами, никогда не выезжая из Санкт-Петербурга. Значит, это средство не годится для русификации, и цель не достигнута. 108 Налицо только беззаконие — дарить то, что нам не принадлежит. По нашему мнению, единственное, что имеет право сделать правительство, — это предоставить право владения незанятыми землями польскому народу, которому не хватает земли, а также предоставить ему право покупать земли, конфискованные или продающиеся с публичного торга. 109 АРИОЕБМАТА ПО ПОВОДУ ПСИХИАТРИЧЕСКОЙ ТЕОРИИ Д-РА КРУПОВА Сочинение Прозектора и Адъюнкт-Профессора Тита Левиафанского Милостивый Государь и Господин Редактор (имени и отчества, извините, не знаю). В заграничной периодике, издаваемой вами, я с удовольствием прочитал введение в Психиатрию добрейшего наставника и товарища моего д-ра Крупова*. Я Семена Ивановича знал лично, любил, уважал и, могу сказать, отдал ему последний дружеский долг, т. е. вскрыл после кончины его тело и обнаружил хроническую болезнь в печени, которой он и не предполагал, но которая свела его в могилу Увлекательная теория покойного, во время ее появления, сильно подействовала на меня. Я долгое время был под ее влиянием, и сам везде — на практике, в житейских отношениях и в книге — приискивал новые факты и свидетельства в подтверждение главных положений ее. Так, например, я в одном английском авторе, Бироне, нашел замечательную по верности мысль, что «если б из Бедлама выпустить больных, а здоровых, вне Бедлама находящихся, запереть, то значительной перемены не было бы заметно» (vid. Don Juan, can. XIV, v. 87*). Другой английский писатель, Вильям Шекспир (читанный мною в переводе одного из моих сотоварищей, Н. Хр. Кетчера*), намекнул на это, говоря, что «сумасшедшего датского принца затем и посылают в Англию, чтоб его состояние не было заметно в стране, где все поврежденные»*. Неудивительно, что именно на этом острове и выразился первый свободный, энергический 110 протест одного лично поврежденного, который, содержась в больнице, сказал врачу: «Весь свет меня считает поврежденным, а я весь свет считаю таким же. Беда моя в том, что большинство со стороны всего света»*. Но не буду наполнять моего письма цитатами; скажу, напротив, что впоследствии во мне возникли некоторые сомнения, не в главном положении д-ра Крупова, однако же в вещах очень важных. Летами гораздо постарее меня, С. И. принадлежал еще к слушателям знаменитого профессора М. Я. Мудрова, в силу чего и получил несколько религиозно-мистическое и отчасти франмасонское направление. Я же, как студент Дядковского и М. Г. Павлова, ими был наведен на направление более философское. Наведен, но не удовлетворен, а оставлен на собственные силы. Некоторые возражения я тогда пометил и для большей доступности написал их по-латыне. Но не только не дал им никакого развития, но даже не привел в систематический порядок. По обязанностям моего служения я посвящаю время свое людям, уже кончившим свою жизнь, и так как долг относительно их и мой интерес собственно начинаются с полицейского удостоверения о приключившейся кончине, — то и нетрудно понять, что, имея большую практику как от университетской больницы, так и от военного госпиталя, поставляющего нам в обилии трупы, я занимался психиатрическими возражениями, в фериях и каникулах, не как моим специальным делом, но скорее отдохновительным ех1;гахх[20]. Впоследствии, при возрастающих занятиях, благодаря акклиматизации холеры и укоренению простого и возвратного тифа, я забыл о моей тетради, как вдруг один из коллегой, ездивший в Германию, привез с собой нумер издаваемой вами периодики (имя его, по причинам, понятным вам, я считаю долгом, до поступления его в прозекторскую, умолчать) — в нем я нашел сочинение учителя и наставника моего д-ра Крупова вулгаризированным на французский язык. Невольно вспомнил я тетрадку свою, перечитал ее, исправил, местами перебелил и, пользуясь отправлением за границу нашего до- 111 брейшего Килиана Вильгельмовича, профессора теологической экзегезы и автора известного сочинения об отношении богословия к анатомии и христианства к терапии, — решился послать вам. Если вы не найдете ничего неприличного в помещении сего-слабого, но искреннего опыта (мое уважение к памяти Семена Ивановича не допустило бы меня ни в каком случае до выражений, лишенных урбанности*), то сочту это для себя одолжением, ибо в отечестве нашем, после уничтожения цензуры и увеличения ответственности, не полагаю, чтоб это сочинение было« к печати допущено; особенно при нынешнем теократическом направлении полиции и администрации и полицейской тенденции православных служителей алтаря. Пожелаете ли перевести или напечатать по-латыне мои афоризмата, это совершенно зависит от вас. Полагаю, латинский язык — популярнее. Позвольте, М. Г., г. Редактор, засвидетельствовать о чувствах глубокоуважения, с которыми пребываю Тит Левиафанский. Prosector et anatomiae professor udj. P. S. Адреса не пишу, так как ответа по почте получить не желаю, по обстоятельствам, моего уважения к вам не уменьшающим... * T. L., РГ. ...Левиафанский, Левиафанский, да еще Тит! Я думал,, с Титом Каменецким, издавшим тридцать тиснений всеобщей, пространной и краткой географии*, Титы в России кончились. Верно, псевдоним — тоже «по обстоятельствам, не уменьшающим уважение». Что касается до фамилии — семинария за такими безделицами не останавливается: разве нет у нас разных Крестовоздвиженских, Федоростудитенских, Гефсиманийских,. Ризоположенских, не говоря о старых знакомых Круциферском и Кофернаумове?* При письме была тетрадь, написанная мельчайшим шрифтам, семинарским почерком и медицинской латынью. Я no- 112 счастию, теперь во всех городах игорных, гидротерапевтических и гидроминеральных заводят православные часовни. Перевод сделан мною сообща с одним священником; усердно благодаря его, я должен в очистку его сказать, что он стал мне помогать только после явственного удостоверения с моей стороны, что все, относящееся до религии у Тита Левиафанского, как и д- ра Крупова, относится к лжекатолической религии и к Лютеровым ересям, а не к православной церкви, о которой никогда никто не думает. Когда я перевел первый афоризм, я испугался, но вскоре догадался, что прозектор «лично» сумасшедший, в доказательство чего и печатаю переводный отрывок. Батюшка полагает, что в прозектора вторгся Вельсевул — тот самый, который некогда был сослан в свиней. Может быть! Спорить не стану, — а я все думал, что он давно истрачен на трихины. АРИОЯВМАТА I Верность, с которой многоуважаемый автор разбираемой мною диссертации определил родовое единство двух видов помешательства, повального и личного, составляет неоспоримую заслугу д-ра Крупова. Он был весьма близок к тому, чтобы вывести прочный фундамент для медицинского понимания всемирной истории. Но, по несчастию, он, как многие из великих врачей до него, от¬ступая от опыта, допустил преждевременные заключения о цели и через то запутался в религиозно-метафизические фантасмагории. Автор в «историческом безумии» видит средство (кем взятое?), «благодетельную горячку», как он выражается, для излечения от «животности» и видит его медленное, но верное умень¬шение, а посему и ожидает перерождения рода человеческого, что многие делали и прежде него, но главное состоит в том, что он на этом свете ждет свою метемпсихозу. 113 Допуская это, мы из преддверья науки уносимся в пучину мистических волн и возвратимся к младенческим степеням ума и понимания, которые и были, может быть, полезны и не¬обходимы для мозгового роста, как прорезывание зубов, но которые в совершеннолетии без уродства повторяться не должны. Сюда мы причисляем всякого рода ожидания — пророков, мессий, пятого царства, второго пришествия, братства, справедливости и других предназначенных прогрессов. Притом заметим, что все последовательные богословы, храмовыехх1[21], церковные и академические, ставили всегда отвлеченный идеал свой, как бы они его ни понимали, вне исторической жизни, что значительно уменьшает погрешность их. Так язычники искали его в доисторическом времени, в диком состоянии, называемом золотым веком, в него переносили свои мечты о непорочности, незнании, простоте и других отрицательных добродетелях и положительных неразвитиях, которыми преисполнены и поднесь орангутанги и лемуры. Так христианство ожидало, в сущности, царства небесного, а не земного. Оно сеяло здесь для предвечного жнитва там. Церковь считала здешнюю жизнь, которой надобно было пройти, дурной дорогой и старалась слегка и немного посыпать ее щебнем, нисколько не думая об окончательном ее устройстве. Для христианства смерть — главное и счастливое событие, оттого-то оно, в свое цветение, никогда не отказывало ни в благословении войнам, ни в сожжении, гарротировании и иных казнях еретикам. Смерть для христиан была выпускным экзаменом низших учебных заведений, с правом на вступительный экзамен заведений высших и загробных. Остальные теологи бесцерковные, как Вольтер и Руссо и другие бого- и антропотеофилы прошлого века и нашего, все принимали для исполнения идеала своего иной свет, или так называемый тот свет, о котором, по занятиям моим в прозекторской, я всего меньше имел случай сделать какие-нибудь наблюдения, и действительно не знаю, существует он или нет, и если существует, то как к нашему прилагается. Для меня всегда было неясно (и я смиренно в том вижу отсутствие выспренных способностей), как может привычка к существованию переживать существующего. Но в настоящем случае дело идет не об объективном бытии, т. е. о бытии в самом деле того света, но о логичности его постановления у теологов бесцерковных и церковных. Даже те из богословов, которые, как деисты, сознают, что они постичь не могут высшее существо и только чтут его, не понимая — сознаваясь, что ничего, ни хорошего, ни дурного, о нем не знают,— и они приняли несовместимость понятия здешней жизни с освобождением от ее условий. В силу чего они, допуская прогресс, допустили «бесконечность» его, т. е. поставили целью усилий человеческих поступательное движение без достижения, что совершенно подходит к психиатрической диагнозе безумия, блестяще чиноположенной нашим автором. Как же он, сейxxii[22] врач, постигнувший, что люди действуют только под влиянием известного состояния мозга, называемого нами патологическим или фантасмагорическим, — как же он не понял, что другого, чистого мозга вовсе нет и быть не может, как чистого (математического) маятника, как нормально здорового человека. Он думает, что это будет по излечении, а мы спрашиваем, как же постоянное состояние какого-нибудь животного рода или вида может излечиться, хотя бы оно имело свои неудобства, как слепота крота,— это не болезнь, а особенность, признак. Как же, повторяю, врач, чиноположивший отличительные свойства того, что называется безумием, в силу которого окружающие предметы сознаются неправильно, но и не произволь¬но, в болезненном упорстве сохранить это сознание, даже при вреде себе, в стремлении к целям несуществующим, с упущением целей действительных,— мог усомниться в его вечной не¬обходимости для истории и прогресса. Семен Иванович, проследивший свою мысль у постели больного, у своего очага (с кухаркой Матреной Бучкиной), в доме 115 друзей своих (у Анны Феодоровны), в присутственных местах своего города, в «Всеобщей Аугсбургской газете», в путешествиях от Магеллана, Васко де Гама, Марка Поло «до Дюмон- Дюрвиля», в бытописаниях от Геродота, Тита Ливия «до отечественного Карамзина», — как же он, видя так много, не усмотрел главного (не будем упрекать человека, сделавшего много, за то, что он не сделал всего,— силы человека сочтены): что без хронического, родового помешательства прекратилась бы всякая государственная деятельность, что с излечением от него остановилась бы история. Не было бы ей занятия, не было бы в ней интереса. Не в уме сила и слава историй, да и не в счастье, как поет старинная песня, а в безумии. Без него мы были бы сведены на логику и математику. Оставим же навсегда детскую кичливость, с которой швед Линней, лучше знавший воспроизводительные части растений, чем мозги человеческие, назвал человека (как Правительствующий сенат императрицу Екатерину II) мудрым, homo sapiens, и противупоставим ему человека безумного — homo insanus,— человека, с бесконечным творчеством меняющего id?es fixes и пункты помешательства и постоянно пребывающего верным безумию. Если у людей являлась редкая мания жить по чистому разуму и по разуму устроиться, то она количественно всегда так была незначительна, что ее можно отнести к личным умопомешательствам, а не к тем, которыми зиждутся царства и империи, народы и целые эпохи. Умом и словом человек отличается от всех животных. И так, как безумие есть творчество ума, так вымысел— творчество слова. Одно животное пребывает в бедной правдивости своей и в жалком здравом смысле. Природа молчит или звучит бессвязно, ибо она-то и находится под безвыходным самовластьем разума — в то время как человек городит целые Магабараты и Урвазии. Все сковано в природе железною необходимостью, она не усовершается, не домогается, не ждет обновленья и искупленья, она только перерабатывается, «не ведая, что творит», —и в эту-то кабалу, в этот дом без хозяина, без добродетелей и пороков, толкают человека под предлогом излечения? 116 Отнимите у людей сказки и бредни, библии и апокалипсисы, веру в пришествие вечного мира и такового же братства — и род человеческий, как Калигула, возжелает иметь едину главу «едину каротиду, чтоб перерезать ее одним ударом бистурия*. Посему и неудивительно, что все пророки и законодатели ставили в основу своей проповеди и закона какое-нибудь страшное безумие или фантазию, что все моралисты соединяются на том, что самый необходимый дар есть дар веры, а верить только в то и надобно, чего доказать нельзя. Жидовствующий французский богослов Ренанххш[23] сказал, что «человек, по инстинкту, плетет религию, как паук паутину». Метко, но с той разницей, что паук плетет паутину для прокормления и от голода, а человек начинает плести, когда наестся досыта; что паук тянет нить из себя, чтоб осетить муху, а человек тянет религию, чтоб уловить ум свой как начало антисоциальное и разъедающее. Необходимость фантазии, сказки, лжи, религии и неотрицаема, и дело вовсе не в основах, не в теодицеях, не в догматах (и в личном безумии, главное — совсем не в пункте помешательства; патологическое состояние может быть одно и то же, воображает ли себя больной сверчком в щели или шавкой на дворе). Только поверхностные и сентиментальные наблюдатели могли, негодуя, удивляться, что человека третьего дня травили львами и тиграми за то, что он не верит в громовержца, а верит в спасителя, вчера жгли за то, что он верит в спасителя, но не верит в заведующего делами его — папу, а сегодня убивают французами за то, что он верит в папу как в управителя Христова, но не верит в него как в царя итальянского*. Посему-то я всегда и оправдывал самого последовательного религиозного инквизитора и гонителя — Максимилиана Робеспьера; он стоит гораздо выше Диоклециана, Кальвина, Филиппа П и др., чему, конечно, обязан успехам философии и гуманности в ХУТТТ веке. Те жгли своих противников — он рубил головы людям не за то, что они не так верили, как он, я просто за то, что они не верили ни во что, кроме разума. Он 117 очень последовательно казнил Анахарсиса Клоца и его товарищей, понимая, что как только из- под ног человека выдернуть треножник мистики, так он и падет в самое жалостное положе¬ние*.? Все, что нам дорого и из-за чего мы так обильно льем кровь ближнего, а иногда и свою, все имеет глубокие корни в безумии и не имеет их разве его... Бесконечность и бессмертие, честь и слава, воля человеческая и воля божия, обе свободные, одна подчиненная другой и обе друг другу не мешающие, несмотря на необходимость, в коей обе движутсяххА[24]. Будто это можно понять не сойдя с ума?.. Да и зачем воздерживаться, когда все зовет к безумию, все жило и живет им. В самом деле, кто настроил величественные храмы и воздвиг целые леса мрамора и порфира для славы божией? Кто одержал все победы, которыми гордятся века? Кто надевал лавровые венки на свирепых, окровавленных бойцов, стоявших на грудах трупов? Кто отводил руку народа от сохи, дал ему вместо ее меч и сделал его из пахаря земли пахарем смерти, убийцей по ремеслу, победителем и завоевателем, без которых не было бы ни Ассирии, ни Пруссии (привычка к цензуре постоянно заставляет меня умалчивать о любезном отечестве)?.. Кто?.. Будто разум?.. Кто позволяет богатому наслаждаться всеми дарами и благами жизни возле масс голодных, холодных, оборванных? Кто вешает для порядка и кто ведет человека на казнь с поднятым челом и гордостью, все равно, умирает, ли он (по выражению одного немецкого стихотворца) за императора в красных штанах или за императора в белых штанах?..* Пусть же великое и покровительствующее безумие, хранящее и утешающее, исправляющее и ведущее нас чрез века и океаны, пусть же оно и впредь сопровождает нас во веки веков, пока род человеческий не поглотится геологическим переворотом. И пусть перед его торжественным шествием несется, как и прежде,— то лучезарное, то в облаках, то полное, то с ущербом, светило разума, пребывающее, как луна, все в том же расстоянии от земного шара, как бы он ни торопился. 118 А посему, наставник и друг, Семен Иванович, воскликнем вместе с латинским классиком, но относя слова его к святому безумию рода человеческого. «Tu urbes peperisti, tu homines dissipatos in societates convocasti!»* T. Левиафанский. Не знаю, помнит ли теперь кто-нибудь небольшую повесть мою «Доктор Крупов». Она была напечатана в 1847 году в «Современнике» и имела некоторый успех. Несколько лет тому назад «Крупов» явился во французском переводе в одном парижском Revue*. Двадцать лет спустя, в 1867 году, меня просили прочесть что-нибудь в близком кругу друзей, собиравшихся то у нас, то у известного физиолога Шиффа во Флоренции. Я вспомнил перевод «Крупова» и прочел его. Слушатели были очень довольны, Шифф настоятельно требовал, чтобы я перепечатал его. Один итальянский литератор просил текст для перевода на итальянский язык. Мой Крупов, как Лазарь, снова ожил. Перечитывая его, мне пришли в голову «рефлексии и контроверзии» прозектора Левиафанского, и я их написал собственно для Шиффа. L'IMBROGLIO Карл Фогт, смеясь, требовал ответа Левиафанскому, обвиняя его в скрытом деизме, на том основании, что он своего бога спрятал в фонаре, которого вовсе нет. Но я побоялся, что одна и та же шутка утомит. Nous autres Russes, nous sommes dans une position tout ? fait exceptionnelle envers nos ennemis — les amis de la fraternit? des peuples. Ils ont, contre nous, une arme invincible. Classiques en tout et toujours Romains, ils ferment les yeux, ? l'instar des patres conscripti dans l'affaire Scipion, et ne prennent aucune connaissance des documents. Nous autres, nous nous ?vertuons, avec toute la na?vet? des fr?res cadets, ? produire nos titres, nos droits. Nous ?crivons des brochures, nous traduisons des articles, nous r?digeons une revue, et nous invitons humblement les a?n?s ? descendre, pour un instant, de leur pinacle et ? voir un peu nos affaires. Non, dit l'Espi it-Saint, je ne descends pas! La g?n?reuse rh?torique leur suffit. L'exc?s de libert? et de droits dont ils jouissent chez eux les rend fiers et durs. Un «contemporain», comme disent les Anglais, un «contemporain» s?rieux, informe que le parti «.communiste et invasion-naire en Russie a une grande influence sur le gouvernement». — Voil? que nous sommes devenus militaires comme les Fran?ais, et l'empereur Alexandre — communiste, comme Louis Blanc. Mais cela n'est rien encore, et nous ne demandons pas mieux que d'avoir beaucoup d'influence sur la marche du gouvernement de P?tersbourg. La feuille s?rieuse ajoute que le v?ritable chef, le p?re supr?me, «l'incitateur» de tout le mouvement en Russie, c est Katkoff — Katkoff, cette triste figure du journalisme policier que nous avons fait conna?tre ? l'Europe comme l'ennemi le plus acharn? du mouvement socialiste et lib?ral en Russiexxv[25]; cette vessie gonfl?e par le sang polonais, qui se d?gonfle; 120 ce] d?nonciateur, ce calomniateur — qu'il soit le chef du parti d'action en Russie. Allons donc!xxvi[26] Tout ce qu'il y a en Russie de jeune, de fort, de d?vou?; tout ce qui a un avenir s?rieux, tout ce qui va ? l'accomplissement des grandes destin?es, appartient, d'une mani?re ou d'autre, ? ce parti communiste auquel vous donnez ce titre par haine pour le socialisme, auquel vous m?lez les Mouravioff et les Kaufmann par haine pour la Russie; auquel vous donnez pour chef Katkoff par haine pour nous,—c'est-?-dire pour la minorit? qui travaille pour l'?mancipation du peuple russe, et qui ne renie pas son origine. Et qu'entendez-vous par communisme russe? Est-ce celui de Gracchus Bab?uf —ou de Thomas Morus — ou du p?reCabet? Faut-il, encore une fois, vous dire qu'il n'y a rien de commun entre les r?ves de vos utopistes et notre droit r?el ? la terre. Nous n'avons jamais ni? la propri?t?, comme nous n'avons jamais fait un article de foi, un dogme de th?ologie du droit absolu, affranchi de tout devoir d'en user et abuser. Nous ne pouvons pas forcer ? lire ce que nous publions, mais nous protesterons chaque fois que la haine ou le manque de savoir d?passera toutes les bornes. Il y a quelques jours, j'ai ?crit ? un homme pour qui j'ai une estime sans bornes: «Il n'y a pas de spectacle plus triste que de voir frapper les hommes qui ne r?pondent pas. Ce n'est pas une lutte — mais une punition». Les temps o? l'on parlait de la Russie comme d'un sc?l?rat absent — et que l'on condamnait par contumace — sont pass?s. ПЕРЕВОД ПУТАНИЦА Мы, русские, находимся в совершенно исключительном положении по отношению к нашим врагам — друзьям брат- 121 ства народов. У них есть против нас непобедимое оружие. Классики во всем и, как всегда, римляне, они закрывают глаза, наподобие patres conscripti в деле Сципиона, и совсем не знакомятся с документами *. Мы же стараемся, со всей наивностью младших братьев, предъявлять наши грамоты, наши права. Мы пишем брошюры, мы переводим статьи, мы издаем журнал и смиренно пригла¬шаем старших на минутку спуститься со своей вершины и хотя бы поверхностно ознакомиться с нашими делами. Нет, — говорит дух святой, — я не спущусь! * Им достаточно возвышенной реторики. Преизбыток свободы и прав, которыми они пользуются у себя на родине, делает их высокомерными и черствыми. Некий «современник», как говорят англичане,— некий серьезный «современник», — сообщает, что «коммунистическая и захватническая партия в России пользуется большим влия¬нием на правительство». Ну вот и мы превращены в военщину, наподобие французов, а император Александр — в коммуниста, наподобие Луи Блана. Но это еще пустяки, мы лучшего и не желаем, как оказывать большое влияние на деятельность петербургского правительства. Серьезная газета прибавляет, что подлинным руководителем, отцом всевышним, «возбудителем» всего общественного движения в России является Катков — Катков, эта плачевная фигура полицейского журнализма, с которой мы ознакомили Европу как с самым ожесточенным врагом социалистического и свободолюбивого движения в Россииxxvii[27]; этот прыщ, раздувшийся от польской крови и по-немному опадающий; этот доносчик, клеветник — руководитель прогрессивной партии в России. Да полноте же!xxviii[28] Все, что есть в России юного, сильного, преданного; все, что обещает серьезное будущее, все, что устремлено к сверше- 122 нию великих судеб, — связано, тем или иным образом, с коммунистической партией; название это вы присваиваете ей из ненависти к социализму, к ней вы припутываете Муравьевых и Кауфманов из ненависти к России; ей вы в качестве вождя приписываете Каткова из ненависти к нам—т. е. к меньшинству, работающему для освобождения русского народа и не отрекаю¬щемуся от своего происхождения. Что подразумеваете вы под русским коммунизмом? Коммунизм ли это Гракха Бабёфа — или Томаса Мора — или же отца Кабэ? Надобно ли повторить вам снова, что нет ничего общего между мечтами ваших утопистов и нашим реальным правом на землю? Мы никогда не отрицали собственности, подобно тому как мы никогда не превращали в догмат веры, в богословское учение абсолютное право, освобожденное от всякого долга, пользование и злоупотребление этой собственностью. Мы не можем заставить читать то, что мы издаем, но мы будем протестовать каждый раз, когда ненависть или невежество перейдет все границы. Несколько дней тому назад я писал одному человеку, к которому питаю безграничное уважение: «Нет грустнее зрелища, чем видеть, как бьют безответных людей. Это не борьба — это наказание»*. Времена, когда о России говорили как об отсутствующем -злодее и выносили ей приговор заочно, — уже миновали. 123 COMMUNISME RUSSE A propos de l'Imbroglio et du communisme, nous croyons bien faire en publiant une lettre que nous avons adress?e, il y a quelques mois, ? un jeune ami tedesque. Cher ami, Je vous aime beaucoup; mais, enfin, franchement parlant, vos lettres ne me d?sennuient pas. Il y a pr?s de dix ans que vous me faites les m?mes questions, les m?mes objections. Vous recevez de moi les m?mes r?ponses et les m?mes r?futations J'ai pens? que vous alliez m'oublier amicalement dans ma retraite italienne; pas du tout, vous me d?terrez pour me lancer une ?p?tre sur votre semper idem, sur le wmmunisme russe. Parlons donc, de gr?ce, sur notre touranisme — c'est plus r?cent et cela pr?te mieux ? la po?sie; Henri Martin en a fait une Henriade, une ?pop?e de l'avenir, presque une croisade turque. Votre mal p?riodique me fait penser ? un vieux g?n?ral que je connaissais ? Moscou (j'ai d?j? racont? cette histoire). Il avait un intendant qui, faisant une affaire pour son propre compte, eut un proc?s avec la couronne et le perdit. Lui n'ayant pas d'argent, on s'en prit au g?n?ral, et le S?nat d?cida: «Comme le g?n?ral... un tel a donn? une procuration ? un tel, il est responsable de la perte telle, et cons?quemment doit payer...» Le g?n?ral r?pondit que, comme il n'avait pas donn? de procuration pour aucune atiaire pareille, il ne paierait pas. Le S?nat re?ut la r?ponse, et, un an ou deux apr?s, envoya, par la police, une notification au *eux g?n?ral, dans laquelle il ?tait dit: «Comme le g?n?ral... un tel a donn? une procuration... etc.» — Le g?n?ral r?pondit: 124 «Comme je n'ai pas donn? de procuration..., etc.» — Ce jeu durait encore lorsque j'ai quitt? la Russie. C 'est le type de nos discussions avec vous et vos amis. Voyons, encore une fois, de quoi s'agit-il? Vous ne pouvez nous pardonner la facilit? d'une solution simple, venant, pour ainsi dire, tout naturellement de notre sol, — d'une des plus grandes questions de l'ordre social. Cela ne vous va pas que la Russie, le pays classique du despotisme, poss?de des ?l?ments dans son organisation rudimentaire, dans sa mani?re traditionnelle de vivre, — des ?l?ments qui, l?galement sanctionn?s et scientifiquement d?velopp?s, donnent une possibilit? palpable de r?duire le prol?tariat ? un minimum, qui se perd dans le nombre, et cela sans secousse ni cataclysme. Eh bien! caro mio, accoutumez-vous ? cela. On a assez cit? la Russie pour le knout et le tzar, citez-la maintenant pour son droit ? la terre, pour son organisation agraire. Comme consolation, nous vous recommandons de la nommer thuranienne, asiatique. Que voulez-vous? Tempora mutantur. Il y a vingt, trente ans de cela, tout le monde prenait encore l'Albion pour perfide et la France pour r?volutionnaire, voire m?me r?publicaine. — Qui le pense maintenant? On se corrige d'apr?s les ?v?nements, et voil? tout. Personne ne nie que le prol?tariat ne soit un mal, — mais beaucoup de personnes nient que cela soit un mal curable. Ceux qui ne partagent pas leur opinion essaient deux voies de m?dication: la chirurgie des insurrections et la chloroformisation, ou le narcotisme des utopies. Comme les insurrections ne font que d?truire, et que les utopies ne construisent rien, vous ?tes venus tout naturellement ? la critique de l'ordre existant, et l? vous avez ?t? grands, l? vous avez ?t? nos ma?tres. La critique sociale, c'est la grande ?uvre de notre si?cle, l'expiation des temps mis?rables dans lesquels nous vivons. La critique, comme de raison, ne vous suffit pas, et vous cherchez des solutions par la dialectique, la controverse, la scolasti-que et la m?taphysique sociale, ce qui n'am?ne pas ? grand, 125 chose, la logique n'?tant pas une institution reconnue par l'Etat et obligatoire pour lui. L'incertitude devient encore plus grande par les habitudes historiques que vous avez. Vous restez presque toujours fid?les ? votre religion de l'Etat traditionnelle, et vous ne poussez que rarement le doute au del? du cat?chisme politique. Pr?cis?ment, comme dans le protestantisme, on scrutait les v?rit?s jusqu'? une certaine profondeur — et pas plus. Ayant, pour ainsi dire, ces obstructions mentales, ces ?l?ments irr?duisibles, vous posez des questions qui ne peuvent se r?soudre. Vous demandez, par exemple, «si l'Etat a l'obligation de pourvoir aux besoins du prol?tariat, d'?tre le commanditaire supr?me et le nourricier, ou non?» Et vous demandez, bien rarement, si un Etat pareil, avec une telle force ne serait pas un ?norme danger? Cette question pourrait bien en amener une s?rie d'autres et aboutir ? celle ci: «Ne faut-il pas commencer par se d?faire de l'Etat existant pour gu?rir la grande plaie du prol?tariat?» Votre critique est arriv?e ? la constatation du fait qu'un Etat qui rend une classe nombreuse plus mis?rable que l'?tat sauvage — est une absurdit?, un non-sens, et porte en lui-m?me le germe de sa destruction; qu'il y a ?videmment une contradiction entre le but de l'Etat et la position fatale du prol?tariat. Partant de l?, il est ?vident qu'une telle organisation sociale ne peut durer qu'autant qu'on ne s'en aper?oit pas. Et ne dites pas que j'exag?re en ?crivant «position plus mis?rable que l'?tat sauvage». Le sauvage fait impun?ment la maraude de l'animal; s'il a faim, il va chercher quelque chose pour manger; mais le prol?taire doit choisir, s'il n'a pas de travail— entre le martyre de la mort et la fl?trissure d'une condamnation. La jurisprudence est si peu physiologique, que je ne connais aucune l?gislation, pour absoudre un homme mourant de faim, s'il mange un morceau de viande appartenant ? un autre. On peut seulement le gracier! Or, voil? des hommes, des touraniens qui, au milieu de vos difficult?s et de vos recherches — vous apportent un exemple, un ?l?ment pour une solution, pour une ?tude compar?e. Cet ?l?ment est d'autant plus important qu'il est contemporain, qu'il est hors du monde que vous connaissez si bien — et pourtant assez ? votre port?e pour pouvoir v?rifier, constater. Il ne s'agit ni d'une utopie, ni d'une Icarie, il ne s'agit ni de m?taphysique sociale, ni m?me de ces formules grandes et vagues «? chacun selon ses besoins»; il s'agit d'un simple fait de l'organisation communale et agraire, qui se d?veloppe, qui est d?j? en fonction — et qui pr?tend exclure, autant que le gouvernement ne l'en emp?chera pas, l'existence du prol?tariat. Et cela, dans un pays qui, ma foi, n'est pas trop petit pour un exemple, ayant ses soixante millions de paysans. «Mais — mais ce pays c'est la Russie; elle a ?gorg? la Pologne, elle a pendu des. martyrs, elle a peupl? la Sib?rie». Tout cela est vrai; je pense que nous en savons quelque chose — mais tout cela ne va pas ? l'affaire. Un tel est un assassin, et moi; je dis qu'il a une magnifique chevelure blonde-cendr?e. — Mais c'est un assassin.—Eh bien, est-ce que ses cheveux ont perdu pour cela leur couleur? Cette confusion d'id?es me donne sur les nerfs. Encore un exemple. On vous dit que les fusils Chassepot ont fait merveille, que la France est fi?re de cette invention et de cette application. Et vous — vous nierez les merveilles homicides de ces fusils,— parce que la cause du pape ne vous pla?t pas. Cher ami, fils de la contr?e qui a produit les Kant et'les Hegel — soyez un meilleur dialecticien. C'est bon, c'est g?n?reux d'avoir le c?ur plein d'indignation contre les m?faits de l'absolutisme — mais il ne faut pas que-la compassion d?borde l'intelligence. Enfin — dites-vous un peu impatient? — quelle est donc cette” fameuse organisation communale? Ah! cher ami — vous voil? enfin dans le vrai, vous vouiez savoir avant et apr?s fulminer; c'est tr?s bien, c'est un pas en avant. Je vous envoie, en cons?quence, le premier num?ro du Kolokol de cette ann?e; vous y trouverez, dans l'article magnifique de mon coll?gue, tout ce que vous voulez savoir. Si quelque chose n'est pas clair, nous y sommes pour donner des explications. Mais, faisons un compromis: avant d'avoir lu l'article vous, pourrez m'?crire sur tous les sujets possibles, sur la loi de la 127 double presse, sur Bismark faisant la cuisine pour Karl Schurz — mais vous ne m'?crirez pas sur le communisme russe. ПЕРЕВОД РУССКИЙ КОММУНИЗМ По поводу «Путаницы» и коммунизма, мы, как нам кажется, поступаем правильно, предавая гласности письмо, с которым несколько месяцев тому назад обратились к одному нашему молодому немецкому другу*. Дорогой друг! Я вас очень люблю, но все же, откровенно говоря, письма» ваши удовольствия мне не доставляют. Лет десять уже вы обращаетесь ко мне все с теми же вопросами, с теми же возражениями. От меня вы получаете всё те же ответы и те же опровержения. Я думал, что вы вскоре по- дружески забудете обо мне в моей итальянской глуши; но нет, вы отыскиваете меня, с тем чтобы метнуть в меня посланием, посвященным вашему semper idem — русскому коммунизму*. Поговорим-ка лучше о нашем туранизме — это посвежей, и в этом больше поэзии; Анри Мартен создал из этого «Генриаду», эпопею грядущего, почти турецкий крестовый поход*. Периодические приступы вашей болезни заставляют меня вспомнить о старике-генерале, которого я знавал в Москве (я уже рассказывал эту историю)*. У него был управляющий, который, занимаясь устройством своих личных дел, вступил в тяжбу с казной и проиграл ее. Поскольку денег у управляющего не было, то взялись за генерала, и Сенат постановил: «Так как генерал... такой-то дал доверенность такому-то, он несет ответственность за такие-то протори, и, следовательно, должен уплатить...» Генерал ответил, что так как он не давал доверенности на ведение подобного рода дела, то платить он не будет, Сенат получил этот ответ и, год или два спустя, отправил, через Полицию, старику-генералу извещение, в котором было сказано1 «Так как генерал... такой-то дал доверенность...» и т. д. 128 Генерал отвечал: «Так как я не давал доверенности...» и т. д. Эта игра продолжалась еще и тогда, когда я покидал Россию. Вот образчик наших споров с вами и вашими друзьями. Посмотрим же еще раз, о чем идет речь. Вы не можете извинить нам легкость простого решения, вырастающего, так сказать, естественным образом из нашей почвы,— решения одного из самых значительных вопросов социального устройства. Вам не по себе от того, что Россия, классическая страна деспотизма, в своем зачаточном устройстве, в своем традиционном обиходе обладает началами, которые, будучи утверждены законом и научно развиты, дают ощутимую возможность свести пролетариат к минимуму, теряющемуся в общей массе населения,— и все это без потрясений, без катаклизма. Ну что ж, саго mio, постарайтесь привыкнуть к этому. Достаточно ссылались на Россию в связи с кнутом и царем, ссылайтесь же теперь на нее в связи с ее правом на землю, с ее земельным устройством. Для самоутешения мы рекомендуем вам называть ее туранской, азиатской. Что поделаешь? Tempora mutantur*. Двадцать, тридцать лет тому назад все еще считали Альбион коварным, а Францию — революционной, даже республиканской.— Кто придерживается этого мнения теперь? Точка зрения меняется в зависимости от событий — вот и всё. Никто не отрицает, что пролетариат — это зло, но многие отрицают, что это зло исцелимое. Те же, кто не разделяет этого мнения, предлагают два пути к излечению: хирургию вооруженных восстаний и хлороформирование или наркотизм утопий. Поскольку вооруженные восстания только разрушают, а утопии ничего не создают, вы самым естественным образом пришли к критике существующего порядка, и в этом вы были ве¬лики, в этом вы были нашими учителями. Социальная критика — это великое творение нашего века, искупление жалкого времени, в которое мы живем. Одной только критики, как и следовало ожидать, для вас недостаточно, и вы ищете решений в диалектике, в богословских спорах, в схоластике и социальной метафизике, что не приводит к значительным результатам, поскольку логика не является 129 установлением, признаваемым государством и обязательным для него. Чувство неуверенности еще более увеличивается вследствие ваших исторических привычек. Вы почти всегда остаетесь верны своей религии традиционного государства и только изредка простираете сомнение за пределы политического катехизиса. Точно так же, как в протестантизме, истины подвергались исследованию до известной глубины — но не далее. Страдая подобным, если можно так выразиться, засорением мозгов, находясь во власти подобных неискоренимых начал, вы ставите вопросы, которые разрешены быть не могут. Вы спрашиваете, например: «Обязано ли государство печься о нуждах пролетариата, быть верховным подателем благ и кормильцем или же не обязано?» И вы спрашиваете — весьма, впрочем, редко— не представляло ли бы подобное государство, наделенное такой силой, огромной опасности? Этот вопрос мог бы повлечь за собою целый ряд других и завершиться следующим: «Не следует ли вначале развязаться с существующим государством, чтобы залечить огромную язву пролетариата?» Критика ваша пришла к утверждению факта, что государство, доводящее многочисленный класс до состояния более бедственного, чем состояние дикарей, есть нелепость, бессмыслица и несет в самом себе зародыш своего разрушения; что существует явное противоречие между целью государства и роковым положением пролетариата. Вследствие этого становится очевидным, что подобное общественное устройство может существовать лишь до той поры, пока этого не замечают. И не говорите, что я преувеличиваю, когда пишу: «Состояние более бедственное, чем состояние дикарей». Дикарь бездельничает безнаказанно, подобно животному; если он голоден, то ищет чего бы поесть; пролетарий же должен выбирать, если у него нет работы, между мученичеством смерти и позором наказания. Юриспруденция до такой степени малофизиологична, что мне не известно такое законодательство, которое смогло бы оправдать человека, умирающего с голоду, если б он съел кусок мяса, принадлежавший другому. Его могут только помиловать! И что же — эти люди, туранцы, среди ваших затруднений и поисков, являют вам пример, элемент для решения, для сравнительного изучения. Этот элемент тем более важен, что он современен, что он находится вне столь хорошо знакомого вам мира,— и однако так близко от вас, что вы можете удостовериться в нем, констатировать его. Речь идет не о какой-нибудь утопии, не о какой-нибудь Икарии, речь идет не о социальной метафизике и даже не о великих и расплывчатых формулах «каждому по его потребностям»; речь идет о простом факте общинного и земельного устройства, которое развивается, которое действует уже и надеется исключить, если только правительство не помешает этому, — самую возможность существования пролетариата. И это в стране, которая, право, не слишком-то мала для образца, со своими шестьюдесятью миллионами крестьян. «Но — но ведь эта страна — Россия; она задушила Польшу, она повесила мучеников, она заселила Сибирь». Все это правда; думаю, что нам кое-что об этом известно,— но к делу это сейчас не идет. Такой-то человек — убийца, а я утверждаю, что у него великолепная пепельного цвета ше¬велюра.— Но ведь он убийца. — Так что же, разве волосы его утратили от этого свой цвет? Это смешение понятий действует мне на нервы. Еще один пример. Вам говорят, что ружья Шаспо творили чудеса, что Франция гордится этим изобретением и его применением. Вы же станете отрицать поразительные человекоубийственные свойства этих ружей — потому только, что вам не по душе дело, отстаиваемое папой. Дорогой друг, сын страны, давшей жизнь Кантам и Гегелям, будьте же лучшим диалектиком. Похвально, великодушно — возмущаться до глубины души злодействами самодержавия, но сострадание не должно выходить за пределы разума. В конце концов, — говорите вы с некоторым нетерпением,— какова же эта хваленая общинная организация? Ах! дорогой друг, — вот вы, наконец, на правильном пути, вы прежде намерены узнать, а затем уже метать громы и молнии; это прекрасно, это шаг вперед. 131 Посылаю вам поэтому первый номер «Ко1око1» за текущий год; вы найдете там в великолепной статье моего сотоварища все, что хотите узнать *. Если что-нибудь окажется неясным, мы готовы разъяснить вам. ARTHUR BENI Но договоримся об одном: до прочтения этой статьи вы можете писать мне на всевозможные темы, о законе двойной прессы, о Бисмарке, готовящем обеды для Карла Шурца*, — но не станете писать мне о русском коммунизме. La Gazette de P?tersbourg du 7/19 f?vrier, donne la nouvelle de la mort d'Arthur B?ni — tu? ? la bataille de Mentana dans les rangs des garibaldiens. La nouvelle n'est pas exacte — mais ce qui est malheureusement vrai, c'est qu'il a ?t? gri?vement bless? ? la main. A. B?ni ?tait au camp de Garibaldi en qualit? de correspondant de deux feuilles de Londres. Bless?, il a ?t? port? ? Rome. Une vingtaine de jours apr?s la bataille, il nous a envoy? une lettre ? Florence; la lettre ?tait ?crite de sa main gauche, et parfaitement bien. Il nous parla d'une op?ration qu'il attendait. Si B?ni a succomb? — c'est donc apr?s l'op?ration. Vu les allusions de l'article de la Gazette de P?tersbourg, nous croyons de notre devoir de dire que tous les nuages qui ?taient entre A. B?ni et nous, se sont compl?tement dissip?s. ПЕРЕВОД АРТУР БЕНИ «Петербургские ведомости» от 7/19 февраля извещают о кончине Артура Бени *, убитого в сражении у Ментаны в рядах гарибальдийцев. Известие неточное, — но что, к несчастью, верно,— он был тяжело ранен в руку. А. Бени находился в лагере Гарибальди в качестве корреспондента двух лондонских газет*. Получив ранение, он был отправлен в Рим. Дней через двадцать после сражения он послал 133 нам во Флоренцию письмо*; письмо это было написано им левой рукой, и написано превосходно. Он сообщил нам, что ожидает операции. Если Бени скончался, то, значит, после этой операции*. Ввиду намеков, содержащихся в упомянутой статье «Петербургских ведомостей», мы считаем своим долгом заявить, что все недоразумения, существовавшие между А. Бени и нами, полностью рассеялись. 134 LE MAL DES PASSEPORTS Voici ce que nous lisons dans le Si?cle: On parle beaucoup en ce moment d'un conflit qui se serait ?lev? ces jours-ci entre l'ambassade anglaise et la police de Saint-P?tersbourg. Il s'agit d'un ouvrier m?canicien anglais qui aurait ?t? retenu en prison pendant quatre mois parce qu'il n'avait pas de passeport. Cet ouvrier avait perdu son passeport quelques ann?es auparavant dans un incendie; l'ambassade anglaise en informa le minist?re de l'int?rieur et donna provisoirement une carte de s?jour a cet individu. 11 y a quelques mois, le m?canicien entra ? l'h?pital et comme apr?s sa gu?rison il ?tait hors d'?tat de payer les frais qu'avait n?cessit? sa maladie, on lui retint sa carte de s?jour. Le jour m?me de la sortie de l'h?pital, il fut arr?t? par la police comme n'ayant pas de passeport, et fut incarc?r?. Ce n'est qu'au bout de quatre mois que l'ambassade anglaise fut inform?e de ce cas par l'aum?nier anglais, qui ?tait all? visiter la prison. On s'informa ? la police et on apprit que le commissaire avait renvoy? le pr?venu le jour m?me devant le juge d'instruction. Celui-ci prouva, de son c?t?, qu'il avait ordonn? la mise en libert? de cet individu, parce qu'il s'?tait r?clam? du consulat anglais. Malheureusement, la sentence du juge ?tait rest?e dans les bureaux du commissaire, et l'ouvrier m?canicien n'avait pas quitt? la prison. Sans doute le grand ma?tre actuel de la police, le g?n?ral Tr?poff, a r?alis? bien des am?liorations depuis deux ans qu'il occupe ses fonctions; mais il reste encore beaucoup ? r?former en ce qui concerne les mesures de s?ret? contre les gens sans passeport, ainsi que la d?tention pr?ventive. Le rapport dress? par le consul anglais qui ?tait all? ? la prison r?clamer le d?tenu contient les d?tails les plus r?voltants sur la prison o? ?tait le malheureux ouvrier. Sur un espace de deux m?tres de long sur un m?tre et demi de large il avait trouv? renferm?s trois individus, qui lui dirent que, pendant la nuit, 135 Us ?taient six au lieu de trois, ce qui les for?ait de se tenir debout sans pouvoir dormir. Tout commentaire est superflu. C'est un fait du royaume de Dahomey, d'Abyssinie. Un jeune Suisse que nous avons rencontr? il y a deux semaines dans un wagon, nous racontait avec ?tonnement qu'on lui avait demand? cinq ou six fois son passeport de Verjbolovo ? P?tersbourg, et pas une seule fois dans toute l'Allemagne. Cette manie polici?re est odieusement ridicule. ПЕРЕВОД ПАСПОРТНАЯ БОЛЕЗНЬ Вот что мы читаем в «Le Si?cle»: * В настоящее время много говорят о конфликте, будто бы возникшем на днях между английским посольством и санктпетербургской полицией. Речь идет об английском рабочем-механике, которого, продержали в тюрьме в течение четырех месяцев из-за того, что у него не оказалось паспорта. Этот рабочий потерял свой паспорт несколькими годами ранее во время пожара; английское посольство известило об этом министерство внутренних дел и дало этому человеку временный вид на жительство. Несколько месяцев тому назад механик этот попал в больницу, и так как после своего выздоровления он не в состоянии был оплатить расходы, связанные с его болезнью, то ему не возвратили вид на жительство. В самый день выхода из больницы он был арестован полицией как беспаспортный и посажен в тюрьму. II только спустя четыре месяца английское правительство было поставлено в известность об этом случае английским священником, посетившим тюрьму. Навели справки в полиции и узнали, что пристав в тот же самый день направил обвиняемого к судебному следователю. Последний засвидетельствовал, со своей стороны, что он отдал распоряжение об освобождении этого человека, так как тот сослался на английское консульство. К несчастью, решение следователя завалялось в канцелярии пристава, и рабочий-механик остался в тюрьме. Без сомнения, нынешний владыка полиции, генерал Трепов, сделал множество улучшений за те два года, что он исполняет свои обязанности; но остается еще преобразовать 136 многое в отношении мер предосторожности против людей, не имеющих паспорта, так же как и в вопросе о предварительном заключении. Рапорт, составленный английским консулом, который отправился в тюрьму, чтобы потребовать освобождения арестованного, содержит самые возмутительные подробности о тюрьме, где находился несчастный рабочий. На пространстве в два метра длины на полтора метра ширины он нашел трех заключенных, которые сказали ему, что их по ночам вместо троих бывает шестеро и поэтому они вынуждены стоять на ногах, не имея возможности уснуть*. Всякие комментарии излишни. Это случай, который мог бы произойти в Дагомейском королевстве, в Абиссинии. Молодой швейцарец, которого мы две недели тому назад встретили в вагоне, с изумлением рассказывал нам, что у него пять или шесть раз требовали паспорт по пути от Вержболова до Петербурга и ни разу во всей Германии. Эта полицейская мания отвратительна и смехотворна. ПИСЬМО НЕ ДЛЯ ПЕЧАТИ С месяц тому назад редакция «Колокола» получила нравоучительное письмо, в том роде как наши соотечественники их пишут, т. е. вроде начальнического внушения и с той наивностью в выборе выражений, которая свидетельствует о молодости образования. Письмо автор назначал не для печати, а для моего назидания, но адресовал его в редакцию. Не имея никакого права на интимную переписку с незнакомым, я сообщил его нашим друзьям в Италии (письмо мне было переслано из Женевы в Италию). Они просили меня поместить их ответ. Я не вижу причины отказать им в этом, тем больше что письма и ответ присланы М. А. Бакуниным. 138 La Gazette de la Bourse, de Saint-P?tersbourgxxix[29], propose la cr?ation d'un nouveau journal international d?vou? aux int?r?ts de la Russie. L'auteur de l'article met en ?vidence la r?daction insuffisante de la Gazette fran?aise de Saint-P?tersbourg, qu'il appelle, non sans raison, feuille sans t?te ni c?ur. Le nouveau journal, au contraire, aura comme l'aigle russe deux t?tes, au moins deux buts. D'un c?t?, celui de faire conna?tre les bonnes intentions de la Russie et tranquilliser par cela les autres peuples; de l'autre, celui d'?craser et an?antir le Kolokol fran?ais. Le moyen le plus s?r, et peut-?tre unique, de nous mater, suppose la Gazette, serait la cr?ation d'un organe international r?dig? en fran?ais par des Russes pur sang, et tout ? fait libre de tout soup?on d'influence officielle ou de quelques rapports avec le gouvernement ou l'administration. Le Kolokol russe, continue l'article, n'avait de l'influence en Russie qu'autant que les journaux russes manquaient de libert? de discussion. Le Kolokol fran?ais cessera d'?tre lu en Europe d?s qu'un organe international ?l?vera sa voix libre et ind?pendante, «fera conna?tre les perfections et les imperfections de la vie russe, ses nobles ?lans, ses erreurs et ses fautes». «Aux calomnies et aux agressions du journalisme libre de l'Occident, il faut opposer la libre d?fense d'une feuille absolument ind?pendante. Si un journal pareil est r?dig? en Oc¬cident, cette libert? lui est acquise; mais si l'on pr?f?re le r?- diger en Russie, il faudra lui donner solennellement la libert? compl?te de la pens?e et de la parole/» Excusez du peu! D?s que le po?te de la Bourse aura cette magna charta solennellement jur?e par l'empereur de toutes les Russies, au nom de toutes les polices, il n'aura aucun besoin de nous combattre, car nous solliciterons une petite place dans sa r?daction, et nous attacherons notre cloche au grand clocher international. L'auteur continue: «Il n'y a qu'un pareil journal qui soit capable d'acqu?rir la confiance des lecteurs occidentaux et de mener, avec esp?rance de succ?s, une lutte contre le Kolokol et d'autres feuilles occidentales, qui se font un plaisir, sans emp?chement, d'imprimer des calomnies et de fausses d?nonciations (oh! le jargon de la bonne ville de P?tersbourg!) ? l'endroit de la Russie... Mais on dira que, pour faire un journal pareil, il faut de grands moyens mat?riels, de grands subsides! Sans doute; mais ces subsides ne doivent, dans aucun cas, ?tre re?us des mains du gouvernement; ils doivent ?tre offerts, et nous sommes s?rs qu'ils le seront, par la soci?t? russe elle-m?me. Elle a fait tant de sacrifices d'argent et de sang pour la d?fense mat?rielle de la patrie, qu'elle ne refusera sans doute pas sa sympathie, ni les moyens aux personnes qui r?digeront le journal international». Tout cela est tr?s bon, tr?s impossible et pas tout ? fait nouveau. Le Nord est un journal puissamment international et pas du tout hostile ? la Russie, mais il n'a pas fait grand'chose. Nous n'avons, au.reste, qu'? d?sirer, sans crainte ni terreur, l'apparition d'une nouvelle feuille russo-fran?aise ind?pendante et libre... La terre est grande, les points de vue vari?s, il y aura assez de place pour nous deux. Mais il y a une chose contre laquelle il nous est impossible de ne pas protester. L'auteur de l'article dit tout franchement que le but v?ritable auquel il vise serait la neutralisation, autant que possible, du mal que nous r?pandons en Europe au d?triment de la ftussie. Telle est encore chez nous l'absorption d'une partie des esprits Par le gouvernement, qu'ils pensent franchement que, d'?tre ennemi du gouvernement actuel de Russie, c'est ?tre ennemi du Peuple russe et agir «au d?triment du pays». 140 Vu cette na?vet?, sentant de loin le n?gre non-affranchi; vu cet asservissement intellectuel, nous ne pouvons augurer de grands succ?s internationaux ? la feuille future et ind?pendante. Ces gens, peu acclimat?s ? la libert?, p?n?tr?s de respect religieux pour leur ma?tre, pensaient toujours et pensent encore que faire de l'opposition au gouvernement c'est une trahison et un crime; et c'est au moment o? ils veulent faire preuve d'ind?pendance que les galons de la livr?e se montrent. Pensez-vous donc, philosophe de la Bourse de Saint-P?tersbourg, qu'?tre de l'opposition, voire m?me r?volutionnaire, veut dire d?tester sa patrie? En ?tes-vous encore l?? Pensez-vous que les f?nians aient en aversion l'Irlande et qu'ils se font pendre au «d?triment» de leur ?le d'?meraude? C'est pardonnable lorsque quelque pr?tre ivre, l?ch? par le sacr? Synode, imprime contre nous des libelles destin?s pour on ne sait quel public, et dans lesquels il nous traite en fratricides, parricides, tra?tres ? la patrie, voleurs et brigands. Mais la r?daction d'une feuille non cl?ricale, d'une feuille de la Bourse, n'a pas autant de droits qu'un serviteur de Dieu ? la simplicit? de l'?me et ? la grossi?ret? du langage. O?, quand, comment avons-nous agi au d?triment du peuple russe? Nous ne voulons pas m?me parler des fausses d?nonciations et des calomnies. Est-ce en fondant la premi?re presse russe libre ? Londres? Est-ce pendant la guerre de la Crim?e, o? tous vos organes in partibus, terrifi?s par l'hostilit? de l'opinion publique, se taisaient et s'effa?aient — et nous seuls, nous parlions en faveur du peuple russe, non seulement dans les journaux, mab dans les meetings, ? Londres? Est-ce apr?s la mort de Nicolas, lorsque l'Etoile Polaire et apr?s le Kolokol demandaient dans chaque feuille l'?mancipation des paysans, l'abolition de la censure, des peines corporelles, et un tribunal oral et public? Choses ? demi accomplies maintenant. Est-ce quand nous vous avons procur? un peu de libert? de la presse? — Vous le savez parfaitement bien: si on vous a permis de dire un quart, c'est pour d?tourner les yeux des trois quarts que nous disions. 141 De gr?ce, n'allez pas nous parler de notre r?le pendant l'insurrection polonaise. «De gr?ce pour vous-m?me», comme l'on chante dans Robert. Ce r?le, c'est notre meilleur titre ? la reconnaissance de la Russie. C'est parce que nous sommes rest?s fid?les ? nos convictions, ? notre foi, ? la libert?, ? la justice, ? la v?rit?, qu'il y avait une voix russe qui protestait ? chaque martyr tomb?, ? chaque f?rocit? perp?tr?e, ? chaque acte bestial de Mouravioff, ? chaque article sanguinaire d? la Gazette de Moscou. C'est ? nous que vous devez que l'Europe conna?t qu'il y a en Russie des hommes qui n'ont pas applaudi les bourreaux, qui regardaient avec horreur les banquets que l'on donnait aux g?n?raux qui se vantent d'avoir pendu le plus de Polonaisxxx[30], qu'il y a en Russie des hommes qui d?sirent franchement, sinc?rement l'ind?pendance d'un peuple qui n'a rien de commun avec nous. Et, cher orateur de la Bourse, vous appelez cela agir au d?triment du pays?., et cela lorsque le Kolokol fran?ais nous attire, par son caract?re russe, par sa propagande, la col?re des hommes pr?venus en France et les jurons vulgaires de la scribaille allemande. Non, vous ne voulez aucun organe ind?pendant, vous n'en comprenez pas les premi?res conditions! ПЕРЕВОД <САНКТПЕТЕРБУРГСКИЕ «БИРЖЕВЫЕ ВЕДОМОСТИ»> Санктпетербургские «Биржевые ведомости»ххх1[31] предлагают создать новую международную газету *, преданную интересам России. Автор статьи ставит на вид неудовлетворительность 142 состава редакции французской петербургской газеты, которую он, не без основания, называет листком безголовым и бессердечны *. Новая же газета, напротив, будет иметь, как и российский орел, две головы или по меньшей мере — две цели. С одной стороны — знакомить с добрыми намерениями России и успокаивать тем самым остальные народы; с другой — раздавить и уничтожить французский «Колокол». Самым верным и, быть может, единственным средством обуздать нас, как предполагают «Ведомости», явилось бы создание международного органа, издаваемого на французском языке чистокровными русскими и совершенно свободного от всякого подозрения в официальном влиянии или в каких-либо связях с правительством или администрацией. Русский «Колокол», — продолжает статья,— имел влияние в России только до тех пор, пока русским газетам не была предоставлена свобода суждений. Французский «Колокол» перестанет читаться в Европе, как только международный орган поднимет свой свободный и независимый голос, «познакомит с совершенствами и недостатками русской жизни, с ее благородными порывами, с ее заблуждениями и ошибками». «Клеветам и нападениям свободной западной публицистики нужно противопоставить свободную защиту абсолютно независимого журнала. Если такой журнал будет издаваться на Западе, то свобода эта ему обеспечена; но если бы нашли более удобным вести подобное издание внутри России, то ему нужно было бы дать торжественно полную свободу мысли и слова!» Только и всего! Едва лишь поэт биржи получит эту magna charta*, торжественно провозглашенную императором всея Руси от имени всех полиций, ему совсем не нужно будет сражаться с нами, ибо мы тогда исхлопочем себе местечко в ее редакции и подвесим наш колокол к великой международной колокольне. Автор продолжает: «Только такой журнал способен приобрести доверие западных читателей и вести с надеждою на успех борьбу с „Колоколом” и другими западными газетами, охотно и беспрепятственно теперь печатающими клеветы и фальшивые доносы (о, жаргон милого города Петербурга!) на Рос- 143 сию — Но скажут, что для издания подобного журнала нужны; большие материальные средства, большие пособия! Согласны, во только пособия эти ни в коем случае не должны идти от правительства; их должно дать и, мы уверены, даст само русское общество. Оно столько жертвовало и деньгами и кровью своею на материальную защиту отечества, что не откажет, без сомнения, ни в своем сочувствии, ни в пособии лицам, которые стали бы издавать международную газету». Все это совершенно замечательно, совершенно невозможно и не совсем ново. «Le Nord» — газета в высшей степени международная и отнюдь не враждебная России, однако она не очень-то много сделала. Нам остается, впрочем, только желать, без опасений и без страха, появления новой русско-французской независимой и свободной газеты... Земля велика, точки зрения многообразны, места хватит нам обоим. Но есть нечто, против чего мы не можем не протестовать. Автор статьи с полной откровенностью говорит, что подлинная цель, в которую он метит, — это наивозможнейшая нейтрализация зла, распространяемого нами в Европе в ущерб России. Поглощение некоторой части умов правительством у нас еще так велико, что они чистосердечно полагают, будто быть врагом нынешнего русского правительства — значит быть врагом русского народа и действовать «в ущерб родине». При виде подобной наивности, еще издали попахивающей неосвобожденным негром, при виде подобного умственного порабощения мы не можем предсказать больших международных успехов замышляемой независимой газете. Эти люди, мало приспособленные к свободе, исполненные религиозного уважения к своему барину, всегда думали, и думают еще и теперь, что оппозиция правительству — это то же предательство и преступление; и именно в то мгновение, когда они желают предъявить доказательство своей независимости, внезапно проступают галуны их ливреи. Неужели вы полагаете, философ санктпетербургской биржи, что находиться в оппозиции, даже в революционной оппозиции, значит ненавидеть свою родину? Продолжаете ли вы еще так думать? Полагаете ли вы, что фении питают 144 отвращение к Ирландии и что они готовы идти на виселицу «в ущерб» своему изумрудному острову? Еще простительно, когда какой-нибудь пьяный поп, натравленный святейшим Синодом, печатает против нас пасквили, предназначенные бог весть для какой публики и изображает нас братоубийцами, отцеубийцами, изменниками родины, ворами и разбойниками*. Но редакция не клерикальной, а биржевой газеты, не имеет столько прав на простодушие и на грубость языка, как служитель божий. Где, когда, в чем действовали мы в ущерб русскому народу? О фальшивых доносах и клеветах мы не хотим даже и говорить. Не тогда ли, когда мы создавали первый русский вольный печатный станок в Лондоне? Не во время ли Крымской войны, когда все ваши органы т рагйЪиБ*, испуганные враждебностью общественного мнения, погрузились в молчание и стушевались — и мы, мы одни, говорили в защиту русского народа не только в газетах, но и на митингах, в Лондоне? Не после ли смерти Николая, когда «Полярная звезда», а затем «Колокол» требовали в каждом номере освобождения крестьян, уничтожения цензуры, отмены телесных наказаний и введения гласного и открытого судопроизводства? Требования эти теперь наполовину выполнены. Не тогда ли, когда мы добились для вас некоторой свободы печати? — Это отлично вам известно: если вам позволили сказать одну четвертую часть, то для того только, чтоб отвлечь внимание от тех трех четвертей, которые высказаны нами. Смилуйтесь, не вздумайте говорить нам о нашей роли во время польского восстания. «Смилуйся над самим собою», как поется в «Роберте» *. Эта роль — наш самый почетный диплом на признательность России. И объясняется это тем, что мы остались верны своим убеждениям, своей вере, свободе, справедливости, истине, что нашелся русский голос, который протестовал против гибели каждого мученика, против каждого совершенного злодеяния, против каждого зверства Муравьева, каждой кровожадной статьи «Московских ведомостей». 145 Именно нам обязаны вы тем, что Европа знает о существовании в России людей, которые не рукоплескали палачам, которые с ужасом смотрели на банкеты, даваемые в честь генералов, похваляющихся тем, что они повесили больше поляков, чем другиехххп[32], —что Европа знает о существовании в России людей, чистосердечно, искренно желающих независимости для народа, ничего общего с нами не имеющего. И это, дорогой биржевой оратор, вы называете действовать в ущерб родине?., и в то время, когда французский «Колокол» навлекает на нас своим русским характером, своей пропагандой злобу предубежденных людей во Франции и вульгарную брань немецких борзописцев*. Нет, вам вовсе не нужен независимый орган, вы не понимаете, что является самым необходимым условием для его существования! ETUDES HISTORIQUES SURJLES HEROS DE 1825 ET LEURS PREDECESSEURS D'APRES LEURS MEMOIRES ЗАПИСКИ ДЕКАБРИСТОВ: И. Якушкина, князя Трубецкого, Лондон, 1862, Вольная русская типография. — Статьи «Полярной звезды»: о Рылееве, Бестужеве, Н. Муравьеве, «Император Александр I и В. Каразин» MEMOIRES DES DECEMBRISTES: M?moires de J. Yakouchkine, du prince S. Troubetzko?, Londres, 1862, Imprimerie russe. —M?moires et articles sur Ryl?ieff, Bestoujeff, N. Mouravioff, l'Empereur Alexandre 1er et V. Karazine, ins?r?s dans l'Etoile Polaire, etc., etc. Le mouvement politique non officiel et gouvernemental, ne date r?ellement, en Russie, que du r?gne d'Alexandre Ier, et principalement de 1812. Les derni?res ann?es du r?gne de Catherine II, l'atmosph?re de Saint-P?tersbourg ?tait lourde et suffocante; c'?tait une atmosph?re senile, invalide, dans laquelle on sentait partout la vieille femme d?prav?e, nagu?re encyclop?diste, maintenant terrifi?e devant la R?volution fran?aise, et trahissant toutes ses convictions, comme elle trahissait tous ses amants. Autour du tr?ne silence complet, oriental, ?? et l? il y avait des loges ma?onniques, des martinistes; elle commen?ait d?j? ? les poursuivre. ?? et l? quelques boutades lib?rales, m?me un livre entier, le c?l?bre Voyage de P?tersbourg ? Moscou, par Radichtcheff, qu' pr?chait l'?mancipation des paysans etl'horreur de l'absolutisme. Elle exila l'auteur en Sib?rie. C'est tout; pas d'ensemble, pas de suite, de concentration de forces, d'organisation. La grande folie de Paul Ier ?tait la haine de la r?volution et la crainte que ses principes ne p?n?trassent dans son empire. 147 L'intelligence s'arr?ta durant son r?gne, la pens?e ?tait paralys?e. Le complot tram? contre lui et sa mort ne prouvent pas ]e contraire. Ce complot n'avait aucune signification s?rieuse ou g?n?rale. C'?tait une affaire personnelle ou de famille entre Paul et les amants de sa m?re, destitu?s faute d'emploi et pers?cut?s par rancune. C'?tait une affaire de conservation pour ces gens, qui tremblaient, jour et nuit sous la menace d'une kibitka de Damocl?s, tout attel?e pour Irkoutsk ou Nertchinsk. Alexandre Ier enjamba le cadavre tout chaud encore de son p?re, et monta sur le tr?ne plein de r?ves et de bonnes intentions. Il avait dans une poche le projet de l'?mancipation des paysans, et dans une autre le projet d'une organisation quasi- constitutionnelle de l'Etat. Il ne r?alisa presque rien, il ne put presque rien r?aliser. D?s les premiers jours de son r?gne, le jeune empereur s'entoura de jeunes gens tr?s distingu?s; le comte Strogonoff, le prince Adam Czartorisky, le comte Kotchoubey, Novossiltzoff, etc. L'autocrate conspire avec eux dans un cabinet du Palais d'Hiver! Il est tr?s content qu'on donne dans les salons le nom du «Comit? de salut public» ? ses conciliabules, et ne s'aper?oit pas que, de tous les Saint-Just et Couthon de son comit?, il n'y a que le comte Strogonoff qui le soutient dans la question de l'?mancipation des paysans. La police, la bureaucratie veillent autrement ? la s?ret? de l'empire; elles prennent les mesures n?cessaires pour neutraliser l'ardeur r?volutionnaire sous la couronne de Monomakh, et faire de mani?re que le jeu imp?rial reste dans le comit? et ne perce pas. Il y a eu rarement une position plus tristement ridicule. Pendant des ann?es, Alexandre ne le savait pas. Un mur infranchissable s'?levait entre le palais et le peuple. La contr?e ?tait ensevelie dans un morne silence et dans des t?n?bres obscures. En g?n?ral, il n'y avait de lumi?re qu'aux plus hauts sommets. Toute l'activit?, tout le remue-m?nage politique et r?formateur partaient du Palais d'Hiver et n'allaient pas plus loin que quelques salons du grand monde. Les salons ?taient aussi ferm?s que les loges ma?onniques, plus encore; aucun m?rite ne les 148 ouvrait. —Pour y ?tre admis, il fallait une naissance aristocratique, une grande richesse et un rang au moins de g?n?ral pour le civil. Les officiers de la garde faisaient exception. Non seulement le peuple des villages, peuple hors la loi, n'existait pas, mais tout le reste, ? l'exception de la haute soci?t?. Ni les n?gociants qui roulaient des millions, ni les employ?s de l'Etat (sans naissance), qui en volaient autant. On les laissait vivre et s'engraisser, ? condition de parler entre eux de leurs affaires, et cela ? voix basse. P?n?trer dans les hauts parages sans ?tre un parent ?loign?, un ?tranger titr? ou un militaire victorieux, ?tait presque impossible. Les exceptions sont les meilleures preuves. La grande difficult? de la position de Sp?ransky ?tait son origine: il ?tait fils d'un pr?tre. L'empereur Alexandre le prit comme secr?taire lorsqu'il alla ? Erfurt, appr?cia ses talents et en fit son ministre sans portefeuille. S'il avait ?t? b?tard d'un grand seigneur, il aurait eu toutes les facilit?s pour r?aliser ses r?formes. Mais, fils d'un pr?tre, secr?taire d'Etat et ami de l'empereur, cela crevait l'?il aux grands seigneurs, et non seulement aux vieillards arrogants et demi-sauvages du temps de Catherine II, mais ? l'esprit fort du temps, au voltairien comte Rostoptchine, qui finit par le perdre en faisant une fausse d?nonciation. Il ?tait plus facile pour le Palais d'Hiver de faire une trou?e d'en haut pour laisser passer quelques id?es r?volutionnaires dans ce monde claquemur? et calfeutr? — que de faire une fente en bas. Aussi le premier noyau se fit ? c?t? de l'empereur et dans les casernes de la garde imp?riale. Les premiers r?volutionnaires appartenaient ? la plus haute aristocratie. Il n'y a pourtant rien d'?trange en cela. C'?tait le seul milieu qui f?t ?l'abri de la police, qui poss?d?t les lumi?res et les richesses. D?j? vers la fin du r?gne de Catherine II, les grands seigneurs envoyaient leurs fils ? Paris et ? Londres, m?me dans quelques Universit?s d'Allemagne, comme ? G?ttingue, pour terminer leur ?ducation; d'autres faisaient venir de la France des instituteurs, des gouverneurs. Dans ce nombre, il n'y avait pas seulement des ?migr?s (et ceux-l? m?me ?taient tr?s utiles par leur incons?quence: catholiques-voltairiens et royalistes-frondeurs, ils n'?veillaient aucun soup?on et faisaient la propagande dans la 149 gueule du lion), mais des hommes ?minents et de grand m?rite, des hommes historiques. Au temps le plus beau de la R?volution, on voyait chez la c?l?bre Th?roigne de M?ricourt un de ses amis, l'aust?re, le grave, le grand Romme, «un des derniers Romains», d'apr?s l'expression d'Edgar Quinet, un des sombres h?ros de prairial. Il ve¬nait chez elle avec un jeune ?l?ve, qu'il aimait avec tendresse. Ce jeune homme le suivait partout — dans les s?ances de la section que Romme pr?sidait, et cela pendant les journ?es les plus orageuses. Romme le regardait souvent avec une grande affection, et lui disait: «Cher ami, n'oublie jamais ce que tu vois ici: garde ton c?ur, garde tes convictions, elles sont bonnes». Or, cet ?l?ve, c'?tait le comte Strogonoff, si je ne me trompe, le seul membre du comit? de salut imp?rial qui soutenait l'empereur dans son projet de l'?mancipation des paysans. Avec tout cela, l'empereur et son entourage, ayant une puissance sans bornes lorsqu'ils voulaient faire le mal, ?taient compl?tement impuissants pour faire quelque chose de r?ellement bon. L'orage qui allait r?veiller le g?ant en l?thargie se pr?parait. La nouvelle Russie date de 1812. Avant de passer aux m?moires des hommes h?ro?ques qui firent la grande conspiration de 1825, nous nous arr?terons sur la ligure caract?ristique de V. Karazinexxxiii[33]. CHAPITRE I L'EMPJEREUR ALEXANDRE Ier ET V. N. KARAZINE Don Carlos Pendant les premi?res ann?es du r?gne d'Alexandre Ier, c'est-?-dire ? l'?poque o? il se souvenait encore des le?ons de Laharpe et n'avait pas encore oubli? la le?on donn?e ? Paris aux 150 monarques en g?n?ral, et dans le palais Michelxxxiv[34] aux autocrates russes en particulier, — il y avait chez l'empereur Alexandre Ier une soir?e litt?raire. Cette fois, la lecture se prolongea plus que de coutume; on lisait une nouvelle trag?die de Schiller. Le lecteur s'arr?ta ? la fin de la pi?ce. L'empereur resta silencieux, les yeux baiss?s. Peut-?tre pensait-il ? sa propre destin?e, qui avait fris? de si pr?s la destin?e de Don Carlos; peut-?tre pensait-il ? la destin?e de son Philippe? Quelques minutes s'?coul?rent dans un silence complet que rompit le premier le prince Alexandre Galitzine. — Penchant sa t?te ? l'oreille du comte Victor Kotchoubey, il lui dit ? demi-voix, mais assez haut pour ?tre entendu de tous: — Nous avons notre marquis Poza ? nous! Kotchoubey lui fit en souriant un signe de t?te. Tous les regards se port?rent sur un homme de trente ans assis ? quelques pas de l?. L'empereur tressaillit, examina les personnes qui l'entouraient, arr?ta son regard m?fiant et scrutateur sur l'homme qui" ?tait devenu l'objet de l'attention g?n?rale, fron?a les sourcils, prit cong? de ses h?tes et sortit. Le prince Galitzine se prit ? sourire; le futur ministre de l'instruction publique et des cultes, inquisiteur et franc-ma?on, protecteur de Magnitzkyxxxv[35] et de Rounitch, chef de la Soci?t? biblique et du d?partement des postes, ami de l'empereur Alexandre, qui le sacrifia sans piti? ? Araktch?ieff; ami de l'empereur Nicolas, qui ne lui confia jamais aucune affaire s?rieuse, — le prince ?tait content. Connaissant le caract?re soup?onneux d'Alexandre, il ?tait bien s?r que la parole qu'il venait de prononcer germerait — et il ne se trompait pas. Pourquoi cherchait-il ? nuire ? cet homme? Il ne le savait pas lui-m?me: c'?tait dans sa nature de courtisan; en tout cas, il ?tait toujours bon d'?loigner un homme superflu. Assur?ment, parmi toutes les personnes qui assistaient ce soir-l? ? la lecture, il n'y en avait que deux qui voulussent alors 151 sinc?rement et ardemment le bien de la Russie: l'empereur et garazine, celui qu'on avait appel? le marquis Poza. Ces deux hommes — l'un, couronn? dans la cath?drale de l'Assomption par lem?tropolitain Platon; vainqueur de Napol?on,mais vaincu lui-m?me par sa propre gloire et par une autocratie sans issue comme sans base; —l'autre, travailleur infatigable pour le bien commun, accumulant entreprises sur entreprises avec une ?nergie extra¬ordinaire, frappant ? toutes les portes, et ne rencontrant partout que r?sistance, obstacles et impossibilit? de produire rien de bon dans un pareil milieu; — ces deux hommes projettent deux tristes rayons sur la surface monotone et glac?e des mar?cages de la Russie, au sein desquels disparaissent l'?nergie et la volont?, les talents et les forces, enfonc?s ? jamais dans des profondeurs bourbeuses, comme les pilotis sur lesquels est b?ti Saint-P?tersbourg. Le caract?re de l'empereur Alexandre Ier a ?t? peu approfondi. Nos historiens n'ont pu rien en dire, et les ?trangers n'ont pu et ne peuvent encore aujourd'hui en comprendre le c?t? tragique. Or, on ne trouve l'explication de ce c?t? tragique du carac¬t?re d'Alexandre ni dans ses actes comme tzar, ni dans ses malheurs personnels. Il a ?t?, au contraire,singuli?rement heureux comme tzar, heureux m?me apr?s sa mort. Il est impossible ? un prince d'occuper dans l'histoire une place qui ait plus de relief que la sienne. Il ne manquait ? l'h?ritier de Paul que d'avoir Nicolas pour successeur. Entre le tigre de Gatchina, qu'on a ?touff? comme une b?te enrag?e, et le boa boutonn? du haut en bas qui ?touffa la Russie durant trente ann?es, — la figure vo?t?e de l'empereur Alexandre se d?tache entour?e d'une aur?ole d'humanit? et de bont?, tant?t ?clair?e par les lueurs rouge?tres de l'incendie de Moscou, tant?t illumin?e par les lampions parisiens, — retenant la main des petits voleurs couronn?s de l'Allemagne, et arr?tant la vengeance sauvage des vainqueurs se ruant sur la capitale ennemie. Et cependant cette figure d'Agamemnon, du pacificateur de l'Europe, tout ?lev?e qu'elle paraisse, se ternit, s'obscurcit visiblement, s'efface de plus en plus derri?re l'ombre horrible d'Araktch?ieff, puis va mourir solitairement sur les bords de la mer Noire, en tendant la main (signe de r?conciliation bien tardif) 152 ? la femme dont toute la vie fut une longue suite d'alllictions cach?es sous la pourpre imp?riale, et qui, ? l'heure de sa mort, resta seule agenouill?e ? son chevet pour lui fermer les yeux et ne pas lui survivre. C'est une trag?die d'un bout ? l'autre: Ne cherchez pas le mot de l'?nigme dans la mort de Paul Ier; cette mort a pu ajouter un fil noir ? la vie d'Alexandre, mais le fond de sa tristesse est plus loin, plus profond. Un ?l?ment implacable et fatal s'empare de cette existence et l'emporte. On sent dans ce milieu un souffle de mauvais augure, on sent la pr?sence du crime, non du crime accompli, mais du crime continu, consolid?, involontaire; il coule dans les veines avec le sang, il suinte des murailles. Le sang est empoisonn? dans les veines avant la naissance, l'air qu'on respire dans ce palais est corrompu. Tout homme, en entrant dans ce milieu, est entra?n? de gr? ou de force dans un ab?me de folie, de perdition et de fautes. La route du mal est ouverte dans toute sa largeur. Le bien est impossible. Malheur ? qui s'arr?terait pour r?fl?chir et se demander ce qu'il fait, ce qu'on fait autour de lui, — il y perdrait la raison; malheur ? qui, dans l'enceinte de ces murailles, ouvrirait son c?ur ? un sentiment humain, — il serait bris? dans une lutte inutile. Parmi les souverains russes qui ont succ?d? ? Pierre Ier, il en est un qui s'est arr?t? devant la fatalit?: c'est l'empereur Alexandre Ier. Aussi, de tous les Romanoff, il a ?t? le seul puni, puni humainement par une lutte int?rieure, puni avant sa faute, mais arriv? plus tard ? la hauteur de cette faute. Comparez sa destin?e ? celle de Pierre III, de Paul, et m?me de Nicolas, et vous comprendrez pourquoi cet homme, qui a ?t? appel? «le B?ni», qui est mort dans son lit et que personne n'a vaincu, est une figure infiniment plus tragique que tousses pr?¬d?cesseurs. Qu'y a-t-il de tragique dans ce fait qu'une femme d?prav?e a tu? et d?pouill? un ivrogne idiot? Cela arrive tous les jours dans les maisons enfum?es des sombres ruelles de Londres. Ou bien dans cet autre fait qu'un homme, pour se d?fendre d'un fou, l'a frapp? ? la tempe d'un coup de tabati?re, laissant ? d'autres le soin de l'achever? Ce ne sont pas l? des catastrophes tragiques, ce sont des affaires qui regardent la justice criminelle et les bagnes; mais rien de plus. 153 Une maladie ? la suite d'un empoisonnement, des plaies et les coups de poing ne sont pas des faits de nature ? constituer l'?l?ment tragique. Il prend, au contraire, sa source dans des collisions int?rieures, ind?pendantes de la volont? humaine, en opposition avec l'esprit, et contre lesquelles l'homme se d?bat sans pouvoir en triompher; — il doit c?der devant la fatalit? et se laisser ?craser contre les ar?tes granitiques des antinomies irr?ductibles. Pour succomber dans des luttes semblables, un homme doit poss?der un certain degr? de capacit?s morales; il faut qu'il ait re?u en naissant une onction sp?ciale. Il est des natures tellement communes et routini?res, tellement ?troites et m?diocres, que leur bonheur et leur malheur sont toujours triviaux, ou du moins ne sont jamais int?ressants. Les yeux froids de Nicolas, sa manie prosa?que d'absolutisme et sa passion des man?uvres militaires, ses id?es born?es et sans cesse appliqu?es ? des d?tails, sa ponctualit? de subalterne, enfin sa pr?dilection pour les lignes droites et les figures de g?om?trie, excluent forc?ment de son existence tout ?l?ment po?tique. C'est en vain qu'on veut r?pandre sur ses derniers jours une teinte de majestueuse et sombre affliction. Cet homme ne s'arr?tait devant rien, ne doutait de rien; l'irr?solution lui ?tait inconnue; il n'avait ni remords ni id?al; il savait qu'il r?gnait par la volont? de Dieu, que le m?tier d'empereur est un m?tier militaire, et il ?tait extraordinairement content de lui- m?me; il ne soup?onnait gu?re qu'il avait abaiss? le niveau de la vie morale de touj; un empire, et que, vol? et tromp? par son entourage, il avait amen? la Russie sur le bord d'un ab?me. En reconnaissant cette derni?re v?rit?, il a montr? qu'il n'?tait pas en ?tat de supporter le premier insucc?s de sa vie, et il est mort d'un acc?s de rage impuissante. C'est une le?on, un exemple, une menace, mais ce n'est pas une trag?die. S'il en ?tait autrement, on pourrait faire un type tragique, non seulement du premier brigand venu, ch?ti? pour ses crimes, mais aussi du l?che et bilieux Araktch?ieff, mourant ha? et abandonn? de tous, pr?s de la tombe d'une m?g?re assassin?e, qui ?tait sa concubine. L'empereur Alexandre ?tait un autre homme. L'imp?ratrice Catherine concentra sur lui tout l'int?r?t de sa dynastie et ui t?moigna des sentiments maternels qu'elle n'eut jamais pour on l?g; elle lui donna une ?ducation propre ? d?velopper en lui 154 des sentiments d'humanit?, et, comme il arrive souvent aux vieilles p?cheresses, l'?leva dans l'ignorance des intrigues qui se passaient autour de lui. Alexandre ?tait un jeune homme r?veur, plein d'id?es romanesques, et dispos? ? cette vague philanthropie qui commen?ait ? s'emparer des esprits, et ?tait comme l'aurore bor?ale ou le reflet froid et affaibli de la philanthropie plus chaude qu'on pr?chait alors ? Paris. C 'est avec la m?moire encore pleine de le?ons de Laharpe que nous le voyons appara?tre sur le tr?ne des tzars, autour duquel il allait trouver la d?pravation caduque et corrosive des derni?res ann?es du r?gne de Catherine. ...«Je ne suis nullement satisfait de ma position, —?crivait le .grand-duc ? V. P. Kotchoubey, le 10 mai 1796, c'est-?-dire lorsqu'il avait dix-huit ansxxxvi[36] — Je suis tr?s heureux que la conversation soit tomb?e d'elle-m?me sur ce sujet, car j'aurais ?t? fort 'embarrass? de l'y amener. Oui, mon cher ami, je vous le r?p?te: ma position ne me satisfait nullement. Elle est trop brillante pour mon caract?re, qui n'aime exclusivement que la tranquillit? et le calme. La vie de cour n'est pas faite pour moi. Je souffre tous les jours d'?tre oblig? de para?tre en sc?ne avec les gens de cour, et je ne peux m'habituera consid?rer froidement toutes les bassesses que les courtisans font ? chaque instant pour obtenir des distinctions ext?rieures, qui, ? mes yeux, n'ont pas la valeur d'un copeck. Je me sens malheureux dans la soci?t? de pareils hommes que' je ne voudrais pas avoir chez moi pour laquais; et cependant ils occupent ici les plus hautes fonctions, comme, par exemple, Z , P , B , les deux S , M et tant d'autres, qui ne valent m?me pas la peine d'?tre nomm?s, et qui, hautains vis-?-vis de leurs inf?rieurs, rampent devant ceux qu'ils craignent. En un mot, mon cher ami, je reconnais, que je ne suis pas n? pour la haute dignit? dont je porte aujourd'hui Je fardeau, et encore moins pour celle qui m'est destin?e dans l'avenir, et que je me suis jur? de refuser d'une mani?re ou d'une autre. Voil?, mon cher ami, le grand secret dont je voulais vous faire part depuis longtemps; je crois superflu de vous prier de n'en rien dire ? personne, car vous comprendrez vous-m?me qu'il 155 ourrait m'en co?ter bien cher. J'ai pri? M. Garrik de br?ler cette Jettre, s'il ne pouvait vous la remettre personnellement, et de la confier ? personne pour vous la faire parvenir. J'ai jug? la question sous toutes ses faces. Je dois vous dire, vju reste, que la premi?re pens?e m'en est venue avant de vous conna?tre, et que je n'ai pas ?t? long ? prendre la d?cision dont je vous parle aujourd'hui. Un d?sordre incroyable r?gne dans nos affaires; on pille de tous les c?t?s; tous les services sont mal dirig?s; il semble que l'ordre soit banni de notre pays, — et cependant l'empire tend toujours ? reculer ses limites. En pr?sence d'un pareil ?tat de choses, est-il possible ? un homme de gouverner l'empire, et, qui plus est, de redresser les abus qui y sont enracin?s? C'est une ??uvre trop grande, non seulement pour les forces d'un homme dou? — comme je le suis — de capacit?s ordinaires, mais m?me pour les forces d'un g?nie, et j'ai toujours eu pour principe qu'il valait mieux ne pas entreprendre une chose que de la faire mal. C'est en raison de ce principe que j'ai pris la r?solution dont je vous ai parl? plus haut. Mon plan consiste ? renoncer ? cette difficile carri?re (je ne puis encore fixer d?finitivement l'?poque ? laquelle j'y renoncerai), et ? m'?tablir avec ma femme sur les bords du Rhin, o? je vivrai tranquillement en simple particulier, mettant tout mon bonheur dans la soci?t? de mes amis et dans l'?tude de la nature. Vous ?tes libre de vous moquer de moi et de dire que mon projet est impossible; mais attendez-en la r?alisation pour porter votre jugement. Je sais que vous me bl?merez, mais je ne puis agir diff?remment, parce que je consid?re le repos de ma conscience comme la premi?re loi ? observer; et ma conscience pourrait-elle ?tre tranquille si j'entreprenais une oeuvre au-dessus de mes forces? Voil?, mon cher ami, ce dont je voulais vous faire part depuis si longtemps. Maintenant que je vous ai tout confi?, il «ne me reste plus qu'? vous affirmer qu'en quelque endroit que je me trouve, heureux ou malheureux, riche ou pauvre, votre amiti? pour moi sera toujours l'une de mes plus grandes consolations; croyez bien que la mienne, ? votre ?gard, ne finira qu'avec ma vie. Alexandre». 156 Catherine mourut. Paul transporta, par un des froids les plus rigoureux de l'hiver, le corps de Pierre III dans la forteresse de P?tropavlovsky pour qu'il partage?t la s?pulture de son ?pouse et for?a les r?gicides A. Orloff et Bariatinsky ? porter sa couronne. Alexandre approchait chaque jour davantage de ce sommet sur lequel planait la corruption qu'il d?plorait dans sa lettre. Cependant, il eut lieu de regretter ces dignitaires qu'il ne voulait pas avoir pour laquais. Les courtisans rassasi?s et corrompus de l'ancienne ma?tresse furent remplac?s par les capitaines d'armes et les valets de chambre de son successeur, qui firent du palais de la Cl?op?tre ? cheveux blancs — une caserne et une antichambre. A la place des voleurs au ton arrogant, on vit para?tre les voleurs-espions, ? la place des laquais, des bourreaux; le palais qui, la veille, ?tait une maison publique, devint, le lendemain, une chambre d'inquisition. La corruption sensuelle c?da la place ? une d?bauche de cruaut?s et de supplices. Le c?sar?vitch se tenait aux pieds de ce tr?ne farouche, accabl? d'elfroi, et le c?ur plein d'angoisse et de tristesse: n'ayant pas la force d'agir et ne pouvant s'en aller. Le prince Alexandre, comme le prince Hamlet, errait dans ces salles sans savoir ? quoi se d?cider — d'autres se d?cid?rent pour lui. C'est dans cet ?tat d'angoisse et de tristesse, et, de plus, avec une tache noire sur la conscience, qu'il arriva lui-m?me au sommet de ce rocher terrible d'o? l'on venait de pr?cipiter le cadavre d?figur? de son p?re assassin?. Il voulait le bien et on croyait en lui. On jetait des regards d'espoir sur ses traits doux et juv?niles; il esp?rait lui-m?me faire de la Russie un paradis, il esp?rait lui donner des ann?es meilleures et des forces nouvelles; le peuple le b?nirait, il rach?terait la faute de sa participation ? un crime sanglant. — Nouveau Trajan et nouveau Marc Aur?le, il accomplirait le projet dont il avait parl? ? Kotchoubey, et irait se faire oublier au milieu des jardins qui bordent le Rhinxxxvii[37]. Alexandre ?tait sinc?re dans ces r?ves, il y croyait et n'?tait pas le seul ? y croire; — la Russie y croyait aussi, c'est-?-dire la Russie des gens comme il faut, la Russie reconnue humaine, en un mot; quant ? la Russie noire, ? la Russie qui payait les imp?ts, cela ne la regardait pas; l?, comme dans les solennit?s et dans les f?tes, elle ?tait exclue de l'all?gresse publique et elle n'essayait m?me pas d'y prendre part, se souvenant de sa bonne m?re l'imp?ratrice, et comme pressentant que le nouveau r?gne paierait par les colonies militaires le sang sacrifi? par le peuple pour la gloire du pays. Il ?tait facile d'inaugurer une nouvelle ?poque en s'appuyant sur un pareil amour, sur une pareille confiance, sur une pareille all?gresse accueillant la mort d'un pr?d?cesseur criminel... Alexandre pouvait prier avec Philippe II: Maintenant, Cr?ateur, donne-moi un homme... Tu m'as donn? beaucoup: maintenant Je ne te demande plus qu'un homme... Je te demande un ami; je ne suis pas Comme toi qui sait tout. Les serviteurs Que tu m'as envoy?s — lu sais toi-m?me Comment ils me servent. Oh! que j'ai besoin de savoir la v?rit?... ( Schiller. Don Carlos) Dix jours apr?s la mort de Paul, il y avait une grande r?ception au palais; une foule de personnages habill?s en grand deuil, mais portant la joie sur le visage, entraient, sortaient, saluaient profond?ment, et r?p?taient des s?ries de phrases serviles. Le timide Alexandre, peu habitu? ? une pareille exhibition et ? ce r?le de dieu devant qui tout se prosterne et en qui tout esp?re, — entra dans son cabinet apr?s la r?ception, accabl? de lassitude, et se jeta sur un fauteuil, devant son bureau de travail. Sur sa table, dans son cabinet, o? personne n'osait entrer, se trouvait une lettre cachet?e et portant son adresse. Il brisa le cachet et d?plia la lettre; ? mesure qu'il lisait, ses yeux se remplissaient de larmes et ses joues s'animaient; il posa la lettre... de grosses larmes roulaient le long de ses joues. Le comte Palen et Trochtchinsky en furent t?moins. «Messieurs, — leur dit l'empereur, — un inconnu a d?pos? cette lettre sur ma table; elle n'est pas sign?e, il faut que vous me trouviez absolument celui qui l'a ?crite». La lettre que l'empereur lut, pouvait, ? juste titre, le faire leurer. 158 Pleine d'un amour ardent pour sa personne, tr?s exalt?e? tr?s d?vou?e, cette lettre exprimait l'esp?rance que tout le monde avait dans le jeune souverain — mais avec une beaucoup plus grande clart? que le sentiment vague qui se faisait jour dans la soci?t?. — Elle formulait un programme entier de r?formes, tendant ? un r?gime constitutionnel. En voici quelques fragments: C'est en passant la nuit le long de Ton palais que m'est apparu ce tabeau b?ni de Ta situation politique et je me suis pris ? m?diter sur la voie que Tu allais suivre. Non, — me suis-je dit, — il ne voudra pas rompre l'accord exceptionnel que le ciel et la terre ont conclu en Sa faveur et renoncer ? f?conder les semences pr?cieuses amass?es pendant un demi-si?cle. Il ne sacrifiera pas de sang-froid aux vulgaires jouissances de l'autocratie l'espoir de ses peuples, une gloire immortelle et cette r?compense morale qu'une longue existence tranquille et f?conde en joies domestiques, r?serve aux monarques bienfaisants dans un pays dont ils ont fait le bonheur. Non! Il ouvrira enfin ce grand livre de nos destin?es et de nos descendants que le doigt de Catherine lui a montr? dans le lointain. Il nous donnera des lois immuables, Il les sanctionnera de g?n?ration en g?n?ration par le serment des diverses races qui lui sont soumises. Il dira ? la Russie: «Voil? les: limites infranchissables et ?ternelles de Ma puissance et de celle de Mes h?ri¬tier ! » Et la Russie sera enfin rang?e parmi les puissances monarchiques; et le sceptre de fer du caprice ne pourra plus briser les tables de Sa Loi... Il convoquera, au nom de la Patrie, un conseil compos? des hommes sages que notre bonne ?toile a plac?s autour de Lui, et d'autres hommes dont la voix peut Lui apporter la v?rit? des r?gions les plus lointaines de Son empire. Il les interrogera en couvrant Ses questions du voile de la modestie la plus s?v?re; Il composera secr?tement, mais il publiera solennellement devant l'univers attentif le Code de l'Empire, les bases de la l?gislation, dont la publication peut ?tre pr?c?d?e de la promulgation des lois partielles qui en seraient, pour ainsi dire, la pr?paration. Il fera enfin choisir, par toute la Russie, des anciens dignes de la confiance illimit?e de leurs concitoyens; Il les ?l?vera au-dessus de la sph?re de l'ambition et de la crainte; Il d?posera entre leurs mains tout le superflu de sa puissance et leur confiera la garde du sanctuaire de la Patrie...Le premier parmi les souverains, Il fera servir l'autocratie ? la r?pression de l'autocratie; le premier, Il sacrifiera ses propres int?r?ts ? l'humanit?, en ob?issant ? la seule impulsion de Son c?ur! Et l'humanit?, pleurant de joie, ?l?vera Sa statue plus haut que les statues des antres tzars, et la foule des peuples ?trangers viendra en masse baiser Son pi?destal et savourer la f?licit? parmi nous!... Assur?ment Notre Alexandre, l'ami de l'humanit?, sait que la confiance qu'inspire le gouvernement, confirm?e par la notori?t? des principes 159 invariables, peut seule enfanter la confiance r?ciproque des citoyens entre eux qu'elle est la vie de l'industrie, la m?re"des vertus sociales et la source de la prosp?rit?... Sur le m?me rang que la confiance que doit inspirer le gouvernement,. Il placera la confiance en la distribution de la justice. Sans ces deux principes, ces mots admirables: le citoyen et la patrie, ne repr?sentent que des sons vides de sens dans la langue d'une nation!.. Apr?s avoir confi? l'administration enti?re de la justice aux ?lus du peuple, Il les garantira de la corruption, non au moyen des lois, pour la plupart du temps muettes, mais en assignant aux juges un traitement large et proportionn? ? leur d?sint?ressement et ? leur amour du bien public. A cet effet, Il soumettra la conduite des juges au tribunal de l'opinion publique, qui a ?t? toujours plus impartiale que les tribunaux sup?rieurs, souvent entra?n?s ? violer la loi parce qu'ils tiennent au principe de l'arbitraire. Um tribunal si?geant en pr?sence de tous et donnant aux parties le droit de publier ses sentences, sera l'un des plus s?rs remparts de la justice. Il fixera une fois pour toutes d'une mani?re certaine, les bases du patrimoine de l'Etat. Il calculera les richesses de ses vastes possessions. Il r?partira les imp?ts parmi ses sujets dans une proportion immuable et inaccessible aux variations que peut causer le flux et le reflux des signes repr?sentatifs de la richesse. Il restreindra en particulier les d?penses qui ne sont pas profitables ? l'Empire et qui n'ajoutent pas ? l'?clat de sa couronne; Il r?duira sa Cour, Il en chassera cette foule de flatteurs et de courtisans serviles qui se figurent impudemment que la fortune de l'Empire leur appartient et qu'ils ont droit avant tous les autres hommes ? la faveur de l'Empereur, par cette seule raison que le hasard les a plac?s pr?s de Sa personne. Il mod?rera le go?t frivole du luxe dans les constructions, c'est-?-dire le go?t des embellissements des rues et des places dans les capitales, quand on ne voit encore dans tout le reste de l'empire que des cabanes sans toitures. Il ne fera pas appel aux arts pour se faire ?lever des monuments; mais. Il trouvera des monuments plus solides dans l'extr?me sagesse de ses institutions et dans l'amour de son peuple: ceux-l? ne peuvent ?tre d?truits par le temps, et au lieu d'inspirer la vaine admiration de la curiosit?, ils ex - citent le respect de tous les si?cles et de tous les peuples! En g?n?ral, Il consid?rera le produit de la sueur sanglante de ses sujets-comme d?di? au bien commun et II recherchera, avant tout, ce qui est beau moralement. Il n?gligera de s'occuper de d?tails et de d?penser ? des riens le temps pr?cieux qui peut ? peine suffire aux pr?occupations g?n?rales du souverain du plus vaste Empire du monde. Il embrassera d'un coup d'?il des masses enti?res, donnera une impulsion r?guli?re aux roues principales-de la grande machine de l'Etat — et toutes les autres marcheront r?guli?rement! Comme les lois les plus parfaites seraient inutiles ? un peuple corrompu, et resteraient inintelligibles pour un peuple d'ignorants, Il donnera sans 160 doute toute sou attention ? l'?ducation de ses sujets, conform?ment aux besoins locaux et individuels de chacun d'eux. D'un autre c?t?, Il travaillera ?galement ? moraliser ce qu'on appelle les derni?res classes. Il assurera les droits de l'humanit? aux paysans des seigneurs; Il les fera participer ? la propri?t? et fixera des limites ? leur d?pendance. J'ai entendu dire que notre jeune souverain recevait avec indiff?rence les acclamations uniformes de ces po?tes qui r?citent leurs flatteries apprises par coeur ? tous les tzars, sans exception, et affirment ? chacun d'eux qu'il vaut mieux que son pr?d?cesseur; c'est ce qui m'a inspir? la hardiesse d'?mettre ces pens?es... O Toi que mon c?ur adore! ne rejette pas cette offrande que je Te fais sinc?rement et dans le but le plus d?sint?ress?... Sire! je me prosterne ? Tes pieds et je les arrose des larmes du d?vouement ?ternel le plus pur!.. Tu es le g?nie bienfaiteur de ma ch?re Patrie!.. II Le lendemain, Trochtchinsky annon?a ? l'empereur qu'il amenait avec lui l'auteur de la lettre, et que c'?tait un employ? de ses bureaux, nomm? Vassily Nazarovitch Karazine. L'empereur, apr?s avoir cong?di? Trochtchinsky, fit appeler Karazine dans son cabinet et, lorsqu'ils furent compl?tement seuls, lui dit: — C'est vous qui m'avez ?crit cette lettre? — C'est moi qui suis le coupable, Sire, — r?pondit Karazine. — Laissez-moi donc vous embrasser; je vous remercie, je voudrais avoir beaucoup de sujets comme vous. Continuez ? me parler toujours aussi franchement, continuez ? me dire toujours la v?rit?! L'empereur le pressa contre sa poitrine, et Karazine, pleurant comme un enfant, se jeta ? ses pieds en disant: — Je jure de Vous dire toujours la v?rit?. Alexandre le fit asseoir, causa longtemps avec lui, lui ordonna de lui remettre ses lettres ? lui-m?me. — Les portes du cabinet de l'empereur furent ouvertes pour lui... Laissez entrer chez moi le marquis Poza Sans aucune formalit? pr?alable. 161 ...Notre marquis Poza avait commenc? d?j? sa carri?re politique deux ans auparavant. A vingt-cinq ans il avait abandonn? le service militaire. Plein d'instruction et dou? d'une rare vari?t? d'aptitudes, il avait pris cong? du r?giment S?m?novsky pour ?tudier la Russie et s'occuper des sciences exactes. La fr?n?sie de Paul avait alors atteint ? son plus haut degr? de violence. Lorsque le jeune homme avait envisag? la situation de la malheureuse Russie, tiraill?e tant?t ? droite, tant?t ? gauche, et sans discernement par ce maniaque, une telle hor-reur,une telle indignation et un tel d?sespoir s'?taient em¬par?s de son ?me qu'il avait r?solu de partir ? tout prix pour l'?tranger. Il ?tait d?fendu de d?livrer des passeports, et l'on n'avait pas permis ? Karazine de quitter la Russie. Il avait alors r?solu de passer la fronti?re sans passeport. Au passage du Ni?men, il avait ?t? pris par des dragons et conduit ? Kovno. La perte de Karazine ?tait in?vitable. Il eut recours au moyen de salut le plus dangereux et pr?sentant le moins de chances de succ?s; — ce fut ce moyen qui le sauva. Pour pr?venir le rapport officiel de l'autorit?, il envoya, le 14 avril 1798, par estafette, la lettre suivante ? Paul: Sire, Un criminel infortun? prend la hardiesse de T'?crire: son crime est d'avoir d?sob?i ? Tes ordres, autocrate de la Russie, mais non d'avoir viol? les lois de l'honneur, de la conscience, de la religion et de la patrie. Daigne l'?couter avant de le condamner. Qu'un seul rayon de Ton esprit tombe sur moi avant que l'?clair de Ta col?re m'an?antisse! J'ai voulu abandonner ma patrie, le grand pays sur lequel s'?tend Ta domination; j'ai tent? d'enfreindre Ta volont? qui m'avait ?t? doublement exprim?e, c'est-?-dire ? la fois d'une mani?re g?n?rale, comme ? tous les Russes, et individuellement. Pendant la nuit du 3 de ce mois, j'ai ?t? arr?t? par une patrouille du r?giment de grenadiers de Catherine, au moment o? je traversais le Ni?men ? Kovno: un rapport officiel ne tardera pas ? Te parvenir ? ce sujet. Vraisemblablement on va chercher des renseignements sur moi ? Saint-P?tersbourg, o? j'ai r?sid? pendant quelque temps, et dans la province de 1 Ukraine, o? je suis n? et o? j'ai des biens. J'ose affirmer ici ? l'avance que ces renseignements ne fourniront pas de nouveaux chefs d'accusation contre moi. Je n'avais nullement . besoin de chercher mon salut dans la fuite, et le motif r?el de ma fuite restera un probl?me pour mes juges. 162 Re?ois donc ici ma confession: j'ai voulu me mettre ? l'abri de Ton gouvernement, parce que ses rigueurs m'ont ?pouvant?. De nombreux exemples de s?v?rit?, colport?s par la renomm?e d'un bout ? l'autre de Ton empire, et sans doute exag?r?s par elle, poursuivaient jour et nuit ma pens?e et mon imagination. Je ne me connaissais pas de crime. Au milieu de l'isolement de la vie champ?tre, je ne pouvais avoir ni occasion ni sujet de T'offenser. Mais l'ind?pendance seule de mes id?es pouvait ?tre d?j? un crime... Maintenant Tu es libre de me punir et de justifier mon effroi, ou de me pardonner et de me forcer ? verser des larmes de repentir en reconnaissant que j'ai con?u une si fausse id?e d'un empereur grand et cl?ment! Il n'arrivait pas souvent ? Paul de lire de pareilles lettres. L'id?e de son despotisme avait ?pouvant? un jeune homme au point de le d?cider ? fuir, et l'ing?nuit? avec laquelle ce jeune homme avouait son crime, le surprirent ? l'improviste. Prenant, la troisi?me position de la danse et s'appuyant avec p?danterie sur sa canne, Paul dit, de sa voix rauque, au criminel amen? en sa pr?sence: «Je te montrerai, jeune homme, que tu te trompes, et que le service peut ?tre tolerable en Russie, m?me sous mon r?gne. Aupr?s de qui veux-tu prendre du service?» Bien que l'intention qu'avait eue Karazine de passer la fronti?re ne t?moign?t pas pr?cis?ment un violent d?sir de go?ter aux charmes du service de Paul, il n'y avait pas ? r?fl?chir, et Karazine nomma Trocht-chinsky. Paul ordonna de l'inscrire au nombre des employ?s de Trochtchinsky, et de ne plus l'inqui?ter. Un pareil homme ?tait un tr?sor pour Alexandre; il semblait qu'il l'e?t compris. L'activit? infatigable de Karazine et son savoir aussi proiond que vari? ?taient faits pour frapper l'empereur: en effet, il ?tait ? la lois astronome, chimiste, agronome et sta¬tisticien; ce n'?tait pas un rh?teur comme Karamzine, ni un doctrinaire comme Sp?ransky, c'?tait un homme d'un esprit vivant, qui jugeait toutes questions ? un point de vue nouveau et proposait pour chacune une solution parfaitement juste. Tout d'abord, l'empereur envoie sans cesse chercher Karazine et lui ?crit des billets de sa propre mainxxxviii[38]. Karazine, enivr? par ses succ?s, sent ses forces se d?cupler; il compose des projets, et entre autres le projet d'un minist?re de l'instruction publique; 163 il pr?sente un m?moire sur l'extirpation de l'esclavage (c'est-?-dire du servage) dans le peuple; en m?me temps il r?dige des notes sur les ?coles populaires et compose lui- m?me deux cat?chismes, l'un la?c et l'autre spirituel, puis tout ? coup, au moment m?me o? sa faveur est ? son comble, il prend son cong? et va se perdre dans la Petite-Russie, son pays. Ne croyez pas qu'il est all? se reposer et rassembler de nouvelles forces; non, de tels hommes ne se fatiguent pas, et il revient ? P?tersbourg au bout de quelques semaines avec 618000 roubles argent, qu'il a obtenus, ? force de pri?res et de larmes, de la noblesse et des marchands de Kharkov et de Poltava, pour la cr?ation d'une universit? ? Kharkov. L'empereur veut le r?compenser, mais Karazine refuse et lui r?pond: «Sire, je me suis mis aux genoux des nobles et des marchands, j'ai obtenu d'eux de l'argent par mes larmes et mes pri?res, et je ne veux pas qu'il soit dit que j'aie fait tout cela dans le but d'obtenir une r?compense». Alexandre est content de lui et tout va bien, mais on sent d?j? les effets d'une certaine influence malveillante qui tant?t s?me des pierres sur son chemin, et tant?t enraie ses roues... Le projet du minist?re de l'instruction publique est confirm?, mais il n'est d?j? plus le m?me; le projet de l'universit? de Kharkov est aussi confirm?, mais le plan colossal de Karazine est r?duit aux proportions m?diocres d'une universit? provinciale (Hochschule) allemande. Karazine r?vait une ?cole centrale destin?e non seulement ? la Petite-Russie, mais aussi aux Slaves du Sud-Ouest et m?me aux Grecs. Il voulait y attirer les noms les plus illustres et les plus distingu?s du monde savant. Laplace et Fourier avaient consenti ? se rendre ? son appel, mais le gouvernement les trouva trop chers pour sa bourse. Remarquant ? peine l'insucc?s de ses succ?s, Karazine fait venir de l'?tranger ? Kharkov, ? ses propres frais, trente-deux familles de typographes, de relieurs et d'autres ouvriers, et se fait voir au palais de l'imp?ratrice-m?re, pour qui il ?crit un trait? sur l'?ducation des femmes, des articles sur l'?ducation des enfants, etc. Cependant, tout cela ne le d?tourne nullement des autres occupations que lui a confi?es Alexandre, ni des autres travaux qu'il a entrepris. Dans l'espace de deux ans et ind?pendamment de ce qui pr?c?de, il trouve le temps de composer des statuts pour l'Acad?mie, 164 pour les universit?s et les ?coles, de r?unir des mat?riaux pour l'histoire des finances et pour l'histoire de la m?decine en Russie, de s'occuper ? rassembler les premi?res donn?es statistiques et de mettre en ordre les archives de l'Empire. En 1804, Karazine revint d'une enqu?te qu'il avait dirig?e conjointement avec Derjavine, contre le gouverneur Lopoukhine. Les abus de cet homme, qui avait trouv? de puissants protecteurs, furent d?couverts et on le mit en jugement. Il restait ? r?compenser les fonctionnaires qui avaient men? le proc?s; mais le marquis Poza ?tait arriv? au bout de sa laisse, et l'on ne devait pas lui permettre d'aller plus loin. Sans se douter de rien, il se pr?senta ? l'empereur, l'empereur le re?ut les sourcils fronc?s. Karazine resta comme frapp? par la toudre. — Tu te vantes des lettres que je t'?cris? — Sire... — Mais l'empereur ne lui permit pas de r?pondre. — Des ?trangers savent des choses que je n'ai ?crites qu'? toi et dont je n'ai fait part ? personne. Tu peux t'en aller. Karazine sortit et tout fut fini entre eux. Karazine pr?senta sa d?mission, qui fut accept?e par l'empereur. Ainsi, en 1804, l'empereur ne savait pas que le contenu des lettres peut aussi ?tre connu des fonctionnaires de la poste et de la police secrete. Cela nous rappelle une triste anecdote que racontait N. J. Tourgu?neff. Alexandre se trouvant ? je ne sais quel congr?s, re?ut une supplique d'un paysan qui avait ?t? vendu par son propri?taire, et demanda ? Tourgu?neff «si la loi permettait de vendre .des paysans sans la terre qu'ils cultivent, et si la vente d'un paysan, s?par?ment de sa famille, ?tait tol?r?e?» Tourgu?neff, qui .connaissait l'obscurit? du Code sur ce chapitre voulut profiter .de la question de l'empereur pour abolir la vente forc?e des pay sans, et il va sans dire qu'il n'y r?ussit pas. Apr?s une s?ance du «Conseil d'Etat, dans laquelle Tourgu?neff s'?tait ?chaulf? ? ce sujet, V. Kotchoubey, le pr?sident, s'approcha de lui et lui dit en souriant avec amertume: «Vous croyez donc qu'il en r?sultera quelque chose?.. Etonnez-vous plut?t d'une chose, c'est que l'empereur, qui r?gne depuis vingt ans, ignorait qu'on vend?t chez ho u s les paysans ? la piece!» 165 III Le p?ch? originel Le gouvernement institu? par Pierre Ier est singuli?rement ind?pendant. 11 a des vues, des int?r?ts, des rapports, mais il n'a pas d'obligations morales. En s'affranchissant des traditions surann?es de la maison paternelle, il a en m?me temps rompu tous les liens du sang qui l'encha?naient et ne s'en est pas impos? de nouveaux; il a livr? en servitude sa propre m?re ? un beau-p?re ?tranger, mais sans vouloir se soumettre lui-m?me ? qui que ce soit. Il a fait un choix dans les ?l?ments complexes et dans les principes si vari?s de la vie occidentale, et il a escamot? ceux qui ne lui convenaient pas. Dans le th?me de l'organisation europ?enne, o? les contradictions m?me servent ? adoucir les parties saillantes et ? corriger les points extr?mes, de mani?re ? en faire un certain ordre de choses — il n'a choisi que des sons partiels qui perdaient leur harmonie et leur sens. Il a pris tout ce qui rehaussait le pouvoir et tout ce qui ?crasait l'homme; — il a laiss? de c?t? tout ce qui prot?geait les individus; il a compl?t? le syst?me religieux de l'inquisition par des tortures d'invention tartare, la hi?rarchie allemande par la prosternation byzantine. La parole humaine, ?cras?e et m?pris?e de la mani?re la plus absolue, n'a re?u de lui une force d'action quelconque que lorsqu'elle promettait la d?lation; alors il lui a donn? le pouvoir de menacer, de frapper implacablement! Un pareil gouvernement, s'affranchissant de tous principes moraux et de toute obligation autre que celle de sa propre conservation et de la garde des fronti?res — n'existe pas dans l'histoire. Le gouvernement de Pierre Ier est l'abstraction la plus monstrueuse ? laquelle puisse s'?lever la m?taphysique germanique dans la conception d'un Polizeistaat. Ce gouvernement n'existe que pour lui-m?me, la nation n'est qu'un instrument pour lui. Il n'a ?gard en aucune fa?on ni ? l'histoire, ni ? la religion, aux habitudes, ni aux aspirations du c?ur humain; la force materielle est son seul id?al, la puissance mat?rielle est la seule intelligence qu'il reconnaisse. Admettons que la Russie e?t ?t? conquise par la Pologne, par -exemple, —il y aurait eu lutte. La noblesse polonaise aurait apport? ses traditions de libre arbitre seigneurial, et l'on aurait vu surgir du sein de la nation offens?e, comme on l'a vu dans la Petite- Russie et dans la Grande-Russie du temps des faux Demetrius, — des Liapounoff, des Minine, des Pojarsky ou des Khmielnitsky. Deux ?l?ments oppos?s en seraient venus aux prises. Le vainqueur aurait regard? le vaincu et se serait demand? «n quoi consistait son originalit?, en quoi consistait sa nationalit?. Mais la conqu?te de la Russie par Pierre Ier ayant ?t? consomm?e sans invasion de soldats de race ?trang?re, sans apparition d'un drapeau ennemi et enfin sans batailles, a surpris tout le pays ? l'improviste. La nation a commenc? ? deviner qu'elle ?tait vaincue, lorsque toutes ses places fortes ?taient d?j? au pouvoir de l'ennemi. Aux yeux des vainqueurs, la nation vaincue n'avait m?me pas l'attrait de la nouveaut? et de l'inconnu; au contraire, l'oppresseur avait appris, en se d?tachant de la vie nationale, ? m?priser la pl?be russe; il croyait fermement la conna?tre et sentait bien qu'il ?tait de son sang et de sa chair, mais il se croyait lui-m?me affin? par la civilisation et appel? ? gouverner cette pl?be. Autour de Pierre vient se grouper une foule bigarr?e, compos?e d'aventuriers, de gentilshommes vagabonds, d'?trangers, de soldats de fortune sans patrie; ces nouveaux venus se confondent p?le-m?le avec les descendants des anciens seigneurs russes et avec des intrigants appartenant ? cette race ?ternelle, qui a pour vocation de ramper aux pieds de tous les pouvoirs et de profiter de toutes les faveurs. Cette foule cro?t et se multiplie avec rapidit?, laissant partout apr?s elle ses rejetons parasites. Petit ? petit cette moisissure se r?pand par toute la Russie, elle se tra?ne dans la boue et sur la neige, ayant ? la main un dipl?me d'officier, un d?cret de nomination ? des fonctions quelconques, ou un contrat d'achatxxxix[39]; affam?e et avide, cruelle vis-?-vis du peuple, bassement servile vis-?-vis de l'autorit?, elle forme comme un vaste filet gard? par des soldats — se terminant en haut par un n?ud qui est le Palais d'Hiver, et retenant en bas, 167 dans chacune de ses mailles, les paysans et les villages. C'est uq empire ?parpill? de seigneurs-fonctionnaires et d'une solda-fescrue effr?n?e. Dans cet empire, tout est ras?, — la barbe, l'autonomie des provinces, l'individualit? de chacun. Il s'habille ? la mode allemande et s'efforce de parler fran?ais. Le peuple regarde avec horreur et indignation ceux qui l'ont trahi, mais la force est de leur c?t?, et il a beau g?mir et se r?volter, la capitation et les recrutements, les corv?es et les tributs, le b?ton et les verges n'en continuent pas moins ? fonctionner. Il a murmur?, il a tent? des soul?vements partiels; il a conspir? avec les cosaques et les Tatares, et une fois m?me tent? un soul?vement g?n?ral... On a envoy? des troupes et encore des troupes... et le knout a recommenc? ? rendre ses arr?ts comme auparavant. Etourdi par la souffrance, ?cras? sous le d?sespoir, le peuple a fini par tomber lourdement ? terre, et il y est rest? engourdi pendant pr?s de cent ans. C'est seulement ? partir de ce moment-l? que la Russie de Pierre Ier est devenue cette mer morte et muette, que les plus violents ouragans n'auraient pu soulever. Jusqu'en 1770 environ, les soldats de fortune et les sergents de Pierre Ier ne v?curent pas sous la loi commune. Ces hommes ivres de vin et de sang, habitu?s ? la hache du bourreau et aux g?missements des victimes, l?chant le pouvoir qui les rossait ? coups de b?ton, pleins d'une arrogance hautaine et absolument ?trangers ? tout sentiment d'honneur, — se souvenaient trop bien combien il est facile, dans un empire o? la nation n'est rien, de placer sur le tr?ne le premier venu et de l'en chasser quand on n'en veut plus. Us savaient bien qu'ils avaient leur part dans le «Nous, par la gr?ce de Dieu» imp?rial... Les plus clairvoyants d'entre eux voulurent restreindre l'autocratie ? leur profit, mais les vrais sergents pr?toriens pr?f?r?rent ?touffer les tzars et faire asseoir leurs ma?tresses ? leur place. Cette livr?e arrogante ?tait dangereuse et exigeante. Le prince Gr?goire Orloff trouva que c'?tait trop peu de poss?der Catherine, et il voulut ?tre son mari. Catherine, sachant combien il ?tait facile de porter les liens du mariage, y consentit, mais les autres soldats de fortune et les autres sergents ne voulurent pas le permettre. Le nom du prince 168 Jean Antonovitch lut prononc? — elle le fit tuer comme un chat; le nom de la princesse Tarakanoff fut mis en avant, elle la fit voler comme on vole un petit chien. La terreur ?tait le mobile de tous ces crimes. Une terreur f?brile et invincible s'emparait de l'homme d?s qu'il ?tait assis sur le tr?ne de Pierre, souill? de taches de sang. Il ?tait difficile de se reposer sur des sujets de l'esp?ce des soldats de fortune et des aventuriers allemands; quant ? compter sur le peuple, sur ce peuple qui avait ?t? foul? aux pieds dans la boue, puis donn? ? la noblesse, il y fallait songer encore moins — ce peuple n'existait pas. Les monarques cherch?rent ? s'?tourdir dans la d?bau¬che et s'efforc?rent d'oublier leur situation, mais la terreur prit le dessus malgr? tout et ils furent tout ? coup saisis d'?pouvante, comme un homme debout sur une corde tendue: au-dessous d'eux, ils voyaient ondoyer une foule de t?tes, qui restaient baiss?es vers la terre et qui ?taient si loin que le son de la voix ne pouvait arriver jusqu'? elles; ? c?t? d'eux... un complet isolement e?t ?t? pr?f?rable... ? c?t? d'eux, des soldats de fortune, des complices, et c'?tait tout... Ils s'effray?rent de leur propre st?rilit? et envoy?rent chercher partout, chez les landgraves et les archev?ques allemands, une goutte du sang de Pierre Ier dans les veines d'un collat?ral d'une parent? de la quatri?me ou de la cinqui?me g?n?ration, ou bien commandaient ? la h?te des enfants, comme Elisabeth en commanda ? Catherinexl[40], et en attendant ils tremblaient devant tout, redoutaient tout, voyaient partout un soldat ivre... portant le grand-cordon de Saint- Andr? et une grande corde de chanvre. Quelqu'un a pass?— et tout a chang?. Les nuages se sont dispers?s et les alli?s naturels ont pu se reconna?tre. Le monde a pu consid?rer le tableau d'un bonheur domestique supr?me; il a vu Catherine — la divine Felicia de Derjavine — «la m?re de la patrie», tr?ner avec calme au sommet de la force et de la puissance, souriant avec bienveillance aux soldats de fortune et aux sergents, aux s?nateurs et aux chevaliers prostern?s ? ses pieds, jouissant enfin d'une adoration et d'un respect universels. Par?ef de verroteries imitant les diamants encyclop?diques, elle brillait de la sagesse de Beccaria et de la profondeur de Montesquieu; elle adressait des discours ? l'antique aux propri?taires-seigneurs-des steppes et coiffait ses balafr?s de casques romains... Elle appelait ? elle des l?gislateurs qui regardaient sa volont? comme une loi... Ses capitaines lui remportaient des victoires sur terre et sur mer. Derjavine la c?l?brait dans ses lourdes strophes, et Voltaire l'exaltait dans sa prose l?g?re; et elle — enivr?e de sa puissance et aimante — donnait tout ? son peuple: son corps, l?s?mes des cosaques libres et les biens des couvents. «Gloire ? toi, gloire ? toi, Catherine!» Qui avait fait ce miracle? Qui avait encha?n? au char de la Russie ces ren?gats et ces Allemands? Qui avait soud? ? la Feliciaxli[41] tous ces aventuriers turbulents et ces sergents sanguinaires?' C'?tait une vieille femme dans le genre de la Korobotchka de Gogol, poss?dant quelques serfs au milieu de la steppe, qui les avait ensorcel?s. Voici comment se passa la chose: Pougatcheff s'arr?ta un jour dans sa propri?t?; la vieille dame eut peur et sortit pour inviter Sa Majest? ? manger chez elle «le pain et le sel». — Eh bien, — demanda aux paysans l'empereur cosaque, — comment se comporte-t- elle ? votre ?gard? — Votre Majest?, nous ne voudrions pas charger notre ?me' d'un p?ch?, nous sommes tr?s contents de notre ma?tresse, c'est une m?re pour nous. — C'est bien, ma bonne vieille, j'irai chez toi et je boirai de ton eau-de-vie, tes gens disent du bien de toi. La vieille le traita de son mieux. Pougatcheff prit cong?-d'elle et se disposa ? remonter dans son tra?neau. Le peuple l'attendait. Les visages ?taient m?contents. — Qu'avez-vous donc? Parlez hardiment? — Mais, Votre Majest?, alors nous allons donc... c'est-?-dire nous serons donc oblig?s ? rester comme nous sommes? — Eh bien? — Cependant, p?re, quand tu ?tais l?-bas, dans l'autre village, tu y as pendu un propri?taire avec tous ses petits enfants, et alors nous... c'est-?-dire, que feras-tu pour nous? 170 — Mais vous dites, enfants, que la vieille est une brave femme? — C'est vrai, Votre Majest?, c'est une bonne femme, mais cela ne fait rien, il vaut toujours mieux en finir. — Eh bien, soit, mes amis, comme il vous plaira, finissons en. — C'est dommage, bien dommage, mais il n'y a rien ? faire, — dirent les paysans en le remerciant et se dirigeant vers la vieille, qui rangeait tranquillement sa vaisselle en se r?jouissant de ce que le tzar lui avait pardonn?; et ils la pendirent tranquillement ? une traverse, ? son tr?s grand ?tonnement. — Je pense que c'est cette vieille dame qui a jet? un sort aux soldats de fortune mutins et aux sergents ambitieux. Ils se sont pris ? r?fl?chir en voyant cet exemple de justice impartiale et cosaque. «Est-ce donc ainsi que nous l'avons fouett? ? mort, lui, le peuple? — se dirent-ils. — La justice impartiale peut donc arriver ? chacun de nous? Non! assez de complots, nous ne pouvons rien sans le secours de l'imp?ratrice». Et c'est ainsi que finit la querelle domestique. A partir de cette ?poque, le gouvernement n'a plus os? tendre la main aux paysans en aucune occasion. La noblesse a perdu ? la fois tout sens de dignit? civique devant le gouvernement et tout sentiment de pudeur morale vis-?-vis des paysans. Il s'est form? d?s lors deux Russies bien distinctes qui ont cess? d?finitivement d'avoir rien de commun l'une avec l'autre. Chacune a eu sa morale et sa croyance personnelle. Le paysan, ?pouvant?, s'est r?fugi? dans son village, craignant son seigneur, craignant le bailli, craignant la ville, o? tout le monde pouvait le battre, o? son kaftan et .sa chemise rouge le faisaient m?priser, o? enfin il ne voyait de barbe que sur les images du Christ. Le propri?taire-seigneur, tout en versant des larmes sinc?res ? la lecture des contes de Marmon-tel, faisait rosser dans son ?curie, avec la plus parfaite indiff?rence, le paysan qui ne pouvait payer ses arr?rages. Le paysan s'est mis ? tromper son propri?taire et le juge avec la plus parfaite tranquillit? de conscience. — «Tu es donc un seigneur, — di¬sait une vieille femme ? un cocher de profession, — pour manger gras en car?me? Un seigneur peut manger ? son id?e, mais toi, pourquoi n'ob?is-tu pas ? la loi divine?» 171 On ne saurait imaginer une ligne de d?marcation plus nette. Le peuple ?tait bris?. Sans murmurer, sans se r?volter, sans p?rer, il subit, en serrant les dents, les coups de verges par lesquels on faisait passer une g?n?ration apr?s l'autre. Le calme se tit par tout l'empire, les paysans pay?rent leur tribut ? leurs ma?tres et s'acquitt?rent de leurs corv?es; on put sonner l'hallali, les cerfs ?taient ? bout—le c?ur maternel de l'imp?ratrice.put tressaillir d'all?gresse. Le tr?ne de Saint-P?tersbourg se consolida. La cha?ne aux quatorze anneaux de la table des rangs, fix?e au sol par les ba?onnettes et les crosses des fusils, lui servit de point d'appui, et la noblesse des provinces lui vint encore en aide en su?ant le sang des paysans. Une p?le et froide lumi?re de l'Occident promena sa lueur sur le sommet de la pyramide, ?clairant l'un de ses c?t?s de ses vagues rayons, et laissant l'autre c?t? dans des t?n?bres o? il ?tait impossible de distinguer autre chose qu'un corps mutil?, couvert de nattes grossi?res et attendant celui qui devait d?cider s'il ?tait mort ou vivant... Il semblait que la victoire f?t compl?te. Mais la r?volution op?r?e par Pierre Ier introduisait dans ?a vie de la Russie noble un nouvel ?l?ment qu'on pourrait comparer ? une arme ? deux tranchants. Pierre fut s?duit par le c?t? mat?riel de la civilisation et par le c?t? pratique de sa science; il vit dans la richesse de ses ressources une mine f?conde ? exploiter au profit de la puissance imp?riale; mais il ne savait pas quelles ?pines ?taient cach?es sous les roses de l'Occident, ou bien encore il m?prisait trop son peuple pour supposer qu'il songerait ? emprunter ? l'Occident autre chose que l'art de faire des fortifications et de construire des navires, ou son organisation administrative. Mais la science est comme un ver, elle ronge jour et nuit jusqu'? ce qu'elle arrive ? la surface, c'est-?-dire jusqu'? ce qu'elle se fasse jour dans les esprits, jusqu'? ce qu'elle devienne une conviction; or il est des convictions qui, semblables ? un remords de conscience, fermentent au sein des peuples jusqu'? Ce qu'elles soul?vent la masse enti?re. Voici ce qui arriva en 1789: un jeune homme sans importance, apres avoir soupe ? Saint-P?tersbourg avec ses amis, partit pour 172 Moscou dans une kibitka attel?e de chevaux de poste. Il dormit jusque pass? le premier relais. Au second, ? Sophia, il dut faire toutes sortes de d?marches pour obtenir des chevaux, et sans doute cette circonstance le r?veilla tout ? fait, car lorsqu'il fut emport? par trois chevaux frais, faisant sonner leurs grelots, il se mit, au lieu de dormir, ? ?couter la chanson du postillon, en respirant l'air frais du matin. Alors d'?tranges id?es s'empa¬r?rent de cet homme. Voici ses paroles: «Mon postillon a entonn?, comme ? l'ordinaire, une chanson pleine de m?lancolie. Quiconque conna?t les chansons populaires russes comprend bien qu'elles r?v?lent une secr?te douleur morale. La musique de presque toutes ces chansons exprime la tendresse. Cette disposition musicale du peuple renferme peut-?tre de profonds enseignements pour ceux qui tiennent les r?nes du gouvernement. On y trouve l'expression r?elle de l'?tat de l'?me du peuple. Consid?rez attentivement un Russe, et vous le trouverez triste. Pour dissiper son ennui, il va au cabaret... Le pauvre diable de paysan qui va au cabaret en branlant la t?te et qui en revient couvert de sang et de meurtrissures, peut servir ? expliquer bien des points de l'histoire russe qui, jusqu'? pr?sent, sont rest?s ? l'?tat de probl?mes». Le postillon continue sa chanson m?lancolique; le voyageur suit toujours son id?e, et avant d'arriver ? Tchoudovo, il se rappelle tout ? coup qu'un jour, ? Saint-P?tersbourg il a frapp? son domestique P?trouchka pour s'?tre gris?; il se met alors ? pleurer comme un enfant et, sans ?gard pour l'honneur de la noblesse, il a l'impudeur d'?crire cette phrase: «Oh! s'il m'avait rendu mes coups!» Dans cette chanson, dans ces larmes, dans ces paroles perdues sur une grande route entre deux relais de poste — il y avait un punctum saliens — un premier cri de conscience. L'imp?ratrice Catherine avait compris la chose, elle daigna dire «avec chaleur et sensibilit?» ? Khrapovitsky: «Radichtcheff est un rebelle plus dangereux que Pougatcheff !» Il serait pu?ril de s'?tonner qu'elle l'ait envoy? charg? de cha?nes ? la prison d'Ilimsk. Il faut bien plut?t s'?tonner que Paul l'en ait fait sortir; mais il ne le fit que par haine pour sa d?funte m?re... A partir de ce moment, on voit de temps en temps briller quelques ?clairs sans tonnerre qui se perdent de suite dans les t?n?bres du firmament. On voit surgir quelques hommes qui semblent la vivante incarnation d'un remords historique, r?¬dempteurs impuissants, victimes innocentes souffrant le martyre pour les p?ch?s de leurs p?res. Beaucoup d'entre eux ?taient pr?ts A tout donner, ? tout sacrifier, mais il n'y avait ni autels ni pr?tres pour recevoir leur sacrifice. Les uns frapp?rent aux portes du palais des tzars et les suppli?rent ? deux genoux de taire un retour sur eux-m?mes; leurs paroles sembl?rent impressionner les monarques, mais il n'en r?sultait rien; les autres frapp?rent ? la porte des chaumi?res, mais ils ne purent faire rien comprendre au pay¬san tant leur langage ?tait diff?rent du sien. Le paysan regarda d'un air refrogn? et m?fiant «ces Danaos lui apportant des pr?sents», et ils s'?loign?rent de lui le c?ur gonfl? d'affliction et de regrets en reconnaissant qu'ils n'avaient plus de patrie. Orphelins de la pens?e, ?trangers dans leur propre pays, isol?s les uns des autres, ces quatre ou cinq h?ros de la Russie p?rirent dans l'oisivet?, entour?s d'indiff?rence, de haine et d'ignorance. Novikoff et Radichtcheff, mis en libert? — virent la Russie de Paul Ier. Beau spectacle — en v?rit?! ...Il n'est donc nullement ?tonnant que tous aient lev? des regards d'espoir vers Alexandre. Jeune, beau de sa personne, Alexandre avec son air doux et r?veur, avec son extr?me affabilit?, ?tait fait pour les charmer. Ne souffrait-il pas comme eux des maux de la Russie? Ne voulait-il pas comme eux les gu?rir?.. Et qui plus est, il pouvait les gu?rir, comme ils le croyaient. Et Radichtcheff, qui avait pay? d'un si long emprisonnement sa compassion pour le peuple russe, va avec la m?me foi que Karazine offrir le secours de ses forces au jeune empereur, qui l'accepte. Radichtcheff se met ? l'?uvre avec ardeur et il compose toute une s?rie de projets de lois devant conduire ? l'abolition du servage et des peines corporelles. Puis tout ? coup il rencontre sur son chemin, non pas un postillon cette fois, mais le comte Zava-dovsky, qui lui conseille «de ne plus r?ver»; il reste court, le doute et l'effroi s'emparent de lui; il r?fl?chit, r?fl?chit toujours, et enfin se verse un verre de vitriol et l'avale. Alexandre lui envoya 174 Willier, son propre m?decin, mais il ?tait trop tard. Willier se borna ? dire en voyant les traits de l'agonisant: «Cet homme devait ?tre bien malheureux!» — Oui, bien malheureux en effet! C'?tait pendant l'automne de 1802, Karazine ?tait alors dans toute sa force; il avait tr?s bien connu Radichtcheff, ? qui il avait m?me un jour ?gar? tout un cahier de projets, mais la fin tragique de Radichtcheff n'?tait pas faite pour l'effrayer. Exil? du palais il y revient cinq, dix, vingt et m?me trente ans plus tard avec son projet d'affranchissement des paysans et de repr?sentation de la classe noble, qui devait r?volutionner l'empire du haut en bas. Enfin, sans s'apercevoir que Nicolas r?gne d?j?, il frappe aussi ? sa porte et explique ? ce brave caporal «qu'il s'?l?ve des temp?tes, qu'il peut arriver des malheurs et qu'il faut faire des concessions pour sauvegarder le tr?ne». Et il ne peut arriver ? comprendre pourquoi Alexandre l'a fait jeter, en 1820, dans une forteresse et pourquoi Benkendorf, le chef de la police, l'a fait chasser de l'antichambre de Nicolas par des gendarmes. Sp?ransky aurait pu lui dire comment les collines escarp?e? de la plate ville de P?tersbourg ?teignent l'ardeur du meilleur coursier, et font de lui une v?n?rable rosse d'attelage se pr?lassant gravement sous le harnais. Mais comment ces gens pouvaient-ils se tromper ? ce point, ou pourquoi Alexandre les trompait-il? Alexandre ne les trompait pas. Nous n'avons aucun droit, au moins jusqu'? 1807, de-douter de son d?sir sinc?re d'am?liorer le sort de ses sujets et de prot?ger les paysans contre les abus des propri?taires, contre les. abus des fonctionnaires, contre la pr?varication des juges et contre l'injustice des forts. Alexandre ne consid?rait pas exclusivement comme le but de son r?gne le maintien et l'augmentation de sa puissance, comme aurait pu le faire un Nicolas quelconque. Il ne voulait pas que sa parole produis?t l'effet d'une dose de strychnine, il voulait ?tre craint, mais aussi ?tre aim?. Dans les instants m?me o? il ?tait le plus surexcit?, il ?tait capable non pas. seulement d'?couter l'avis d'autrui, mais encore de l'accepter. En 1812, apr?s avoir d?cid? que Sp?ransky, tr?s innocent, serait fusill? dans les vingt-quatre heures, il lui fit gr?ce de ce supplice insens? ? la suite d'une conversation avec l'acad?micien Parrot. 175 Tout cela est vrai, mais quant ? faire quelque chose de bon dans; l'int?r?t du peuple russe, il ne le pouvait pas. C'est cette impuis-aiice qui constitue le c?t? tragique de son r?le. Et qui sait d'ailleurs s'il ne s'est pas lanc? dans des guerres, pxt?rieures parce qu'il commen?ait ? voir distinctement le cercle-de fer qui l'entourait, s'?largissant quand il ordonnait une lev?e-de troupes ou quand il augmentait les charges du peuple, et se r?tr?cissant imm?diatement d?s qu'il faisait quelque chose pour le peuple? Il devient ind?cis, un sentiment de m?fiance ? l'?gard des autres et de lui-m?me p?se sur lui; son h?sitation cro?t apr?s chaque d?faite et apr?s chaque victoire. Il revient de Paris plein d'un sombre mysticisme, — il ne voulait plus r?former ni am?liorer; il rappelle Sp?ranski, mais ses projets restent rel?gu?s, dans les archives, et lorsque Engelhardt lui parle de certaines, mesures d'ordre ? introduire dans l'administration civile, il lui r?pond tristement: «O? trouverons-nous des hommes?» Il ?tait fatigu? de la puissance; il n'avait plus besoin de gloire, il ne demandait plus que la tranquillit?, et parmi tous ses ministres et ses dignitaires, parmi ses g?n?raux couverts de gloire, parmi tous ceux qui l'approchaient, il a choisi un bourreau sans. ?me, Araktch?ieif, et lui a livr? la Russie... Il s'est m?me arrang? pour qu'apr?s la mort de ce bourreau elle pass?t entre les mains d'un autre Araktch?ieff. Il ne croyait pas ? la noblesse et il ne connaissait pas le peuple. Comment s'en ?tonner si l'on consid?re qu'il avait ? ses c?t?s, des hommes comme Sp?ransky et son adversaire Karamzine, comme Chichkoff, le pr?curseur du slavisme, qui tous pouvaient conna?tre le peuple, mais qui ne le connaissaient pas? Comment s'en ?tonner lorsque les hommes les plus sages de l'empire, comme Mordvinoff, parlaient de la noblesse comme de l'unique soutien du tr?ne; lorsque des s?nateurs honn?tes, comme Lopoukhine, se r?voltaient ? la seule id?e de l'affranchissement des paysans?- Il est f?cheux qu'Alexandre ait ?t? un peu sourd et qu'il n'ait Pas eu le go?t de voyager seul en poste sur les grandes routes; peut-?tre lui aussi aurait-il ?t? r?veill? un matin par la chanson,, d un postillon et peut-?tre y aurait-il trouv? ce qu'il ne trouvait. Pas dans I'Eckartshausen, c'est-?-dire la cl? des myst?res du peuple. 176 ...Alexandre devait, pour conna?tre le peuple russe, faire plus que de tuer son p?re, il devait aussi renier la «tr?s sage Catherine» et «Pierre le Grand»; renier enfin toute sa parent? et toute sa race. Il devait encore — c'est dur ? avouer — il devait renier Laharpe, qui avait, il est vrai, le d?sir d'en faire un homme, mais qui n'aurait jamais compris «que le pauvre diable de paysan qui va au cabaret d'un air morne et qui en sort le visage ensanglant? peut fournir plus de donn?es sur l'histoire de la Russie que l'ensemble de tous les faits politiques de son gouvernement». IV Faremo da noi Lorsque les portes du cabinet de l'empereur furent ferm?es pour Karazine, il fit encore une tentative et profita du droit qui lui restait de lui ?crire. Mais le marquis Poza n'avait plus d'int?r?t pour notre Don Carlos couronn?; en outre, des questions d'une autre importance absorbaient et occupaient alors Alexandre: il se mesurait avec Napol?on et se pr?parait ? la guerre qui devait finir par Austerlitz. Karazine, de son c?t?, se met ? s'occuper d'autre chose et, comme un amant repouss?, se jette par d?pit amoureux dans des travaux de toute sorte pour tromper et lasser son activit?. Dans son esprit ardent et inquiet passent, se succ?dent et se combinent des mondes de pens?es, des plans politiques et agronomiques, des th?ories scientifiques, des observations, des projets de machines et d'appareils, des proc?d?s nouveaux pour la distillation de l'eau-de-vie et le tannage perfectionn? des cuirs, des essais d'agriculture ? l'aide de la colonisation ?trang?re, un moyen facile de conserver les fruits par la dessiccation, etc. La guerre commence, Karazine ?crit aussit?t un m?moire sur les moyens d'augmenter la production du salp?tre; il fait des conserves de viande et en m?me temps s'efforce d'?tablir des observatoires d'astronomie pour toute la Russie. En 1808, il pose dans les termes les plus pr?cis et les plus conformes aux donn?es scientifiques, des probl?mes de m?t?orologie que la science actuelle n'a pas encore pu r?soudre; il cherche les moyens d'utiliser l'?lectricit? de l'atmosph?re; 177 il fonde une soci?t? polytechnique en Ukraine, s'occupe de son universit? de Kharkov, etc., etc. Mais la pens?e principale, le grand tourment et le mobile r?el de sa vie ne sont pas l?. En perfectionnant la fabrication de l'eau-de-vie et en s'effor?ant de trouver l'emploi de l'?lectricit?, Karazine suit ? la piste avec passion d'autres ?v?nements, cherche d'autres paratonnerres... et le temps marche, marche toujours. Il y a d?j? vingt ans qu'Alexandre est mont? sur le tr?ne. Que de choses se sont pass?es depuis le jour o? il lisait avec des larmes aux yeux la lettre de Karazine... Tilsit et l'ann?e 1812, Moscou et Paris, le congr?s de Vienne et Sainte-H?l?ne. L'opinion publique, ?veill?e par le fracas de tant de coups de canon et de tant de luttes, s'est mise ? marcher en avant et le gouvernement s'est laiss? distancer. Alexandre n'a pas tenu ses promesses. Le m?contentement se fait sentir. La nation, d?sappoint?e de n'avoir re?u que la lourde prose du manifeste de Chichkoff comme prix de tant de sang vers? par elle, murmure en apprenant qu'on va faire une nouvelle lev?e de troupes destin?es ? soutenir une guerre insens?e pour le maintien du joug autrichien en Italie, et ? recom¬mencer la glorieuse mais absurde campagne de Souvaroff. La jeunesse ?nergique et ?clair?e jette des regards mornes vers l'avenir. Karazine voit tout cela et continue ? croire qu'Alexandre peut et veut pr?venir l'orage qui se forme ? l'horizon. Au commencement de l'ann?e 1820, Alexandre fit remise au beau-p?re de Karazine d'une dette vis-?-vis du tr?sor. Karazine sollicita la permission de venir en t?moigner lui-m?me sa reconnaissance ? l'empereur, — on lui r?pondit par un refus. Karazine ?crivit alors ? l'empereur une lettre dont voici un passage: «Je n'ai aujourd'hui rien de particulier ? ?crire ? Votre Majest?; je la prierai seulement de demander au comte Ko-tchoubey une note de quelques pages que j'ai ?crite pour lui, le 31 mars, ? l'occasion d'une conversation que nous avions eue ensemble, et aussi au conseiller d'Etat actuel, prince Viazemsky, une lettre que le marchand Rogoff lui a ?crite, le 1er avril, et qu'il m'a lue il y a peu de jours. Je n'ai pu voir sans effroi entre moi et un homme aussi ?loign? de moi sous tous les rapports, une aussi parfaite similitude 178 de pens?es sur tous les points qui me pr?occupent sans cesse depuis 1817, c'est-?-dire depuis l'?poque o? j'ai eu la hardiesse d'avouer mes pr?occupations ? Votre Majest? dans la lettre que je lui ai adress?e de l'Ukraine. Je me suis souvenu malgr? moi que, de m?me en France, on a entendu retentir de tous les c?t?s, comme un ?cho, la voix des hommes bien intentionn?s, ? l'approche du terrible bouleversement, et que de m?me cette voix a ?t? m?pris?e! „Il est singulier que, dans ce si?cle de lumi?res, les souverains ne voient venir l'orage que quand il ?clate”, disait Napol?on ? Las Cazas ? Sainte-H?l?ne (p. 93, § CCCLVII). Un si ?trange accord d'esprits diff?rents et n'ayant rien de commun entre eux, m?rite l'attention; il doit y avoir dans ces pr?visions quelque chose de juste, d'autant plus que, depuis quelque temps, on voit les m?mes sentiments se manifester distinctement dans les soci?t?s des deux capitales de la Russie! Il suffit que la moiti?, ou seulement une partie quelconque de semblables pr?visions soit fond?e!» «...Le temps, — dit-il, — dans la note remise ? V. P. Kotchoubey par ordre de l'empereur, — le temps raffermira l'?difice aujourd'hui ?branl? de notre empire, le temps remplacera le respect religieux pour le tr?ne par un autre respect fond? sur les lois. Sans doute les choses tra?neront en longueur un ou deux ans encore, peut-?tre m?me plus longtemps, mais c'est pour cela m?me que j'?cris aujourd'hui, c'est cela m?me qui me donne la hardiesse de tout dire. Mon sort doit ?tre ou d'aller en exil au del? du Ba?kal pendant qu'on peut encore exiler, ou de mourir les armes ? la main en d?fendant la derni?re porte des appartements de mon souverain. Alors je n'?crirai plus». Karazine supplie l'empereur «de ne pas ajouter foi aux gouverneurs de provinces qui lui disent que tout va bien, que tout est comme par le pass?. Un grand changement, — dit¬il, — s'est fait et se fait tous les jours dans les esprits...» Dans l'histoire du r?giment S?m?novsky, o? il justifie et admire les soldats, il voit clairement «un degr? de l'?chelle que dresse pour nous l'esprit du si?cle». Mais quels sont ses moyens de conjurer la foudre? Les voici: «Affranchir graduellement les paysans et convoquer une r?union 179 de d?put?s ?lus par toute la noblesse, pour repr?senter l'opinion publique dans le conseil priv? du gouvernement». Karazine croit que ce conseil «pourra tout sauver sans que le pouvoir monarchique ait ? souffrir aucune atteinte, si toutefois on s'y prend ? temps. Ainsi, mon pays, tu peux, du bord de l'ab?me, ?tre sauv? par une sincere et fraternelle alliance de ton empereur avec sa noblesse/ Que la volont? de Dieu soit donc faite! ...Que peut d'ailleurs risquer l'autocratie ? se confier ? une classe dont les destin?es sont si ?troitement unies aux siennes? ...Toutes les mesures dont peuvent disposer la censure de la police et la censure cl?ricale sont impuissantes ? ?touffer les id?es qui se r?pandent aujourd'hui. Une rigueur excessive ne fait, que r?volter le c?ur de l'homme. Une corde trop tendue finit par rompre subitement. Je vois d'avance dans beaucoup de nos roturiers et de nos affranchis des sc?l?rats qui d?passeront Robespierre* Il existe m?me parmi les nobles des hommes qui, ayant dissip? leur fortune, ?lev?s dans le vice et dans de mauvais principes et m?contents de leur sort, sont naturellement tout pr?ts ? se joindre ? la populace. L'?poque de Pougatcheff, de la r?volte de Moscou sous Eropkine, et les germes d'anarchie qui se sont manifest?s lors de l'invasion, en 1812, dans diverses localit?s des gouvernements de Moscou et de Kalouga (?), suffisent pour faire pr?voir ce que sera notre populace lorsqu'elle aura la libert? d'.abuser de l'eau-de-vie! Malheur a nous! le tr?ne sombrera dans le sang de la noblesse!» A ce cri d'effroi et d'alarme, l'empereur Alexandre ordonna ? V. P. Kotchoubey de demander ? Karazine «des d?tails, des preuves, des noms», en d'autres termes une d?nonciation. «Le Trajan et le Marc-Aur?le» se d?masquait apr?s vingt ans de r?gne! Karazine refusa. L'empereur le fit emprisonner dans une forteresse, puis lui fixa comme r?sidence sa propri?t? de la Petite-Russie. Pourquoi? «Parce qu'il s'?tait m?l? de ce qui ne le regardait pas»; mais karazine ne pouvait pas comprendre cela. «Depuis quand, — dit-il, — les affaires du pays o? je vis, o? vivront mes enfants et mes petits-enfants, ont-elles cess? d'?tre mes propres 180 affaires?xlii[42] A quel syst?me asiatique a donc ?t? emprunt?e une id?e pareille? Instruire le gouvernement, c'est une expression invent?e pour blesser l'amour-propre des personnes qui composent le gouvernement et rien de plus. Dans ce cas, on doit consid?rer comme encore bien plus coupables les auteurs qui font des livres sur le meilleur syst?me de l?gislation et de finances. La vie de tous les hommes se passe ? distribuer des enseignements et ? en recevoir. Le gouvernement est un centre vers lequel doivent n?cessairement confluer toutes les id?es ayant trait au bien commun. Malheur ? nous si nous nous mettons ? disserter sur la place publique, comme les autres peuples/.. Y a-t-il donc aujourd'hui tant de gens en Russie qui veulent, qui sachent et qui osent dire quoi que ce soit au gouvernement? Il peut ?tre tranquille ? cet ?gard-l?: on ne l'importunera pas/» Quoi qu'il en soit, Karazine fut jet? en prison et put y m?diter ? loisir cette v?rit?: qu'il est plus dangereux de sauver les puissants de ce monde que de les pousser dans l'ab?me. Pendant les nuits sans sommeil que Karazine passait ? ?crire ses rapsodies politiques — d'autres hommes ? l'esprit actif veillaient aussi dans les casernes de la garde, ? l'?tat-major du deuxi?me corps d'arm?e et dans les anciennes maisons seigneuriales de Moscou. Ils devinaient qu'Alexandre s'arr?terait apr?s avoir b?gay? deux ou trois phrases lib?rales, et qu'il n'y avait place au Palais d'Hiver ni pour un marquis Poza, ni pour un Struenz?e; ils comprenaient que le salut du peuple ne pouvait lui venir de cette chambre, d'o? partait l'institution des colonies militaires. Ils n'attendaient rien du gouvernement et voulaient essayer leurs tpropres forces; gr?ce ? eux, la bande lumineuse qui ?clairait la 181 pyramide s'abaissa au contraire, et le sommet de cette pyramide commen?a ? se ternir dans le brouillard. Les lumi?res, l'esprit, la soif de libert?, tout cela avait d?j? pass? dans une autre zone, dans un autre milieu qui n'?tait plus celui de la cour, mais o? se trouvait de la jeunesse, de la hardiesse, des id?es larges et de la po?sie; o? l'on voyait Pouchkine, des cicatrices de l'ann?e 1812, des lauriers encore verts et des croix blanches de St- George. De 1812 ? 1825 s'est d?velopp? toute une pl??ade f?conde en talents, en caract?res ind?pendants et en vertus chevaleresques (choses compl?tement nouvelles en Russie). Elle s'est appropri?e tous les c?t?s de la civilisation occidentale que le gouvernement avait d?fendu d'introduire en Russie. L'?poque de Pierre Ier n'a produit rien de meilleur; et, en d?pit de la faux fatale qui les a moissonn?s tous ? ras de terre, l'influence de ces hommes s'est fait sentir en Russie pendant la triste ?poque de Nicolas, de m?me que les flots du Volga se distinguent longtemps apr?s qu'ils se sont jet?s dans la mer. A mesure que le temps marche, l'?pisode des d?cembristes devient chaque jour davantage pour nous le prologue triomphal ? partir duquel nous comptons tous notre existence, notre g?n?alogie h?ro?que. Quels Titans, quels g?ants, quelles individualit?s po?tiques et sympathiques! Rien n'a pu les amoindrir, rien n'a pu les entamer: ni la potence, ni les travaux forc?s aux mines de la Sib?rie, ni le rapport d'enqu?te de Bloudoff, ni l'oraison fun?bre du baron Korf. Oui, c'?taient des hommes! Lorsqu' au bout de trente ans quelques vieillards qui avaient surv?cu ? Nicolas revinrent de leur long et douloureux exil, vo?t?s et s'appuyant sur des b?quilles, la g?n?ration abattue, atrabilaire et d?sillusionn?e de Nicolas regarda avec stupeur cette jeunesse qu'ils avaient conserv?e dans les casemates et dans les mines de la Sib?rie, l'ancienne chaleur du c?ur, les esp?rances, l'amour immuable de la libert? et ses principes inflexibles — cette jeunesse aux cheveux blancs, o? se voyaient les traces de la couronne d'?pines qui avait d?chir? leurs t?tes pendant plus d'un quart de si?cle. On ne vit pas ces hommes s'accroupir pr?s de leur foyer refroidi pour y chercher le calme et le repos — non — aussit?t arriv?s, ils se mirent ? consoler les faibles, ils tendirent la main 182 aux enfants malades, les encourageant et soutenant leurs forces et leurs esp?rances! La p?riode p?tersbourgeoise est purifi?e par la sainte phalange des d?cembristes; la noblesse ne pouvait aller plus loin sans se faire peuple, sans d?chirer ses titres. Cette phalange, c'est son Isaac offert en sacrifice de r?conciliation avec le peuple. L'Abraham couronn? n'a pas entendu a voix de Dieu et a abaiss? son glaive... Le peuple n 'a pas pleur?. Le sacrifice a ?t? r?ellement complet, et il a ?t? complet pr?cis?ment ? cause de l'indiff?rence du peuple. Ce n'est qu'alors qu'une issue et une r?conciliation sont devenues possibles. L'apostasie ?tait expi?e par l'amour et le d?vouement — c'?tait une r?demption. La conduite de cette poign?e de nobles et d'aristocrates, pr?ts non seulement ? c?der d'injustes privil?ges re?us par h?ritage et ? se faire, suivant l'expression du comte Rostoptchine, des gentilshommes roturiers — mais encore ? affronter les gal?res et la mort pour cette id?e — cette conduite efface le grand p?ch? historique! V De l'autre c?t? des monts Ouraliens ...Lorsqu'en 1826 Yakoubovitch, condamn? lui-m?me aux travaux forc?s, vit le prince Obolensky portant sa barbe et rev?tu de la capote de bure du soldat, il ne put s'emp?cher de s'?crier: «Allons, Obolensky, si je ressemble ? Stenka Razine, tu dois infailliblement ressembler ? Vanka Ka?nnxliii[43]» Le commandant entra alors; on encha?na les prisonniers et on les envoya en Sib?rie. Le peuple ne saisit pas cette ressemblance et la foule regarda avec indiff?rence les for?ats lorsqu'ils pass?rent ? Nijni-Novgorod au moment m?me de la foire. Ils se disaient: «Les pauvres diables de notre condition s'en vont l?-bas ? pied, tandis que les seigneurs y vont en kibitka, escort?s par des gendarmes!» De l'autre c?t? de la cha?ne de l'Oural commence pour tous la triste ?galit? devant les mines et devant le malheur.Tout change. Le petit employ? que nous ?tions habitu?s ? consid?rer comme 183 ran?onneur ignoble et sans piti?, supplie avec des larmes dans 1 voix les exil?s d'Irkoutsk d'accepter de lui un peu d'argent; . cosaques brutaux qui les escortent ont pour eux toute la complaisance possible; les marchands les r?galent ? leur passage. De l'autre c?t? du Baikal, quelques uns d'entre eux s'?tant arr?t?s pour changer de voitures ? Verkhn?-Oudinsk, les habitants apprirent qui ils ?taient: aussit?t un vieillard leur envoya son petit-fils avec du pain blanc et des g?teaux dans une corbeille,etle grand- p?re lui-m?me se tra?na jusqu'? eux, pour causer avec eux du pays situ? de l'autre c?t? des montagnes et leur demander des nouvelles de ce qui se. faisait dans le monde. Lorsque le prince Obolensky ?tait encore ? l'usine d'Oussolsk, il partit un matin de bonne heure pour fendre du bois ? un endroit qu'on lui avait d?sign?. Pendant qu'il travaillait, un homme sortit de la for?t, le regarda attentivement et avec affabilit?, puis poursuivit son chemin. Le soir, en retournant chez lui, Obolensky le rencontra de nouveau; l'homme lui fit des signes et lui montra la for?t. Le matin du jour suivant il sortit d'un fourr? et fit encore signe ? Obolensky de le suivre. Le prince lui ob?it. L'inconnu, apr?s l'avoir conduit au plus profond du bois, s'arr?ta et dit d'un air triomphant: «Nous vous connaissons, il est parl? de vous dans la proph?tie d'Ez?chiel. Nous vous attendions; nous sommes tr?s nombreux ici, fiez-vous ? nous, nous ne vous trahirons pas!» C'?tait un sectaire exil?. Depuis longtemps Obolensky d?sirait vivement avoir des nouvelles de sa famille par la princesse Troubetzko?, qui ?tait arriv?e ? Irkoutsk. Mais il n'avait aucun moyen de lui faire parvenir une lettre. Obolensky pria le sectaire de lui venir en aide. Celui-ci ne r?fl?chit pas longtemps. «Demain, ? la brune, — lui dit-il, — je serai ? tel endroit; apportez-moi votre lettre, elle sera remise!..» Obolensky lui remit une lettre et le sectaire partit la m?me nuit pour Irkoutsk; deux jours apr?s Obolensky avait une r?ponse. Que lui serait-il arriv? si on l'avait pris? Le sectaire payait pour le peuple la dette qu'il devait ? Ra-dichtcheff et ses descendants. Ainsi ce fut dans les for?ts et les mines de la Sib?rie que, pour a premi?re fois, la Russie de Pierre Ier, la Russie des seigneurs, 184 des fonctionnaires et des officiers, — et la Russie noire, c'est-?-dire la Russie des paysans, toutes deux exil?es, encha?n?es, portant toutes deux la hache ? la ceinture, s'appuyant toutes deux sur la pioche et essuyant la sueur qui coulait de leur front, se regard?rent face ? face et reconnurent mutuellement sur leurs visages des traits de famille depuis longtemps oubli?s. Il est temps que cette reconnaissance se renouvelle au grand jour, ? la face de tous, ouvertement et partout. Il est temps que la noblesse, qui a ?t? hiss?e artificiellement par des machines allemandes au-dessus du niveau commun, ouvre les ?cluses et confonde ses eaux avec celles de la mer qui l'entoure. On est trop habitu? aux jets d'eau pour pouvoir encore les admirer, et le Samson de P?terhoff n'?tonne plus ni parsacolonned'eau, ni par sa gueule de lion — quand on voit l'immensit? de la mer. ...La f?te imp?riale de P?terhoff est finie, l'interm?de en costume est jou?, les lampes graillonnent et fument, les jets d'eau sont ?puis?s. — Allons-nous-en chez nous! — «Tout cela est vrai, mais... mais... ne vaudrait-il pas mieux ?lever le peuple?» — On le peut, seulement il faut savoir que pour l'?lever il n'y a qu'une seule m?thode s?re, c'est de le hisser sur la machine de la torture — c'est la m?thode de Pierre Ier, deBiron, d'Araktch?ieff. C'est pour cela que l'empereur Alexandre n'a rien fait de Karazine ni de Sp?ransky, mais qu'une fois Araktch?ieff trouv?, il s'en est tenu ? lui. Au fait, le peuple est trop nombreux pour qu'on puisse l'?lever ? la 14e classe et ? la noblesse. Tant que nous consid?rerons le peuple comme une masse d'argile, et nous-m?mes comme des statuaires; tant que nous voudrons, du haut de notre orgueil, modeler avec cette terre une statue ? l'antique dans le go?t fran?ais, ? la mani?re anglaise, ou sur un moule allemand, nous ne rencontrerons dans le peuple qu'une indiff?rence obstin?e ou qu'une ob?issance passive et outrageante. La m?thode p?dagogique de nos civilisateurs est d?testable. Elle proc?de de ce principe que nous savons tout et que le peuple ne sait rien. Comme si c'?tait nous qui lui avions appris le droit ? la terre, ? la possession en commun, ? l'organisation, ? l'asso¬ciation du travail! 185 Le peuple s'obstine dans sa mani?re de vivre, et il y croit, mais nous ne nous obstinons pas moins dans nos th?ories, et nous croyons les bien poss?der; nous croyons qu'elles ?tablissent des faits bien r?els. Lorsque nous r?p?tons dans un langage de convention une chose que nous avons apprise dans les livres, nous sommes d?sesp?r?s de voir que le peuple ne nous comprend pas, nous nous affligeons de la stupidit? du peuple — de m?me qu'un ?colier rougit de sa pauvre m?re parce qu'elle ne sait pas o? il faut mettre quelquefois un s au lieu dec; ne s'?tant jamais demand? pourquoi on employait deux lettres pour exprimer un seul son. Nous voulons le bien du peuple et nous cherchons des rem?des ? ses maux dans les pharmacies ?trang?res, nous n'y trouvons que des herbes exotiques — il est plus facile de chercher des herbes dans les livres que dans les champs. Nous devenons plus facile¬ment lib?raux, constitutionnels, d?mocrates et jacobins que populaires. On peut se mettre, sans grand effort, au courant de toutes ces nuances politiques, tout cela est comment?, expliqu?, mentionn?, imprim? et reli?... Mais ici il faut marcher ? l'aventure. La vie russe est une for?t comme celle o? Dante s'?tait ?gar?; elle est aussi peupl?e de b?tes f?roces, mais on n'y trouve pas de Virgile; nous y avons rencontr? seulement quelques Soussanine moscovites qui, au lieu de nous emmener dans une maison de pay¬san, nous ont conduit ? une chapelle de cimeti?re... Quiconque ne conna?t pas le peuple, peut l'opprimer, l'assujettir, le conqu?rir, mais ne peut pas l'affranchir. Ni le tzar aid? de ses scribes, ni la noblesse aid?e du tzar, ni la noblesse sans le secours du tzar, n'affranchiront le peuple sans la participation du peuple lui-m?me. Ce qui se passe aujourd'hui en Russie doit ouvrir les yeux aux aveugles. Le peuple a support? le terrible fardeau du droit de servage sans avoir jamais reconnu ce droit comme l?gal. En voyant qu'il avait la force contre lui, il s'est t?. Mais aussit?t qu'on a voulu l'affranchir sans le consulter, il a commenc? par murmurer, puis il a oppos? aux nouvelles mesures une force d inertie significative, et enfin a fini par en arriver presque ? la rebellion ouverte. Et pourtant ?videmment sa position s'est am?lior?e. Quels signes nouveaux nos civilisateurs attendent-ils encore? 186 Celui-l? seul sera le fianc? de l'avenir qui, lorsqu'il sera appel? ? agir, saura ? la fois comprendre la vie du peuple et utiliser les enseignements de la science, qui ?tudiera les tendances du peuple et consacrera ? leur r?alisation son influence dans les affaires g?n?rales du pays. De nombreux exemples sont l? pour nous prouver surabondamment la v?rit? de cet enseignement: c'est d'abord la figure m?lancolique d'Alexandre Ier, qui semble porter difficilement le poids de la couronne imp?riale; c'est Radichtcheff avec son verre de poison; c'est Karazine traversant le Palais d'Hiver comme un m?t?ore en feu; c'est Sp?ransky, brillant pendant des aun?es enti?res d'une lumi?re p?le, sans chaleur ni reflets; ce sont enfin nos saints martyrs du 14 d?cembre. Qui donc sera ce pr?destin?? Sera-ce un empereur qui, rejetant les moyens de Pierre Ier, se posera ? la fois en tzar et en Stenka Razine? Sera-ce un nouveau Pestel ou un autre Emilien Pougatcheff, cosaque, tzar et schis-matique, ou un proph?te insurg?, comme Antoine, le paysan fusill? de Bezdna? C'est difficile ? dire, c’est un d?tail. Qui que ce soit, notre devoir est de marcher ? sa rencontre et de lui souhaiter la bienvenue/ CHAPITRE II UN CONSPIRATEUR DE 1825 (JEAN YAKOUCHKINE) Nous prions nos lecteurs de bien se rappeler que ces ?tudes ne sont nullement une histoire de la grande conspiration de 1825. Ce ne sont que des fragments, des traits isol?s des esquisses, des pages d?tach?es des m?moires et des notes ?crites par J. Yakouchkine, Bestoujeff, les princes Troubetzko?, Obolensky, etc. Nous n'avons fait qu'ajouter quelques d?tails et quelques g?n?ralit?s. Autant que possible, nous avons t?ch? de conserver les propres paroles de ces hommes h?ro?ques, qui les ?crivaient, d'une main encha?n?e, au fond de la Sib?rie orientale. C'est dans ce but que nous n'avons pas fondu en une monographie les divers m?moires; au contraire, nous leur avons con- serv? leur individualit?, quoique cela nous entra?n?t parfois ? des r?p?titions. Le chapitre pr?sent est extrait de la premi?re partie des m?moires de Jean Yakouchkine. Nous ne sommes jamais parvenus ? avoir la seconde, qui nous a ?t? positivement promise par nos amis, plus riches en amiti? qu'en exactitude. Il y a d'?tranges accapareurs, qui pensent na?vement que des m?moires pareils peuvent ?tre une propri?t? priv?e. Non seulement des parents et des h?ritiers, mais des personnes qui ont obtenu, par un hasard heureux, une copie, la mettent sous cl?, jouant ainsi le r?le peu g?n?reux du caniche qui gardait avec une avarice jalouse le foin dont il ne se servait pas. I Les destin?es de l'Empire russe s'accomplirent le jour de l'entr?e triomphale d'Alexandre Ier ? Paris, escort? par une escouade de princes, parmi lesquels il y avait un empereur d'Autriche et un roide Prusse. Nec plus ultra! D?s ce jour, l'empire pour l'empire ?tait fini, il fallait chercher d'autres bases pour le soutenir, d'autres ?l?ments pour le d?velopper, et ils commen?aient ? poindre. L'Empire russe, habill? ? l'allemande par Pierre Ier, heurta longtemps aux portes de l'Europe, en demandant une place au banquet de ses souverains, avant de les voir s'ouvrir. Les Bourbons regardaient avec d?dain l'hyperbor?en parvenu. Cent ans apr?s, les m?mes Bourbons allaient ?tre remis sur leur tr?ne par un tzar russe et une arm?e russe. L'empire ne voulait que s'affirmer, ?tre reconnu, il s'imposait maintenant comme force majeure et protectrice. L'oeuvre de Pierre Ier ?tait consomm?e. L'autocratie de P?tersbourg avait encore une chose ? accomplir, elle l'a accomplie ? demi beaucoup plus tard. Sa t?che est ?puis?e, elle ne peut continuer ? exister qu'en se m?tamorphosant. La guerre m?me ne serait qu'un palliatif. Imm?diatement apr?s la victoire, un vide accablant, inqui?tant se fit sentir autour du tr?ne. L'?me ?tait tourment?e. Alexandre le sentit le premier; il ?tait loin d'?tre seul. Il devenait 188 r?veur et triste, un remords, des m?comptes, un pressentiment le-troublaient. Il abandonnait furtivement l'arm?e, le conseil de rois, les f?tes du congr?s, et courait s'agenouiller en une pri?re d'extase avec la baronne Kr?dner, qui d'amie de m-me Tallien, devint illumin?e, exalt?e, fanatique. La jeunesse militaire devenait pensive et pr?occup?e au milieu des lauriers et des ovations. Il y avait quelque chose de douloureux dans le contraste de la patrie victorieuse au dehors et ?cras?e au dedans. La comparaison de la Russie avec la France et les autres pays se pr?sentait tout naturellement. En deux ans de guerre, l'?ducation des jeunes officiers fit un progr?s immense; ils grandirent d'une t?te et revenaient plus s?rieux que leurs-vieux p?res, courtisans frivoles et serviles, qui ne les comprenaient pas et les regardaient avec ?tonnement. C'est qu'ils ?taient non seulement plus s?rieux, mais plus susceptibles, plus irascibles et moins endurants — bien loin de cet esprit d'ob?issance passive et d'adoration perp?tuelle du pouvoir qui distinguait si bien la noblesse russe. Ils n'avaient pas oubli? leur patrie, ils ne lui avaient pas pr?f?r? d'autres pays; au contraire, ce sont eux qui aimaient la Russie... «mais d'un ?trange amour», comme dit le po?te. Ils ont appris sur les champs de bataille ? reconna?tre l'homme dans le soldat; ils rougissaient de lui appliquer la bastonnade, ils rougissaient d'avoir des serfs, ils fr?missaient d'indignation qu'eux-m?mes n'avaient absolument aucun droit humain ? opposer ? la toute-puissance du pouvoir. La m?me secousse qui r?veilla et grandit les officiers agit d'une mani?re funeste sur l'empereur. Plus sombre et plus m?fiant que jamais, son c?ur se g?ta; son mysticisme noir tournait ? la manie et n'emp?chait en rien les mauvais penchants de son c?ur. Un m?pris profond, une haine prononc?e pour tout-ce qui ?tait russe s'emparait de lui. Lib?ral, humain en Europe, en Pologne, il devenait en Russie un despote implacable, mesquin et fatigu?. «Il ?tait d?pays? ? la maison, il ?tait hors de son ?l?ment». Il ne comprenait pas la Russie et commen?ait ? s'en apercevoir. Il voulait jadis sinc?rement le bien de son peuple et ne put rien faire. Pour se venger, il l'humiliait de toutes les mani?res, sans cacher son d?pit. 189 Le duc de Wellington, ? la revue sur la plaine des Vertus, ayant fait un compliment au tzar sur la tenue irr?prochable des troupes russes, Alexandre lui r?pondit: «J'ai beaucoup d'?trangers ? mon service, je leur dois cela». L'aide de camp comte Og?rovsky racontait avec ?tonnement ? ses coll?gues qu'en pr?sence de quelques personnes l'empereur s'?tait ?cri?: «Lorsqu'un Russe n'est pas un imb?cile, c'est un coquin». Et cela ? Paris, en 1814. Voyant que tout ce qu'il faisait ne laissait pas de racines, que la seule chose qui lui avait r?ussi c'?tait la guerre, Alexandre avait une rancune profonde, non contre la bureaucratie cupide, corrompue, non contre la noblesse ignare, avide et puissante, qui paralysaient tout ce qu'il voulait faire, mais contre le peuple, le grand inconnu, muet, malheureux, inerte, passif, qui n'acceptait rien des Danaos dona ferentes. D?go?t? de tout cela, Alexandre se d?tourna des affaires et se jeta avec fr?n?sie dans la marsoma-nie des parades, uniformes, ?volutions, exercices militaires ? pas acc?l?r? et ? pas de cigogne, — maladie h?r?ditaire dans la famille Holstein-Gottorp depuis le Gamaschen caporal et empereur Pierre III. Nous allons voir dans le r?cit d'un jeune officier de la garde, rentrant en Russie apr?s la campagne de 1814, o? en ?tait d?j? l'empereur. Cet officier, c'est l'excellent, l'?nergique JEAN YAKOUCHKINE lui-m?me. La premi?re chose qui le frappe ? son retour en Russie, c'est qu'au moment du d?barquement des troupes ? Oranienbaum, la police, pour faire place aux bataillons, donne des coups de poing ? droite et ? gauche aux hommes accourus pour souhaiter la bienvenue aux soldats. Le c?ur du jeune homme se serra. Tel ?tait — le premier accueil. Le second ne tarda pas ? arriver. Yakouchkine alla en habit civil avec le comte Tolsto? voir l'entr?e triomphale de la neuvi?me division de la garde imp?riale. L'imp?ratrice- m?re attendait dans une voiture de parade avec une des grandes-duchesses pr?s d'un arc, express?ment construit pour cette solennit?. L'empereur sortit lui-m?me ? la rencontre des troupes pour se mettre a leur t?te. Yakouchkine ?tait ? deux pas de la voiture imp?riale, 190 des flots de peuple couvraient la route et les abords. L'empereur parut enfin devant les r?giments, mont? sur un cheval magnifique; il s'approchait, beau et rayonnant, l'?p?e nue ? la main. Mais au moment o? il voulait saluer sa m?re en baissant l'?p?e un malheureux paysan, pouss? par derri?re et voulant mieux voir, rompit la haie et traversa en courant la rue ? quelque distance devant l'empereur. Alors celui-ci, hors de lui, piqua son cheval et s'?lan?a l'?p?e lev?e sur le paysan; la police, comme de raison, se rua sur le pauvre diable, faisant pleuvoir sur lui des coups. «Nous ne pouvions croire nos propres yeux et nous nous d?tourn?mes tout honteux, — continue Yakouchkine; — c'?tait le commencement de mon d?sillusionnement sur le compte de l'empereur, et je pensais involontairement ? la chatte m?tamorphos?e en belle femme, qui ne pouvait pourtant voir une souris sans se jeter dessus». Encore un fait: en 1817, les derni?res troupes rentr?rent de la, France. Alexandre alla ? la rencontre de ces hommes, qui endur?rent plus de cinq ans les fatigues d'une campagne ?loign?e; les voyant en mauvaise tenue, il les chassa de la place d'armes et cassa un des r?giments de chasseurs. Sur une d?nonciation faite par un mauvais dr?le, le colonel d'artillerie Taube, que les officiers ne sont pas polis, lui, Alexandre, sans enqu?te, sans avoir demand? ni les motifs ni les excuses, punit tout le corps des officiers de l'artillerie de la garde et. en renvoya cinq des meilleurs ? l'arm?e. La jeunesse murmurait, ?tait exasp?r?e. Des hommes s?rieux commenc?rent ? r?fl?chir non seulement sur la triste position du pays, mais ? l'urgence de trouver les moyens d'en sortir. Un soir, c'?tait en 1816, quatre officiers ?taient r?unis dans la chambre des Mouravioff-Apostol. On discutait de la position difficile dans laquelle on entrait, de Г ?tat malheureux du pays. Survinrent encore deux Mouravioff. L'un de ces derniers proposa de se liguer contre le parti allemand. Yakouchkine refusa sa participation, d?clarant qu'il ?tait tout pr?t d'entrer dans une soci?t? ayant pour but non de contrecarrer quelques Allemands, mais l'am?lioration g?n?rale du sort de la Russie. Les Mouravioff-Apostol ?taient de son avis. Alors les Mouravioff avou?rent que la 191 ligue contre les Allemands n'?tait qu'un essai et que c est une-tout autre soci?t? qu'ils voulaient proposer. Ils tomb?rent de-suite d'accord sur les bases de l'association. Voil? le point de d?part, le punctum saliens de la grande lutte, du travail souterrain pendant les trente ann?es qui suivirent 1825 et du r?veil qui se fit apr?s la mort de Nicolas. Ces six noms appartiennent ? l'histoire. Les voici: Sergexliv[44] et Mathieu Mouravioff- Apostol, Alexandre et Nikita Mouravioff, le prince Serge Troubetzko? et Yakouchkine. Les six d?cid?rent de n'affilier aucun membre sans le consentement unanime de tous. La vie de P?tersbourg para?t unsupportable ? Yakouchkine, il quitte la garde et va servir dans un simple r?giment de chasseurs. Chemin faisant, il va voir son oncle, qui g?rait son patrimoine, situ? dans le gouvernement de Smolensk, et lui annonce qu'il est fermement d?cid? ? ?manciper ses paysans. L'oncle l'?coute, triste et silencieux, mais sans faire la moindre objection. Le vieux ?tait convaincu que son neveu ?tait fou. A peine arriv? dans le 37e chasseurs, il fait une infraction flagrante au r?glement des six et une acquisition superbe pour la soci?t?: il y affilie le colonel de son r?giment, Von Wiesen, homme d'un haut m?rite. Un an apr?s, nous voyons d?j? parmi les membres de la soci?t? le c?l?bre colonel Pestel, ?crivant le premier r?glement de la soci?t? qu'il nomma ««Alliance du bien-?tre». En m?me temps, une association de propagande parmi les militaires s'organise autour de Von Wiesen. Pendant que ce groupe d'hommes ?nergiques et g?n?reux se vouait ? une perte presque in?vitable, sachant leur sort, il se couvait au Palais d'Hiver un autre complot. La cr?ation des colonies militaires devint une manie chez 1 empereur; il ne lui manquait que l'ex?cuteur de ce plus grand cnme de son r?gne, il le trouva bient?t dans l'homme dur et violent, implacable et born?, ?pre et f?roce, dans son alter ego, 192 le comte Araktch?ieff, g?n?ral d'artillerie, connu par sa l?chet? sur le champ de bataille, ha? et d?test? par toute la Russie. C'est sur ses ignobles ?paules que l'empereur fatigu? jetait peu ? peu le fardeau de la souverainet?, et c'est ? lui aussi qu'il confia la r?alisation de son r?ve monstrueux. L'histoire moderne n'a rien vu de pareil, l'abomination des moyens surpasse l'absurdit? du projet. Prendre une large bande de terrain au Nord et la d?rouler jusqu'? la mer Noire. En transformant les paysans en militaires et colonisant les r?giments de soldats dans les villages ainsi transform?s — les colonies devaient former une Russie militaire, divisant comme un torrent la Russie civile en deux. Dans l'imagination de l'empereur, les colonies devaient ?tre une p?pini?re constante de l'arm?e, lieu de cantonnement de toute la cavalerie, de toute l'infanterie avec leurs ?tats-majors et leur administration; tous se nourrissant, s'entretenant de leur propre travail, par leurs propres moyens. A mesure que le monstre descendait en commen?ant ? Stara?a-Roussa pr?s de Novgorod, tout devait ?tre ?cras?, emport?, bris?, fait soldat ? perp?tuit?, soldat h?r?ditaire sans m?nagement aucun, avec une c?l?rit? fi?vreuse et un p?dantisme frisant la folie. D?s le premier essai, les paysans se r?volt?rent, Araktch?ieff les mitrailla ? coups de canon, les tailla en pi?ces par des charges de cavalerie, prit les villages ? la ba?onnette. Les restes du massacre pass?rent par les verges et l'ordre prit le dessus. Apr?s quoi on annon?a ? ces malheureux que leur maison et leur avoir ne leur appartenaient plus, que dor?navant ils seraient soldats-cultivateurs et qu'ils travailleraient non pour eux-m?mes, mais pour le r?giment. On leur rasa la barbe, on les affubla de la capote militaire, puis on les divisa en brigades et en compagnies. Jamais les terreurs, les horreurs r?volutionnaires, les essais de communisme, depuis les anabaptistes 'jusqu'? Bab?uf, n'ont fait quelque chose qui se rapproch?t de loin ? cette ?uvre de l'utopiste couronn? qui jouait au comit? de salut public en 1801, du pi?tiste m?lancolique des salons de m-me Kr?dner, du coryph?e des lib?raux de la sainte-alliance! Il y a des faits, des d?tails qui sont grav?s dans la m?moire du peuple et qui font dresser les cheveux, des faits que la plume 193 refuse d'inscrire, mais qui restent comme un levain qui remue et travaille pour la haine et la vengeance future. Le soul?vement des colonies de la Stara?a Roussa, en 1831, par son caract?re implacable a montr? que les germes ne sont pas perdusxlv[45]. Des familles enti?res abandonnaient leurs maisons et erraient dans les for?ts, des femmes se noyaient, des hommes se mutilaient, se pendaient. Les punitions ?taient tellement exorbitantes qu'elles finissaient souvent sur des cadavres. Lorsqu'on vint aux cosaques petits-russiens, on trouva une r?sistance d?sesp?r?e. Ces gens se souvenant des franchises qu'on leur avait octroy?es, se souvenant de Stenka Razine et de Pougatcheff, recul?rent, avec horreur devant l'introduction des colonies militaires. On passa sur leurs corps. Pour bien appr?cier toute l'absurdit? de ce dernier crime, il faut se rappeler que les cosaques formaient des colonies militaires toutes faites et qui fonctionnaient parfaitement, comme ils l'ont prouv? pendant la guerre de 1812 ? 1814. Mais la furie de l'uniformit? et de la r?glementation ne voulut rien entendre d'une organisation traditionnelle et tout ? fait populaire. Un cosaquexlvi[46], somm? de donner son adh?sion et menac? de passer par quelques mille (on allait jusqu'? six, huit et m?me dix mille) coups de verges en cas d'obstination, demande un moment de r?flexion. C'?tait un homme consid?r? dans le village, on tenait ? son adh?sion libre. On lui donne quelques minutes. Il revient, portant un sac, l'ouvre, pose devant les bourreaux en epaulettes les deux cadavres de ses deux enfants qu'il vient de tuer, et apr?s avoir dit: «Ceux-l? ne seront pas soldats», ajoute: «Quant ? moi, je ne le veux pas/» Apr?s cela, il se d?shabille et dit: «Je suis pr?t!»: Il est impossible de continuerxlvii[47]. 194 Devant la d?mence de l'empereur et la f?roce tyrannie de son alter ego, l?s esprits s'envenimaient de plus en plus. Outr? des nouvelles que l'on recevait ? Moscou de P?tersbourg, Yakouchkine proposa, en 1817, ? ses amis de tuer Alexandre Ier; il s'offrait lui-m?me pour l'ex?cuter. Les membres de la soci?t? n 'y consentirent pas, et Yakouchkine, froiss? et m?content, rompit avec l'Alliance. Un an apr?s, comme il fallait s'y attendre, il revint. Pendant cette ann?e, la soci?t? avait march?. En 1819, nous voyons dans sen sein, outre les fondateurs, des hommes ?minents, haut plac?s, ?nergiques, influents, tels que les colonels Grabbe, Narychkine, le secr?taire d'Etat N. Tourgu?neff, les princes Obolensky, Lopoukhine, Chakhovsko?, Elias Dolgorouky, etc.xlviiif48] 195 Et il ne faut pas perdre de vue que nous ne parlons que de la soci?t? de P?tersbourg et de Moscou. Dans l'?tat major de la seconde arm?e, il y avait un autre centre, dirig? par le c?l?bre colonel Pestel, qui avait ? c?t? de lui des amis comme le g?n?ral prince S. Volkonsky et le g?n?ral Youchnevsky, comme les colonels Davydoff, Serge Mouravioff, des hommes fanatiques comme Bes-toujeff, Borissoff, etc. Les cadres de l'Alliance de P?tersbourg devenaient trop serr?s, le plan semblait vague, timide, lent. On se sentait fort et beaucoup plus pr?s de l'action qu'on ne le supposait, l'audace s'accrut avec cette conscience. De l? un d?sir naturel d'une r?organisation radicale, d'une ?puration dans le but d'?liminer les ti?des et ind?cis. On r?solut — sous pr?texte que le gouvernement ?tait sur les traces de la soci?t? — de la dissoudre et de la r?former imm?diatement apr?s dans le silence le plus profond. Dans ce but, on envoya Yakouchkine ? l'?tat-major de l'arm?e qui ?tait ? Toultchine, et on invita la soci?t? de Pestel d'envoyer un d?l?gu? de sa soci?t? ? P?tersbourg. Pestel voulait y aller lui-m?me. On craignait son ?nergie, sa force irr?sistible, on le dissuada. Le colonel Bourtzoff vint ? sa place, accepta tout, m?me le nouveau r?glement ?crit par Nikita Mouravioff, qui s'occupa de la formation d'une nouvelle soci?t?. Pestel et les siens n'?taient pas trop contents des nouvelles que leur apportait le colonel Bourtzoff. Ils pens?rent avec raison que la soci?t? des capitales n'avait aucun droit de dissoudre sua sponte toute l'Alliance. On se mit d'accord enfin; mais depuis ce temps les soci?t?s prirent divers noms: Soci?t? du Nord et Soci?t? du Sud, et ne se confondirent plus. Pestel r?forma aussi sa soci?t?; elle ?tait beaucoup plus avanc?e, tranch?e et d?cid?e que celle de P?tersbourg. Pestel allait droit au renversement du gouvernement imp?rial; il ?tait persuad? que la forme r?publicaine ?tait possible pour la Russie. Homme aux id?es vastes, aux convictions in?branlables — «il n'a jamais faibli ni d?vi? une ligne, — dit Yakouchkine, — pendant les dix ann?es», qu'il ?tait v?ritable dictateur de la Soci?t? du.Sud. C'est lui qui parlait de la n?cessit? d'introduire l'?l?ment f?d?ral, qui gardait au del? des fronti?res, entrant en communication avec 196 la Soci?t? des Slaves-Unis, qui envoyait le prince Volkonsky et Bestoujeff — faire une entente avec les Polonais; enfin c'est Pestel qui le premier montrait «la terre», la possession fonci?re et l'expropriation de la noblesse comme la base la plus s?re pour asseoir et enraciner la r?volution. Les hommes du Nord, m?me Ryl?ieff, ne sont jamais all?s si loin. L'empereur ?tait tr?s alarm?, il ne savait rien de positif, mais il pr?sumait beaucoup, lorsqu'un coup inattendu acheva de le troubler. En 1821, il ?tait ? Leybach, c'?tait le temps du congr?s; l? il jouait encore son r?le de lib?ral. Metternich voyait bien qu'il en ?tait d?j? fatigu? et voulait l'entra?ner ? la r?action pure et franche (l821), il cherchait quelque chose pour frapper l'imagination de l'empereur. Le hasard le servit admirablement. Un jour le prince se pr?sente chez l'empereur, le matin, lui parle, tout constern?, sur l'envahissement de tous les Etats par l'esprit r?volutionnaire, sur la n?gligence des gouvernements; et voyant un sourire sur les l?vres d'Alexandre Ier, lui dit: «Sire, ne pensez pas que votre pays soit ? l'abri des id?es r?volutionnaires; au moment o? j'ai l'honneur de vous parler, le r?giment de la garde S?m?novsky est en r?volte ? Saint-P?tersbourg. L'empereur p?lit. — D'o? savez-vous cela? Moi je n'ai rien entendu. — Un courrier du comte Lebzeltern vient d'arriver avec cette d?p?che. Alexandre ?tait an?anti. Le prince Metternich se retira rayonnant. Le coup avait ?t? port?. Le r?giment qui a acclam? le premier Alexandre dans la c?l?bre nuit de mars 1801, le r?giment qu'il aimait le plus, un des meilleurs de la garde, peut-?tre le meilleur — en ?tat de mutinerie. Et le ministre autrichien en est inform?, et lui, empereur de toutes les Russies, ne l'est pas. Le courrier russe, envoy? par le commandant de garde quelques heures apr?s le courrier de Lebzeltern, arriva enfin. C'?tait Pierre Tchaada?eff, si c?l?bre apr?s. L'empereur le re?ut mal. Apr?s il voulut lui attacher les aiguillettes d'aide de camp- Tchaada?eff ne voulait ni ?tre gourmande pour la faute d'un autre, ni ?tre r?compens? ? la suite d'une histoire malheureuse comme l'affaire du r?giment S?m?novsky, il donna sa d?mission. Quelle ?tait donc cette histoire du- r?giment S?m?novsky? Nous avons publi? dans l'Etoile polaire un r?cit fait par un contemporainxlix[49]. Le r?giment S?m?novsky ?tait en effet un des meilleurs de la garde; couvert de gloire, ayant ? sa t?te un homme distingu?, le g?n?ral aide de camp, comte Potiomkine, et dans son sein des officiers excellents, ?clair?s, quelques-uns membres de la Soci?t?, comme les deux Mouravioff-Apostol, etc.; ils d?ploraient le syst?me barbare des vexations et punitions qu'on infligeait aux soldats, et prirent la r?solution d'abolir compl?tement la bastonnade, les verges et toute punition corporelle dans le r?giment. En m?me temps il t?ch?rent d'am?liorer le sort Ides soldats, de veiller sur leur nourriture, de faire cro?tre leurs ?pargnes. Le colonel les aidait, les prot?geait; les vieux militaires regardaient de travers ces innovations. En 1821, Araktch?ieff faisait je ne sais quelle collecte pour les colonies militaires. Les invitations ?taient des ordres, tout le monde s'empressait de porter son denier. Pas un officier du r?giment S?m?novsky ne souscrit. C'?tait assez. Il fallait les perdre. Il parla ? l'empereur du rel?chement de discipline, de l'esprit des officiers, conseilla d'?loigner le comte Potiomkine du commandement; et l'empereur donna au comte Potiomkine une division enti?re de la garde et d?signa un certain Schwarz, Allemand ou Juif allemand, comme colonel de ce brillant r?giment S?m?novsky. C'?tait un de ces tyrans mesquins et sans piti?, ignorant, irascible, p?dant et Allemand, p?dant dans le service, p?dant dans la discipline, comme on en voyait et on en voit encore des centaines dans l'arm?e russe. Il comprit pourquoi on l'avait d?sign? et se mit ? corriger le r?giment. D?s les premiers jours il ?tait d?test? par les officiers. Mais ceux qui souffraient le plus ?taient les soldats; nuit et jour il ne leur laissait de repos; il continuait ? la clart? des chandelles les exercices militaires pour les reprendre avant le jour, punissant la moindre n?gligence, a moindre contravention avec une s?v?rit? froide et f?roce. La patience des soldats, d?shabitu?s d'?tre maltrait?s, devait se briser. 198 Un soir, apr?s l'appel, la compagnie de Sa Majest? refusa de se retirer, d?clarant qu'il ?tait impossible de continuer un service pareil et demandant ? haute voix son capitaine. Le capitaine Kochkaroff t?cha de les apaiser, et promit de porter leur plainte au g?n?ral en chef; les soldats se retir?rent. Il tint sa parole, mais le comte Vassiltchikoff donna une autre tournure ? l'affaire. Le lendemain soir il ordonna ? la compagnie de se r?unir au man?ge; l? elle ?tait d?j? attendue par un bataillon du r?giment des grenadiers avec des fusils charg?s. Ils avaient, l'ordre de mener la compagnie ? la forteresse. Les soldats ob?¬irent. Lorsqu'on apprit cela, une grande agitation s'empara de tout le r?giment. Les soldats disaient ? haute voix que la compagnie de Sa Majest? ?tait seule punie, parce qu'elle s'?tait d?vou?e pour eux tous; qu'ils voulaient, comme ils ont partag? la protestation, partager le sort del? compagnie et se rendre ? la forteresse. Les officiers t?ch?rent de les dissuader, les soldats r?pondirent qu'ils ne voulaient pas abandonner leurs fr?res: alors les officiers se mirent dans leurs rangs. C'?tait grand et beau. Le ci-devant colonel, le g?n?ral aide de camp Potiomkine, vint lui-m?me les conjurer, les haranguer; mais, voyant qu'ils ?taient in?branlables, il fondit en larmes et ne put continuer. Il pr?voyait les suites funestes. Le chef du corps vint aussi. Il demanda aux soldats pourquoi ils ne s'?taient pas plaint? par les moyens l?gaux. Les soldats r?pondirent qu'il y avait un mois, un de leurs compagnons sortit des rangs pendant l'inspection pour porter une plainte, et qu'il avait ?t? durement puni pour cela par lui- m?me. — Mais enfin que voulez-vous donc?—demanda le comte Vassiltchikoff. — Que l'on mette en libert? la compagnie de Sa Majest? ou qu'on m?ne tout le r?giment ? la forteresse. Le g?n?ral leur r?pondit que s'ils voulaient se mettre en rangs il les m?nerait ? la forteresse. Les soldats ob?irent, les officiers (? l'exception de deux) se mirent ? leurs places — et le r?giment alla silencieux et tranquille ? la forteresse. Pas un d?sordre la nuit. On cassa seulement quelques carreaux et glaces dans la maison de Schwarz, qui avait disparu d?s le matin. 199 Le r?giment fut dissous. On rel?gua provisoirement les soldats dans diverses forteresses del? Finlande. Apr?s un jugement offlniaire. quelques sous-officiers furent condamn?s au knout et ? l'exil ? Nertchinsk; les subalternes ?taient incorpor?s dans des r?giments des garnisons ?loign?es, o? ils rest?rent jusqu'en 1840. Les officiers ?taient renvoy?s de la garde ? l'arm?e. Le; colonel Vadkovsky, le commandant de la compagnie Kochkaroff, et le colonel d?missionnaire Ermolaeff, exil?s au Caucase; le prince Stcherbatoff, qui se trouvait ? Moscou et ne prit aucune part ? toute l'affaire, fut le plus puni. On trouva, nous ne savons quelle phrase dans une lettre qu'il avait ?crite. On l'envoya comme soldat au Caucase, o? il mourut en 1829lf50j. L'enqu?te avait ?t? dirig?e par les g?n?raux Orloff et L?vachoff, deux noms lugubres qui se r?p?teront bien souvent pendant nos ?tudes sur ce temps. Vassiltchikoff perdit le commandement de la garde; Schwarz, d?missionn?, alla se perdre et se faire oublier dans son village de Novgorod. L'empereur revint ? P?tersbourg tout boulevers?. Le fant?me d'une conspiration militaire le poursuivait jour et nuit. Soup?onneux, m?fiant et ne pouvant rien d?couvrir positivement, il prenait des mesures, qui d?celaient ses pr?occupations. En 1822, il fit brusquement fermer les loges ma?onniques, qu'il prot?geait lui-m?me. Imm?diatement apr?s, ordre de faire souscrire ? tous les employ?s de l'Etat une d?claration qu'ils n'appartiennent ? aucune soci?t? secr?te, et un engagement pour l'avenir de s'en abstenir. Yakouchkine raconte une anecdote tr?s remarquable. Elle prouve jusqu'? quel point l'empereur ?tait attentif. Se trouvant dans le gouvernement de Smolensk en 1821, pendant une terrible famine, Yakouchkine se rencontra l? avec Von Wiesen, Passek et autres. Ils firent des qu?tes pour les paysans qui mouraient de faim. Ils donn?rent leur propre argent et firent tant, ? Moscou et ? P?tersbourg, que le gouvernement s'?mut et envoya ? Smolensk un vieux s?nateur, Mertvaho, qui ne faisait rien, n'aidait personne. Des sommes consid?rables furent r?unies par eux, et ce qui ?tait beaucoup plus insolite en Russie, elles parvinrent ? leur destination. Un an apr?s, l'empereur parlait un jour ? son chef d'?tat-major le prince Pierre Volkonsky, de cette maudite soci?t? secr?te insaisissable et pourtant active, minant l'opinion publique et la dominant. Le prince, qui ?tait un ami du tzar, hasarda de mani¬fester quelque doute sur la puissance de cette charbonnerie. «Tu ne comprends rien, — lui dit l'empereur, — et tu ne connais ni ces gens ni leurs forces. Sais-tu que l'ann?e pass?e ils ont nourri quelques districts du gouvernement de Smolensk pendant la famine?» Et il nomma Yakouchkine, les g?n?raux Passek et Von Wiesen. Le temps s'assombrissait. Bient?t ce m?me prince Volkonsky devint suspect et tomba en disgr?ce. Il ne voulait pas aller faire la cour ? Araktch?ieff ? sa campagne,l'empereurl'?loigna du commandement de l'?tat-major. Un seul homme ind?pendant, li? avec l'empereur depuis sa jeunesse, restait debout, c'?tait le prince Alexandre Galitzine, ministre de l'instruction et des cultes. L'?vincer n'?tait pas facile, Araktch?ieff concentra toutes ses forces et l'?crasa avec ?clat et une mise en sc?ne hors ligne. Le prince Galitzine ?tait un homme m?diocre, corrompu et pi?tiste, courtisan et illumin?; c'est lui qui avait introduit les soci?t?s bibliques en Russie et la th?ologie dans l'enseignement universitaire. Devenu ministre de l'instruction publique, il commen?a une guerre acharn?e, une pers?cution insens?e contre la science la?que, les professeurs ind?pendants, les livres non pi?tistes. Il trouva un ren?gat du voltairianisme en Russie, un homme qui voulait faire ? tout prix sa carri?re, et l'associa ? ses travaux. Le minist?re de l'instruction se changea en inquisition. Magnitzky d?non?ait non seulement des professeurs qu'on d?missionnait, mais des branches enti?res de science. Le Droit naturel fut supprim?, l'Histoire moderne mise ? l'index. La m?decine ?tait oblig?e d'?tre chr?tienne et d'enseigner que la maladie n'?tait qu'une cons?quence n?cessaire du p?ch? originel. On faisait des perquisitions, des arrestations des professeurs, non seulement des gymnases et des universit?s, mais des ?coles 201 militaires, des lyc?es, sous les yeux de l'empereur, qui avec se» fr?res en ?tait le chef nominal. L'Universit? de Kazan ?tait compl?tement min?e par Magnitzky. L'Universit? de P?tersbourg attendait le m?me sort de son curateur Rounitch. Et c'est ce moment de la terreur que choisit Araktch?ieff pour agir. Ne pensez pas qu'il allait arr?ter cette folle main frappant la science, qu'il allait ouvrir les yeux de l'empereur; tout le contraire, il le poussa dans un ab?me encore plus profond, et l'arrachant de l'influence des semi-luth?riens, il le-passa dans les mains calleuses d'un clerg? national, sauvage,, grossier et ignare. Il prit trois associ?s pour son coup de th??tre. Un moine fourbe, rong? d'ambition, astucieux, audacieux, com?dien consomm?, dominicain par le c?ur, intrigant par envie, et deux vieillards demi-fous et fanatiques sinc?res. L'un ?tait le vieil amiral Chichkoff, l'adversaire de Karamzine, l'adversaire de toutes les innovations, slavophile un quart de si?cle avant l'invention du panslavisme; honn?te homme capable de faire des d?nonciations sans trop de scrupule et de tremper niaisement dans les sc?l?ratesses, toujours en vue de la gloire de l'Eglise grecque et des races slaves. L'autre ?tait le m?tropolitain de P?tersbourg lui-m?me, S?raphin. C'?tait un v?ritable ?v?que byzantin, une de ces t?tes v?n?rables ? cheveux blancs qu'on voit sur les vieux tableaux et sur le mont Athos, qui imposent et qui cachent sous leur cr?ne ?pais une incapacit? parfaite, un fanatisme incurable et stationnaire. Apr?s avoir offici? toute la vie, ces gens prennent la liturgie pour la r?alit? et le rituel pour le sacro-saint del? religion; ils poussent la religion vers le f?tichisme et la foi jusqu'? l'idol?trie. L'intelligence devient compl?tement impuissante ? saisir quelque chose qui ne porte pas le cachet de l'Esprit Saint. Et dans le cas donn?, non seulement le cachet de l'Esprit Saint en g?n?ral, mais sp?cialement celui du paracl?te grec. Le m?tropolitain de P?tersbourg et l'amiral philologue, ces deux «enfants» de soixante-dix et quelques ann?es, guid?s, pouss?s et galvanis?s par le jeune Loyola de Novgorod, dans les mains d'Araktch?ieff formaient une force ?norme. Galitzine inonde la Russie de traductions de l'Evangile du 202 vieux slave en russe moderne. Les vieux orthodoxes virent dans cette vulgarisation de la parole divine une profanation sacril?ge Ils flair?rent du protestantisme dans les bibles, dans la soci?t? biblique et dans le pi?tisme tout allemand du prince-ministre Photius, choy? et entour? de dames aristocratiques, pr?chait contre l'invasion de l'esprit moderne dans les salons'. L'amiral Chichkoff p?rorait dans les acad?mies et les soci?t?s litt?raires, en voyant des m?moires fulminants ? l'empereur. Le m?tropolitain se taisait et pr?parait pour coup de gr?ce un b?lier d'une autre force. Les choses vinrent au point que le saint ?nergum?ne de Novgorod, rencontrant le prince Galitzine chez la comtesse Orloffli[51] c?l?bre par sa bigoterie et les dons immenses qu'elle fit au couvent de Photius, commen?a directement ? l'attaquer. Le prince ne se rendit pas et r?pliqua. Alors le moine se leva, p?le, tremblant, il arr?ta ses yeux ?tincelants sous un front bas et petit, et lui dit:«Tu ne veux pas ?couter l'appel... tu veux la lutte, nous verrons qui de nous est le plus fort... et d?s ce moment, sois maudit, je prononce l'anath?me contre toi». Le prince, terrifi?, ne fit rien. Il ?tait perdu. Dans ces cas, il faut imm?diatement frapper ou recevoir le coup. Quelques jours apr?s, ? une heure insolite pour des audiences officielles, ? six heures apr?s le d?ner, P?tersbourg vit avec ?tonnement la voiture de parade du m?tropolitain parcourir la ville et s'arr?ter devant la grande entr?e du Palais d'Hiver. Sa saintet? demandait ? ?tre introduite chez l'empereur,d'urgence et ? l'instant m?me. Tout le palais ?bahi, en ?moi, la foule se rassemblant sur la place, et le vieillard ? cheveux blancs donnant ? droite et ? gauche sa b?n?diction. L'empereur, qui ne se doutait de rien, ?tonn?, effray?, le re?ut dans son cabinet de travail. Le vieux pr?tre, tenant un livre ? la main, fl?chit les genoux devant l'empereur et se prosterna ? ses pieds; d'une voix pleine de larmes il lui dit que: «le temps est venu, pour lui, tzar orthodoxe, de sauver l'orthodoxie; l'Eglise est en danger! Il faut imm?diatement ?loigner l'apostat». L'empereur, alarm?, promit tout. 203 Le livre ?tait l'?uvre la plus inoffensive et la plus ennuyeuse du monde : s'?tait la traduction d'un recueil d'articles pieux du pasteur anglican Gasser, qui se trouvait ? P?tersbourg. Ce recueil ?tait imprim? par la soci?t? biblique, d'apr?s l'ordre du ministre. Magnitzky, trahissant son chef et son bienfaiteur, vola par l'interm?diaire d'un prote, qu'il avait suborn?, des feuilles de l'ouvrage et les porta chez le vieux fanatique comme preuves de propagande luth?rienne. Galitzine, de pers?cuteur devint pers?cut?. Alexandre tombait compl?tement sous l'influence d'un clerg? idol?tre, grossier et ignorant. C'?tait d?j? l'aube de l'Eglise nationale, l'Eglise de l'empereur Nicolas, intronis?e par lui, sanctifi?e par les Slavophiles de Moscou, et qui projette maintenant les ombres noires de ses cinq coupoles byzantines sur toute la Russie. Chichkoff fut nomm? ministre de l'instruction publique. Alexandre resta deux heures en t?te ? t?te, enferm? dans son cabinet, avec Photius. Le moine en sortit impassible, comme il ?tait entr?. Nul ne saura de quoi les deux hommes ont parl?... Depuis cette crise commence l'agonie d'Alexandre Ier. Il s'?clipse, devient presque invisible, s'?loigne du monde, fuit les f?tes et les r?ceptions, visite seul des couvents, tourne les grandes villes par des traverses, et s'il n'y en a pas, les laisse faire ad hoc. En 1824, il appara?t pour un instant ? Moscoulii[52], et s'en va mourir ? Taganrog... Comme nous en avons parl? dans le chapitre pr?c?dent. Les coups de canon du 14/26 d?cembre 1825 ?taient son requiem m?lancolique et ?trange. III Yakouchkine ne parle pas du 14/26 d?cembre 1825. Il n'?tait pas ? P?tersbourg ce jour grand et tragique. Nous verrons dans les m?moires du prince Serge Troubetzko? que la journ?e ?tait parfaitement motiv?e, quoique elle soit ve- nue comme par surprise. Nous verrons quelque d?tails donn?e par J Poustchine et Nicolas Bestoujeff. Maintenant nous suivrons le r?cit de notre auteur. Apr?s une tentative ?chou?e pour soulever les troupes ? Moscou, profitant de la confusion du second serment, Yakouchkine resta tranquille ? Moscou, et ce n'est que le 10/22 janvier qu'il fut arr?t?, imm?diatement envoy? ? P?tersbourg et enferm? au rez-de- chauss?e du Palais d'Hiver. — «Le lendemain soir on me mena, — dit Yakouchkine, — ? l'Ermitage. Dans un coin de la grande salle des tableaux, sous le portrait de Cl?ment IX, se trouvait le g?n?ral L?vachoff, assis devant une table de jeu. Il me montra une chaise vis-?-vis de lui et commen?a par la question: „Avez-vous appartenu ? la soci?t? secr?te?" Je r?pondis affirmativement. — Quels actes connaissez-vous de la soci?t?? — Des actes... je n'en connais aucun. — Monsieur, vous ne devez pas pr?sumer que nous ne savons rien. L'?v?nement du 14/26 d?cembre n'?tait qu'une explosion pr?matur?e. Vous savez tr?s bien qu'en 1818 encore vous deviez tuer l'empereur Alexandre. Cela me donna ? penser. Je ne croyais pas que la discussion dans notre petit comit? f?t connue. — J'ajouterai quelques d?tails, — continua L?vachoff. — Parmi les personnes qui ?taient pr?sentes et qui projetaient le r?gicide, c'est votre nom que le sort d?signa comme ex?cuteur. — Pardon, g?n?ral, je me suis offert moi-m?me pour porter le coup. L?vachoff inscrivit mes paroles. — Maintenant, je vous prie de me nommer ceux de vos complices qui ?taient pr?sents ? ce conciliabule. — Il m'est impossible de le faire; en entrant dans la soci?t? secr?te, j'ai donn? ma parole de ne jamais nommer les personnes. — On vous forcera. Je dois vous dire que nous avons en Russie la torture. — Je suis tr?s reconnaissant ? Votre Excellence de la confidence que vous me faites, et je sens, dans ce cas, plus que jamai le devoir de ne nommer personne. — Pour cette fois, — dit le g?n?ral, en fran?ais, — je ne vous narle pas comme votre juge, mais comme un gentilhomme, votre ?gal, et je ne con?ois pas pourquoi vous voulez ?tre martyr pour des gens qui vous ont trahi et vous ont nomm?. — Je ne suis pas ici pour juger la conduite de mes camarades, et je ne dois penser qu'? remplir les engagements que j'ai pris en entrant dans la soci?t?. — Tous vos coll?gues ont d?pos? que le but de la soci?t? ?tait le changement du gouvernement autocratique en gouvernement repr?sentatif. — Cela peut bien ?tre. — Mais quelle est donc la constitution qu'on voulait introduire? — Je ne saurais vous trop pr?ciser, g?n?ral. — De quoi vous ?tes-vous donc occup? dans la soci?t?? — Je m'occupais sp?cialement de la recherche des moyens d'?mancipation des paysans. — Eh bien, que dites-vous ? ce sujet? — Je dirai que c'est un n?ud que le gouvernement doit d?nouer n?cessairement, et s'il ne le fait pas, il se d?nouera de lui-m?me d'une "mani?re terrible et violente. — Que peut faire le gouvernement dans ce cas? — Le rachat des terres. — Impossible, vous connaissez vous-m?me l'?tat de nos finances. Encore quelques questions et une seconde invitation de nommer les membres de l'association, encore un refus de ma part. L?vachoff me donna la feuille sur laquelle il griffonnait pendant mDtre conversation, et me demanda: „Voulez-vous signer?" Je la signai sans avoir lu ; il me cong?dia, je sortis. Pendant la conversation avec L?vachoff je me sentais ? mon aise, et je ne cessai de contempler la sainte famille de Dominiquin. Me trouant seul avec une ordonnance, je commen?ai ? r?fl?chir sur le mot torture prononc? par le g?n?ral. La porte s'ouvrit et L?vachoff me fit signe de rentrer. Pr?s de la table se tenait debout l'empereur. Il me dit d'approcher, et apr?s : „Avez-vous pens? a ce qui vous attend dans l'autre monde ? La damnation ?ternelle. Vous pouvez m?priser l'opinion des hommes, mais les 206 punitions du ciel pour avoir trahi le serment! Je ne veux pas votr perte irr?vocable, je vous enverrai un pr?tre". Une pause. — Pourquoi ne me r?pondez-vous pas? — Je ne sais pas ce que Votre Majest? daigne me demander — Il me semble que je parle assez clairement. Si vous ne voulez pas tra?ner ? l'ab?me votre famille, si vous ne voulez pas qu'on vous traite comme un cochon, vous devez tout m'avouer. — J'ai donn? ma parole de ne nommer personne. Ce que j'ai pu dire sur mon compte, je l'ai tout dit ? Son Excellence, — r?-pondis-je en montrant L?vachoff, qui se tenait ?loign? dans une position respectueuse. — Que me fourrez-vous — Son Excellence et votre d?go?tante parole d'honneur ! — Je ne puis nommer personne. Nicolas recula de trois pas et dit en me montrant: —Lui mettre des fers... l'encha?ner de mani?re qu'il ne puisse se mouvoir. En voyant le tzar, je craignais fortement qu'il ne m'humili?t en parlant avec calme et mod?ration, en relevant les c?t?s faibles de la soci?t?; je craignais qu'il ne m'accabl?t par sa g?n?rosit?. Mais d?s le premier instant j'?tais rassur?. Je me sentis plus fort que lui, et tel je suis rest? pendant toute la conversation. On me transf?ra ? la forteresse. Le commandant g?n?ral Soukine, qui avait une jambe de bois, me re?ut; il prit la petite feuille de papier qu'on lui pr?senta, l'approcha de la bougie et dit lentement: — Ordre de t'encha?ner !» Sur cela, on lui mit les fers aux bras et aux pieds, on lui banda les yeux et on le mena dans «les oubliettes de P?tersbourg»r dans le fameux ravelin d'Alexis, o? l'on entrait quelquefois, mais d'o? l'on ne sortait presque jamais. C'est l? que le f?roce Pierre Ier fit p?rir son fils Alexis (de l? le nom du ravelin); c'est l? que p?rit la pauvre princesse Tarakanoff, noy?e dans sa casemate. Un vieillard septuag?naire, chef du ravelin, mena Yakouchkine dans la casemate № 1. On lui ?ta ses habits, on lui donna une chemise grossi?re toute en loques et un pantalon pareil. «Apr?s quoi le vieillard se mit ? genoux pour remettre les fers, 207 enveloppa dans un chiffon les menottes et me demanda si je pouvais ?crire. Je lui r?pondis affirmativement. Sur cela il me souhaita une bonne nuit, et, disant: « La mis?ricorde de Dieu nous sauvera tous », il sortit avec sa suite. La porte se ferma sur eux, et j'entendis le bruit deux fois r?p?t? de la serrure. La chambre dans laquelle j'?tais avait six pas de longueur sur quatre de largeur; les murs portaient encore des traces de l'inondation de 1824, les carreaux ?taient enduits d'une couleur blanche, la fen?tre barr?e par une forte grille de fer. Un lit, un po?le, une petite table, une cruche d'eau, une veilleuse, une chaise de nuit et deux chaises, tel ?tait l'ameublement. A neuf heures du soir un soldat m'apporta un potage aux choux; il y avait deux jours que je n'avais mang?, je me mis non sans plaisir au stchi. La marche ?tait peu commode avec les cha?nes (elles pesaient pr?s de douze kilogr ), qui faisaient un tel bruit que j'avais conscience d'ennuyer mes voisins. Je me couchai et j'aurais tranquillement dormi, si les menottes ne m'eussent r?veill? ? chaque instant. Le lendemain j'?tais encore au lit lorsque la porte s'ouvrit, et un vieux pr?tre, haut de taille et tout blanc de cheveux, entra. Il prit une chaise, se mit ? c?t? de mon lit et me dit que l'empereur l'avait envoy? chez moi. — Est-ce que vous faites chaque ann?e vos d?votions? — me dit-il. — Il y a plus de quinze ans que je n'en fais pas. — Vous ?tiez peut-?tre emp?ch? par le service? — J'ai quitt? le service depuis huit ans. Je ne faisais pas mes d?votions parce que je ne suis pas chr?tien. Le pr?tre me parla alors de l'autre monde, des ch?timents. — Si vous croyez en la mis?ricorde de Dieu, — dit Yakouchkine, — vous devez ?tre convaincu que nous tous serons pardonn?s — vous, moi et mes juges. C'?tait un brave homme. Il se retira les larmes aux yeux, en disant qu'il ?tait d?sol? de ne pouvoir rien faire pour moi. Apr?s lui, un sergent m'apporta, au lieu du d?ner, un morceau de pain de caserne. (C'?tait par la faim que le profond Nicolas voulait convertir ? la religion cet homme de fer!) Un officier m'apporta ma pipe et le tabac pour me tenter (encore mieux!), 208 je dis qu'ils ne m'appartenaient pas et qu'il n'avait qu'aies emporter. Le soir du lendemain un autre pr?tre, encore plus haut de taille, entra chez moi: c'?tait l'archipr?tre de la cath?drale de Kazan. Ses allures ?taient tout autres; il m'embrassa avec tendresse et me parla de la patience avec laquelle les ap?tres et les premiers p?res souffraient leur terrible position. — Saint p?re, — lui dis-je, — vous ?tes venu ici par ordre du gouvernement? Il resta interdit un instant, puis il me r?pondit: — Certainement, sans une autorisation du gouvernement il me serait impossible de venir chez vous; mais, dans votre position, il me semble que vous devriez ?tre content si un chien entrait chez vous. Voil? pourquoi je pensais que ma visite ne vous serait pas d?sagr?able. — Certainement, chaque visite me ferait un plaisir extr?me, mais vous ?tes pr?tre, et je vous demande la permission de commencer notre connaissance par une enti?re franchise. Comme pr?tre, vous ne m'apporterez pas de grandes consolations. Au contraire... il y a parmi mes coll?gues des croyants qui seraient peut-?tre heureux de vous voir. — Je ne veux rien savoir de vos croyances, — dit l'archipr?tre Myslovsky. — Vous souffrez et je serai heureux si les visites non du pr?tre, mais de l'homme, peuvent vous ?tre agr?ables. Je lui tendis ma main. Il venait tous les jours et se conduisait avec un grand tact; il parlait de tout, ? l'exception de la religion. ...Un soir j'entendis un grand bruit: un des d?tenus, Boulatoff, se d?menait dans un acc?s de rage. Pendant huit jours il avait refus? toute nourriture. Ni pri?res ni menaces ne pouvaient le contraindre. Il devint fou furieux, on l'envoya ? l'h?pital, o? il mourut dix jours apr?s. Avant sa mort on amena ses deux petites filles, qu'il aimait tendrement. Elles ne reconnurent pas leur p?re et prirent la fuite par horreur de lui. Le m?me jour un caporal apporta, le soir, un pain blanc, me l'offrit de la partde l'officier de service et me pria de manger tout le pain, pour qu'il ne rest?t pas de miettes comme pi?ce d'accusation contre l'officier. 209 Le lendemain le commandant de la forteresse vint lui-m?me me voir. Il me conjura de nommer les membres de la soci?t? pour adoucir mon sort, et fit un long pan?gyrique du nouveau tzar, allant jusqu'? dire qu'il ?tait un ange de bont?. — Dieu veuille qu'il en soit ainsi, — lui r?pondis-je. — Eh bien, sans prendre note de votre obstination, j'ordonnerai qu'on vous apporte un d?ner; mais comme vous n'avez depuis longtemps rien mang? que du pain, je vous enverrai avant du th?. Je le remerciai, en disant qu'au bout du compte je ne tenais pas trop ? ces choses. Pourtant il m'envoya du th? et un potage. Je racontai le fait ? l'archipr?tre et lui dis que le vieux g?n?ral me semblait ?tre, somme toute, un brave homme. Sur cela, Myslovsky fit observer que la bont? du commandant ?tait principalement fond?e sur le d?sir sinc?re que je n'aille pas mourir comme Boulatoff ? la suite de la nourriture insuffisante et mauvaise. Car, dit-il, la Commission de l'enqu?te tient ?norm?ment que personne ne meure avant la fin du proc?s»liii[53]. ...Les premiers jours de f?vrier un officier d'ordonnance apporta ? Yakouchkine une lettre de sa femme, dans laquelle elle lui communiquait la naissance d'un fils. Cette lettre a ?t? d?livr?e ? Yakouchkine par ordre de l'empereur. Sa joie ?tait immense. Il voulut m?me ?crire une lettre de remerciement ? l'empereur, heureusement l'officier ?tait d?j? parti, et la lettre ne fut pas ?crite. Le m?me jour, apr?s le souper, l'aide de camp de la place lui ordonna de mettre ses habits et de le suivre. Il lui apprit la mani?re de soutenir un peu les cha?nes aux pieds par un mouchoir, lui banda les yeux, lui jeta sur les ?paules une pelisse, et le mena en tra?neau dans la maison du commandant. L?, apr?s une assez longue attente, on introduisit Yakouchkine 210 dans un grand salon fortement ?clair? et on ?ta le mouchoir de ses yeux. «Je me trouvais au milieu d'une vaste pi?ce, ? dix pas d'une table couverte de drap rouge. La premi?re place ?tait occup?e par le pr?sident de la Commission, Tatistcheff; ? c?t? de lui ?tait le grand-duc Michel, ensuite le prince Alexandre Galitzine, le g?n?ral Diebitch; entre lui et le comte Tchernychoff il y avait une place vide, celle de L?vachoff. De l'autre c?t? du pr?sident ?taient: le g?n?ral gouverneur Koutouzoff, le comte Benkendorl, le g?n?ral Potapoff et l'aide de camp colonel Adlerberg, qui sans ?tre membre de la Commission y assistait pour faire ses rapports ? l'empereur. Apr?s un moment de silence, le comte Tchernychoff me dit d'un ton solennel: — Approchez! Mes fers retentirent dans la salle. — Avez-vous, — me dit-il, — pr?t? serment ? l'empereur actuel? — Non. — Et pourquoi cela? — Je n'ai pas pr?t? le serment parce que le serment est entour? de tant de formalit?s et de promesses que je n'ai pas cru convenable de le faire sans y croire. Ce n'est qu'alors que l'id?e m'est venue que la lettre de ma femme avait ?t? employ?e comme guet-apens. Je regardais d?s ce moment avec un d?go?t profond et un m?pris sans bornes mes juges. — Vous voulez sauver vos complices, — me dit Tchernychoff, — vous ne r?ussirez pas. — Si je voulais sauver quelqu'un, j'aurais commenc? par moi-m?me, et dans ce cas je n'aurais pas dit ce que j'ai dit au g?n?ral L?vachoff. — Quant ? vous, vous ne pouvez pas vous sauver. Si le comit? vous demande les noms, c'est dans le but unique de soulager votre sort. Comme vous persistez dans votre refus, nous vous nommerons tous les membres qui ?taient pr?sents lorsqu'on a pris la d?cision de tuer l'empereur d?funt. Il y avait Alexandre, Nikita, Serge et Mathieu Mouravioff, Lounine, Von Wiesen et Chakhovskoi. Les uns affirment que le sort vous a d?sign?, d'autres que vous vous ?tes propos? vous-m?me. — Les derniers ont raison. — Quelle affreuse position, — dit le prince A. Galitzine, — d'avoir l'?me charg?e d'un tel crime! Est-ce que le pr?tre a ?t? chez vous? — Oui, il a ?t? chez moi. Koutouzoff, qui dormait, se r?veilla et, sans bien comprendre de quoi il s'agissait, s'?cria: — Comment, il n'a pas laiss? entrer chez lui le pr?tre! Galitzine le calma en disant que le pr?tre y avait ?t?. — Est-ce qu'il n'y avait personne qui s'oppos?t d?s le commencement ? votre affreux projet? — Von Wiesen. Tchernychoff sourit au grand-duc, et me dit avec une certaine douceur qu'on m'enverrait des questions par ?crit. Un jour apr?s on m'apporta les m?mes questions par ?crit». «Ici, — dit Yakouchkine avec une sainte franchise, — ici commence l'action d?l?t?re, corruptrice de la prison, des fers, de la fatigue, du soin de sa famille, etc. Je commen?ai ? tergiverser. Il me semblait que je jouais le r?le d'un Don Quichotte qui se pr?sente, l'?p?e ? la main, devant un lion qui, en le voyant, b?ille, d?tourne la t?te et s'endort». Yakouchkine ?crivit les noms de tous les membres nomm?s en sa pr?sence par la Commission et il en ajouta deux: le g?n?ral Passek, qui s'?tait suicid?, et Tchaada?eff, qui n'?tait pas en Russie. Vers la fin du grand car?me, Yakouchkine consentit — et il d?signe cela comme seconde chute — ? communier. Le soir du m?me jour on ?tait, sur l'ordre de l'empereur, les fers de ses pieds. Les premiers temps cela l'embarrassait; il ?tait si faible que les fers qui rest?rent sur les bras l'emportaient par leur poids. Une semaine apr?s, le jour de P?ques, on ?ta aussi les fers des bras. ...Le 15/27 juillet, vers une heure, on le mena dans la maison du commandant. «On me fit entrer dans une chambre dans laquelle je trouvai Nikita et Mathieu Mouravioff, le prince 212 Volkonsky, Alexandre Bestoujeff et Guillaume K?chelbecker. J'ai ?t? tr?s heureux de revoir les amis, principalement les Mouravioff, et pourtant j'ai ?t? frapp? du grand changement que je trouvai en eux; ils ?taient amaigris et ext?nu?s par la prison. ...Le pr?tre apparut un instant, pour me glisser ces mots: — Vous entendrez parler de la sentence de mort, ne croyez pas ? l'ex?cution». Enfin on les fit entrer tous les six dans la salle de la haute Cour criminelle. Des m?tropolitains, des archev?ques, des membres du Conseil d'Etat, des g?n?raux ?taient assis devant une table; derri?re eux se trouvait le S?nat. On leur lut la sentence de mortliv[54], et on les renvoya aux casemates. «A minuit on vint me r?veiller, on m'apporta mes habits et on me mena sur le pont qui r?unit le ravelin ? la forteresse. De tous les c?t?s, de toutes les casemates on menait des condamn?s que l'on dirigeait vers la forteresse. Une fois r?unis, nous travers?mes sous escorte la grande porte; nous pass?mes ? c?t? d'un ?chafaudage surmont? de deux poutres et d'une solive; des cordes descendaient de la solive. L'id?e ne nous vint pas que c'?tait un gibet. Nous ?tions convaincus que personne ne serait ex?cut?. Sur le couronnement de la forteresse il y avait quelques spectateurs, en grande partie des employ?s d'ambassade. Ils ?taient ?tonn?s que les condamn?s, qui devaient dans un instant perdre fortune et position, allaient la t?te haute, parlant gaiement entre eux, entendre la sentence. On fit halte devant la forteresse, on lut encore une fois la sentence; apr?s quoi on ordonna de mettre ? genoux les militaires, de leur ?ter leurs uniformes et de briser leur ?p?e au-dessus de la t?te. J'?tais le dernier du c?t? droit, et c'est par moi que devait commencer l'ex?cution. Le soldat du train qui faisait la besogne me frappa de toute sa force avec mon ?p?e sur la t?te. On l'avait mal sci?e au milieu. Je tombai, et en me relevant je lui dis: « Tu m'assommeras si tu me frappes encore une fois avec 213 cette force ». Le g?n?ral gouverneur Koutouzoff ?tait ? c?t?, ? cheval, et j'ai tr?s bien vu qu'il riait en voyant cette d?plorable sc?ne. A une centaine de pas on jetait sur des b?chers iios uniformes, d?corations, etc.» Apr?s cette c?r?monie on les ramena dans les casemates... Le sergent qui apporta le d?ner ? Yakouchkine ?tait p?le et abattu, il hasarda quelques mots: «Des horreurs ont ?t? commises, cinq des v?tres ont ?t? pendus». Yakouchkine ne pouvait le croire. Enfin le pr?tre entra, le ciboire en main. «Est-ce vrai?» — lui dit Yakouchkine. Le pr?tre se jeta sur une chaise et serra en sanglotant le ciboire avec ses dents... Il ?tait pr?sent ? l'ex?cution. «Ils se pr?paraient tous ? la mort avec un calme sublime, — dit-il, —et une grandeur d'?me ? toute ?preuve. Seul, Michel Bestoujeff avait des moments de faiblesse; il ?tait si jeune (vingt-trois ans) et d?sirait tant de vivre encore». A deux heures du matin, l'archipr?tre les accompagna, donnant le bras au jeune Bestoujeff. Au pied du gibet, Serge Mouravioff s'agenouilla et d'une voix forte, pronon?a: «Que Dieu sauve la Russie et qu'il sauve le Tzar». «Profond?ment religieux, — ajoute Yakouchkine, — Mouravioff ?tait sinc?re, il priait en mourant pour le tzar, comme le Christ priait sur la croix pour ses ennemis». Le pr?tre, en descendant les degr?s de l'?chafaud, entendit un bruit, tourna encore une fois les yeux vers les martyrs, il vit Pestel et Bestoujeff pendus, et les trois autres gisant, bless?s, sur les planches, leurs t?tes ayant pass? par les n?uds des cordes, mouill?es par la pluie. Serge Mouravioff s'?tait gri?vement bless?, une jambe ?tait Iractur?e. «Pauvre Russie, — dit-il, — on ne sait pas m?me pendre un homme». Kahovsky pronon?a quelques impr?cations. Ryl??elf ne dit pas un motlv[55]. Le g?n?ral Tchernychoff ne perdit pas la t?te, il ordonna de les pendre encore une fois. Myslovsky b?nit leurs cadavreslvi[56]. 214 Le 15 juillet, sur la place de Pierre, il y avait un Te Deum expiatoire, le m?tropolitain y assistait avec tout le clerg?. L'archipr?tre Myslovsky n'y alla pas, il resta seul dans la cath?drale Puis prennant le costume de deuil, il officia une messe de mort pour les cinq martyrs... Une femme ?plor?e entre dans la cath?drale et voit le vieux pr?tre prostern? devant l'autel, priant pour le repos de l'?me de Serge, Paul, Michel et Conrad. Cette dame ?tait la s?ur de Serge Mouraviofflvii[57]. P. S. Il y a un point de rapprochement entre ce grand martyr et moi, qui m'est trop cher pour ne pas le communiquer ? nos lecteurs. Yakouchkine mourut ? Moscou en 1856. Il revint de la Sib?rie orientale apr?s l'amnistie donn?e par l'empereur actuel. Les mesquineries polici?res rendaient dure et blessante cette amnistie pour les vieillards. On refusa ? Yakouchkine le permis de s?jour ? Moscou, et on ne revint sur cette d?cision que lorsqu'il tomba gri?vement malade. Une nouvelle offense attendait le moribond ? Moscou. Un factum semi-officiel sur l'av?nement au tr?ne de Nicolas fut imprim? par ordre de l'empereur. Apr?s trente ann?es, les vieilles injures, fard?es ? neuf, se dressaient comme un Ave sinistre et immonde ? la rencontre des ressuscites. Des amis de Yakouchkine m'ont dit que le vieillard mourant, apr?s avoir lu la brochure, dit en me d?signant: «Je suis s?r qu'il vengera notre m?moire»lviii[58]. CHAPITRE III CONRAD RYLEIEFF ET NICOLAS BESTOUJEFFlix[59] «Lorsque Ryl??eff ?crivait son Naliva?ko, — ?crit Nicolas Bestoujeff, — mon fr?re Michel, ?tant malade, demeurait chez lui. Un jour Ryl??eff entra dans sa chambre et lui r?cita la c?l?bre »Confession": „Pas un mot, saint-p?re, tes paroles seront perdues. Je sais que la mort attend celui qui se l?ve le premier contre les oppresseurs du peuple, je connais mon sort et, saint- p?re, je le b?nis avec joie..." — Ryl??eff, — lui dit Michel, — c'est une pr?diction que tu nous fais, ? nous et ? toi le premier. — Penses-tu donc que j'aie pu douter un seul instant de ce qui m'attend? — r?pondit Ryl??eff. — Je suis convaincu que notre perte est imminente et qu'elle est n?cessaire pour secouer de leur sommeil nos compatriotes endormis». Bestoujeff ajoute: «Chez lui ce n'?tait pas un ?lan g?n?reux, ni l'entra?nement d'un moment, c'?taient sa religion calme, sa conviction in?branlable». Il ?tait pr?sent lorsque Ryl??eff se s?para de sa m?re, qui quittait P?tersbourg. L'id?e de ne plus revoir son fils tourmentait la pauvre femme, elle ne pouvait se d?faire du pressentiment qu'il allait ? une perte s?re: «—Sois circonspect, mon ami, —lui disait-elle, — tu es si imprudent... Le gouvernement est soup?onneux, des espions sont partout aux aguets, et toi — tu as l'air de te complaire ? les provoquer en attirant sur toi leur attention. — Vous avez tort, maman, — r?pondit Ryl??eff, — mon but est au-dessus des taquineries et des provocations ? l'adresse de quelques mis?rables agents de la police. Je suis dissimul?, car j'ai besoin qu'on me laisse tranquille pour agir. Si je parle ? c?ur ouvert avec mes amis, c'est que notre cause est la m?me, et si 215 je ne me cache pas de vous, c'est qu'au fond, ch?re m?re, vous partagez nos convictions. — Cher Conrad, tu l'avoues toi-m?me que tu as des projets sinistres. Tu vas au- devant de la mort, sans m?me le cacher ? ta m?re. Elle fondit en larmes. — Il ne m'aime pas, — dit-elle en se tournant vers moi et me prenant la main. — Vous qui ?tes son ami, t?chez donc de le dissuader... Si quelque malheur arrive, moi je ne lui survivrai pas. Je sais que Dieu peut le reprendre ? chaque instant, mais attirer sur soi-m?me le malheur... Elle ne put continuer. — M?re, — dit Ryl??eff, — ce n'?tait pas mon intention de vous parler de ces choses, de vous troubler, mais je vois bien que vous avez tout devin?. Eh bien! oui, je suis membre d'une soci?t? qui a pour but de renverser le gouvernement. La m?re p?lit, et sa main que je tenais devint froide. — Ne vous effrayez pas et ?coutez-moi avec calme. Nos intentions paraissent t?m?raires, terribles ? celui qui les consi d?re ? distance sans s'en p?n?trer, sans bien envisager notre but; il ne voit que les dangers qui nous menacent. Mais vous, ma m?re, vous devez voir la chose de plus pr?s et mieux conna?tre votre fils. Et d'abord, ma m?re, est-ce que ce n'est pas vous qui m'avez fait entrer au service militaire? Vous m'avez donc vous-m?me vou? aux dangers et ? la mort. Pourquoi n'aviez-vous pas tant de crainte en me faisant soldat? Les honneurs qui pourraient m'?choir auraient-ils att?nu? votre douleur ou calm? vos craintes? Non... Le monopole de la gloire militaire passe, nous entrons dans l'?poque du courage civique. Eh bien! je verserai mon sang pour acqu?rir les droits de l'homme ? mes compatriotes. Si je r?ussis, je serai r?compens? au del? de mon m?rite. Si je succombe et que mes contemporains ne me comprennent pas, vous, ma m?re, vous m'appr?cierez, moi et la puret? de mes intentions, et la post?rit? inscrira mon nom parmi ceux qui se sont sacrifi?s pour le bien-?tre des hommes. Ainsi, courage, ma m?re, et donnez-moi votre b?n?diction. Je n'ai jamais vu Ryl??eff aussi ?loquent; ses yeux ?tincelaienti sa figure s'illumina. Sa m?re ?tait entra?n?e, subjugu?e par lui; elle souriait sans pouvoir retenir ses larmes. Elle inclina la t?te rie son fils, mit la mainau-dessus, et avec une expression de douleur et de bonheur, d'angoisse et de contentement int?rieur elle le b?nit; mais la douleur prenant le dessus, elle dit en sanglotant: „Tout cela est bien... mais je ne veux pas lui survivre!”» Saints et sublimes fanatiques! Faut-il les pleurer ou leur porter envie! Emport? comme le Christ ? son Golgotha, Ryl??eff continuait de pr?cher comme lui, connaissant sa destin?e; mais, simple mortel, sa s?paration avec sa m?re est plus humaine. Po?te-citoyen — il ?tait l'un et l'autre dans chaque po?me, chaque strophe, chaque vers. Tout est p?n?tr? de ce sentiment de d?vouement, d'amour complet et de haine ardentelx[60]. Jeune homme sans appui, il s'attaqua au monstre, devant lequel tremblait tout le pays — ? Araktch?ieff. «On ne peut s'imaginer l'?tonnement, la stup?faction des habitants de P?tersbourg ? la lecture de cette po?sie. Tout le monde attendait avec anxi?t? par quoi se terminerait cette lutte d'un enfant avec un g?ant. L'orage passa par-dessus sa t?te. L'engourdissement de terreur se dissipa alors et un murmure d'approbation fut la r?compense du jeune po?te vengeur. La carri?re politique de Ryl??eff date de cette po?sie». Il fut remarqu? par tout le monde. C'?tait le temps o? la soci?t? commen?ait ? se lasser d'un arbitraire sans frein. Une fois membre de la soci?t? secr?te, le bouillant jeune homme devint tout autre. De po?te audacieux, qui jette sur la place publique des mal?dictions contre un favori redout?, il devient po?te pr?dicateur, pr?chant la grande lutte. Ryl??eff (comme Michel Bakounine) commen?a son service par l'artillerie; il le quitta bient?t et se retira dans une petite propri?t? qu'il avait pr?s de P?tersbourg. Il ?tait jeune et mari?. En peu de temps il acquit une grande estime parmi ses voisins, qui l'?lurent aux fonctions d'un des juges de la cour criminelle, ? P?tersbourg. 217 C'est dans cette charge qu'il acquit une grande popularit? parmi le peuple, et Bestoujeff raconte une anecdote tr?s caract?ristique ? cet ?gard. «Un jour, d'apr?s quelques soup?ons, on arr?ta un petit, bourgeois de P?tersbourg. Comme il n'avouait rien, on l'amena devant le comte Miloradovitch — alors gouverneur g?n?ral de Saint-P?tersbourg. Le pauvre diable persistait ? nier, probablement il ?tait innocent. Miloradovitch, fatigu? de ses d?n?gations, lui d?clara qu'il le livrerait ? la cour criminelle (il le fit pour l'intimider, connaissant la profonde aversion des gens du peuple pour le tribunal) — mais tout au contraire le bourgeois tomba ? ses pieds et le remercia avec des larmes aux yeux pour la gr?ce qu'il lui faisait. — Quelle diable de gr?ce? — demande Miloradovitch stup?fi?. — Votre Excellence, vous voulez m'envoyer devant le tribunal, eh bien! — je suis s?r que le tribunal terminera toutes mes tribulations en m'acquittant. Il y a parmi les juges un monsieur Ryl??eff, il ne condamnera pas un innocent». Dans une affaire qui a eu dans le temps un grand retentissement Ryl??eff se faisant l'avocat des paysans du prince Rasoumovsky, gagna le proc?s en faveur des paysans contre le gr? non seulement des puissants, mais de l'empereur m?me. Aim? avec passion par ses amis, Ryl??eff devint le c?ur, le centre ardent et attractif de la Soci?t? du Nord. Sans ?tre pr?cis?ment ?loquent — il entra?nait tout le monde avec une puissance irr?sistible. «Avant d'avoir parl?», il s'emparait d?j? de son interlocuteur par ses yeux et par l'expression de ses traits. ...Devant la Commission, Ryl??eff prit sur lui toute la responsabilit? du 14/26 d?cembre. Il s'accusait pour faciliter ? ses amis la d?fense. Pourtant il faut convenir qu'il ?tait un des promoteurs principaux et un des acteurs les plus actifs de cette journ?elxi[61]. On ne s'attendait nullement ? la mort de l'empereur Alexandre. R?veill?s en sursaut par cette nouvelle, les membres de la Soci?t? furent encore plus frapp?s par la seconde. Le bruit 218 je l'abdication de Constantin gagnait du terrain, et pourtant on lui pr?tait serment dans toute la Russie. Nicolas voulait h?tivement s'emparer du tr?ne, mais il trouva une vigoureuse r?sistance dans le g?n?ral Miloradovitch. Les soldats murmuraient de ce qu'on leur avait cach? jusqu'au dernier moment la maladie d'Alexandre et son testament. Un manifeste parut, pour annoncer l'abdication du c?sar?vitch; le manifeste, qui d?liait du serment de fid?lit? pr?t? ? Constantin, ne portait pas sa signature, mais bien celle de son fr?re cadet, qui allait s'emparer du tr?ne. Tout cela troublait les esprits. Ryl??eff et quelques-uns de ses amis, en petit nombre, voulurent voir de leurs propres yeux o? l'on en ?tait. A la nuit tombante (cela pouvait ?tre le 10 ou le 22 d?cembre), ils s'en all?rent de part et d'autre parler aux soldats; ils leur disaient que l'on cachait le testament de l'empereur d?funt par lequel les serfs recevaient la libert?, les soldats ne serviraient dans les rangs que quinze ans. Ils trouv?rent les soldats tout pr?ts, et les nouvelles se r?pandirent avec une grande rapidit?, comme ils l'avaient constat? le lendemain matin. Il ?tait impossible de perdre une telle occasion. «Je ne crois pas au succ?s, — disait Ryl??eff ? N. Bestoujeff, — mais le moment est propice; dans tous les cas il faut risquer et oser. Si nous p?rissons, nous donnerons un exemple qui r?veillera». Le 12 d?cembre Ryl??eff apprit qu'un jeune officier, Rostovtzeff, appartenant ? la Soci?t?, a eu une entrevue avec Nicolas, et sans d?noncer les personnes lui a fait part des projets de soul?vement, etc. — Dans ce cas, qu'y a-t-il ? faire? — demanda Ryl??eff ? N. Bestoujeff. — Ne communiquer ? personne la nouvelle et agir imm?diatement. Mieux vaut ?tre pris sur la place publique que dans son Ut. Au moins on saura ce que nous voulons et pourquoi nous p?rissons, — r?pondit Bestoujeff. Ryl??eff se jeta ? son cou. — J'?tais s?r, — lui dit-il, — que tu le dirais, je suis encore plus s?r que nous allons ? notre perte, n'importe, en avantl L'id?e de Ryl??eff, simple et parfaitement juste, ?tait de r?unir au plus vite les troupes d?vou?es et de marcher sans perdre 219 de temps au Palais d'Hiver. Il ?tait facile de s'en emparer ? l'improviste, ayant avec soi des soldats de la garde qui connaissaient toutes les issues. Les militaires trouv?rent tant d'objections que ce plan, peut-?tre le seul possible, fut abandonn?; on se d?cida ? faire une insurrection sur la place d'Isaac. De grand matin, le 14/26, Bestoujeff vint chercher Ryl??eff. Il l'attendait d?j?. Ils s'embrass?rent et voulurent sortir, lorsque ?perdue, sanglotant, la femme de Ryl??eff leur barra le chemin. Elle saisit la main de Bestoujeff et s'?cria: — Laissez-moi mon mari, ne l'emmenez pas, il va ? sa perte, il va ? sa perte! Nastia, viens, prie ton p?re pour moi, pour toi. Et la petite de Ryl??eff, toute en larmes, embrassait les genoux de son p?re. Sa femme, se sentant mal, inclina sa t?te sur la poitrine de Ryl??eff; il la posa doucement sur un sopha; elle ?tait ?vanouie, et s'arrachant de l'enfant il se pr?cipita dehors. «Nous nous s?par?mes. J'arrivai assez tard sur la place, amenant avec moi l'?quipage de la garde. Ryl??eff me serra sur son c?ur, c'?tait notre baiser de libert?. (On a trouv? encore, apr?s le d?c?s de N. Bestoujeff, quelques fragments se rapportant ? la journ?e du 14/26 d?cembre 1825. Un de ces fragments continue ?videmment les souvenirs sur Ryl??eff, un second appartient ? un autre manuscrit. L'incident d?crit est extr?mement dramatique. Mais o? est le commencement? o? est la suite? Quel malheur irr?m?diable si nous avons perdu ce saint h?ritage d'un des meilleurs, des plus ?nergiques acteurs de la grande conspiration! Voici le premier fragment):? — Nos pr?visions s'accomplissent, — me dit-il, — nos derniers moments s'approchent, mais aussi c'est notre premier souffle d'ind?pendance, et pour cet instant je donne volontiers ma vie. Ces paroles sont les derni?res que Ryl??eff m'ait adress?es». Bestoujeff le revit encore sept mois apr?s. Tous deux ?taient dans les casemates du ravelin d'Alexis sans se voir, bien entendu. Une fois, apr?s le souper, le caporal qui servait Bestoujeff ouvrit 220 ]a porte; au moment m?me Ryl??eff passait sous escorte pour prendre l'air. Bestoujeff ?carta le caporal et se jeta au cou de Ryl??eff — on les s?para. Ce fut leur adieu. Quelques jours apr?s, l'archipr?tre lui racontait le carmen horrendum, comme il l'a fait ? Yakouchkine. II «...Mon ?p?e ?tait depuis longtemps dans le fourreau. Je me tenais dans l'intervalle du carr? form? par le r?giment de Moscou et l'?quipage de la garde. Enfon?ant mon chapeau et me croisant les bras, je pensais aux paroles de Ryl??eff: „Que nous respirions l'air de la libert?”, et je voyais que cet air commen?ait ? manquer. Les cris des soldats ressemblaient plut?t aux cris supr?mes d'une agonie. Nous ?tions entour?s de tous c?t?s; l'inactivit? dans laquelle nous restions gla?a les c?urs, remplit d'effroi les esprits; celui qui s'arr?te ? mi-chemin est d?j? ? demi-vaincu. Un vent per?ant et froid venait de son c?t? geler le sang des soldats et des officiers, si longtemps expos?s sur une place d?couverte... L'attaque contre nous cessa, le „hourrah!" des soldats devint moins fr?quent. Le jour tombait, tout ? coup nous v?mes les r?giments s'?carter des deux c?t?s pour faire place ? l'artillerie. Les bouches des canons ?taient braqu?es contre nous, tristement ?clair?es par les cr?puscules gris?tres d'une soir?e d'hiver. Le m?tropolitain vint lui-m?me nous admonester et s'en retourna sans succ?s. Le g?n?ral Souhosanet s'approcha en montrant l'artillerie;on lui cria ? haute voix qu'il ?tait „un pleutre". — C'?taient les derniers efforts de notre ind?pendance. Le premier coup de canon retentit, la mitraille se r?pandit en soulevant la neige et la poussi?re, en frappant la rue et les maisons; quelques hommes tomb?rent du front; des spectateurs inoffensifs qui se tenaient sous la colonnade du S?nat furent bless?s ou tu?s. Sept hommes de nos rangs, tu?s instantan?ment, tomb?rent comme ?vanouis; je n'ai pas vu de convulsions, je aai pas entendu de cris — telle ?tait la force de la mitraille ? cette petite distance. Un silence absolu r?gnait parmi les vivants et les morts. D'autres coups de canon jet?rent par terre un tas de soldats et d'hommes du peuple. Les carreaux, les ch?ssis des fen?tres tombaient avec fracas, et avec eux tombaient silencieusement des hommes qui restaient raides et sans mouvement-j'?tais comme p?trifi? ? ma place en attendant le coup qui m'emporterait. L'existence en ce moment me parut si accablante, si am?re que je souhaitai la mort. Le sort en d?cida autrement. Apr?s le cinqui?me, le sixi?me coup, la colonne s'?branla. Lorsque je revins ? moi, la place entre moi et la colonne qui fuyait ?tait vide d'hommes et couverte de tu?s; je rejoignis la colonne en me frayant un chemin entre des cadavres. Il n'y avait ni cris, ni plaintes, mais on entendait la neige fondant sous le sang chaud et l'on voyait ensuite le sang se convertir en glace. Un escadron de chevaliers-gardes se mit ? notre poursuite; entrant dans une rue ?troite (Galerna?a), les masses l'encombr?rent. C 'est l? que j'atteignis les grenadiers de la garde et rencontrai mon fr?re Alexandre. Nous arr?t?mes quelques dizaines d'hommes pour faire face ? une attaque et couvrir la retraite, mais l'empereur pr?f?ra tirer des coups de canon tout le long de la rue. La mitraille atteignait mieux que les chevaux, et nous f?mes forc?s de nous disperser. A chaque pas on voyait tomber des soldats et des hommes du peuple; les soldats frappaient aux portes des maisons, se cachaient derri?re les murs, o? la mitraille les atteignait par ricochet, en rebondissant des murs oppos?s. C'est ainsi que la colonne et la masse du peuple, cribl?es de coups, atteignirent le croisement de la rue par une autre rue, o? elles ?taient attendues par une partie du r?giment des grenadiers de Paul. Ayant perdu de vue mon fr?re, j'entrai dans une porte co-ch?re entr'ouverte, et je me trouvai en face du ma?tre de la maison. Deux individus bien habill?s se pr?cipit?rent en m?me temps vers la porte; mais au moment o? l'un d'eux entrait, un coup de mitraille l'?tendit devant nous. Son corps nous barra le chemin. Avant que j'aie eu le temps de me baisser et de relever sa t?te, il ?tait mort: le sang jaillissait de deux c?t?s, de la poitrine et du dos. „Mon Dieu, — s'?cria le propri?taire, — n'y a-t-il pas moyen de le secourir”. Je lui montrai la plaie qui traversait de part en part le jeune homme. „Que la volont? de Dieu s'accomplisse. Entrons vite chez moi, autrement nous risquons que notre nombre ne diminue enco- 222 re". Nous travers?mes tous trois la cour; le ma?tre de la maison frappa ? la porte: un aboiement fort retentit des chambres, qui semblaient vides. — Permettez-moi, — nous dit-il, de vous demander, messieurs, qui j'ai l'honneur de recevoir chez moi avant que le domestique me vienne calmer le chien et tirer les verroux. Je montrai mes epaulettes d'officier sup?rieur et la croix que je portais. — Et vous? Le jeune homme qui avait une tr?s agr?able physionomie, lui d?clara son nom de famille, qu'? mon grand regret j'ai oubli?. Le domestique, apr?s avoir tir? divers verroux et ouvert des cadenas, montra sa t?te. — Je ne suis pas seul, tiens le chien. — Et en nous donnant une poign?e de main il nous invita ? entrer. La pr?caution n'?tait pas inutile, un ?norme chien se d?battait, retenu avec peine par le domestique. Nous entr?mes dans une pi?ce du rez-de-chauss?e, le domestique apporta une bougie, le ma?tre lui ordonna de fermer imm?diatement les volets donnant sur le quai et sur la cour, de fermer les portes et de dire ? tout le monde qu'il n'y ?tait pas. Les coups de canon continuaient le long de la rue et de la Neva; on entendait la fusillade de deux c?t?s. Cela dura une dizaine de minutes; les canons se turent les premiers; les coups de fusil devenaient plus rares et cess?rent bient?t compl?tement. On nous offrit du th? sans lait, le propri?taire faisait maigre. Quoique notre conversation roul?t sur les terribles ?v?nements de la journ?e, elle ?tait froide et guind?e. Nous ne nous connaissions pas, et la m?fiance liait les langues. La contrainte per?ait ? travers la politesse et l'urbanit?. Je regardais notre h?te. C '?tait un homme de ma taille, il pouvait avoir quarante-cinq ans, d'une sant? robuste, de beaux traits et regardant avec des yeux noirs qui parlaient en faveur de son caract?re. Pas un cheveu blanc dans ses cheveux noirs; sur son habit gris on voyait la plaque d'une d?coration napolitaine. Lorsque la tranquillit? fut compl?tement r?tablie, et que le domestique qui sortait de temps en temps dans la rue nous dit que l'on ne voyait personne, ? l'exception des patrouilles, le 223 jeune homme se leva, remercia le ma?tre de la maison, r?p?ta son nom de famille et sortit sur le quai, conduit par le domestique Les convenances ne me permettaient pas de rester plus longtemps mais je pensais que pour moi il ?tait peu s?r encore de quitter la maison. Et lorsque l'h?te s'approcha de moi, apr?s avoir reconduit le jeune homme, comme s'il voulait me le rappeler, je lui dis- —Vous avez fait une bonne ?uvre en nous sauvant de la mitraille, et maintenant le danger d'?tre bless? ayant cess?, le jeune homme s'en est all?; la politesse m'enjoint de le suivre mais je vous dirai franchement pourquoi j'ai besoin de vous demander encore l'hospitalit? pour une heure ou deux: je suis un de ceux qui ont amen? sur la place les troupes qui n'ont pas pr?t? serment ? Nicolas. L'h?te p?lit; un doute, une ind?cision parcoururent ses traits. — C'en est fait, —lui dis-je, —voyant sa consternation. —Vous pouvez disposer de moi, me livrer comme un rebelle ou me donner un asile comme ? un malheureux que l'on pers?cute. Il me tendit la main en disant: — Restez chez moi autant que cela est n?cessaire ? votre s?curit?. — Pesez bien votre d?cision. Outre ce que je vous ai communiqu?, il faut que vous sachiez le nom de celui... — Du tout, du tout, votre malheur suffit. — Et me prenant par la main avec effusion il me fit asseoir. — Vous ?tes un homme g?n?reux, — lui dis-je, — que Dieu vous r?compense; quant ? moi, je n'abuserai pas de votre condescendance. — Passons dans une autre chambre, — me dit-il, — moi j'occupe ordinairement celle-l?. En voyant la lumi?re ? travers les fentes, quelqu'un peut venir. Il me conduisit dans une autre pi?ce tout encombr?e de meubles. — Ma femme est ? la campagne, — me dit-il, — je suis sur mon d?part; la maison est vide, ? l'exception de ces deux chambres et d'une troisi?me occup?e par mon fils, qui est aide de camp pr?s de... Notre conversation devint plus intime. Mon h?te avait ?t? t?moin de la disposition des troupes, il avait vu de ses yeux si les soldats voulaient du nouvel empereur. 224 En touchant l'incident que c'?tait moi qui avais amen? les troupes, je lui dis mon nom de famille. — N'?tes-vous pas le fils d'Alexandre Bestoujeff, qui a ?t? capitaine ? l'?cole de g?nie? Je donnai une r?ponse affirmative. —Eh bien, je suis enchant? de ce que je puis rendre service au fils de mon bienfaiteur. J'ai re?u mon ?ducation sous sa direction et apr?s, je peux le dire, je fus son ami jusqu'? ce que les circonstances nous aient s?par?s. Il me raconta alors sa vie, elle n'?tait pas riche en incidents; l'?v?nement le plus important c'est qu'il ?tait tr?s bien connu de l'empereur Alexandre, avait ?t? m?me en correspondance avec lui, avait re?u quelque mission pour l'?tranger et ?tait en outre correspondant du comit? scientifique de l'artillerie. En parlant du d?funt empereur, il montra un grand attachement pour lui, prit son portrait qu'il portait sur lui et le baisa, ajoutant que c'?tait l'empereur lui-m?me qui le lui avait donn?, parce qu'il ne voulait rien recevoir comme r?compense de ses services. La politesse cordiale de mon h?te m'enchantait — le temps passait vite, et il ?tait pr?s de huit heures lorsque le chien commen?a ? aboyer. Un bruit fort se fit entendre derri?re la porte ferm?e. Notre conversation s'arr?ta. Le ma?tre de la maison parut un peu troubl?, mais en voyant entrer un beau jeune homme en uniforme, il me dit ? voix basse que c'?tait son fils. Le jeune officier dit ? son p?re que c'?tait avec peine qu'il avait pu s'?chapper de la cour, mettre d'autres habits et y retourner. Il ?tait tellement pr?occup? par les ?v?nements qu'il m'aper-?ut ? peine, et sans s'informer comment le p?re avait pass? cette journ?e, il se mit ? parler chaleureusement de l'empereur, des troupes, de l'artillerie. — Comment donc tout cela s'est-il termin?? — demanda le pere, — moi je me suis ?loign? de la place quand on a commenc? ? tirer. — On a dispers? ce tas de coquins; quelques officiers qui Paient avec eux ont ?t? arr?t?s. On pr?sume que tout cela ?tait 225 tram? par les fr?res Bestoujeff; il y en a beaucoup qui ont pri.s part et pas un de ces gredins n'a ?t? pris. Je serrai mes mains et mes dents. Ma position ne me permettait pas de relever l'injure. Le p?re tressaillit, me jeta un regard et dit ? son fils: — N'injurie pas, cher ami, si l?g?rement ces gens sans avoir pes? ce qu'ils ont fait. Tu les envisages du point de vue des courtisans, mais si tu avais ?t? sur la place publique comme moi, tu parlerais autrement. — Ici le p?re ajouta quelques consid?¬rations tr?s raisonnables sur le doute des soldats concernant l'abdication de Constantin. Le jeune homme n'avait rien ? contredire, il partit. — Vous voyez, — dit le p?re, — que vous n'?tes pas en s?ret? m?me dans ma maison. Vous avez entendu les opinions de mon fils. — Moi-m?me j'ai l'intention de vous quitter, je veux vous remercier et prendre cong?. — Non, attendez un peu, il n'est pas tard. Nous souperons ensemble, la ville se tranquillisera plus en attendant». (Ici finit le fragment, ?crit sur cinq petites feuilles et demie de papier grossier et d'une main tr?s peu lisiblelxii[62]). P. S. Le jour de l'ex?cution, N. Bestoujeff et les autres officiers de la marine ?taient exp?di?s ? Kronstadt, pour ?tre d?grad?s devant leurs compagnons d'armes. Us ?taient escort?s par des artilleurs de la marine. Un jeune sergent parla ? Bestoujeff de l'affaire de Ryl??eff et lui r?cita quelques-uns de ses chants r?volutionnaires, chants qui n'ont jamais ?t? imprim?s. «Les jeunes canonniers qui savent bien lire et ?crire, ont tous des copies de ces vers et d'autres dans ce genre», disait le sergent. Ce sont ces po?sies et d'autres dans ce genre qui ont ?duqu? toute la g?n?ration, qui suivait dans l'ombre ces hommes h?ro?ques. ПЕРЕВОД ИСТОРИЧЕСКИЕ ОЧЕРКИ О ГЕРОЯХ 1825 ГОДА И ИХ ПРЕДШЕСТВЕННИКАХ, ПО ИХ ВОСПОМИНАНИЯМ ЗАПИСКИ ДЕКАБРИСТОВ : И. Якушкина, князя Трубецкого, Лондон, 1862. Вольная русская типография. — Статьи «Полярной звезды»: о Рылееве, Бестужеве, Н. Муравьеве; «Император Александр I и В. Каразин». Политическое движение неофициального и Неправительственного характера началось в России, собственно, лишь с царствования Александра I и главным образом с 1812 года. В последние годы царствования Екатерины II атмосфера в Санкт-Петербурге была тяжелая и удушливая: то была атмосфера старчества, дряхлости, в ней повсюду ощущалось влияние престарелой развратной женщины, некогда энциклопедистки, ныне —преисполненной ужаса перед Французской революцией и изменяющей всем своим убеждениям, так же как она изменяла всем своим любовникам. Вокруг трона — полное, восточное безмолвие. Кое-где — масонские ложи, мартинисты; она уже принялась их преследовать. Кое-где отдельные ли¬беральные выпады, даже целая книга, знаменитое «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева, который проповедовал освобождение крестьян и говорил об ужасах самодержавия. Она сослала автора в Сибирь. Это всё; ни единства, ни последовательности, ни сосредоточения сил, ни организации. Главным пунктом помешательства Павла I была ненависть к революции и страх, как бы ее принципы не проникли в его 227 империю. Умственное развитие приостановилось во время его царствования, мысль была парализована. Составленный против него заговор и его смерть не доказывают обратного. Заговор этот не имел никакого серьезного или общего значения. То была личная или семейная тяжба между Павлом и любовниками его матери, уволенными со службы вследствие упразднения должности и преследуемыми по злопамятству. То было вопросом самосохранения для этих людей, день и ночь дрожавших под угрозой дамокловой кибитки, уже заложенной для отправления в Иркутск или Нерчинск. Александр I перешагнул через теплый еще труп своего отца и взошел на престол, преисполненный мечтаний и благих намерений. В одном его кармане находился проект освобождения крестьян, в другом — проект чуть ли не конституционного устройства государства*. Он почти ничего не осуществил, он почти ничего не мог осуществить. С первых же дней своего царствования юный император окружил себя весьма замечательными молодыми людьми: то были граф Строгонов, князь Адам Чарторижский, граф Кочубей, Новосильцев и др. Самодержец готовит с ними заговор в кабинете Зимнего дворца! Он очень доволен, что в салонах прозвали эти тайные собрания «Комитетом общественного спасения»*, и не замечает, что из всех Сен-Жюстов и Кутонов его комитета один только граф Строгонов поддерживает его в вопросе об освобождении крестьян*. Полиция, бюрократия по-иному пекутся о безопасности империи; они принимают необходимые меры, чтобы обезвредить революционный пыл под короной Мономаха, стараясь сделать это так, чтоб императорская игра оставалась в пределах комитета и не проникала наружу. Редко бывало положение, столь печальное и смешное одновременно. В течение нескольких лет Александр не знал об этом. Неприступная стена возвышалась между дворцом и народом. Страна была погружена в угрюмое молчание и мрачную тьму. Свет был, заметим, только на самых высоких вершинах. Вся деятельность, вся политическая и реформаторская возня .исходили от Зимнего дворца и не шли дальше нескольких 228 великосветских гостиных. Гостиные эти были столь же замкнуты как масонские ложи, даже еще больше; никакими заслугами нельзя было в них проникнуть. — Чтобы получить в них доступ, надобно было иметь аристократическое происхождение, большое богатство и по крайней мере генеральский чин для штатских. Для гвардейских офицеров делалось исключение. Не только крестьянское население — население, поставленное вне закона, — не существовало, но и все остальное — за исключением высшего общества. Ни купцы, ворочавшие миллионами, ни чиновники (незнатного происхождения), которые столько же наворовывали. Им предоставляли возможность жить и наживаться, но с тем, чтоб они говорили между собой лишь о своих делах, и то вполголоса. Проникнуть в высшие круги, не будучи дальним родственником, титулованным иностранцем или победоносным воином, было почти невозможно. Исключения лучше всего подтверждают это. Положение Сперанского сильно затруднялось его происхождением: он был сын священника. Император Александр взял его себе в секретари, когда отправлялся в Эрфурт, оценил его таланты и сделал своим министром без портфеля. Будь он побочный сын какого-нибудь вельможи, ему намного легче было бы проводить свои реформы. Но попович — статс-секретарь и друг императора, — это так кололо глаза вельможам, и не только чванным и полудиким старцам времен Екатерины II, но и тогдашнему вольнодумцу — вольтерьянцу графу Ростопчину, который кончил тем, что погубил его, сделав на него ложный донос*. Зимнему дворцу легче было пробить брешь сверху, чтобы Дать проникнуть нескольким революционным идеям в этот замурованный и законопаченный мир, чем проделать щель снизу. Поэтому первое ядро образовалось вблизи самого императора и в казармах императорской гвардии. Первые революционеры принадлежали к самой высшей аристократии. В этом однако нет ничего удивительного. То была единственная среда, Находившаяся в безопасности от полиции и обладавшая образованием и богатством. 229 Уже к концу царствования Екатерины II вельможи стали посылать своих сыновей в Париж и Лондон, даже в некоторые германские университеты, такие, как геттингенский, для завершения их образования; другие же выписывали из Франции учителей, гувернеров. В их числе бывали не только эмигранты (даже и те были весьма полезны своей непоследовательностью католики-вольтерьянцы и роялисты-фрондеры, они совершенно не вызывали подозрения и вели пропаганду в пасти у льва), но и лица выдающиеся, с большими заслугами, лица истори¬ческие. В самую прекрасную пору революции у знаменитой Теруань де Мерикур можно было видеть одного из ее друзей, сурового, серьезного, величественного Ромма, «одного из последних римлян», по выражению Эдгара Кине, одного из мрачных героев прериаля*. Он приходил к ней со своим юным учеником, которого нежно любил. Этот молодой человек повсюду следовал за ним, являясь на заседания секции, председателем которой был Ромм, и было это во время самых бурных дней. Часто Ромм смотрел на него с глубокой любовью и говорил ему: «Дорогой друг, никогда не забывай того, что ты здесь видишь: храни свое сердце, храни свои убеждения, они прекрасны». Этот ученик был граф Строгонов* — если не ошибаюсь, единственный член императорского комитета спасения, который поддерживал императора в его проекте освобождения крестьян. При всем том император и его окружение, обладавшие безграничной властью, когда они хотели делать зло, были совершенно бессильны сделать что-либо действительно хорошее. Буря, которая должна была вскоре пробудить гиганта, погруженного в летаргический сон, уже собиралась. Новая Россия ведет свое начало с 1812 года. ГЛАВА I Прежде чем перейти к воспоминаниям героев, совершивших великий заговор 1825 года, мы остановимся на характерной фигуре В. Каразина1хш[63].? ИМПЕРАТОР АЛЕКСАНДР I и В. Н. КАРАЗИН < 1хА[ 6 4 ] > ГЛАВА II ЗАГОВОРЩИК 1825 ГОДА (ИВАН ЯКУШКИН) Мы просим наших читателей твердо помнить, что очерки эти ни в коей мере не являются историей великого заговора 1825 года. Это только отрывки, отдельные штрихи, наброски, разрозненные страницы из воспоминаний и заметок, написан¬ных И. Якушкиным, Бестужевым, князьями Трубецким, Оболенским и др. Мы добавили от себя лишь отдельные подробности и замечания общего характера. Мы старались, насколько это возможно, сохранить собственные слова этих героических личностей, писавших их во глубине Восточной Сибири рукой, отягощенной оковами. Поэтому-то мы и не слили в единую монографию отдельные воспоминания; напротив, мы сохранили их индивидуальность, хоть это и вынуждало нас иногда повторяться. Настоящая глава извлечена из первой части воспоминаний Ивана Якушкина. Нам так и не удалось достать вторую, которая положительным образом была нам обещана нашими друзьями*, более щедрыми на дружеские излияния, чем на точное исполнение взятых на себя обязательств. Существуют странные собиратели ценностей, которые наивно думают, что подобного рода воспоминания могут являться частной собственностью. Не только родственники и наследники, но и лица, получившие по счастливой случайности какой-либо список, прячут его под замок, разыгрывая таким образом мало-благородную роль пуделя, с ревнивой скупостью охраняющего ненужное ему сено. 231 I Судьбы Российской империи решились в день торжественного вступления в Париж Александра I, эскортируемого отрядом владетельных особ, среди которых были австрийский император и прусский король. Nec plus ultra!* G этого дня империя для империи кончилась; следовало искать иных оснований для ее поддержания, иных начал для ее развития, и понемногу они стали возникать. Русская империя, одетая на немецкий манер Петром I, долго стучалась в двери Европы, испрашивая себе место на пиру ее государей, прежде чем увидела, что эти двери открылись. С презрением глядели Бурбоны на гиперборейского выскочку. Сто лет спустя те же Бурбоны были вновь возведены на свой трон русским царем и русской армией. Империя хотела лишь упрочиться, получить признание; теперь же она навязывала себя как неодолимая и покровительствующая сила. Дело Петра I было завершено. Петербургскому самовластию оставалось выполнить еще одно назначение, оно выполнило его наполовину и гораздо позже. Задача его исчерпана, оно можег продолжать свое существование только преобразившись. Даже война была бы не более чем паллиативом. Тотчас же после победы вокруг престола стала ощущаться гнетущая, зловещая пустота. Душевный покой был утрачен. Александр почувствовал это первым, и далеко не он один. Он впал в мечтательность и тоску; угрызения совести, обману¬тые надежды, предчувствия томили его. Украдкой оставлял он армию, совет королей, празднества конгресса и спешил опуститься на колени в экстатической молитве вместе с баронессой Крюднер, которая из подруги г-жи Тальен сделалась иллюминаткой, одержимой, фанатичкой*. Военная молодежь оставалась задумчивой и сосредоточенной среди лавров и оваций. Было что-то мучительное в этом контрасте между родиной, победоносной вне своих границ и угнетенной внутри. Сравнение России с Францией и другими странами напрашивалось самым естественным образом. За два года войны в воспитании молодых офицеров произошел огромный 232 скачок; они стали на голову выше и возвращались более серьезными, чем их старики-отцы, легкомысленные и раболепные царедворцы, не понимавшие их и смотревшие на них с удивлением. И они стали не только более серьезными, но и более впечатлительными, более раздражительными и менее терпеливыми — и совсем далеки были от духа покорного послушания и вечного обоготворения власти, которым так отличалось русское дворянство. Они не забыли своей родины, они не отдали предпочтения другим странам; напротив, именно они-то и любили Россию... «но странною любовью», как сказал поэт*. На полях сражений они научились видеть в солдате человека; им стыдно было подвергать его палочным ударам, им стыдно было владеть крепостными; их охватывал трепет негодования от того, что и сами они не обладают человеческими правами, которые можно было бы противопоставить всемогуществу правитель¬ства. Тот же толчок, который разбудил и помог росту офицеров, самым гибельным образом повлиял на императора. Сердце его, еще более угрюмое и недоверчивое, чем прежде, очерствело; его мрачный мистицизм превратился в манию и нисколько уже не сдерживал его дурных душевных наклонностей. Глубокое презрение, явная ненависть ко всему русскому овладели им. Либеральный, гуманный в Европе, в Польше, он становился в России неумолимым деспотом, мелочным и утомленным. «Он чувствовал себя чужим на родине, он был вне своей стихии».России он не понимал и начинал догадываться об этом. Некогда он искренно желал добра своему народу, но сделать ничего не мог. В отместку он всячески унижал русский народ, не скрывая своей досады. Когда герцог Веллингтон, во время смотра на равнине Вертю, похвалил царю безукоризненную выправку русских войск, Александр ответил ему: «У меня на службе много иностранцев, этим я обязан им». Адъютант граф Ожеровский с удивлением рассказывал своим товарищам, что в присутствии нескольких лиц император вскричал: «Если русский не дурак, то он плут». И это в Париже, в 1814 году. 233 Видя, что все им сделанное не пускает корней, что ему удается только война, Александр проникся глубокой злобой не к алчной, продажной бюрократии, не к невежественному, хищному и могущественному дворянству, которое парализовало все его мероприятия, а к народу, великому незнакомцу, немому несчастному, бездеятельному, пассивному, который не принимал ничего от Da?aos dona ferentes*. Почувствовав отвращение ко всему, Александр отошел от дел и с неистовством бросился в марсоманию смотров, мундиров, маневров, военных упражнений ускоренным и журавлиным шагом — наследственная болезнь фамилии голштейн-готторпской со времен Gamaschen-капрала и императора Петра III*. Мы увидим из рассказа молодого гвардейского офицера, возвратившегося в Россию после кампании 1814 года, как далеко уже тогда зашел император. Этот офицер и есть превосходный, энергичный ИВАН ЯКУШКИН. Первое, что поражает его при возвращении в Россию: полиция, расчищая место для батальонов в момент высадки войск в Ораниенбауме, награждает кулачными ударами направо и налево всех сбежавшихся поздравить солдат с благополучным прибытием. Сердце молодого человека сжалось. Таков был первый прием. Второй не заставил себя долго ждать. Якушкин отправился в штатском платье вместе с графом Толстым взглянуть на торжественное вступление девятой императорской гвардейской дивизии. Императрица-мать* с одной из великих княжон ожидала в парадной карете у арки, специально построенной для ознаменования этого торжества. Сам император выехал навстречу войскам, чтобы стать во главе их. Якушкин находился в двух шагах от императорской кареты, волны народа покрывали дорогу и подступы к ней. Наконец перед полками на великолепном коне показался император, он приближался, прекрасный и сияющий, с обнаженной шпагой в руке. Однако в ту минуту, когда он собирался, опустив шпагу, приветствовать свою мать, какой-то несчастный мужик, подталкиваемый сзади, желая лучше видеть, пробился через шпалеры и перебежал улицу неподалеку от императора. Тогда тот, вне себя, дал шпоры своей лошади и бросился с обнаженной шпагой на мужика; полиция, разумеется, накинулась на беднягу, осыпая его градом ударов. «Мы не могли поверить собственным глазам и отвернулись, сгорая от стыда, — продолжает Якушкин. — Это было начало моего разочарования в императоре, и я невольно подумал о кошке, обращенной в красавицу, которая однако ж не могла .видеть мыши, не бросившись на нее». Еще факт: в 1817 году последние войска возвратились из Франции. Александр выехал навстречу этим людям, более пяти лет выносившим тяготы отдаленной кампании; увидев, что у «их плохая выправка, он прогнал их с плацдарма и раскассировал один из егерских полков. По доносу одного мерзавца, полковника артиллерии Таубе. утверждавшего, будто офицеры невежливы, он, Александр, без расследования, не разузнав сути дела, не выслушав ни объяснений, ни оправданий, наказал весь офицерский состав гвар¬дейской артиллерии и перевел пять лучших офицеров в армию. Молодежь роптала, ожесточалась. Серьезные люди начинали раздумывать не только о печальном положении страны, но и о необходимости срочно найти средства для выхода из него. Один раз вечером — это было в 1816 году — четыре офицера собрались в комнате у Муравьевых-Апостолов. Обсуждалось трудное положение, в котором внезапно очутились, несчастное состояние родины. Появилось еще двое Муравьевых. Один из них предложил составить общество для противодействия немецкой партии. Якушкин отказался в нем участвовать, заявив, что он готов вступить в общество, целью которого было бы не противодействие нескольким немцам, а общее улучшение участи России. Муравьевы-Апостолы разделяли его мнение. Тогда Муравьевы признались, что союз против немцев был только пробой и что они хотели предложить совсем иное общество. Все тотчас же согласились относительно основных принципов союза. Вот отправная точка, punctum saliens великой борьбы, незримой работы в течение тридцати лет, последовавших за 1825 годом, и пробуждения, наступившего после смерти Николая. 235 Эти шесть имен принадлежат истории. Вот они: Сергей1хь[65] и Матвей Муравьевы-Апостолы, Александр и Никита Муравьевы, князь Сергей Трубецкой и Якушкин. Шестерка эта решила не принимать ни одного члена без единодушного согласия всех. Петербургская жизнь кажется Якушкину несносной, он покидает гвардию и переходит служить в обыкновенный егерский полк. По пути он заезжает повидаться со своим дядей, который управлял его родовым имением, расположенным в Смоленской губернии, и объявляет ему, что твердо решил осво¬бодить своих крестьян. Дядя, грустный и молчаливый, выслушивает его без малейшего возражения. Старик был уверен, что его племянник сошел с ума. Едва прибыв в 37-й егерский полк, он грубо нарушает постановление шестерки и делает великолепное приобретение для общества: он привлекает к нему командира своего полка — Фонвизина, человека высоких достоинств. Год спустя мы видим уже среди членов общества знаменитого полковника Пестеля, который пишет первый устав общества, названного им «Союзом благоденствия»*. Тогда же вокруг Фонвизина образуется общество, ставящее своей целью пропаганду среди военных*. В то время как эта кучка настойчивых и отважных людей обрекала себя на почти неотвратимую гибель, зная наперед свою участь, в Зимнем дворце замышлялся иного рода заговор. Создание военных поселений сделалось пунктом помешательства императора; ему недоставало только исполнителя для этого крупнейшего преступления своего царствования; он вскоре нашел его в человеке грубом и жестоком, безжалостном и ограниченном, алчном и свирепом, в своем alter ego, в графе Аракчееве, артиллерийском генерале, известном своей трусостью на поле сражения, ненавидимом и презираемом всей Россией. На его-то гнусные плечи утомленный император мало-помалу 236 переложил бремя самодержавной власти, и ему-то доверил он осуществление своего чудовищного замысла. Новая история не видела ничего подобного, гнусность средств превосходит нелепость проекта. Решено было взять широкую полосу земли на севере и протянуть ее затем до Черного моря. Превратив крестьян в военнослужащих и разместив полки солдат в преобразованных таким образом деревнях, намеревались посредством поселений образовать военную Россию, которая делила бы надвое, подобно потоку, Россию гражданскую. По мысли императора, поселения эти должны были являться постоянным питомником для армии, местом расквартирования всей конницы, всей пехоты с их штабами и управлением; все должны были кормиться и содержать себя собственным трудом, собственными средствами. По мере того как чудовище это спускалось вниз, начиная от Старой Руссы близ Новгорода, все должно было быть без малейшей пощады, с лихорадочной поспешностью и педан¬тизмом, граничащим с безумием, истерзано, разграблено, разбито, навеки превращено в солдат, — солдат потомственных. При первой же попытке крестьяне восстали, Аракчеев расстреливал их из пушек, рубил их на куски во время кавалерийских атак, брал деревни в штыки. Уцелевших от резни прогнали сквозь строй, и порядок восторжествовал. После этого несчастным объявили, что их дома и имущество не принадлежат им более, что отныне они становятся солдатами-земледельцами и будут работать не на себя, а на полк. Им обрили бороды, на них напялили шинели, затем разделили их на бригады и роты. Никогда ни террор, ни ужасы революции, ни коммунистические опыты, от анабаптистов и до Бабёфа, не осуществляли ничего даже отдаленно похожего на эти действия коронованного утописта, игравшего в 1801 году в комитет общественного спасения, этого меланхолического святоши из гостиных г-жи Крюднер, корифея либералов Священного союза! Известны факты, подробности, которые врезались в память народа и заставляют дыбом подыматься волосы; перо отказывается описывать эти факты, но они остаются как закваска, которая будоражит и взывает к ненависти и неизбежному мщению. 237 Восстание поселений в Старой Руссе в 1831 году доказало своим неукротимым характером, что зародыши не погибли1xvi[66]. Целые семьи покидали свои дома и бродили по лесам, женщины топились, мужчины калечили себя, вешались. Наказания были так непомерно тяжелы, что часто кончались уже на трупе. Когда добрались до малороссийских казаков, то встретили отчаянное сопротивление*. Эти люди, помня о дарованных им вольностях, помня о Стеньке Разине и Пугачеве, с ужасом отступили перед введением военных поселений. Прошли по их трупам. Чтоб оценить всю бессмысленность этого последнего преступления, надобно вспомнить, что казаки имели уже вполне готовые военные поселения, которые отлично функционировали, как они доказали это во время войны с 1812 по 1814 год. Но бешеная страсть к единообразию и регламентации ничего и слышать не хотела о традиционной и подлинно народной организации. Один казак1xvii[67], от которого потребовали, чтоб он объявил о своем согласии и которому угрожали несколькими тысячами розог в случае упорства (доходили до шести, восьми и даже десяти тысяч) просит минуту на размышление. Это был человек, уважаемый всей деревней, его свободному согласию придавали большое значение. Ему предоставляют несколько минут. Он возвращается с мешком, развязывает его, кладет перед палачами в эполетах трупы обоих своих детей, только что им убитых, и, сказав: «Они уж не будут солдатами», прибавляет: «Я же не хочу быть им/» Затем он снимает с себя платье и говорит: «Я готов!» Продолжать далее невозможно1xviii[68]. 238 II Безумие императора и кровожадная тирания его alter ego вызывали все большее и большее раздражение. Возмущенный известиями, получавшимися в Москве из Петербурга, Якушкин в 1817 году предложил своим друзьям убить Александра I; в качестве исполнителя он назвал самого себя. Члены общества не дали на это согласия, и Якушкин, оскорбленный и недовольный, порвал с Союзом. Год спустя, как и следовало ожидать, он возвратился в него. В течение этого года общество подвинулось вперед. В 1819 году мы ВИДИМ в его составе, помимо основателей, людей выдающихся, высокопоставленных, деятельных, влиятельных — таких, как полковники Граббе, Нарышкин, статс- секретарь Н. Тургенев, князья Оболенский, Лопухин, Шаховской, Илья Долгорукий и др.1х1х[69] 239 И не надобно упускать из виду, что мы говорим только о петербургском и московском обществе. В штабе второй армии был другой центр, которым руководил знаменитый полковник Пестель, и с ним рядом такие его друзья, как генерал князь С. Волконский и генерал Юшневский, как полковники Давыдов, Сергей Муравьев, такие фанатики, как Бестужев, Борисов и др. Рамки петербургского Союза становились чересчур тесными, план казался расплывчатым, робким, медлительным. Все чувствовали себя сильными и гораздо более готовыми к действию, чем можно было предполагать; отвага росла вместе с этим сознанием. Отсюда — естественное желание коренного преобразования, очистки, чтобы устранить вялых и нерешительных. Было решено — под предлогом, будто правительство напало на следы общества — распустить его и немедленно же его перестроить, сохраняя глубочайшую тайну. С этой целью Якушкина направили в штаб армии, находившийся в Тульчине, и предложили обществу Пестеля прислать своего делегата в Петербург. Пестель намерен был поехать сам. Его энергия, его несокрушимая сила внушали страх — ему отсоветовали ехать. Полковник Бурцов отправился вместо него, принял все, даже новый устав, написанный Никитой Муравьевым, занявшимся образованием нового общества. Пестель и его товарищи не слишком- то были довольны новостями, которые им привез полковник Бурцов. Они резонно рассудили, что общество обеих столиц не имело никакого права распустить sua spontelxx[70] весь Союз. В конце концов пришли к согласию; однако с той поры общества приняли разные названия: Северное общество и Южное общество, и больше уже не сливались. Пестель также перестроил свое общество; оно было гораздо более передовым, энергичным и решительным, чем общество петербургское. Пестель ставил своей целью ниспровержение императорского пра-вительства; он был убежден, что республиканская форма возможна для России. Человек с широкими взглядами, с непоколебимыми убеждениями, «он никогда не ослабевал и ни на волос 240 не отклонялся в сторону, — говорит Якушкин, — в течение десяти лет», когда он являлся подлинным диктатором Южного общества. Это он говорил о необходимости введения федерального начала*, глядел через границы, вступая в сношения с Обществом соединенных славян, отправил князя Волконского и Бестужева для заключения союза с поляками; наконец, именно Пестель первым указал на «землю», поземельную собственность и экспроприацию дворянства как на самую надежную основу для укрепления и внедрения революции. Члены Северного общества, даже Рылеев, никогда так далеко не заходили. Император был сильно встревожен; ничего определенного он не знал, но догадывался о многом, как вдруг неожиданный удар окончательно выбил его из колеи. В 1821 году он находился в Лайбахе; это было во время конгресса; там он все еще разыгрывал свою роль либерала. Меттерних прекрасно видел, что он уже устал от нее, и хотел втянуть его в явную и откровенную реакцию (1821 год); он искал чего-нибудь такого, что могло бы поразить воображение императора. Случай помог ему необыкновенным образом. Однажды князь является утром к императору*, рассказывает ему с сильно огорченным видом о распространении революционного духа во всех государствах, о нерадивости правительств; и, видя улыбку на губах Александра I, заявляет ему: — Государь, не думайте, что ваша страна находится в безопасности от революционных идей; сейчас, когда я имею честь говорить с вами, гвардейский Семеновский полк бунтует в Санкт-Петербурге. Император побледнел. — Откуда это вам известно? Я ничего не слыхал. — Только что прибыл курьер графа Лебцельтерна с этой депешей. Александр был уничтожен. Князь Меттерних удалился с сияющим видом. Удар был нанесен. Полк, который первым приветствовал радостными кликами Александра в пресловутую мартовскую ночь 1801 года, — полк, который он любил больше всех остальных, один из лучших в гвардии, быть может, самый лучший, — и во власти мятежа. 241 И австрийский министр осведомлен об этом, а он, император всея Руси, — нет. Русский курьер, отправленный командующим гвардией через несколько часов после курьера Лебцельтерна, наконец прибыл. Это был Петр Чаадаев, столь знаменитый впоследствии Император принял его дурно. Потом он хотел ему прицепить адъютантские аксельбанты. Чаадаев не захотел ни выговора за чужую ошибку, ни награды за такую злополучную историю как дело Семеновского полка; он подал в отставку. Что ж это была за история с Семеновским полком? Мы опубликовали и «Полярной звезде» рассказ современника1хх1[71]. Семеновский полк действительно был одним из лучших в гвардии; покрытый славой, возглавляемый замечательным человеком, генерал-адъютантом графом Потемкиным, он имел в своем составе превосходных, образованных офицеров, в числе которых были и члены Общества, как, например, двое Муравьевых- Апостолов и др.; они осуждали варварскую систему притеснений и наказаний, применяемых к солдатам, и приняли решение совершенно упразднить в полку палочные удары, розги и все виды телесных наказаний. В то же время они пытались улучшить участь солдат, следить за их пищей, содействовать увеличению их сбережений. Полковой командир помогал им, покровительствовал им; старые вояки смотрели косо на эти нововведения. В 1821 году Аракчеев производил какой-то сбор средств на военные поселения. Приглашение участвовать в нем являлось не чем иным, как приказом; все спешили внести свою лепту. Ни один офицер Семеновского полка не подписался. Этого было достаточно. Их надобно было погубить. Аракчеев сообщил императору об упадке дисциплины, офицерского духа, посоветовал отстранить графа Потемкина от командования; император дал графу Потемкину целую гвардейскую дивизию и назначил некоего Шварца, немца или немецкого еврея, командиром блестящего Семеновского полка. Это был один из тех мелочных и безжалостных тиранов — невежественный, вспыльчивый, педант и немец, педант на службе, педант в дисциплине, каких 242 можно было видеть и видишь еще и теперь сотнями в русской армии. Он понял, с какой целью его назначили, и принялся исправлять полк. С первых же дней офицеры его возненавидели. Но больше всех страдали солдаты; ночью и днем он не давал им покоя; он продолжал при свечах военные упражнения, с тем чтобы возобновлять их еще затемно, наказывая за малейшую небрежность, за малейшую оплошность, с холодной и свирепой суровостью. Терпение солдат, отвыкших от дурного обращения, должно было лопнуть. Однажды вечером, после поверки, рота его величества отказалась разойтись, заявив, что подобную службу продолжать невозможно, и громко требуя своего ротного командира. Капитан Кошкаров пытался успокоить их и обещал передать их жалобу главнокомандующему; солдаты разошлись. Он сдержал свое слово, но граф Васильчиков придал делу иной оборот. На следующий вечер он приказал роте собраться в манеже; там ее уже поджидал батальон гренадерского полка с заряженными ружьями. Гренадерам был дан приказ отвести роту в крепость. Солдаты повиновались. Когда об этом узнали, сильное волнение охватило весь полк. Солдаты громко говорили, что рота его величества была только потому наказана одна, что пожертвовала собой за всех; что они, разделяя ее протест, хотели бы разделить ее участь и быть заключенными в крепость. Офицеры пытались их разубедить; солдаты отвечали, что они не хотят покинуть своих братьев, тогда офицеры присоединились к ним. Это было величественно и прекрасно. Прежний командир полка, генерал-адъютант Потемкин, сам явился заклинать их, увещевать; но, увидев, что они непоколебимы, залился слезами и не смог продолжать. Он предвидел гибельные последствия. Явился и командующий корпусом. Он спросил солдат, почему они не принесли жалобу законным путем. Солдаты отвечали, что месяц тому назад один из их товарищей вышел из строя во время инспекторского смотра, чтобы подать жалобу, и был за это жестоко наказан им же, командующим корпусом. — Но, в конце концов, чего же вы хотите? — спросил граф Васильчиков. 243 — Чтоб освободили роту его величества или же отвели в крепость весь полк. Генерал отвечал им, что если они построятся в шеренги он отведет их в крепость. Солдаты повиновались, офицеры (за исключением двоих) заняли свои места, и полк молча и спокойно двинулся в крепость. Никаких беспорядков ночью. Разбили лишь несколько окон и зеркал в доме Шварца, скрывшегося с самого утра. Полк был расформирован. Солдат временно заключили в разные финляндские крепости. После ускоренного судопроизводства несколько унтер-офицеров было присуждено к наказанию кнутом и ссылке в Нерчинск; нижние чины были зачислены в полки отдаленных гарнизонов, где они оставались до 1840 года. Офицеров перевели из гвардии в армию. Полковник Банковский, командир роты Кошкаров и отставной полковник Ермолаев сосланы были на Кавказ; князь Щербатов, находившийся в Москве и не принимавший никакого участия в этом деле, был наказан больше всех. В одном его письме нашли какую-то неизвестную нам фразу. Его отправили солдатом на Кавказ, где он и умер в 1829 году1ххп[72]. Следствием руководили генералы Орлов и Левашов, два зловещих имени, которые очень часто будут повторяться в наших очерках об этой эпохе. Васильчиков потерял командование гвардией; Шварц, получивший отставку, скрылся в своей новгородской деревне и был предан забвению. Император возвратился в Петербург в совершенном расстройстве. Призрак военного заговора преследовал его день и ночь. Подозрительный, недоверчивый и не в состоянии обнаружить ничего определенного, он принимал меры, явно выдававшие его тревогу. В 1822 году он внезапно распорядился закрыть масонские ложи, которым сам прежде покровительствовал. Тотчас же после этого — приказ всем чиновникам дать подписку, что они не принадлежат ни к какому тайному обществу и обязываются в будущем воздерживаться от участия в них. 244 Якушкин рассказывает весьма замечательную историю. Она свидетельствует о том, до какой степени император был насторожен. Находясь в Смоленской губернии в 1821 году, во время ужасного голода, Якушкин встретился там с Фонвизиным, Пассеком и другими. Они собирали пожертвования в пользу крестьян, умиравших с голоду. Они давали собственные деньги и столько сделали в Москве и Петербурге, что правительство зашевелилось и направило в Смоленск старого сенатора Мертваго, который ничего не сделал, никому не помогал. Ими были собраны значительные суммы, и — что совершенно необычно для России — суммы эти дошли по своему назначению. Год спустя император беседовал как-то со своим начальником штаба князем Петром Волконским об этом проклятом тайном обществе, неуловимом и в то же время деятельном, подрывающем общественное мнение и владеющем им. Князь, который был другом царя, осмелился выразить некоторое сомнение насчет могущества этого карбонаризма. «Ты ничего не понимаешь, — сказал ему император, — и ты не знаешь ни этих людей, ни их сил. Знаешь ли ты, что в прошлом году они прокормили несколько уездов Смоленской губернии во время голода?» И он назвал Якушкина, генералов Пассека и Фонвизина. Наступали мрачные времена. Вскоре тот же князь Волконский стал вызывать подозрения и впал в немилость. Он не захотел ехать на поклон к Аракчееву в его деревню, император отставил его от командования Главным штабом. Единственный независимый человек, связанный с императором с юности и еще державшийся на своем месте, был князь Александр Голицын, министр просвещения и духовных дел. Устранить его было нелегко; Аракчеев собрал все свои силы и раздавил его с необыкновенным эффектом и блеском. Князь Голицын был человек недалекий, развратник и ханжа, Царедворец и иллюминат; это он ввел в России библейские общества и богословие в университетское образование. Став министром народного просвещения, он начал ожесточенную воину, бессмысленное преследование светской науки, 245 независимых профессоров, книг не пиетистского содержания Он отыскал отступника вольтерьянства в России, человека желавшего сделать любой ценой карьеру, и привлек его к своим трудам. Министерство просвещения превратилось в инквизицию. Магницкий доносил не только на профессоров, которых увольняли в отставку, но и на целые отрасли науки. Естественное право было запрещено, новая история внесена в индекс Медицину обязали быть христианской и внушать, что бо¬лезнь является только необходимым следствием первородного греха. Были произведены обыски, аресты преподавателей не только гимназий и университетов, но и военных училищ лицеев — на глазах у императора, который совместно со своими братьями являлся их номинальным главой. Казанский университет был совершенно разгромлен Магницким. Петербургский университет ожидал той же участи от своего попечителя Рунича. И этот-то момент террора Аракчеев избрал, чтобы начать действовать. Не подумайте только, что он собирался удержать эту обезумевшую руку, наносящую удары науке, что он собирался открыть глаза императору; совсем напротив, он толкал его в пропасть, еще более глубокую, и, оторвав его от полулютеранских влияний, передал его в грубые руки национального духовенства, дикого, неотесанного и невежественного. Для этой ловкой интриги он подобрал себе трех сообщников. Одного монаха — пройдоху, снедаемого честолюбием, коварного, дерзкого, законченного комедианта, доминиканца в душе, интригана из зависти*, и двух стариков, полупомешанных, но искренних фанатиков. Один из них был старый адмирал Шишков, противник Карамзина, противник всяких новшеств, славянофил за четверть века до изобретения панславизма; порядочный человек, способный делать без излишней щепетильности доносы и глупейшим образом участвовать в злодействах во славу греческой церкви и славянских племен. Другой был сам архиепископ петербургский Серафим. То был настоящий византийский епископ, с благообразной седой головой, какие обычно видишь на старых картинах и на горе Афоне, производящих внушительное впечатление и скрывающих под своим толстым 246 черепом полное отсутствие способностей, неизлечимый и застывший фанатизм. Отправляя весь свой век богослужение, люди эти принимают литургию за реальность, а церковный обряд — за самое святое в религии; они влекут религию к фетишизму, а веру —к идолопоклонству. Ум их становится совершенно неспособным постигать что-либо, на чем нет печати святого духа. И в данном случае не только печати святого духа вообще, но именно духа греческого параклета*. Петербургский архиепископ и адмирал-филолог, два «младенца» по семидесяти с лишком лет, руководимые, понукаемые и гальванизируемые молодым Лойолой из Новгорода, стали огромной силой в руках Аракчеева. Голицын наводняет Россию переводами евангелия с древнеславянского на современный русский язык. Правоверные старцы увидели в этой популяризации божественного слова кощунственное осквернение святыни. Они учуяли протестан¬тизм в библиях, в Библейском обществе и в чисто немецком пиетизме князя- министра. Фотий, взлелеянный и окруженный аристократическими дамами, проповедовал в гостиных против вторжения современного духа. Адмирал Шишков разглагольствовал в академиях и литературных обществах, посылая грозные докладные записки императору. Архиепископ молчал и готовил в качестве завершающего удара таран совсем иной силы. Дошло до того, что святой бесноватый из Новгорода, встретив князя Голицына у графини Орловой1ххш[73], известной своим ханжеством и огромными приношениями в монастырь Фотия, начал на него открыто нападать. Князь не сдавался и отвечал. Тогда монах поднялся, бледный, дрожащий; он остановил на Голицыне свои глаза, сверкавшие из-под низкого и узкого лба, и сказал ему: «Ты не хочешь прислушаться к призыву... Ты хочешь борьбы, посмотрим, кто из нас сильнее... но с сей поры будь проклят, я предаю тебя анафеме». Князь, охваченный ужасом, безмолвствовал. Он погиб. В подобных случаях надобно немедленно ударить или же принять удар. Через несколько дней, в необычное для официальных аудиенций время, в шесть часов пополудни, Петербург с удивлением увидел парадную карету архиепископа, проехавшую через город и остановившуюся у главного подъезда Зимнего дворца. Его преосвященство попросил ввести его к императору срочно и даже немедленно. Весь дворец был поражен, взволнован, на площади собралась толпа, и седовласый старец раздавал направо и налево благословения. Император, ничего не подо¬зревавший, удивленный, испуганный, принял его в своем рабочем кабинете. Старый священнослужитель, держа в руке книгу, опустился на колени перед императором и простерся у ног его; голосом, полным слез, он сказал ему, что «наступило время для него, православного царя, спасти православную веру; церковь в опасности! Надобно немедленно удалить отступника». Встревоженный император обещал сделать всё. Книга была самая безобидная и самая скучная на свете: то был перевод сборника благочестивых статей англиканского пастора Гассера, находившегося тогда в Петербурге*. Сборник этот был напечатан Библейским обществом по распоряжению министра. Магницкий, предавая своего начальника и благодетеля, украл через посредство подкупленного им типографского фактора листы из этого сочинения и принес их старому фанатику как доказательство лютеранской пропаганды. Голицын из преследователя превратился в преследуемого. Александр полностью подпал под влияние идолопоклоннического, грубого и невежественного духовенства. Уже занималась заря национальной церкви, церкви императора Николая, им установленной, освященной московскими славянофилами и отбра¬сывающей теперь черные тени своих пяти византийских куполов на всю Россию. Шишков был назначен министром народного просвещения. Александр оставался с Фотием два часа с глазу на глаз, запершись в своем кабинете. Монах вышел оттуда столь же бесстрастным, как и вошел. Никто не узнает, о чем говорили эти два человека... С этого переломного момента и начинается агония Александра I. 248 Он скрывается, становится почти невидимым, удаляется от всех, избегает празднеств и приемов, посещает в одиночестве монастыри, объезжает большие города проселочными дорогами, а там, где их нет, заставляет их прокладывать ad Ьос1ххт[74]. В 1824 году он на мгновение появляется в Москве1xxv[75] и едет умирать в Таганрог... как мы говорили уже об этом в предыдущей главе*. Пушечные выстрелы 14/26 декабря 1825 года были его меланхолическим и своеобразным реквиемом. Якушкин не говорит о 14/26 декабря 1825 года. Его не было в Петербурге в этот великий и трагический день. Мы увидим из воспоминаний князя Сергея Трубецкого, что выбор этого дня был полностью обоснован, хотя он и наступил как бы неожиданно. Мы познакомимся с некоторыми подробностями, сообщенными И. Пущиным* и Николаем Бестужевым. Теперь же последуем за рассказом нашего автора. После неудавшейся попытки поднять войска в Москве, пользуясь замешательством при второй присяге, Якушкин спокойно оставался в Москве; и только 10/22 января он был арестован, тотчас же отправлен в Петербург и заперт в нижнем этаже Зимнего дворца. «На другой день вечером повели меня, — говорит Якушкин, — в Эрмитаж. В углу огромной залы, увешанной картинами, под портретом Климента IX, сидел перед ломберным столом генерал Левашов. Он указал мне на стул против него и начал вопросом: „Принадлежали ли вы к тай¬ному обществу?” Я отвечал утвердительно. — Какие вам известны действия тайного общества? — Действия... Я никаких не знаю. — Милостивый государь, вы не должны предполагать, что нам ничего не известно. Происшествия 14/26 декабря были 249 только преждевременною вспышкою. Вы прекрасно знаете что еще в 1818 году вы должны были убить императора Александра. Это заставило меня призадуматься. Я не полагал, чтобы совещание, бывшее в нашем маленьком дружеском кружке, могло быть известно. — Я добавлю некоторые подробности, — продолжал Левашов. —Из тех, кто там был и замыслил цареубийство, на вас пал жребий как на исполнителя. — Извините, генерал, я вызвался сам нанести удар. Левашов записал мои слова. — Теперь не угодно ли вам будет назвать тех из ваших соучастников, которые присутствовали на этом совещании. — Этого я никак не могу сделать; вступая в тайное общество, я дал обещание никогда никого не называть. — Так вас заставят. Я должен сказать вам, что у нас в России есть пытка. — Очень благодарен вашему превосходительству за вашу доверенность, и теперь еще более, нежели прежде, я чувствую моею обязанностию никого не называть. — На этот раз, — сказал генерал по-французски, — я говорю с вами не как ваш судья, а как дворянин, такой же, как и вы, и я не понимаю, почему вы хотите быть мучеником ради людей, которые предали вас и назвали ваше имя. — Я здесь не для того, чтобы судить поведение моих товарищей, и я должен думать только о выполнении обязательств, которые взял на себя, вступая в Общество. — Все ваши товарищи показали, что цель Общества была заменить правление самодержавное представительным правлением. — Это вполне может быть. — Но какова же конституция, которую хотели ввести? — Я не смог бы это точно определить, генерал. — Но чем же вы, однако, занимались в Обществе? — Я всего более занимался отысканием способов освобождения крестьян. — И что же вы можете сказать об этом? — Скажу, что это узел, который обязательно должен быть развязан правительством или, если оно этого не сделает, 250 он развяжется сам собой ужаснейшим и насильственным образом. — Но что же может сделать тут правительство? — Выкупить земли. — Это невозможно, вы сами знаете состояние наших финансов. Еще несколько вопросов и вторичное предложение назвать членов Общества, еще один отказ с моей стороны. Левашов протянул мне листок, который он измарал во время нашей беседы, и спросил меня: „Угодно ли вам подписать?” Я подписал его, не читая; он отпустил меня, я вышел. Во время беседы с Левашовым я чувствовал себя легко и не переставал рассматривать «Святую фамилию” Доминикина. Оставшись один с фельдъегерем, я начал размышлять о слове "пытка", произнесенном генералом. Дверь отворилась, и Левашов сделал мне знак снова войти. Возле стола стоял император. Он сказал мне, чтобы я подошел ближе, и затем: „Подумали ли вы о том, что вас ожидает на том свете? Вечное проклятие! Мнение людей вы можете презирать, но наказание небес за измену клятве! Я не хочу вашей окончательной гибели, я пришлю к вам свя¬щенника ”. — Пауза. — Что же вы мне ничего не отвечаете? — Не знаю, о чем вашему величеству угодно меня спрашивать. — Я, кажется, говорю довольно ясно. Если вы не хотите увлечь в пропасть ваше семейство, если вы не хотите, чтобы с вами обращались, как с свиньей, то вы должны во всем мне признаться. — Я дал слово не называть никого. Все же, что я мог сказать про себя, я уже сказал его превосходительству, — ответил я, указывая на Левашова, стоявшего поодаль в почтительном положении. — Что вы мне тычете его превосходительство и ваше мерзкое честное слово! — Назвать я никого не могу. Николай отскочил три шага назад и сказал, указывая на меня: — Надеть на него железа... заковать его так, чтобы он пошевелиться не мог. 251 Увидев царя, я сильно испугался, что он унизит меня, говоря спокойно и умеренно, указывая на слабые стороны Общества; я боялся, что он подавит меня своим великодушием. Но с первой же минуты я успокоился. Я почувствовал себя более сильным, чем он, и таким я и оставался в течение всей беседы. Меня перевезли в крепость. Комендант, генерал Сукин, с деревянной ногой, принял меня; он взял листок бумаги, который ему подали, подошел к свечке и сказал с расстановкой: — Приказ заковать тебя!» Потом ему надели железа на руки и на ноги, завязали глаза и повезли в петербургские «каменные мешки» — в знаменитый Алексеевский равелин, куда иногда входили, но откуда почти никогда не выходили. Здесь-то жестокий Петр I погубил своего сына Алексея (отсюда и название этого равелина); здесь же погибла несчастная княжна Тараканова, утонувшая в своем каземате. Семидесятилетний старик, начальник равелина, отвел Якушкина в каземат № 1. Ею раздели, дали ему грубую рубаху, всю в лохмотьях, и такие же панталоны. «Потом старик стал на колени, чтоб снова надеть железа, обернул наручники тряпкой и спросил меня, могу ли я так писать. Я ответил ему утвердительно. После этого он пожелал мне доброй ночи и, сказав: „Божья милость всех нас спасет" — вышел со своей свитой. Дверь затворилась за ними, и я услышал, как дважды щелкнул замок. Комната, в которой я находился, имела шесть шагов длины и четыре ширины; стены еще носили следы наводнения 1824 года, стекла были выкрашены белой краской, в окно была вделана крепкая железная решетка. Кровать, печь, маленький столик, кружка с водою, ночник, стольчак и два стула — такова была меблировка. В девять часов вечера солдат принес мне похлебку из капусты; уже двое суток я ничего не ел, и я не без удовольствия принялся за щи. Ходьба в железах была малоудобна (они весили около двенадцати килогр<аммов>), они про¬изводили такой шум, что я опасался, как бы не обеспокоить моих соседей. Я лег и спал бы спокойно, ежели бы не пробуждали меня ежеминутно наручники. 252 На другой день я был еще в постели, когда растворилась теперь и вошел старый священник, рослый и совсем седой*. Он взял стул, сел у моей кровати и сказал мне, что его прислал ко мне император, — Всякий ли год вы причащаетесь? — спросил он у меня. — Вот уже более пятнадцати лет, как я не делаю этого. — Быть может, вам мешала в этом служба? — Я уже восемь лет как покинул службу. Не причащался я потому, что я не христианин. Священник заговорил тогда со мной о том свете, о небесной каре». «— Ежели вы верите в божественное милосердие, — сказал Якушкин, — то вы должны быть уверены, что мы все будем прощены: и вы, и я, и мои судьи. То был добрый человек; он удалился со слезами на глазах, говоря, что ему очень жалко, что он ничем не может быть мне полезен. После его ухода ефрейтор принес мне вместо обеда кусок солдатского хлеба. (И этого железного человека глубоко¬мысленный Николай хотел обратить к религии голодом!) Какой-то офицер принес мне мою трубку и табак с целью искушения (еще лучше!), я сказал, что ни трубка, ни табак не принадлежат мне и ему только и остается, что унести их. На следующий день вечером ко мне вошел другой священник, еще более рослый: это был протопоп Казанского собора*. Приемы его были совсем другие; он обнял меня с нежностью и стал говорить мне о терпении, с которым апостолы и первые отцы церкви переносили свое ужасное положение. — Батюшка, — сказал я ему, — вы пришли сюда по поручению правительства? Это его на мгновенье озадачило, затем он отвечал мне: — Конечно, без позволения правительства я не мог бы посетить вас, но, в вашем положении, вы бы, вероятно, обрадовались, ежели бы забежала к вам даже собака. Вот почему я полагал, что мое посещение не будет вам неприятно. Конечно, каждое посещение мне было бы чрезвычайно приятно, но вы священник, и я прошу у вас позволения начать наше знакомство полной откровенностью. Как священник вы 253 не доставите мне большого утешения. Наоборот... а вот среди моих товарищей есть верующие, которые, быть может, были бы счастливы повидаться с вами. — Мне нет дела до ваших верований, — сказал протопоп Мысловский. —Вы страдаете, и я буду счастлив, ежели посещения мои не как священника, а как человека могут быть для вас приятны. Я подал ему руку. Он являлся всякий день и вел себя с большим тактом; он говорил обо всем, кроме религии. ...Как-то вечером я услыхал сильный шум: один из арестованных, Булатов, неистовствовал в припадке бешенства. В продолжение восьми дней он отказывался от всякой пищи. Ни просьбы, ни угрозы не могли его убедить. Он впал в буйное помешательство, его отвезли в госпиталь, где он и умер десять дней спустя. Перед смертию привели его двух малолетних дочерей, которых он нежно любил. Они не узнали своего отца и убежали от него с ужасом. В тот же день вечером ефрейтор принес белую булку, предложил мне ее от имени дежурного офицера и просил меня съесть ее всю, чтоб не осталось ни крошки и не было улик против офицера. Назавтра ко мне пришел сам комендант крепости. Он заклинал меня назвать имена членов Общества, чтобы облегчить мою судьбу, и произнес длинный панегирик новому царю, договорившись даже до того, что назвал его ангелом доброты. — Дай бог, чтоб это было так, — отвечал я ему. — Ну, несмотря на ваше упорство, я велю принести вам обед, а так как вы давно ничего, кроме хлеба, не ели, я пришлю вам прежде чаю. Я поблагодарил его, сказав, что, в конце концов, для меня все это не имеет большого значения. Однако он прислал мне чаю и похлебки. Я сообщил об этом протопопу и сказал ему, что старый генерал показался мне в общем добрым человеком. На это Мысловский заметил, что доброта коменданта главным образом состоит в искренном желании, чтоб я не умер, как Булатов, от недостаточной и дурной пищи. Ибо, — сказал он, — следственная ко- миссия очень хлопочет о том, чтобы никто не умер до окончания дела»1xxvi[76] ...В первых числах февраля дежурный офицер принес Якушкину письмо от его жены, в котором она извещала его о рождении сына. Это письмо было вручено Якушкину по приказанию императора. Радость его была безмерна. Он хотел даже написать письмо императору с выражением благодарности, но, к счастью, офицер уже ушел и письмо осталось ненаписанным. В тот же день, после ужина, плац- адъютант приказал ему одеться и следовать за ним. Он показал ему, каким образом несколько придерживать железа на ногах при помощи носового платка, завязал ему глаза, накинул ему на плечи шубу и повез его в санях к дому коменданта. Там, после довольно долгого ожидания, Якушкина ввели в большую, очень ярко освещенную залу и сняли платок с его глаз. «Я оказался посреди большой комнаты, в десяти шагах от стола, покрытого красным сукном. На крайнем конце его сидел председатель комиссии Татищев; рядом с ним находился великий князь Михаил, затем князь Александр Голицын, генерал Дибич; между ним и графом Чернышевым было порожнее место — Левашова. По другую сторону от председателя сидели: генерал-губернатор Кутузов, граф Бенкендорф, генерал Потапов и флигель-адъютант полковник Адлерберг, который, не будучи членом комиссии, присутствовал для составления докладов императору. После минутного молчания граф Чернышев сказал мне торжественным тоном: —Приближьтесь! Мои цепи загремели в зале. —Присягали ли вы, — сказал он, — нынешнему императору? —Нет. —Почему же это? 255 — Я не присягал потому, что присяга сопровождается такими формальностями и клятвами, что я считал неприличным давать их, не веря им. Только тут явилась мне мысль, что письмо моей жены было использовано в качестве ловушки. Я смотрел на своих судей с этой минуты с глубоким омерзением и безграничным презрением. — Вы хотите спасти своих сообщников, — сказал мне Чернышев, — это вам не удастся. — Если б я хотел спасти кого-нибудь, то начал бы с самого себя, и в этом случае не рассказал бы того, что рассказал генералу Левашову. — Что касается вас, то себя вы спасти не можете. Ежели комитет спрашивает у вас имена, то с единственной целью — облегчить вашу судьбу. Так как вы упорствуете в своем отказе, то мы назовем вам всех членов, в присутствии которых было принято решение убить покойного императора. Там были Александр, Никита, Сергей и Матвей Муравьевы, Лунин, Фонвизин и Шаховской. Иные показывают, что на вас пал жребий, другие — что вы сами вызвались на это. — Последние правы. — Какое ужасное положение, — сказал князь А.Голицын, — иметь душу, обремененную таким преступлением! Был ли у вас священник? — Да, он приходил ко мне. Дремавший Кутузов проснулся и, не разобрав хорошо, в чем дело, закричал: — Как, он не пустил к себе попа! Голицын его успокоил, сказавши, что у меня был священник. — Не было ли кого, кто бы при самом начале уговаривал вас отказаться от вашего ужасного намерения? — Фонвизин. Чернышев улыбнулся великому князю и сказал мне довольно кротко, что мне пришлют письменные вопросы. На другой день мне принесли те же вопросы в письменном виде». «Отсюда, — пишет Якушкин со святой откровенностью, — отсюда начинается тлетворное, развращающее действие тюрьмы, 256 желез, усталости, заботы о семье и проч. Я начал прибегать уверткам. Мне представилось, что я разыгрываю роль Дон-Кихота, выходящего со шпагою в руке против льва, который, увидавши его, зевает, отворачивает голову и засыпает». Якушкин написал имена всех членов, названных в его присутствии Комиссией, и прибавил к ним два: генерала Пассека, покончившего самоубийством, и Чаадаева, которого не было в России. В конце великого поста Якушкин согласился — и он называет это вторым падением, — причаститься. В этот же вечер сняли, по приказанию императора, кандалы с его ног. Первое время это его затрудняло; он был так слаб, что кандалы, оставшиеся на руках, перевешивали его вперед своей тяжестью. Неделю спустя, в Светлое воскресенье, кандалы были сняты и с его рук. ...15/27 июля, в первом часу, его повели в дом коменданта. «Меня впустили в комнату, в которой я увидел Никиту и Матвея Муравьевых, князя Волконского, Александра Бестужева и Вильгельма Кюхельбекера. Я был очень счастлив вновь увидеть своих друзей, в особенности Муравьевых, и однако был поражен большой переменой, которую нашел в них; они похудели и были истощены тюрьмой. ...Священник появился на мгновение, чтобы шепнуть мне следующие слова: — Вы услышите, как говорят о смертном приговоре — не верьте, чтобы совершилась казнь». Наконец их впустили всех шестерых в залу Верховного уголовного суда. Митрополиты, архиереи, члены Государственного совета, генералы сидели за столом; за ними находился Сенат. Им прочли смертный приговор1xxvii[77] и вновь отвели в казематы. «В полночь пришли меня разбудить, принесли мне мое платье и вывели на мост, который соединяет равелин с крепостью. Изо всех концов, изо всех казематов вели приговоренных, которых направляли к крепости. Когда все собрались, нас повели под конвоем в ворота; мы прошли мимо помоста, над которым 257 возвышалось два столба и перекладина; с перекладины свисали веревки. Нам и в голову не приходило, что это виселица. Мы были уверены, что никого не казнят. На кронверке крепости стояло несколько зрителей, большею частью служащие из посольств. Они были удивлены, что осужденные, которые должны были через минуту потерять все свое состояние и положение в обществе, шли выслушать приговор с высоко поднятой головой, весело разговаривая между собой. Перед крепостью сделали остановку; еще раз прочли приговор, после чего велели военных поставить на колена, снять с них мундиры и переломить их шпагу над головой. Я стоял последний на правом фланге, и с меня именно должна была начаться экзекуция. Фурлейт, выполнявший эту обязанность, ударил меня со всего маху моею шпагой по голове. Шпага была плохо подпилена посередине. Я упал и, поднявшись, сказал ему: „Ты убьешь меня до смерти, ежели ударишь меня еще раз с такой силой”. Генерал-губернатор Кутузов находился рядом, верхом на лошади, и я очень хорошо видел, что он смеялся при виде этой прискорбной сцены. Шагах в ста от нас бросали в костры наши мундиры, ордена и пр.» После этой церемонии их опять отвели в казематы... Ефрейтор, который принес Якушкину обед, был бледен и расстроен; он осмелился шепнуть несколько слов: «Совершилось ужасное, пятерых из ваших повесили». Якушкин не мог этому поверить. Наконец вошел священник с дароносицей в руках. «Правда ли?» — спросил у него Якушкин. Священник бросился на стул и, зарыдав, сжал зубами дароносицу... Он присутствовал при казни. «Они все готовились к смерти с совершенным спокойствием, — сказал он, — и с несравненным душевным величием. Один только Михаил Бестужев испытывал минуты слабости; он был так молод (двадцати трех лет) и так хотел еще жить». В два часа утра протопоп проводил их, подав руку молодому Бестужеву. У подножья виселицы Сергей Муравьев стал на колени и громко произнес: «Боже, спаси Россию и спаси царя». «Глубоко религиозный, — добавляет Якушкин, — Муравьев был искренен; он молил, умирая, за царя, как молил Христос на кресте за врагов своих». Священник, сходя по ступеням с помоста, услышал шум и еще раз обратил взор к мученикам; он увидел висевших Пестеля я Бестужева, а остальных троих лежавших ранеными на досках — их головы выскользнули через петли веревок, намокших от дождя. Сергей Муравьев был тяжело ранен, одна нога у него была переломлена. «Бедная Россия, — выговорил он, — и повесить-то даже человека не умеют». Каховский произнес несколько ругательств. Рылеев не оказал ни слова1xxviii[78]. Генерал Чернышев не потерял голову, он велел повесить их еще раз. Мысловский благословил их трупы1xxix[79]. 15 июля на Петровской площади происходило очистительное молебствие; митрополит присутствовал там со всем духовенством. Протоиерей Мысловский не пошел туда, он остался один в соборе. Затем, надев траурную ризу, он отслужил панихиду по пяти мученикам... Какая-то заплаканная женщина входит в собор и видит старого священника, простертого перед алтарем, молящегося за упокой души Сергея, Павла, Михаила, и Кондратия*. Эта дама была сестра Сергея Муравьева1xxx[80]. P. S. Есть точка сближения между этим великим мучеником и мною, которая мне слишком дорога, чтобы не сообщить о ней нашим читателям. Якушкин умер в Москве в 1856 году. Он возвратился из Восточной Сибири после амнистии, дарованной теперешним импе- 259 ратором. Полицейские придирки сделали эту амнистию тяжелой и оскорбительной для стариков. Якушкину не разрешили жить в Москве, и решение это пересмотрели только тогда, когда он тяжело заболел. . Новое, оскорбление ожидало умирающего в Москве. По приказу императора был напечатан полуофициальный пасквиль, по поводу восшествия на престол Николая*. Через тридцать лет прежние оскорбления, наново перекрашенные, поднялись, словно Ave*, зловещее и гнусное, навстречу воскресшим. Друзья Якушкина рассказали мне, что умирающий старец, увидев эту брошюру, сказал, назвав меня: «Я уверен, что он отомстит нашу..память»lxxxi[81]. ГЛАВА III КОНДРАТИЙ РЫЛЕЕВ И НИКОЛАЙ БЕСТУЖЕВ1хххи [82] «Когда Рылеев сочинял своего „Наливайко", — пишет Николай Бестужев, — брат мой Михаил, заболев, жил у него. Однажды Рылеев вошел к нему в комнату и прочел ему наизусть знаменитую "Исповедь": Не говори, отец святой, слова напрасны. Известно мне: погибель ждет Того, кто первый восстает На утеснителей народа, Погибну я за край родной, И радостно, отец святой, Свой жребий я благословляю. 260 — Рылеев, — сказал ему Михаил, — что ты предсказываешь — нам и себе первому. — Неужели ты думаешь, что я мог сомневаться хоть одну минуту в том, что меня ожидает?— отвечал Рылеев. — Я уверен, что наша погибель неминуема и что она необходима для пробуждения наших спящих соотечественников». Бестужев добавляет: «Это не было у него ни великодушным порывом, ни вдохновением одной минуты, то было непреложным делом его совести, . его непоколебимым убеждением». Он присутствовал при прощании Рылеева с матерью, уезжавшей из Петербурга. Мысль, что она более не увидит своего сына, учила бедную женщину, она не могла отрешиться от предчувствия, что он идет на верную погибель. «— Будь осмотрителен, друг мой, — говорила она ему, — ты так неосторожен... Правительство подозрительно, везде подстерегают шпионы, а у тебя такой вид, словно тебе нравится подстрекать их, привлекая к себе их внимание. — Вы ошибаетесь, матушка, — отвечал Рылеев, — моя цель выше того, чтобы поддразнивать и подстрекать каких-то ничтожных полицейских агентов. Я скрытен, ибо мне надобно, чтоб мне позволили спокойно действовать. Если же я откровенно говорю со своими друзьями, то это оттого, что у нас общее дело, я ежели я не скрываюсь от вас, то это оттого, что вы, в сущности, милая матушка, разделяете наши убеждения. — Милый Кондратии, ты сознаешься сам, что у тебя есть гибельные замыслы. Ты идешь навстречу смерти, даже не скрывая этого от матери. Она залилась слезами. — Он не любит меня, — сказала она, обратясь ко мне и взяв меня за руку. — Вы друг его, постарайтесь его отговорить... Ежели случится какая-нибудь беда, я его не переживу. Знаю, что бог волен взять его каждую минуту, но накликать беду самому... Она не могла продолжать. — Матушка, — сказал Рылеев, — в мои намерения не входило рассказывать вам об этих вещах, тревожить вас, но я хорошо вижу, что вы все угадали. Ну, так знайте же — да, 261 я член общества, которое ставит своей целью ниспровержение правительства. Мать побледнела, и рука ее охолодела в моей. — Не пугайтесь и спокойно выслушайте меня. Наши намерения кажутся дерзновенными, страшными для тех, кто смотрит на них со стороны, не вникая в них, не видя хорошо нашей цели; он примечает только грозящие нам опасности. Но вы моя матушка, вы должны видеть это ближе и лучше знать своего сына. И прежде всего, матушка, разве не вы отдали меня в военную службу? Вы сами меня обрекли таким образом на опасности и на смерть. Почему в вас тогда не было такого страха, когда вы делали меня солдатом? Неужели почести, которые могли мне выпасть на долю, уменьшили бы вашу скорбь или успокоили ваши страхи? Нет... Монополия военной славы проходит, мы вступаем в эпоху гражданского мужества. Что ж! я пролью кровь свою за приобретение прав человека для моих соотечественников. Если я успею, я буду вознагражден сверх своих заслуг. Если же паду и мои современники не поймут меня, вы, матушка, вы сумеете оценить меня, меня и чистоту моих намерений, и потомство запишет мое имя среди тех, кто пожертвовал собой за благополучие человечества. Итак, мужайтесь же, матушка, и благословите меня. Я никогда не видал Рылеева столь красноречивым; глаза его сверкали, лицо озарилось. Мать его была увлечена, покорена им; она улыбалась, не в силах будучи удержать слезы. Она наклонила голову своего сына, возложила на нее руку и с выражением горести и счастья, тревоги и внутренней радости, она благословила его; но горесть взяла верх, она сказала рыдая: „Все это прекрасно... но я не хочу его пережить!"» Святые и возвышенные фанатики! Надобно ли оплакивать их или же завидовать им! Влекомый, как Христос, на свою Голгофу, Рылеев продолжал, подобно ему, проповедовать, зная свою судьбу; но у него, простого смертного, расставание с матерью было более человечно. Поэт-гражданин, он был и тем и другим в каждой поэме, в каждой строфе, в каждом стихе. Все у него проникнуто этим 262 чувством самоотвержения, совершенной любви и жгучей ненависти1хххш[83]. Молодым человеком безо всякой поддержки он нападает на чудовище, перед которым трепетала вся страна, — на Аракчеева*. «Нельзя представить изумления, оцепенения жителей Петербурга при чтении этого стихотворения. Все ожидали с тревогой, чем кончится эта борьба младенца с великаном. Буря пронеслась над его головой. Оцепенение ужаса рассеялось, и шепот одобрения был наградой юному поэту-мстителю. Поэтическое поприще Рылеева начинается с этого стихотворения». Он был замечен всеми. То было время, когда общество начинало тяготиться безудержным произволом. Сделавшись членом тайного общества, пылкий юноша совершенно переменился. Из дерзновенного поэта, который на площади про¬клинает опасного временщика, он делается поэтом-проповедником, прославляющим великую борьбу. Рылеев (как Михаил Бакунин) начал свою службу в артиллерии; вскоре он покинул службу и удалился в маленькое свое поместье поблизости от Петербурга. Он был молод и женат. В короткое время он приобрел большое уважение среди своих соседей, избравших его заседателем в уголовный суд в Петербурге. Именно в этой должности он достиг большой популярности в народе, и Бестужев рассказывает одну весьма характерную в этом отношении историю*. «Однажды, по какому-то подозрению, схвачен был один петербургский мещанин. Так как он ни в чем не сознавался, то его привели к графу Милорадовичу, бывшему тогда петербургским генерал-губернатором. Бедняга упорно отрицал всё; вероятно, он был невиновен. Милорадович, соскуча его запирательствами, объявил ему, что отдаст его под уголовный суд (он сказал это, чтобы напугать его, зная глубокое отвращение 263 народа к суду), но вместо этого, мещанин пал ему в ноги и со слезами на глазах благодарил за милость. — Какая же это милость, черт возьми? — спрашивает пораженный Милорадович. — Ваше превосходительство, вы хотите отдать меня под суд — и что ж! — я уверен, что суд прекратит все мои муки оправдав меня. Среди судей есть господин Рылеев, он не осудит невинного». В деле, которое тогда прогремело повсюду, Рылеев, выступивший в качестве защитника крестьян князя Разумовского, выиграл процесс в пользу крестьян не только вопреки желанию власть имущих, но и вопреки желанию самого императора. Страстно любимый своими друзьями, Рылеев сделался душой, пламенным и притягательным центром Северного общества. Не будучи но-настоящему красноречивым, он всех увлекал с неотразимой силой. «Еще не начав говорить», он завладевал уже собеседником выражением глаз и всего своего лица. ...Перед комиссией Рылеев взял на себя всю ответственность за 14/26 декабря. Он обвинял себя, чтоб облегчить защиту своим друзьям. Однако нельзя не признать, что он являлся одним из главных зачинщиков и одним из деятельнейших участников этого дня1хххт[84]. Смерти императора Александра совсем не ожидали. Внезапно разбуженные этой новостью, члены Общества еще более поражены были второй. Слух об отречении Константина получал все большее распространение, и тем не менее ему приносили присягу по всей России. Николай хотел спешно завладеть престолом, но он встретил сильное сопротивление со стороны генерала Милорадовича. Солдаты роптали на то, что от них скрывали до последней минуты болезнь Александра и его завещание. Появился манифест, возвещавший об отречении цесаревича; манифест этот, освобождавший от верноподданнической присяги, принесенной Константину, не имел его подписи, а был 264 подписан его младшим братом, намеревавшимся завладеть престолом. Все это смущало умы. Рылеев и кое-кто из его друзей, в небольшом числе, пожелали увидеть собственными глазами, каково положение вещей. С наступлением ночи (по- видимому, 10/22 декабря) они прошли из конца в конец весь город, чтобы поговорить с солдатами; они рассказали им, что от них скрывают составленное покойным императором завещание, по которому крепостные получали свободу, солдаты же должны были нести строевую службу не более пятнадцати лет. Они нашли солдат в полной готовности, и новости эти разнеслись с большой быстротой, в чем они удостоверились на следующее утро. Подобный случай нельзя было упускать. «Я не верю в успех, — говорил Рылеев Н. Бестужеву, — но момент благоприятен; во всяком случае надобно рисковать и дерзать. Если мы погибнем, то дадим пример, который разбудит других». 12 декабря Рылеев узнал, что один молодой офицер, Ростовцев, принадлежащий к Обществу, имел свидание с Николаем и, ни на кого лично не донося, сообщил ему планы восстания и пр. — Что же в таком случае нужно делать? — спросил Рылеев Бестужева. - — Никому не сообщать эту новость и немедля действовать. Лучше быть взятыми на площади, нежели в своей постели. По крайней мере узнают, чего мы хотим и за что мы гибнем, — отвечал Бестужев. Рылеев бросился к нему на шею. — Я уверен был, — сказал он ему, — что ты это скажешь, я еще более уверен, что мы идем к собственной гибели, — не беда, вперед! Идея Рылеева, простая и совершенно верная, заключалась в том, чтобы собрать возможно скорее преданные войска » двинуться, не теряя времени, к Зимнему дворцу. Было легко овладеть им внезапно, имея с собой гвардейских солдат, знав¬ших все выходы. Военные представили столько возражений, что этот план, быть может, единственно возможный, был оставлен; решено было совершить восстание на Исаакиевской площади. Ранним утром 14/26-го Бестужев зашел за Рылеевым. Тот уже ожидал его. Они обнялись и собрались было выйти, когда обезумевшая от горя, рыдающая жена Рылеева преградила им дорогу. Она схватила руку Бестужева и вскричала: — Оставьте мне моего мужа, не уводите его, он идет на погибель, он идет на погибель! Настя, приди, проси своего отца за меня, за себя. И маленькая дочка Рылеева, вся в слезах, обняла колени своего отца. Его жена, почувствовав себя дурно, склонила голову на грудь Рылеева; он нежно положил ее на диван; она была без чувств, и, оторвавшись от ребенка, он убежал из дому. (После кончины Н. Бестужева найдено было еще несколько отрывков, относящихся ко дню 14/26 декабря 1825 года. Один из этих отрывков, по- видимому, является продолжением его воспоминаний о Рылееве, второй же относится к другой рукописи. Описанный случай крайне драматичен. Но где же начало? где продолжение? Какое непоправимое несчастье, если мы утратили это святое наследие одного из самых лучших, самых энергичных участников великого заговора! Вот первый отрывок): <1> «Мы расстались. Я пришел на площадь довольно поздно, приведя с собой гвардейский экипаж. Рылеев прижал меня к сердцу, то было наше первое целование свободы. — Предсказания наши сбываются, — сказал он мне, — последние минуты наши близятся, но мы впервые вдохнули в себя воздух независимости, и за это мгновение я охотно отдаю жизнь свою. Это были последние слова, с которыми обратился ко мне Рылеев»*. Бестужев увидел его еще раз семь месяцев спустя. Оба находились в казематах Алексеевского равелина, не видясь, конечно, друг с другом. Однажды, после ужина, ефрейтор, который обслуживал Бестужева, отворил дверь в ту самую минуту- 266 тогда Рылеев проходил мимо под конвоем на прогулку. Бестужев оттолкнул ефрейтора и бросился на шею Рылееву — их разлучили. То было их прощанием. Несколько дней спустя протоиерей рассказал ему carmen horrendum*, как он рассказал ее и Якутшкину. «...Сабля моя давно была вложена в ножны. Я стоял в интервале между каре Московского полка и гвардейским экипажем. Нахлобуча свою шляпу и скрестив руки, я думал о словах Рылеева „Подышим же воздухом свободы" я видел, что этого воздуху начинало не хватать. Крики солдат походили более на последние крики агонии. Мы были окружены со всех сторон; бездействие, в котором мы находились, оледенило сердца, исполнило ужасом умы; кто останавливается на полпути, уже побежден вполовину. Пронзительный и холодный ветер, со своей стороны, леденил кровь солдат и офицеров, стоявших так долго на открытом месте... Атака на нас прекратилась, „ура!" солдат становилось менее частым. День смеркался, вдруг мы увидели, что полки расступились на две стороны, уступая место артиллерии. Жерла пушек были направлены на нас, уныло освещаемые «сероватым мерцанием зимнего вечера. Сам митрополит явился увещевать нас и возвратился без успеха*. Генерал Сухозанет приблизился, показывая на артиллерию; ему громогласно прокричали: „Подлец". — Это были последние усилия нашей независимости. Первый пушечный удар грянул, картечь рассыпалась, подымая снег и пыль, ударяясь в мостовую и в дома; несколько человек упали во фронте; беззащитные зрители, находившиеся под колоннадой Сената, были убиты или ранены. Семь человек в наших рядах, мгновенно убитые, свалились словно в обмороке; я не приметил судорог, я не слышал криков — такова была сила картечи на столь близком расстоянии. Совершенная тишина царствовала между живыми и мертвыми. Другие пушечные выстрелы повалили наземь кучу солдат и людей из народа. Стекла, оконницы падали с треском, и вместе с ними 267 молча падали люди, убитые наповал, недвижные; я словно окаменел, стоя на месте, в ожидании удара, который меня уложит. Существование в эту минуту мне казалось таким тягостным, таким горьким, что я желал себе смерти. Судьба решила иначе. С пятым, шестым выстрелом колонна дрогнула. Когда я пришел, в себя, на площади между мной и бегущей колонной не было ни одного живого человека, она была покрыта убитыми; я нагнал колонну, прокладывая себе дорогу между трупами. Не было ни криков, ни стенаний, только слышно было, как рас¬топлялся снег от горячей крови, и видно было потом, как. кровь превращалась в лед. Эскадрон конной гвардии двинулся преследовать нас; при входе в узкую улицу (Галерную) бегущие столпились вместе, здесь-то я достиг гвардейских гренадеров и сошелся с моим братом Александром. Мы остановили несколько десятков человек, чтобы дать отпор в случае атаки и прикрыть отступление, но император предпочел стрелять вдоль улицы из пушек. Картечи догоняли лучше, нежели лошади, и мы вынуждены были рассеяться. На каждом шагу видно было, как падают солдаты и люди из народа; солдаты стучались в двери домов, прятались за стены, где картечи настигали их рикошетом, отпрыгивая от противоположных стен. Таким образом колонна и толпа народа, осыпаемые выстрелами, достигли до перекрестка другой улицы, где их поджидала часть Павловского гренадерского полка. Потеряв из виду своего брата, я вбежал в полуотворенные ворота и сошелся с хозяином дома. Двое хорошо одетых людей бросились также в это время в ворота, но в ту минуту, как один, из них входил, удар картечи поразил его перед нами. Его тело загородило нам дорогу. Прежде нежели я успел нагнуться в приподнять его голову, он был уже мертв: кровь брызгала в обе стороны из груди и спины. „Боже мой, — закричал хозяин, — нельзя ли ему помочь?” Я указал ему на сквозную рану в теле молодого человека. „Да будет воля божия. Скорее пойдемте ко мне, иначе ми рискуем, что еще кто- нибудь из нас убудет”. Мы все трое перешли двор; хозяин дома постучался в дверь: громкий лай собаки» раздался в покоях, которые казались пустыми. 268 — Позвольте мне, — сказал он нам, — спросить вас, господа, кого я имею честь у себя принимать, прежде чем слуга придет унимать собаку и отодвинет запоры. Я показал свои штаб-офицерские эполеты и крест, который был на мне. — А вы? Молодой человек очень приятной физиономии объявил ему свою фамилию, которую я, к глубокому своему сожалению позабыл. Слуга, отодвинув разные задвижки и отперев висячие замки, »высунул голову. — Я не один, подержи собаку. — И, пожав нам руку, он пригласил нас войти. Предосторожность не была излишней, огромная собака, едва удерживаемая слугой, рвалась из рук. Мы вошли в комнату нижнего этажа, слуга принес свечу, хозяин приказал ему немедленно закрыть ставни на набережную и на двор, запереть двери и сказывать всем, что его нет дома. Пушечные выстрелы продолжались вдоль улицы и с Невы; оружейная пальба слышна была с обеих сторон. Это длилось минут десять; пушки замолкли первыми; ружейные выстрелы становились реже и вскоре совсем прекратились. Нам предложили чаю без молока, хозяин постился. Хотя разговор наш вращался вокруг ужасных происшествий сего дня, он был холоден и напряжен. Мы не знали друг друга, и недоверчивость связывала языки. Принуждение проступало сквозь вежливость и учтивость. Я рассмотрел нашего хозяина. Это был человек с меня ростом, лет сорока пяти, крепкого здоровья, с красивыми чертами лица и черными глазами, говорившими в пользу его характера. Ни одной седины в его черных волосах; на его сером фраке видна была звезда неаполитанского ордена. Когда спокойствие полностью восстановилось и слуга, выходивший время от времени на улицу, сказал нам, что никого не видно, кроме патрулей, молодой человек встал, поблагодарил хозяина дома, повторил свою фамилию и вышел на набережную, сопровождаемый слугой. Приличие не позволяло мне оставаться долее, но я подумал, что для меня было еще небезопасно покинуть дом. И когда хозяин, проводив молодого человека, подошел ко мне с таким видом, будто желал мне напомнить об этом я ему сказал: — Вы сделали великодушное дело, укрыв нас от картечи, и теперь, когда уже нет опасности быть раненым, молодой человек ушел; учтивость предписывает мне последовать за ним, но я скажу вам откровенно, почему вынужден попросить у вас еще гостеприимства на час или два: я один из приведших на площадь войска, не присягнувшие Николаю. Хозяин побледнел; сомнение, нерешительность скользнули, по его лицу. — Дело сделано, — сказал я, видя его смущение. — Вы властны располагать мною, выдать меня как бунтовщика или, дать убежище как преследуемому несчастливцу. Он протянул мне руку, казав: — Оставайтесь у меня сколько нужно для вашей безопасности. — Взвесьте хорошенько свое решение. Сверх мною вам сказанного, надобно, чтобы вы знали имя тоге, кто... — Не нужно, не нужно, мне довольно вашего несчастия. — И, с участием взяв меня за руку, он усадил меня. — Вы великодушный человек, — сказал я ему, — да вознаградит вас бог; что же до меня, я не употреблю во зло вашего снисхождения. — Перейдем в другую комнату, — сказал он мне, — я занимаю обыкновенно эту. Увидев сквозь щели огонь, кто-нибудь может войти. Он вывел меня в другую комнату, заставленную разными мебелями. — Жена моя в деревне, — сказал он мне, — я собираюсь также ехать; дом пуст, кроме этих двух комнат и третьей, занятой моим сыном, адъютантом у... Наш разговор сделался откровеннее. Хозяин мой был свидетелем диспозиции войск, он видел собственными глазами, желали ли солдаты нового императора. Говоря о случившемся и о том, что я привел войска на площадь, я упомянул свою фамилию. — Не сын ли вы Александра Бестужева, бывшего капитаном в инженерном корпусе? 270 Я отвечал утвердительно. — В таком случае очень рад, что могу оказать услугу сыну моего благотворителя. Я воспитывался под его руководством, а потом, могу сказать, был его другом до тех пор, пока обстоятельства не разлучили нас. Он рассказал мне затем свою жизнь, она не богата была происшествиями; самым замечательным было то, что он коротко был известен императору Александру, даже переписывался с ним, имел несколько поручений в чужих краях и был помимо того корреспондентом ученого артиллерийского комитета. Говоря о покойном императоре, он обнаружил большую привязанность к нему, вынул его портрет, который носил на себе, и поцеловал его, прибавив, что его подарил ему сам император, так как он не хотел ничего принять в награду за свои услуги. Сердечная любезность моего хозяина обворожила меня — время проходило быстро, было уже около восьми часов, когда залаяла собака. Сильный шум послышался за закрытой дверью. Наш разговор приостановился. Хозяин дома казался не много смущенным, но, увидев вошедшего красивого молодого человека в мундире, он мне шепнул, что это его сын. Молодой офицер сказал своему отцу, что он едва мог урваться из дворца, чтобы переодеться и возвратиться туда же. Он столько был занят происшествиями, что почти не за метил меня и, не спрашивая, как отец провел этот день, принялся с жаром рассказывать об императоре, войсках, артиллерии. — Чем же все это кончилось? — спросил его отец, — Я ушел с площади, когда начали стрелять. — Эту толпу мерзавцев разогнали; несколько офицеров, с ними бывших, захватили. Предполагают, что зачинщиками всего этого были братья Бестужевы; многие из них были участниками, и ни одного из этих подлецов не поймали. Я сжал руки и стиснул зубы. Мое положение не позволяло мне ответить на брань. Отец вздрогнул, бросил на меня взгляд и сказал своему сыну: — Не брани, любезный друг, так легкомысленно этих людей, не рассудив хорошенько об их поступках. Ты смотришь на них с точки зрения придворных, но если бы ты, подобно мне, 271 был на площади, ты говорил бы иначе. — Здесь отец прибавил несколько соображений, весьма дельных, о недоверии солдат но поводу отречения Константина. Молодому человеку нечего было возразить, он уехал. — Вы видите, — сказал отец, — что вам небезопасно даже в моем доме. Вы слышали мнения моего сына. — Я и сам намерен покинуть вас, я хочу поблагодарить вас и проститься. — Нет, подождите немного, еще не поздно. Мы поужинаем вместе, город тем временем еще больше успокоится». (На этом заканчивается отрывок, написанный на пяти с половиной полулистах толстой бумаги и очень неразборчивым почерком1xxxv[85]). P. S. В день казни Н. Бестужев и другие морские офицеры были отправлены в Кронштадт для разжалования в присутствии их товарищей по оружию. Их эскортировали морские артиллеристы. Один молодой унтер-офицер говорил с Бестужевым о деле Рылеева и прочел ему наизусть несколько революционных песен последнего, никогда не печатавшихся. «У всех молодых канониров, умеющих читать и писать, имеются списки этих стихов и других в том же духе», — сказал унтер-офицер. Именно эти стихотворения и другие в том же духе воспитали целое поколение, продолжавшее во мраке дело этих героических личностей. 273 LA LIBRAIRIE EN RUSSIE On nous prie d'imprimer, et nous le faisons avec empressement, ?tant du nombre des souffre-douleurs de l'?tat barbare des postes et de la librairie en Russie, ce qui suit: Il para?t que la librairie russe est bien mal organis?e, que les libraires sont tr?s n?gligents, ou bien que les entraves officielles, directes et indirectes, sont telles, qu'il est bien difficile d'?tablir une communication entre les libraires de Saint-P?tersbourg et les libraires de l'?tranger. — Nous avons fait demander plusieurs journaux, le Golos, etc., par un libraire de Gen?ve, qui a ?crit, dans l'espace de deux mois, trois fois ? son correspondant, ? Saint-P?tersbourg, sans jamais recevoir ni les journaux, ni m?me une r?ponse. A-t-on intercept? les lettres? Est-ce que le libraire de Saint-P?tersbourg a eu peur de se compromettre en envoyant un journal russe ? Gen?ve? Le m?me libraire genevois se plaint ?galement des difficult?s qu'il a rencontr?es depuis deux ans pour ?tablir des relations promptes et r?guli?res avec la Russie. Il s'est donn? beaucoup de peine pour y arriver, mais il n'a pas encore r?ussi. Il a d'abord essay? l'interm?diaire des libraires allemands, puis suc cessivement trois libraires de Saint-P?tersbourg. Impossible. Nous regrettons vivement cet ?tat de choses, qui ne peut ?tre que nuisible au commerce lusse et qui doit bien ennuyer les Russes ?tablis ? Gen?ve. L'administration russe est in?puisable en ridicule, et lorsque vous commencez ? penser qu'enfin elle est ? bout des folies, elle vous ?tonne par quelques polissonneries nouvelles. O? a-t-on vu des difficult?s mises ? l'exportation des livres et des journaux? Est-ce que l'on craint la propagande du Golos? Est-ce qu'on en a honte? Cela serait une cause att?nuante. Nous attendons une explication de M. Kra?evsky, directeur r?dacteur, ?diteur, imprimeur, propri?taire du Golos et conseiller d'Etat actuel. Nous lui aurions ?crit directement, nous le connaissons depuis plus d'un quart de si?cle; mais il aurait eu peur de notre lettre il serait tomb? malade. Enfin, nous nous plaindrons ? la police secr?te de Chouvaloff; elle peut tout, beaucoup plus que l'empereur. ПЕРЕВОД КНИЖНАЯ ТОРГОВЛЯ В РОССИИ Нас просят напечатать — и мы с готовностью делаем это, принадлежа к числу горе-мучеников варварского состояния почты и книжной торговли в России, — нижеследующее*: По-видимому, русская книжная торговля чрезвычайно плохо организована, книгопродавцы весьма небрежны, либо официальные препятствия, прямые и косвенные, таковы, что весьма трудно установить связи между санктпетербургскими книгопродавцами и книгопродавцами иностранными. — Мы заказали множество газет, «Голос» и пр., через женевского книгопродавца*, который в продолжение двух месяцев трижды писал своему корреспонденту в Санкт-Петербург, ни разу не получив ни газет, ни даже ответа. Перехвачены ли эти письма? Не побоялся ли санкт-петербургский книгопродавец скомпрометировать себя, отправляя русскую газету в Женеву? Тот же самый женевский книгопродавец жалуется также и на затруднения, которые ему встречались в продолжение двух лет при попытках установить быстрые и регулярные связи с Россией. Он положил немало труда на то, чтобы наладить их, но пока еще в этом не успел. Вначале он пытался действовать через немецких книгопродавцев, потом последовательно через трех петербургских книгопродавцев. Безуспешно. Мы живо сожалеем о подобном положении вещей, которое может принести только вред русской торговле и должно сильно досаждать русским, поселившимся в Женеве. Русская администрация неистощима в нелепостях, и когда вы начинаете думать, что она дошла, наконец, до предела су 274 масбродства, она поражает вас какими-нибудь новыми приказами. Где было видано, чтобы затруднения чинились вывозу книг и газет?! Уж не боятся ли пропаганды «Голоса»? Уж не стыдятся ли его? Это было бы смягчающим вину обстоятельством. Мы ждем объяснения от г. Краевского, руководителя, редактора, издателя, типографа, собственника «Голоса» и действительного статского советника. Мы написали бы прямо к нему, мы знакомы с ним более четверти столетия; но его испугало бы наше письмо, он захворал бы. В конце концов мы пожалуемся шуваловской тайной полиции, она может сделать всё, гораздо больше, чем император. 275 ASSASSINAT JURIDIQUE Le 24 f?vrier, on a fusill?, ? Riazan, un soldat pour insubordination. — Il y a un an, dans la m?me ville, on avait fusill? deux brigands. Nos lecteurs savent que la peine de mort n'existe pas de jure dans le code criminel russe, qu'en faveur des militaires. iPour tuer les brigands, on les assimile aux militaires (l'ironie est parfaite). — La fr?quence de la tuerie juridique, depuis 1862, est exorbitante. Nous voudrions bien avoir un relev? g?n?ral pour le publier et l'envoyer au mis?ricordieux tzar Alexandre. Au moment d'envoyer ? l'imprimerie cette feuille, nous lisons une nouvelle condamnation ? mort, prononc?e ? Moscou contre un pauvre jeune tambour «pour offense ? un officier». ПЕРЕВОД ЮРИДИЧЕСКОЕ УБИЙСТВО 24 февраля в Рязани был расстрелян солдат за неповиновение. —. Год тому назад в том же городе расстреляли двух разбойников *. Читатели наши знают, что смертная казнь существует de jure в русском уставе уголовного судопроизводства только как льгота для военных. Чтоб убить разбойников, их приравнивают к военным* (что за бесподобная ирония!). — Частое повторение юридической бойни, с 1862 года, переходит все границы. Мы чрезвычайно желали бы получить общий перечень, чтоб обнародовать его и переслать милосердному царю Александру *. В ту минуту, когда страничка эта посылается в типографию, мы читаем о новом смертном приговоре, вынесенном в Москве несчастному молодому барабанщику «за оскорбление офицера»*. EXEMPLE DES DEBATS PARLEMENTAIRES La Gazette de P?tersbourg, № 79, raconte une discussion remarquable qui s'est ?lev?e dans une assembl?e de la noblesse d'une province que la Gazette ne nomme pas. Les membres trouv?rent qu'il y avait de la fum?e dans la salle. Le pr?sident le nia. On mit alors aux voix cette ?trange question: «Y -a-t-il de la fum?e dans la salle?» — La majorit? vota pour la fum?e. — Le pr?sident se d?clara offens? et sortit en v?ritable David de la chambre. — L'assembl?e, rest?e sans pr?sident, mit sur le tapis la question: «Est-ce que notre proc?d? a ?t? offensant pour le pr?sident?» — La majorit? trouva que «oui, le proc?d? a ?t? offensant». —Troisi?me question: «Dans ce cas, ne faudrait-il pas s'excuser?» — La majorit? d?cide: «Non, cela ne vaut pas la peine». Quel petit chef-d'?uvre. ПЕРЕВОД ОБРАЗЕЦ ПАРЛАМЕНТСКИХ ПРЕНИЙ «Петербургские ведомости» в № 79 рассказывают о замечательной дискуссии, завязавшейся в дворянском собрании в одной губернии, которую «Ведомости» не называют *. Члены собрания нашли, что в зале дымно. Председательствующий отрицал это. Тогда поставили на голосование такой странный вопрос: «Дымно ли в зале?» — Большинство проголосовало за дым. Председательствующий объявил, что считает себя оскорбленным, и вышел из собрания, как истинный Давид. — 277 Собрание, оставшееся без председателя, поставило на рассмотрение вопрос: «Был ли наш образ действий оскорбителен для председателя?» —Большинство нашло, что «да, образ действий был оскорбителен». — Третий вопрос: «В таком случае, не следовало ли бы извиниться?». — Большинство решает: «Нет, не стоит труда». Каков этот маленький шедевр! 278 UN POST-SCRIPTUM Dans notre feuille du 1er mars nous avons dit, en parlant du communisme russe, que «nous ne connaissons aucune l?gislation pour absoudre un homme mourant de faim, s'il mange un morceau de viande appartenant ? un autre. On peut seulement le gracier». Trois jours apr?s, nous avons lu, dans le Courrier Fran?ais, ce qui suit: «Une malheureuse Alsacienne ?tait pr?venue de vol pour avoir ramass? dans un champ deux ou trois choux gel?s. Un garde champ?tre l'a arr?t?e au moment o? elle regagnait son logis, charg?e de ce mis?rable butin. Le pr?sident lui expose le c?t? d?lictueux de son action. Marie. Je n'avais pas mang? la veille. M. le pr?sident. Cela ne vous donnait pas le droit de prendre des choux sans la permission du propri?taire. Marie. Si c'?tait le propri?taire qui m'e?t prise au lieu du garde champ?tre, il m'aurait bien laiss? aller. M. le pr?sident. Peut-?tre; mais le garde champ?tre a fait son devoir. Marie. Bien s?r, Monsieur; mais c'est bien facile de faire son devoir quand on a de la soupe. La tribunal a r?duit la peine au minimum». 279 ПЕРЕВОД ПОСТСКРИПТУМ В нашем листе от 1 марта мы сказали, по поводу русского коммунизма, что «нам не известно такое законодательство, которое смогло бы оправдать человека, умирающего с голоду, если б он съел кусок мяса, принадлежавший другому. Его могут только помиловать» *. Спустя три дня мы прочли в «Courrier Fran?ais» нижеследующее: «Одну несчастную эльзаску обвинили в краже за то, что она подобрала на поле два или три мерзлых кочана капусты. Полевой сторож арестовал ее в тот момент, когда она возвращалась домой, неся с собой эту жалкую добычу. Председатель разъясняет ей преступный характер ее действия. Мари. Я ничего не ела накануне. Г-н председатель. Это не давало вам права брать капусту без разрешения хозяина. Мари. Если бы меня задержал хозяин, а не полевой сторож, он, конечно, отпустил бы меня. Г-н председатель. Возможно, что и так; но полевой сторож выполнил свой долг. Мари. Конечно, сударь; но выполнять свой долг очень легко, когда у вас есть тарелка сУпу. Суд свел ее наказание к минимуму». 280 FRISANT LA QUESTION POLONAISE ARTICLE PREMIER II y a des douleurs qu'on n'aime pas ? traduire en paroles — sans n?cessit?. J'ai profond?ment d?sir? ensevelir les r?miniscences de 1863—64 jusqu'? d'autres temps et d'autres circonstances. J'ai not?, pour moi seul, quelques souvenirs que je relisais comme une messe de morts. Harcel? par des ennemis, forc? de parlerlxxxvi[86], je ne sortais jamais des g?n?ralit?s et d'une extr?me r?serve. C'est ce que je me propose de faire aussi maintenant, en soulevant un peu plus le linceul. Le silence, malheureusement, n'est pas toujours possible— il laisse se consolider, s'enraciner des repr?sentations erron?es. Il m'a ?t? tr?s difficile de prendre la parole; mais, comme cela arrive fr?quemment, un rien qui d?borde, une ironie mal plac?e, un mot mal pes?, nous font lever notre propre consigne, pour rappeler aux adversaires et aux loustics — qu'on n'est pas tout ? fait mort pour se taire. Cette fois, la goutte qui a d?bord? — goutte martiale, pour-rais-je dire, car elle est tomb?e d'un g?n?ral ? un major — est la lettre de M. Mieroslawsky, publi?e ? Gen?ve. On y trouve des passages dans ce genre: «Le Comit? varsovi-en — Padlewsky, Giller, Milowicz — compos? ? Paris, partit en corps et en pompe, au mois de novembre 1862, offrir la direction supr?me de l'insurrection polonaise ? MM. Herzen, Ogareff et Bakounine, en acceptant, au nom de la Pologne, si mal d?membr?e Par le congr?s de Vienne, le sous-d?membrement qui lui ?tait 281 offert par le dernier de ces patriotes moscovites. MM. Herzen et Ogareff eurent le mauvais go?t de se r?server». — Et apr?s, en parlant de la mise en libert? de deux Polonais arr?t?s par la police fran?aise, ? Paris, l'auteur ajoute: «Tous les deux furent renvoy?s ? Londres; j'h?site ? dire chass?s ou bannis, puisque leur gouvernement officiel r?sidait a Londres, depuis leur inf?odation publique et volontaire ? la r?daction du Kolokol. Ceux du comit? qui ne sont pas tomb?s en martyrs, fusill?s 4-comme S. Padlewsky, —peuvent r?pondre eux-m?mes; plus encore notre ami Bakounine — athl?te formidable avec lequel il n'est pas facile de lutter. Moi, je ne d?sire que de mettre en ?vidence, par quelques pages de mes m?moires, le rapport r?el qu'a eu la r?daction du Kolokol ? l'insurrection de la Pologne. En m?me temps, ces fragments montreront notre plus parfaite unit? morale dans la question polonaise, depuis le commencement de notre propagande jusqu'? ce jour — pendant le temps de la plus ardente amiti?, pour nous, de la part de nos fr?res polonais, de m?me que durant les accusations furibondes de quelques poss?d?s. J'ajouterai ? cela quelques pi?ces justificatives qui ont d?j? ?t? imprim?es dans le Kolokol russe. Un seul mot tout personnel. Alfred de Vigny a admirablement racont? avec quelle jouissance tacite Robespierre savourait, tout en se montrant contrari? et outrag?, les expressions de «.Robespierre's troops», ««Robespierre's army» dans les journaux de Londres. C'est qu'il briguait la dictature. Quant ? la r?daction du Kolokol, qui est compos?e de nous deux, Ogareff et moi, jamais l'id?e de jouer au gouvernement clandestin, de diriger le soul?vement de la Pologne, ne traversa notre t?te. Ces assertions, humiliantes pour les Polonais, nous montrent, ? nous, qu'apr?s tout les g?n?raux des deux camps oppos?s, Mieroslawsky et Chouvaloff, sont ?galement mal renseign?s sur notre compte, l'un comme l'autre. Je suis pr?t ? croire que l'erreur est sinc?re de la part de M. Mieroslawsky; il ne peut y avoir aucune cause personnelle; je n'ai jamais eu l'avantage d'?tre pr?sent? ? M. Mieroslawsky, Ogareff non plus — et tous nos rapports se limitent ? une lettre tr?s courtoi- 282 sq qu'il m'a adress?e apr?s mes articles Vivat Polonia/ et Mater dolorosa, — lettre ? laquelle j'ai r?pondu par quelques mots je sympathie et d'estime. Voil? tout. Et pourtant il pourrait nous conna?tre: il y a bient?t vingt ans que je travaille en Europe; il y en a plus de dix que nous travaillons ? deux. Nous avons ? nous reprocher beaucoup de fautes, beaucoup d'erreurs; mais si nous sommes innocents d'une des faiblesses des ?migrations —c'est que nous n'avons jamais pos? — ni comme conspirateurs, ni comme dictateurs, r?v?lateurs, ambassadeurs et autres fonctionnaires de la r?volution. Nous avons dit et r?p?t? que nous n'?tions que des repr?sentants fortuits du mouvement souterrain qui, du temps de Nicolas, se faisait en Russie — sa voix libre, son cri d'indignation, de souffrance, d'esp?rance, lorsque d'occulte le mouvement devint manifeste. Vivos vocare, d'apr?s notre ?pigraphe, pour leur montrer le m?me chemin, le m?me but et les m?mes entraves. Vivos vocare, pour leur dire qu'il est temps —telle ?tait la base de notre propagande; et, comme notre chronom?tre allait juste, telle ?tait aussi la base de notre force. Exposer encore une lois notre profession de foi socialiste et russe, serait inutile. Toutes nos publications, chaque feuille de notre journal, ne contiennent que cela. Nous avons pr?ch?, nous avons r?veill? des hommes qui ?taient encore ? demi endormis, sans jamais briguer le titre d'archev?que g?n?ral de la propagande, ni de tambour-major de l'insurrection. C'est aux journaux les plus r?actionnaires de la Russie qu'appartient la primeur de nous faire jouer un r?le de gouvernement occulte, et de nous affubler de titres qui n'ont aucune valeur pour nous. Au moins ceux-l? ont pour eux une cause att?nuante — c'est qu'ils savent tr?s bien qu'ils mentent. Ils savent tr?s bien que notre nom nous suffit, et qu'il restera vierge de tout titre, de toute estampille, comme notre poitrine de toute croix ou de toute l?gion d'honneur. Peut-?tre est-ce l? que niche notre amour-propre; mais il flous semble que de se nommer tout simplement Ogareff et Herzen, 283 vaut un peu mieux que de s'appeler chancelier in partibus ou gonfalonnier in spe. Chaque petite marque de sympathie de nos amis nous fait tressaillir le c?ur de joie et de reconnaissance, nous rend fiers et heureux. Mais nous ne reconnaissons ? personne le droit de nous affubler d'un titre, de nous donner un pourboire ? la boutonni?re, de nous distinguer et d?corer. Que voulez-vous — grattez un Russe — vous trouverez toujours quelque chose de barbare en lui. Cela dit, je passe ? mon cahier ?crit vers la fin de 1865. ...Le 5 f?vrier 1857, on enterrait, ? Londres, Stanislas Worcel?. ...Trois Russeslxxxvii[87] aid?rent ? porter le cercueil, de sa pauvre demeure, ? Hunter-street au cimeti?re de High-Gate. Le dernier groupe d'amis s'?coulait lentement et en silence; j'?tais du nombre, je m'?loignais accabl? de tristesse. J'aimais ce vieillard. Il avait aussi de l'amiti? pour moi; mais le dernier temps «un chat noir» traversa entre nous. Il ?tait entour? d'hommes qui ne m'?taient pas aussi sympathiques que lui, ils l'?loign?rent de moi. Quelque temps avant sa mort, Worcell revint ? d'autres sentiments. Un jeune Polonais pronon?a un discours apr?s Ledru-Rollin; il avait des larmes dans la voix, mais il ne me tendit pas la main — alors j'aurais tout oubli?. Apr?s, mon c?ur se referma aussi. Une fois dans ma chambre, je me jetai sur le sopha, compl?tement an?anti de douleur et d'amertume; une question se dressait de plus en plus noire devant moi. Je me demandai: n'avons-nous pas enterr? avec ce juste, ce pur, tous nos rapports s?rieux avec l'?migration polonaise? Les circonstances compliquaient ?trangement notre position. La douce t?te du malade, orn?e de ses cheveux blancs, qui apparaissait, pacificatrice et aimante, pour finir les malentendus et faire taire les dissonnances, disparaissait. Les dissonnances restaient. Nous ne nous entendions pas. Personnellement, individuellement, nous avons eu, alors et apr?s, de bien proches amis parmi les Polonais; mais, en g?n?ral, notre mani?re de voir diff?rait profond?ment de la leur. Cela introduisait, n?cessairement, une certaine tension dans nos rapports; ?tant tr?s sinc?res, ils manquaient d'une certaine franchise sup?rieure. Nous faisions les uns aux autres des concessions tacites. Les compromis amoindrissent, effacent, neutralisent, mutilent. On perd par les concessions les asp?rit?s, les points saillants de son individualit?; on sacrifie le c?t? le plus ?nergique, le plus original. Parvenir ? une entente commune n'?tait pas facile. Nous partions de deux c?t?s oppos?s, et nos routes ne se rencontraient, ue se confondaient que dans un point d'intersection — ? l'endroit de notre haine contre le despotisme imp?rial de P?ters- bourglxxxviii[88]. Les Polonais allaient ? la restauration d'un pass? qu'ils aiment et qui a ?t? violemment bris?; ils devaient commencer par y retourner pour continuer leur chemin. La Pologne, suivant l'expression d'un pape, est «terre de reliques», la Russie, terre de berceaux vides. Dans toutes les cr?ations po?tiques des Polonais, on voit le cr?pe du deuil ? c?t? de la foi ardente, le d?sespoir ? c?t? de l'abn?gation. Les formes m?me de notre pens?e, de notre compr?hension, de notre intelligence, de nos tendances th?oriques et pratiques, sont autres. Le pli de nos id?es, leur physionomie ne sont pas les m?mes. Religieux et mystiques, les Polonais n'aiment pas notre esprit scrutateur, analytique, positiviste, sceptique et plein d'une ironie am?re. S'ils ont quelquefois la force de ne pas nous ha?r, l'alliance avec nous leur para?t toujours une m?salliance, au moins un mariage de raison. En nous donnant la main ils faisaient un effort; en s'approchant de nous, ils ne cachaient pas que c'?taient des exceptions personnelles. Au contraire, de notre c?t? nous apportions le sentiment humble et douloureux de la culpabilit?, de la participation involontaire au crime et une admiration sans bornes pour leur persistance, pour leur ?lan, pour leur protestation fougueuse et fi?re. 285 Compagnons de prison, nous sympathisions sans trop nous conna?tre. Mais, lorsqu'apr?s la mort de Nicolas on ouvrit un, peu la lucarne de la ge?le, nous nous aper??mes qu'on nous avait amen?s dans la prison par des chemins oppos?s, et qu'une fois libres chacun irait de son c?t?. Les premi?res ann?es qui suivirent la guerre de Crim?e, c'?tait notre r?veil; c'est alors, pour la premi?re fois, que nous respir?mes librement; cela nous grisa un peu. Nos esp?rances bruyantes et exag?r?es bless?rent nos compagnons de malheur, elles leur rappel?rent leurs pertes. Le nouveau temps commen?a chez nous par des exigences t?m?raires, exag?r?es. Chez nos voisins on n'entendait que des messes de morts, des pri?res pour le salut de leur ?me, des hymnes ?piques, des condol?ances. Le gouvernement nous rapprocha encore une fois. Devant les mitraillades des pr?tres et des enfants, devant les balles sifflant, frappant les crucifix, frappant les femmes en deuil; devant les pri?res et les litanies charg?es par la cavalerie — toutes les questions et discussions ?taient oubli?es. J'ai ?crit, les larmes aux yeux, la s?rie d'articles qui m'a valu tant de sympathies de la part des Polonais et m?me des adresses sign?es par plus de quatre cents r?fugi?s polonais, que j'ai eu le bonheur de recevoir ? Paris. ...Le 16 juin 1862, trois jeunes officiers russes tomb?rent fusill?s, ? Modline — pour avoir fait la propagande parmi les soldats et les officiers, pour avoir eu en leur possession et fait circuler des livres et des ?crits d?fendus par la censure. C'?tait le commencement de la tyrannie peureuse et sanguinaire de l'empereur actuel. Les amis de ces premiers martyrs, indign?s, ?tonn?s, cherchant vengeance contre ces premiers actes du r?gime veau-chacal qui s'inaugurait, s'adress?rent ? nous, en vue de l'orage qui se pr?parait en Pologne. Ils nous demandaient un conseil d'amis, de fr?res a?n?s; leur conscience protestait contre le devoir, qui les poussait ? devenir bourreaux et d?fenseurs du gouvernement qu'ils d?testaient et qui s'empirait de plus en plus apr?s le grand mensonge de l'incendie, ? P?tersbourg. Les jeunes gens ?taient d?cid?s ? ne pas prendre les armes contre les Polonais. Beaucoup de Polonais venaient ? Londres. On voyait tr?s bien que l'id?e de l'insurrection donnait de plus en plus racine, 286 qu'ils ?taient d?cid?s d'agir et qu'il serait bien difficile de les en d?tourner. On pouvait facilement pr?voir qu'ils se d?vouaient ? un holocauste sanglant et que par ricochet nous recevrions un coup terrible. Nous en parlions constamment sans les convaincre. Voyant cela, nous leur disions: «Au moins ne mettez pas le peuple russe contre vous, n'effarouchez pas l'opinion publique, elle ne vous sera pas hostile ? condition de c?der aux paysans la terre cultiv?e par eux et de laisser la compl?te autonomie des provinces hors du royaume». Nous avons tant et tant r?p?t? cela, qu'? la fin Padlewsky, Giller et Milowitch vinrent nous voir et nous apport?rent une lettre du Comit? central de Varsovielxxxix[89] qui le promettait d'une mani?re vague, par rapport aux provinces. Dans les pourparlers avec eux, j'ai cru remarquer qu'ils nous prenaient pour des chefs d'une organisation toute faite en Russie et je m'empressai de les d?tromper. «Vouspensez, —leur dis-je, — ? ce qu'il me para?t, que nous avons une force dictatoriale; vous ?tes dans une erreur profondexc[90]. Nous avons notre puissance ? nous, puissance active et assez grande, mais elle n'est bas?e que sur l'opinion publique, sur la sympathie entre nous et nos lecteurs; nous exprimons leurs aspirations, ils retrouvent dans nos paroles les mots qu'ils ne peuvent dire librement ? la maison. Le jour o? cet unisson, cette harmonie manqueraient, notre puissance s'?vaporerait. Nous n'avons personne ? qui nous pourrions dire d'aller de ce c?t? ou de l'autre. Nous insistons fortement sur cela, car nous vous le r?p?tons, si en Russie on ne voit pas sur votre drapeau, tout grand d?velopp?, LE DROIT A LA TERRE ET L'AUTONOMIE DES PROVINCES — notre aide, notre sympathie ne vous avanceront en rien et entra?neront n?cessairement la perte de toutes les forces que nous avons. Notre lien intime avec les n?tres ne consiste pas dans un rapport de service, mais dans la conformit? du battement de nos c?urs; peut-?tre le n?tre bat-il un peu plus fort, avance d'une seconde — mais malheur s'il s'?cartait du rhythme! Ils partirent, et un de leurs amis me dit avec une franchise que j'ai parfaitement appr?ci?e: — Moi je suis d'accord avec vous; mais pensez-vous que je me retirerai d'affaire, dans le cas o? la majorit? du parti, qui aura le dessus, agira autrement? La premi?re chose, la grande, c'est l'ind?pendance de la Pologne, et je ne m'arr?terai devant aucun scrupule. —Mais vous ne l'aurez pas sans ces conditions, — lui disais-je. — C 'est ce que nous verrons. La lettre du Comit? et notre r?ponse aux officiers furent imprim?es dans le Kolokol. Le jour o? parurent les documents, un homme ?trange vint me voir le soir. C'?tait le paysan, ci-devant serf Martianoff. Enthousiaste, asc?te, fanatique, nerveux: c'?tait l'?toffe d'un Jean de Leide, d'un proph?te agitateur, d'un chef taborite, d'un chancelier de Pougatcheff. Il ?tait plus p?le qu'? l'ordinaire, pensif et boulevers?. Il se taisait depuis longtemps, puis se leva, s'approcha de moi, et tenant le Kolokol ? la main, me dit d'une voix triste et sombre: «Ne vous f?chez pas, il m'est impossible de ne pas vous le dire: d?s ce jour, vous avez coul? le Kolokol. Vous vous ?tes m?l? ? des affaires qui ne vous regardent pas. Les Polonais ont peut-?tre raison d'aller par ce chemin, ce n'est pas le n?tre. Vous n'avez pas pens? ? nous lorsque vous faisiez ce pas. Que Dieu vous pardonne! Rappelez-vous mes paroles; le temps vous prouvera qui de nous conna?t mieux o? le vent souffle; moi, je ne le verrai pas, je suis fatigu?, je me meurs ici et je retourne ? la maison». — Cher Martianoff, — lui dis-je, — vous n'irez pas en Russie, et le Kolokol n'est pas coul?; j'ai agi d'apr?s ma conscience. Il secoua la t?te et sortit sans rien dire, me laissant sous le poids lourd de la secondexci[91] proph?tie que l'on me faisait. Martianoff tint sa parole, il alla se livrer lui-m?me ? ses b?tes f?roces. Son zemski tzar le fit juger par le s?nat pour avoir imprim? dans le Kolokol une lettre qu'il adressait ? l'empereur. Ces brigands, contents d'avoir entre leurs griffes le ci-devant serf indomptable et turbulent, le condamn?rent ? cinq ann?es de travaux forc?s; il voulut s'enfuir, on le fit passer par les verges ala mort. C 'est le nouveau martyrologe qui se remplissait. 288 Le jeune petit-russien Potebnia, l'?mt de la soci?t? des officiers vint encore une fois ? Londres pour demander notre avis, et, quel qu'il f?t, suivre invariablement sa route. Il s'?tait livr? sans r?serve ? l'ouragan. Pur, simple, h?ro?que, triste, il portait d?j? sur son front l'onction fatale de la moi II allait ?tre tu?, j'en ?tais s?r, et pour une cause qui n'?tait pas proprement la sienne. — Oui, — me disait un ami, — elle est aussi sienne. On ne peut pas toujours attendre, les bras crois?s, jusqu'? ce que le vent souffle comme nous le voulons. Il faut prendre l'histoire comme elle se pr?sente, il faut louvoyer avec elle, autrement on reste toujours en arri?re ou en avant. Peut-?tre avait-il raison, mais mon c?ur ?tait si rempli de larmes et de mauvaises appr?hensions, qu'il m'?tait impossible de regarder sans frissonner ces morituri qui s'en allaient une phalange apr?s l'autre... Padlewsky traversa Londres comme une fl?che, il allait ? Kovno, par P?tersbourg. — Donc, c'est d?cid?? — La loi ingnoble sur le recrutement n'a pas ?t? r?voqu?e, c'est elle qui a d?cid?. Il n'y a pas de force humaine pour arr?ter le mouvement, mieux vaut s'en emparer. Deux mois apr?s, l'un tombait ? la bataille de la Pescova Scala, l'autre ?tait fusill?; tous les deux si jeunes, si beaux, si pleins de force! Non, je ne suis pas militaire, j'abhorre les voies du sang. Un des membres du gouvernement polonais a eu la g?n?reuse, la touchante attention de nous avertir de la mort de Potebnia. Apr?s quelque temps, on me remit un petit portefeuille qui lui appartenait. J'ouvris d'une main tremblante la relique, et j'y trouvai une lettre adress?e aux officiers russes par Ogareff, pendant une absence de quelques jours que j'ai pass?s ? Torquay. Cette lettre commence par ces lignes: Amis, C'est avec un amour profond et une profonde tristesse que nous prenons cong? de votre ami, qui va vous rejoindre. Il n'y a qu'une esp?rance secr?te 289 qui nous tranquillise tant soit peu sur votre soit et le sort de notre cause — c'est que le soul?vement peut ?tre diff?r?! Nous comprenons tr?s bien qu'il vous est impossible de ne pas prendre part ? l'insurrection, vous le devez comme expiation. Vous ne pouvez pas laisser ?craser la Pologne sans protester; une participation muette et soumise serait immorale et aurait pour la Russie un c?t? pernicieux. Votre position, est tragique et sans issue. Nous ne voyons pas une chance de succ?s; m?me si Varsovie pouvait ?tre libre, pour quelque temps, vous ne pourriez rien faire qu'acquitter une ancienne dette — en prenant part au mouvement de l'ind?pendance nationale. Car ce n'est pas la Pologne qui ?l?vera notre drapeau social — notre drapeau de la terre et de la libert? et vous, chers amis, vous ?tes encore beaucoup trop faibles pour le faire! La Pologne succombera si elle se l?ve avant le temps — et le mouvement russe sera pour longtemps noy? dans la haine nationale, qui ira bras dessus bras dessous avec le d?vouement au tzar, et ne pourra surnager qu'apr?s votre mort, lorsque votre exemple h?ro?que — devenu tradition, agitera une nouvelle g?n?ration, comme le grand souvenir du 14/26 d?cembre 1825 nous a agit?s!.. Je n'ai rien ? ajouter ? ces lignes. Et je crois que c'est assez pour la premi?re fois. ПЕРЕВОД К ПОЛЬСКОМУ ВОПРОСУ С ТАТЬЯ П Е Р В А Я Бывают горести, которые неохотно передаешь словами — без необходимости. Я горячо желал схоронить воспоминания о 1863—64 годах до иного времени и иных обстоятельств. Я набросал, для самого себя, кое-какие памятные заметки, которые перечитывал словно панихиду по усопшим. Преследуемый врагами, вынуждаемый говоритьхсп[92] я никогда не выходил за пределы общих мест и крайней сдержанности. Так намерен я поступить и теперь, приподымая саван несколько повыше. Молчание, к несчастью, не всегда возможно — оно содействует упрочению, укоренению ложных представлений. 290 Мне очень трудно было заговорить; но, как часто случается, дустяк, переполнивший чашу, неуместная ирония, плохо взвешенное слово заставляют нас снять наложенный на себя запрет, дабы напомнить противникам и острякам, что мы не совсем еще мертвы, чтобы молчать. На сей раз каплей, переполнившей чашу, — каплей воинственной, мог бы я сказать, ибо она перекатилась от генерала к майору, — оказалось письмо г. Мерославского, опубликованное в Женеве*. Там встречаются такого рода выражения: «.Варшавский комитет — Падлевский, Гиллер, Милович, — образованный в Париже, торжественно и в полном составе выехал, в ноябре месяце 1862 года, чтобы предложить верховное руководство польским восстанием гг. Герцену, Огареву и Бакунину, согласившись от имени Польши, столь неудачно расчлененной Венским конгрессом, на дополнительное расчленение, предложенное ей последним из этих московских патриотов. Господа Герцен и Огарев имели бестактность занять выжидательную позицию». — И затем, рассказывая об освобождении двух поляков, арестованных французской полицией в Париже, автор прибавляет: «Оба были отправлены в Лондон; я не решаюсь сказать — высланы или изгнаны, поскольку их официальное правительство находилось в Лондоне со времени их публичного и добровольного подчинения редакции „Колокола"». Те из членов комитета, которые не пали мучениками, не были расстреляны, как С. Падлевский, могут ответить сами; еще лучше может ответить наш друг Бакунин — грозный атлет, с которым нелегко бороться. Я же хочу лишь с полной ясностью показать, приведя несколько страниц из своих мемуаров, каково было подлинное отношение редакции ««Колокола» к восстанию в Польше. Вместе с тем, отрывки эти покажут наше полное нравственное единство в польском вопросе — с той поры, как мы начали нашу пропаганду, и до нынешнего дня — как во времена наиболее пылких дружеских чувств, проявлявшихся к нам нашими польскими братьями, так и во времена самых яростных обвинений со стороны нескольких одержимых* Я присоединяю к этому несколько оправдательных документов, которые уже были напечатаны в русском «Колоколе». Еще одно слово сугубо личного характера Альфред де Виньи восхитительно рассказал о том, с каким молчаливым наслаждением смаковал Робеспьер, делая вид, что он огорчен и оскорблен, выражения «Robespierre's troops» «Robespierre's army», встречавшиеся в лондонских газетах *. И это потому, что он домогался диктатуры. Что касается редакции «Колокола», состоящей из нас двоих — Огарева и меня, — то мысль играть в тайное правительство, руководить восстанием в Польше и не приходила нам в голову. Эти утверждения, унизительные для поляков, показывают нам, что, в конечном итоге, генералы обоих противоположных лагерей, Мерославский и Шувалов, одинаково плохо осведомлены на наш счет — как один, так и другой. Я готов поверить, что г. Мерославский заблуждается искренне; у него не может быть никакой личной причины; я никогда не имел удовольствия быть представленным г. Мерославскому, Огарев — тоже, и все наши взаимоотношения ограничиваются одним весьма любезным письмом, с которым он ко мне обратился после появления моих статей «Vivat Polonia!» и «Mater Dolorosa», — письмом, на которое я ответил несколькими словами симпатии и уважения *. Вот и всё. Но тем не менее он мог бы нас знать: вот уже скоро двадцать лет, как я тружусь в Европе; уже более десяти лет, как мы трудимся вдвоем. Мы можем себя упрекнуть во многих ошибках, во многих заблуждениях; но если не повинны мы в каком-нибудь из эмигрантских пороков, то именно в том, что никогда не позировали — ни в качестве заговорщиков, ни в качестве диктаторов, разоблачителей, посланников и прочих чиновников революции. Мы говорили и повторяли, что мы — лишь случайные представители подпольного движения, существовавшего в России .с николаевских времен, мы ее свободный голос, ее крик возмущения, боли, надежды, с тех пор как движение это из тайного стало явным. Vivos vocare, как сказано в нашем эпиграфе *, — чтоб указать им тот же путь, ту же цель и те же препятствия. Vivos vocare — чтобы сказать им, что время пришло, — такова была основа нашей пропаганды, и так как хронометр наш был точен, то это было и основой нашей силы. 292 Снова излагать наши социалистические и русские убеждения было бы излишне. Все наши издания, каждый лист нашей газеты только это и содержат. Мы проповедовали, мы будили людей, еще погруженных в полусон, никогда не домогаясь ни звания главного архиепископа пропаганды, ни барабанщика вооруженного восстания. А ведь именно реакционнейшие русские газеты и начали первыми навязывать нам роль тайного правительства и украшать нас титулами, не. имеющими для нас никакого значения. Но для этих газет по крайней мере есть смягчающее обстоятельство: они прекрасно знают, что лгут. Они прекрасно знают, что нам достаточно одного нашего имени, что оно никогда не будет запятнано никаким титулом, никакой казенной печатью — точно так же, как наша грудь — никаким крестом, никаким значком почетного легиона. Именно в этом, может быть, и кроется наше честолюбие; нам кажется, что называться просто Огаревым и Герценом несколько лучше, чем называться канцлером т рагйЪиБ или гонфалоньером т эре *. Малейшее выражение симпатии со стороны наших друзей заставляет наши сердца трепетать от радости и признательности, делает нас гордыми и счастливыми. Но ни за кем не признаем мы права нахлобучивать на нас какой-нибудь титул, награждать нас чаевыми в петлицу, отличать нас, жаловать нам ордена. Ничего не поделаешь, поскребите русского — и вы всегда найдете в нем что-то от варвара. Высказав это, перехожу к моей тетради, писанной в конце 1865 года*. ...5 февраля 1857 года в Лондоне хоронили Станислава Ворцеля *. ...Трое русскиххсш[93] помогали нести гроб от его бедного жилища в Нип1ег- БЬее! до кладбища Н1&Ь-Са1е. Последняя группа друзей медленно и молчаливо расходилась; я был в их числе; я удалялся, подавленный печалью. 293 Я любил этого старика. Он также питал ко мне дружбу; но в последнее время «черная кошка» пробежала между нами. Он был окружен людьми, не столь мне симпатичными, как он; они его отдаляли от меня. Незадолго до смерти Ворцель возвратился к прежним чувствам. Молодой поляк произнес речь после Ледрю-Роллена, в его голосе слышались слезы, но руки он мне не протянул — в то время я бы все забыл. Впоследствии сердце мое также замкнулось. Очутившись в своей комнате, я бросился на софу, совершенно уничтоженный скорбью и горечью: один вопрос все мрачней и мрачней вставал передо мною. Я спрашивал себя: не схоронили ли мы вместе с этим праведником, с этим безупречно чистым человеком все наши серьезные отношения с польской эмиграцией? Обстоятельства странным образом усложняли наше положение. Обрамленное седыми волосами кроткое лицо больного, примиряющее и любящее, появление которого прекращало недоразумения и заставляло умолкнуть диссонансы, — исчезло. Диссонансы же остались. Мы не понимали друг друга. Частно, лично у нас и тогда и впоследствии бывали очень близкие друзья среди поляков; но вообще наши взгляды глубоко отличались от их взглядов. Это неизбежно приводило к некоторой натянутости в отношениях; будучи чрезвычайно искренними, отношения эти в то же время отличались отсутствием какой-то высшей откровенности. Мы делали друг другу молчаливые уступки. Компромиссы мельчат, сглаживают, нейтрализуют, калечат. Уступая, теряешь шероховатые, выпуклые черты своей индивидуальности; жертвуешь самой энергичной, самой оригинальной ее стороной. Достигнуть общего согласия было нелегко. Мы шли с двух противоположных сторон, и пути наши встречались, сливались только в одной точке пересечения — в нашей ненависти к петербургскому императорскому деспотизмухсгД94]. 294 Поляки шли к восстановлению прошедшего, любимого ими и насильственно срезанного, они должны были начать с возвращения к нему, чтобы продолжать свой путь. Польша, по выражению одного папы, — «страна мощей», Россия же — страна пустых колыбелей. Во всех поэтических созданиях поляков видишь траурный креп рядом с пламенной верой, отчаяние — рядом с самоотречением. Даже формы нашего мышления, нашего понимания, нашего ума, наших теоретических и практических устремлений — не те. Весь склад наших понятий, их облик — не те, что у них. Религиозные люди и мистики, поляки не любят нашего ума, испытующего, аналитического, позитивного, скептического и проникнутого горькой иронией. Если они иногда достаточно сильны, чтобы не питать к нам ненависти, то союз с нами всегда кажется им мезальянсом, по меньшей мере рассудочным браком. Подавая нам руку, они делали над собою усилие; сближаясь с нами, они не скрывали, что делали это как личное ис¬ключение. Наоборот, со своей стороны мы вносили смиренное и скорбное чувство вины, невольного соучастия в преступлении и безграничного восхищения их стойкостью, их порывом, их бурным и гордым протестом. Тюремные товарищи, мы больше сочувствовали друг другу, чем знали. Но когда после смерти Николая немного приотворили окошко камеры, мы заметили, что нас привели в тюрьму по противоположным дорогам и что стоит нам только освободиться — каждый пойдет в свою сторону. Первые годы, последовавшие за Крымской войной, были годами нашего пробуждения; именно тогда мы впервые свободно вздохнули; это нас слегка опьянило. Наши шумные и преувеличенные надежды оскорбили наших товарищей по несчастью, они им напомнили их утраты. Новое время началось у нас с заносчивых, преувеличенных требований. У наших соседей слышались лишь панихиды, упокойные молитвы, эпические гимны, соболезнования. Правительство нас еще раз сблизило. Перед выстрелами по попам и детям, перед свистящими пулями, поражающими распятия, поражающими женщин в трауре, перед молитвами и литаниями, атакуемыми кавалерией, — все вопросы и споры были 295 позабыты. Со слезами на глазах написал я целую серию статей доставивших мне столько выражений симпатии со стороны поляков* и даже адресы, подписанные более чем четырьмястами польских изгнанников, которые я имел счастье получить в Париже. ...16 июня 1862 года три молодых русских офицера пали, расстрелянные в Модлине за то, что они вели пропаганду среди солдат и офицеров, за то, что хранили и распространяли запрещенные цензурой книги и рукописи*. То было начало трусливой и кровожадной тирании нынешнего императора. Друзья этих первых мучеников, возмущенные, удивленные, искавшие средства отомстить за первые действия нового режима, установленного молодым шакалом, — обратились к нам в виду бури, собиравшейся в Польше*. Они спрашивали у на« дружеского совета, совета старших братьев; совесть их про¬тестовала против долга, толкавшего их на палачество и на защиту правительства, ненавидимого ими и становившегося все более и более мерзким после чудовищной лжи о петербургском пожаре*. Молодые люди решили не подымать оружия против поляков. Множество поляков приезжало в Лондон. Было совершенно очевидно, что мысль о вооруженном восстании укоренялась все более и более, что они решились действовать и что отвлечь их от этого пути будет трудно. Легко можно было предвидеть, что они обрекали себя на кровавое заклание и что мы рикошетом получим ужасный удар. Мы постоянно говорили об этом, нисколько не убеждая их. Видя это, мы говорили им: «По крайней мере не восстанавливайте против себя русский народ, не отпугивайте общественное мнение, оно не будет вам враждебно, если вы уступите крестьянам обрабатываемые ими земли, а провинциям, находящимся за пределами королевства, предоставите полную автономию». Мы столько и столько раз повторяли это, что, наконец, Падлевский, Гиллер и Милович приехали к нам и привезли письмо от Варшавского центрального комитетаxcv[95]/ обещавшего в неопределенных выражениях выполнить то, что касается провинций*. 296 Во время переговоров с ними мне показалось, что они принимают нас за вождей совершенно готовой организации в России, и я поспешил их в этом разуверить. «Вы предполагаете, — сказал я им, — как мне кажется, что мы обладаем диктаторской властью; вы глубоко заблуждаетесьxcvi[96]. У нас есть своя сила — сила деятельная и довольно большая, но она утверждается только на общественном мнении, на сочувствии между нами и нашими читателями; мы выражаем их чаяния, они находят в наших речах слова, которые не могут свободно высказать у себя на родине. В день, когда этот унисон, эта гармония исчезнут, наша власть улетучится. У нас нет никого, кому могли бы мы приказать идти в ту или другую сторону. Мы всячески подчеркиваем это, ибо, повторяем вам, если в России на вашем широко развернутом знамени не увидят ПРАВА НА ЗЕМЛЮ И АВТОНОМИИ ПРОВИНЦИЙ — наша помощь, наше сочувствие вам не принесут никакой пользы и непременно повлекут за собой гибель всех сил, которыми мы рас¬полагаем. Наша задушевная связь со своими состоит не в служебных взаимоотношениях, а в одинаковом биении наших сердец; у нас оно, может, бьется чуточку посильнее, ушло секундой вперед — но горе, если оно выбьется из ритма! Они уехали, и один из их друзей сказал мне с откровенностью, которую я вполне оценил: — Я согласен с вами, но думаете ли вы, что я устранюсь от дела, если большинство партии, которое возьмет верх, будет действовать по-иному? Самое важное дело — это независимость Польши, и никакие сомнения меня не остановят. — Но без этих условий у вас ее и не будет, — сказал я ему. — Это мы увидим. Письмо Комитета и наш ответ офицерам были напечатаны в «Колоколе». В тот день, когда появились в печати эти документы*, меня навестил вечером один странный человек. Это был крестьянин, бывший крепостной Мартьянов. Энтузиаст, аскет, фанатик, человек со взбудораженными нервами — он представлял собой материал, из которого мог бы выйти какой-нибудь Иоанн Лей¬денский, пророк-агитатор, вождь таборитов, канцлер Пугачева. 297 Он был бледнее обыкновенного, задумчив и растерян. Он долго молчал, затем встал, подошел ко мне и, держа «Колокол» в руке сказал мне печальным и мрачным голосом: «Не сердитесь, мне нельзя не сказать вам этого: с нынешнего дня вы пустили ко дну „Колокол". Вы вмешались в дела, которые вас не касаются. Поляки, может, и правы, что идут этим путем, но это не наш путь. Вы не подумали о нас, когда сделали этот шаг. Бог с вами! Попомните мои слова; время покажет вам, кто из нас лучше знает, откуда ветер дует; я-то сам не увижу этого, я устал, здесь для меня смерть, и я возвращаюсь домой». — Дорогой Мартьянов, — сказал я ему, — ни вы не поедете в Россию, ни «Колокол» не пошел ко дну; я действовал как подсказывала мне совесть. Он покачал головой и вышел, ничего не сказав, оставив меня под тяжелым гнетом второгохсЛ1[97] пророчества, услышанного мною. Мартьянов сдержал слово: он уехал, чтобы самому отдаться своим хищным зверям. Его земский царь подверг его суду сената за то, что он поместил в «Колоколе» письмо, обращенное к императору *. Эти разбойники, довольные тем, что им в когти попался бывший крепостной, неукротимый и беспокойный, приговорили его к пяти годам каторжных работ; он сделал попытку бежать, его засекли розгами до смерти *. Так заполнялся новый мартиролог. Молодой малоросс Потебня, душа офицерского общества, еще раз приехал в Лондон, чтобы спросить нашего мнения и, каково б оно ни было, неуклонно идти своей дорогой. Он беззаветно отдался урагану. Чистый, простой, героический, пе¬чальный, он носил уже на своем челе роковое помазание смерти *. Ему суждено было вскоре погибнуть, я был уверен в этом, — и за дело, которое, в сущности, не было его делом. — Нет, — говорил мне один из друзей, — это и его дело. Нельзя же вечно ждать сложа руки, пока ветер не подует так, как мы хотим. Историю надобно принимать в том виде, в каком она представляется, с ней надобно лавировать — иначе навсегда останешься либо позади, либо впереди. Быть может, он был и прав, но сердце мое так полно было слез и дурных предчувствий, что я не мог без дрожи смотреть на этих morituri*, уходивших фаланга за фалангой... Падлевский промчался, как стрела, через Лондон; он ехал и Ковно через Петербург*. — Итак, решено? — Гнусный закон о рекрутском наборе не был отменен, он-то и решил все дело. Нет человеческой силы, которая могла бы остановить это движение, уж лучше овладеть им. Два месяца спустя один из них пал в битве при Песковой Скале, другой был расстрелян; оба были так юны, так прекрасны, так полны сил! Нет, я не военный, кровавые пути мне отвратительны. Один из членов польского правительства проявил благородное и трогательное внимание, известив нас о смерти Потебни. Несколько времени спустя, мне передали принадлежавший ему маленький бумажник. Дрожащей рукой приоткрыл я эту реликвию и нашел там письмо, обращенное Огаревым к русским офицерам и написанное во время моего отсутствия, когда я на несколько дней уехал в Торкуэй *. Письмо это начинается следующими строками: Друзья! С глубокой любовью и глубокой печалью расстаемся мы с вашим другом, который уезжает, чтобы присоединиться к вам. Только тайная надежда, что это восстание может быть отложено, успокаивает нас и за вашу участь и за судьбу нашего дела! Мы прекрасно понимаем, что вам нельзя не принять участия в восстании, вы должны сделать это как искупление. Вы не можете позволить раздавить Польшу без протеста; безмолвное и покорное соучастие было бы безнравственно и имело бы для России вредную сторону. Ваше положение трагично и безвыходно. Шанса на успех мы не видим; даже если б Варшава на некоторое время была свободна, вы не могли бы ничего сделать, кроме как заплатить старинный долг своим участием в движении национальной независимости. Ибо не Польша воздвигнет наше социальное знамя — наше знамя земли и воли; а вы, дорогие друзья, вы еще слишком слабы, чтобы сделать это! Польша погибнет, если она восстанет преждевременно, а русское движение надолго потонет в народной ненависти, которая пойдет рука об Руку с преданностью царю, и сможет подняться на поверхность только после вашей смерти, когда ваш героический пример, став традицией, взволнует новое поколение, как великое воспоминание о 14/26 декабря 1825 года взволновало нас!.. Мне нечего прибавить к этим строкам. И я думаю, что этого достаточно на первый раз. 25 марта 1868. 300 La famine continue ? s?vir en Russie. Un journal esclavagiste fend ? faire croire que le p?ch? originel pour lequel la Russie est punie, c'est l'affranchissement des paysans, et va jusqu'? sugg?rer que la Russie vivrait en abondance — si on la mettait sous la tutelle de la noblesse. Les sommes que produisirent les divers dons sont assez consid?rables, mais loin d'?tre suffisantes. Leur distribution par les mains administratives est douteuse, et, dans tous les cas, une bonne part restera dans ces mains—qui ont une attraction absorbante, irr?sistible pour les m?taux et aussi pour les billets de banque. En Sil?sie, on meurt de faim; en Alg?rie, dans une dizaine d'autres contr?es — on meurt de faim. En Irlande... — c'est le pays classique de la famine. Et nous lisons dans les Etats- Unis d'Europe le carmen horrendum en chiffres: Budgets militaires des Etats europ?ens 119 392 665 liv st Perte de travail 132 174 892 Int?r?ts du capital 30 440 000 Total environ 280 000 000 liv st Soit 7 milliards de francs par ann?e. Et non, c'est encore la paix. Torheit — gegen dich streiten die G?tter vergebens — a pris pour ?pigraphe notre ami Charles Vogt. ПЕРЕВОД <В РОССИИ ПРОДОЛЖАЕТ СВИРЕПСТВОВАТЬ ГОЛОД...> В России продолжает свирепствовать голод. Одна крепостническая газета пытается уверить, что первородный грех за который наказана Россия, — это освобождение крестьян, и доходит до утверждения, будто Россия жила бы в изобилии если бы ее отдали под опеку дворянства *. Суммы, собранные благодаря различным пожертвованиям, довольно значительны, но далеко не достаточны. Распределение их руками администрации вызывает опасения, и во всяком случае добрая толика останется в этих руках, одаренных всепоглощающим, непреодолимым влечением к металлу, а также к банковским билетам. В Силезии умирают с голоду; в Алжире, в десятке других стран умирают с голоду. В Ирландии... — это классическая страна голода. А мы читаем в «Les Etats-Unis d'Europe» следующий, carmen horrendum* в цифрах: Военные бюджеты европейских государств 119 392 665 ф<унтов> ст<ерлингов> Потери в труде 132 174 892 Проценты на капитал 30 440 000 В итоге около . . . 280 000 000 ф<унтов> сг<ерлингов> Пли же 7 миллиардов франков в год. А эго еще мирное время. «Torheit, gegen dich streiten die G?tter vergebens» — взял в качестве эпиграфа наш друг Карл Фогг *. 302 BIEN N'EST IMPOSSIBLE POUR LE TZAR Vous savez comment Boileau r?pondit ? Louis XIV, qui demandait son opinion sur une pi?ce de vers qu'il daigna rimer.. «Sire, — lui dit le po?te en s'inclinant, — rien n'est impossible pour Votre Majest?, vous avez voulu faire de mauvais vers et vous avez parfaitement r?ussi». L'omnipotence du tzar n'est pas moindre; lorsque le bruit s'?tait r?pandu qu'il allait ordonner une maladie ? Valouieff, ministre de l'Int?rieur, et une maladie assez grave pour ?tre oblig? de quitter le minist?re—nous nous sommes creus? la t?te, en nous demandant: «Ya-t-il dans toutes les Russies un homme plus nuisible pour le remplacer?» N'en trouvant pas, nous ?tions tr?s contents que ce sabot allait ?tre- enlev? ? notre roue historique. Eh bien, l'empereur nous a vaincus, il a trouv? un homme plus nuisible et sous tous les rapports inf?rieur ? Valouieff, le ci-devant chef de la police secr?te, TIMACHEFF, et l'a nomm? ministre! On conna?t le r?le qu'il a jou? au commencement du r?gne actuel. On n'a pas oubli? par quels dons de la nature il a perc?-sa carri?re du temps de Nicolas et par quoi il s'est mis en ?vidence. ПЕРЕВОД НЕТ НИЧЕГО НЕВОЗМОЖНОГО ДЛЯ ЦАРЯ Вы знаете, как Буало ответил Людовику XIV, спросившему его мнения о стихотворении, которое король соблаговолил сочинить. «Государь, — сказал ему поэт, поклонившись, — для вашего величества нет ничего невозможного; вам угодно было сочинить плохие стихи, и это вам удалось великолепнейшим 303 образом». Всемогущество царя не уступает этому; когда распространился слух, что он вскоре повелит Валуеву, министру внутренних дел, заболеть, и заболеть настолько серьезно, чтобы оказаться вынужденным покинуть министерство *, — мы принялись ломать себе голову, задавая себе вопрос: «Найдется ли во всей России человек, еще более зловредный, чтобы занять его должность?» Не обнаружив такового, мы порадовались, что тормоз этот будет снят с нашего исторического колеса. И что же, император нас победил, он нашел человека, еще более зловредного и во всех отношениях стоящего ниже, чем Валуев, — бывшего начальника тайной полиции ТИМАШЕВА — и назначил его министром! Известна роль, какую тот играл в начале нынешнего царствования. Еще не забыто, при помощи каких врожденных дарований он пробился и сделал себе карьеру во времена Николая и благодаря чему он выдвинулся в первые ряды. 304 LE GOLOS EST ARRIVE! Oui, le 6 du mois d'avril, apr?s un travail de trois mois, apr?s des efforts inou?s, une correspondance br?lante — nous l'avons enfin! ПЕРЕВОД «ГОЛОС» ПРИБЫЛ! Да, 6-го числа апреля месяца, после трехмесячных трудов, после невероятных усилий, пламенной переписки — мы наконец, получили его! 305 L'ARTICLE DE M. CHARLES MAZADE La Revue des Deux Mondes donne (1er avril 1868) un nouvel article sur la Russie sous l'empereur Alexandre II, ?crit par la plume habile de M. Mazade. Nous avons dit dans notre premi?re feuille de cette ann?e que nous n'avons jamais confondu les articles de M. Mazade, sur la Russie, avec la g?n?ralit? des diatribes, contre elle, qui ?tonnent par l'?tendue de leur ignorance du sujet et la petitesse de l'entendement. M. Mazade a des sources ?videmment authentiques, il est bien inform?, il n'a pas de parti pris d'avance. Ses articles — et le dernier, plus que les autres, ne vont pas au del? du monde politique et administratif, au del? des sph?res officielles et de l'opinion publique telle qu'elle se fait jour dans les assembl?es provinciales et dans les journaux — plus ou moins officieux. Les pages int?ressantes de M. Mazade nous font penser aux travaux importants du Dr Rayer sur les maladies cutan?es. M. Mazade, lui aussi, ne va pas au del? de l'?pid?mie; mais, d?crivant parfaitement les ?ruptions et les ulc?res qui le couvrent, il nous fait involontairement penser aux agents int?rieurs qui travaillent avec une telle violence ce sang, fi?vreux maintenant, et si tranquille il y a vingt ans. M. Mazade, comme la sainte reine de Hongrie, ne recule devant aucune de ces pustules putrides, de ces tumeurs hideuses qui se form?rent et se d?velopp?rent avec une telle richesse et un tel luxe sur l'?corce de l'Empireentre Karakosoff et Berezovsky (seul temps qu'a pris l'auteur). Il d?crit avec courage et exactitude les furoncles, comme Valouieff, et les cancers b?ants, comme Katkoff. Il les agrandit, 306 et beaucoup — mais c'est pour mieux faire saisir leur port?e. D?s son premier article, l'auteur a tr?s bien compris que la d?b?cle avait commenc?, qu'un ferment travaillait l'int?rieur de l'Empire. Sans aller prendre le sang des veines pour l'analyser, il le constate dans les manifestations ext?rieures. Il ne se hasarde pas ? plonger dans les ab?mes sombres et inconnus d'une embryog?nie difficile et douloureuse, qui cherche elle-m?me ? sortir de son ?tat informe, tant?t par un coup de pistolet, tant?t par un patriotisme fr?n?tique, tant?t par une n?gation absolue, ? c?t? d'une idol?trie r?chauff?e. M. Mazade ne fait que constater le mouvement, l'agitation, l'?quilibre rompu, le pouls acc?l?r?. [1 montre plastiquement la quantit? de mati?re en putr?faction, que le torrent remue et porte ? la surface. Ce n'est pas cela que nous lui reprocherons, nous avons assez longtemps pataug? dans ces beaux marais nous-m?mes. Nous .aurons un tout autre grief. Pourquoi, avec son talent et son intelligence, accepte-t-il les opinions toutes faites des hommes hostiles au mouvement russe et surtout des esclavagistes? Comment peut-il penser, par exemple, que les assembl?es provinciales soient pass?es de mode et la r?forme judiciaire avort?e et illusoire? Sommes-nous donc si loin de 1861,de l'ann?e de l'?mancipation des paysans? La France tend, non depuis six ans, mais bien depuis soixante et dix pour arriver ? son programme de 1789 — sans succ?s — et pourtant on pr?tend que son ?tat actuel n'est qu'une migraine passag?re du grand peuple. La famine qui d?sole une vingtaine de gouvernements du nord de la Russie est un immense malheur et un grand acte d'accusation contre un gouvernement qui s'occupe de tout, des coiffures des demoiselles et de leurs lunettes bleues, des enseignes des boutiques et des boutons d'uniformes, et qui ne sait ni pr?voir, ni savoir, ni aiderxcviii[98]. Mais faire peser une partie de la responsabilit? 307 sur le compte de l'?mancipation des paysans est injuste. Nous connaissons trop bien de quel camp viennent ces fl?ches blason-n?es. «Il y avait autrefois des approvisionnements que les propri?taires (c'est-?-dire les seigneurs) ?taient charg?s d'entretenir; ces d?p?ts n'existent plus depuis que les paysans, comme citoyens de la commune, ont ? s'en occuper». Les neuf dixi?mes de ces fameux magasins de r?serve ou de provision n'existaient pas, ou, s'ils existaient, ils ?taient vides. De temps en temps le gouvernement local envoyait un pauvre diable de stanovo? faire le relev?. Le starost du village ou l'intendant lui montrait, par ?crit, la quantit? de bl?; s'il voulait pousser plus loin et en constater la r?alit?, on le chassait, si le seigneur ?tait haut plac? et tr?s riche; dans le cas contraire, on lui donnait quelques roubles avec force pommes de terre, avoine, bl?; il acceptait cette preuve manifeste de l'abondance et s'en allait apr?s s'?tre gris? avec le starost. Et comment faisaient donc les paysans de la couronne, qui avaient quelquefois des magasins, mais jamais de seigneurs? Est-ce que M. Mazade pense que la famine est une nouveaut? en Russie? Chaque g?n?ration en a ?prouv? une ou deux, au Nord ou au Midi, vers l'Asie ou vers l'Europe. Que faisaient donc les seigneurs avec leurs magasins et leurs provisions? Nous ne con¬naissons qu'un cas notable. C'?tait en 1821: quelques d?cembris-tes se trouvant, par hasard, dans le gouvernement de Smolensk, lors d'une famine, donn?rent tant et remu?rent tant la soci?t?, que les naysans ont ?t? r?ellement soulag?s. C'?tait si ?tonnant, si exorbitant, que l'empereur Alexandre Ier, voulant faire comprendre au prince Pierre Volkonsky la grande puissance de la soci?t? secr?te, qu'il commen?ait alors ? flairer et ? craindre, lui dit: «Tu n'as pas d'id?e ce que sont ces gens; figure-toi, ils ont nourri, pendant la famine, des districts entiers du gouvernement de Smolensk». «L'?mancipation est assur?ment un bienfait, seulement elle a commenc? par une immense diminution du travail et un d?velop-ipement outr? de l'ivrognerie». Ah! qu'? ce langage nous reconnaissons bien nos vieux amis, les .aimables «boyards», sablant le champagne, dissipant leur for- 308 tune, passant les nuits aux cartes et les jours ? ne rien faire... Que le bon Dieu pr?serve M. Mazade de la voix de ces sir?nes ? barbe grise! Leurs cris d?chirants et plaintifs sont sinc?res, ils ont aussi faim. Pauvres gens, habitu?s d?s l'?ge le plus tendre ? l'anthropophagie temp?r?e qu'ils exer?aient tout patriarcalement, tout doucement; ils ne peuvent se retrouver dans la nouvelle situation, et tendent par tous les moyens ? ressusciter le temps heureux pendant lequel le paysan buvait moins et le seigneur dix fois plus. ПЕРЕВОД СТАТЬЯ г. ШАРЛЯ МАЗАДА «Revue des Deux Mondes» публикует (1 апреля 1868 года) новую статью о России в царствование императора АлександРа II, написанную искусным пером г. Мазада. Мы говорили в нашем первом листе за текущий год, что никогда не смешивали статей г. Мазада о России с большинством направленных против нее диатриб, которые поражают широтой незнания предмета и узостью понимания*. Г-н Maзад располагает явно достоверными источниками, он хорошо осведомлен, у него нет предвзятого мнения. Его статьи — и последняя в особенности — не выходят за пределы политического и административного мира, за пределы официальных сфер и общественного мнения — в том виде, как оно проявляется на губернских собраниях и в газетах — более или менее официозных. Полные интереса страницы г. Мазада напоминают нам солидные труды д-ра Рейе о накожных болезнях. Г-н Мазад также не заглядывает глубже эпидермы; но, превосходно описывая поверхностные сыпи и язвы, он невольно заставляет нас задумываться о внутренних силах, которые так бурно действуют в крови, ныне лихорадочно возбужденной и столь спокойной Двадцать лет тому назад. Г-н Мазад, подобно святой королеве Венгрии *, не отступает ни перед гнойными прыщами, ни перед отвратительными опухолями, которые образовались и развились в таком изобилии 309 и с такой роскошью на поверхности Империи в промежуток между Каракозовым и Березовским (единственный период рассматриваемый автором). Он смело и точно описывает такие чирьи, как Валуев, и такие зияющие язвы, как Катков. Он показывает их в увеличенном и во много раз увеличенном виде — но делает это для того, чтобы легче было понять их значение. Со времени появления его первой статьи* автор великолепно понял, что лед тронулся, что внутри Империи происходит брожение. Не беря кровь из вены на исследование, он констатирует это по внешним симптомам. Он не решается углубиться в мрачные и необследованные бездны трудной и болезненной эмбриогении, которая сама старается выйти из своего бесформенного состояния — то выстрелом из пистолета, то исступленным патриотизмом, то полнейшим отрицанием наряду с подогретым идолопоклонством. Г-н Мазад устанавливает лишь наличие движения, волнения, нарушенное равновесие, учащенный пульс. Он пластически показывает, какое количество материи, взбалтываемой и выносимой на поверхность потоком, находится в гнилостном состоянии. Но упрекнем мы его не в том, мы сами достаточно долго барахтались в этом прекрасном болоте. Мы жалуемся совсем на иное. Отчего, обладая таким талантом и умом, он принимает на веру предвзятые мнения людей, враждебных русскому движению, и в особенности мнения крепостников? Как может он думать, например, что губернские собрания вышли из моды, а судебная реформа провалилась и не существует? Разве мы так далеко отошли от 1861 года — года освобождения крестьян? Франция не шесть, а более семидесяти лет пытается осуществить свою программу 1789 года — и без всякого успеха, — но все-таки можно услышать, что нынешнее ее состояние является лишь кратковременной мигренью великого на рода. Голод, опустошающий около двадцати губерний в северной России *, — огромное бедствие и великий обвинительный акт против правительства, которое занимается всем — прическами девиц и их синими очками, вывесками на лавках и пуговицами на мундирах, — но которое не умеет ни предвидеть, ни узна- 310 вагпъ, ни помогатьхах[99]. Однако возлагать часть ответственности за голод на освобояедение крестьян — несправедливо. Мы слишком хорошо знаем, из какого лагеря летят эти геральдические стрелы. «В прежние времена существовали запасы, которые собственники (т. е. помещики) обязаны были хранить; таких складов больше нет с тех пор, как они перешли к крестьянам — членам общины». Девяти десятых из этих пресловутых запасных или продовольственных складов не существовало, или же если они и существовали, то были пусты. Время от времени местные власти посылали беднягу станового составить опись. Сельский староста или управляющий показывал ему в письменном виде количество зерна; стоило только тому захотеть пойти дальше и установить реальное наличие зерна, как его прогоняли, если помещик был лицом высокопоставленным и очень богатым; в противном случае ему вручали несколько рублей и изрядное количество картофеля, овса, зерна; он принимал это совершенно очевидное доказательство изобилия и отправлялся восвояси, предварительно напившись со старостой. А как же поступали казенные крестьяне, у которых иногда бывали склады, но никогда не было помещиков? Не думает ли г. Мазад, что голод — новость для России? Каждое поколение переживало его по разу или по два, на Севере или на Юге, вблизи Азии или вблизи Европы. Что же делали помещики со своими складами и запасами? Нам известен только один замечательный случай. Это было в 1821 году: несколько декабристов, случайно находившихся в Смоленской губернии во время голода, внесли столько средств и так взбудоражили общество, что крестьянам была оказана существенная помощь *. Это было так поразительно, так ни на что не по¬хоже, что император Александр I сказал князю Петру Волконскому, желая дать ему понять о большом могуществе тайного 311 общества, о котором тогда он впервые проведал и которого начал побаиваться: «Ты не имеешь понятия, что это за люди; вообрази себе, они прокормили во время голода целые уезды Смоленской губернии». «Освобождение, несомненно, является благодеянием, но оно началось с невероятного упадка труда и непомерного развития пьянства». Ах, как хорошо узнаем мы по этому языку наших старых друзей, любезных «бояр», залпом опрокидывающих бокалы шампанского, проматывающих свое состояние, проводящих ночи за картами, а дни в безделье... Да убережет господь бог г. Мазада от голоса этих седобородых сирен! Их пронзительные и жалобные вопли искренни, они тоже голодны. Бедные люди, привыкшие с самого нежного возраста к умеренному людоедству, которым они занимались патриархально, потихоньку, они не могут найтись в новом положении и стремятся всеми средствами воскресить те счастливые времена, когда крестьянин пил меньше, а помещик — в десять раз больше. 312 UN NOUVEAU JOURNAL RUSSE A GENEVE Nous avons re?u la feuille d'essai d'un nouveau journal russe l'Actualit? («Современность»), qu'une r?daction, qui ne s'est pas nomm?e, a l'intention de faire para?tre. La tendance est tout ? fait radicale et socialiste. Nous n'avons qu'? nous f?liciter de l'apparition d'un nouvel organe du parti d'action en Russie. Cette division du travail sera tr?s utile. Elle ?tera au Kolokol son caract?re de monopole, que beaucoup de personnes lui pr?tent, pour avoir une excuse de ne pas avoir publi? leurs importants travaux. Nous nous r?jouissons d'avance de pouvoir les ?tudier au grand jour. ПЕРЕВОД НОВАЯ РУССКАЯ ГАЗЕТА В ЖЕНЕВЕ Мы получили пробный номер новой русской газеты «Современность», которую намерена издавать не назвавшая себя редакция. Направление газеты вполне радикальное и социалистическое. Нам остается лишь поздравить себя с появлением нового органа действующей в России партии. Подобное разделение труда будет весьма полезно. Оно отнимает у «Колокола» характер монополии, который ему приписывают многие, желая оправдаться в том, что их весьма важные труды остаются неопубликованными. Мы заранее радуемся, что сможем изучать эти труды при свете полной гласности. 313 L'ECLIPSE DE BUDBERG Budberg, disparaissant derri?re la poussi?re d'une rixe et d'un duel dans le genre des ?tudiants de Dorpat, ne produira, nous en sommes s?rs, aucun sentiment p?nible en Russie; d'autant plus qu'en plongeur consomm? et aim? par la cour imp?riale, il nous arrivera ? la surface, rafra?chi, bien lav? et gu?ri du froid qu'il a pris ? Nice. Il ?tait un bon Allemand; le meilleur c'?tait, Brounoff; celui-l? ne faisait rien, et c'est la chose la plus importante dans ces positions; ne rien faire avec dignit? — c'est la moiti? de la besogne. Or, Budberg ?tait un bon Allemand de la vieille Staatsschule — ?cole de la diplomatie doctrinaire — immobile, avec l'apparence d'un mouvement acc?l?r?, ciselant des notes filigranes, s'opposant ? toute libert? par amour du progr?s, et, somme toute, laissant aller le monde comme il va. Budberg ?tait ? Nesselrode ce que Nesselrode ?tait ? Metternich. Il n'a pas ?t? sup?rieur ? l'homme qu'il avait remplac?, au g?n?ral Kiss?loff (plaise ? Dieu que vous ne le confondiez avec le Kiss?loff Romain de Florence!) — mais il est d?cid?ment, et de beaucoup, inf?rieur ? l'homme d'Etat qui est maintenant ? la t?te du minist?re des affaires ?trang?res, place que le parti allemand convoite tant pour Budberg. Le seul d?faut du vieux prince Gortchakoff, c'est qu'il a l'hym?nomanie; cela n'emp?che pas d'?tre ministre tr?s viril. Un autre Allemand va repr?senter la Russie en France; nous sommes tr?s riches en barons baltiques. On dit qu'ils sont m?contents (la chose n'est pas si absolument incompr?hensible que leur contentement ant?rieur). Le gouvernement les tracasse, leur mord les mollets par Katkoff le bouledogue et la meute (ano- 314 nyme) du Golos. Les barons veulent devenir d'allemands-russes — allemands-prusses. Pour ne pas perdre la Livonie, l'Esthonie, la Courlande, [a moiti? des g?n?raux, les trois quarts des amis du Palais d'Hiver et tous les pharmaciens— ne vaudrait-il pas mieux, pour da Russie, de s'annexer franchement ? Bismark? ПЕРЕВОД ЗАТМЕНИЕ БУДБЕРГА Будберг, скрывающийся за облаком пыли, поднятой во время драки и дуэли в духе дерптских студентов*, не вызовет, мы уверены в этом, никакого тягостного чувства в России, тем более, что, будучи отличным ныряльщиком и любимцем императорского двора, он всплывет к нам на поверхность*, освеженный, хорошо вымытый и излечившийся от простуды, которую он получил в Ницце. Он был добрым немцем; самым лучшим был Бруннов; тот совсем ничего не делал, а в подобном положении это самое главное; ничего не делать, сохраняя достоин¬ство, — уже половина дела. Да, Будберг был добрым немцем старой Staatsschule — школы доктринерской дипломатии, — неподвижной, но создающей видимость ускоренного движения, оттачивающей филигранные ноты, противодействующей всякой свободе из любви к прогрессу, но в конце концов предоставляющей миру идти как ему вздумается. Будберг был по отношению к Нессельроде тем же, чем Нессельроде был для Меттерниха. Он не был выше человека, чье место занял, — генерала Киселева (ради бога, не спутайте его с флорентийским римлянином Киселевым!)*, — но он безусловно и намного ниже государственного деятеля, возглавляющего теперь министерство иностранных дел, — место, которого немецкая партия так добивается для Будберга. Единственный недостаток старого князя Горчакова — его гименомания; но это не мешает ему быть весьма мужественным министром. Другой немец будет представлять Россию во Франции; мы чрезвычайно богаты прибалтийскими баронами. Говорят, что 315 они недовольны (это уж не так абсолютно необъяснимо, как их прежнее чувство удовлетворенности). Правительство придирается к ним, кусает им икры при помощи бульдога Каткова и собачьей (анонимной) своры «Голоса»*. Бароны хотят стать из русских немцев — немцами прусскими. Дабы не потерять Ливонии, Эстонии, Курляндии, половины генералов, трех четвертей друзей Зимнего дворца и всех аптекарей — не лучше ли было бы для России откровенно присоединиться к Бисмарку? 316 ДУВАН французские газеты говорят, что Бергу варшавскому велено заготовить пятьсот паев земли в Царстве Польском, которые пойдут на дуван русским генералам, отличившимся в том краю*. Приятно такому тороватому атаману и службу служить. Одолели страну, ограбили, язык подрезали, имя отняли — надобно же и поделиться, того честь и камрадство требуют. Только земли-то жаль. Выкупать ее надобно, крестьянам оставить, а не дуванить, не губить в частное владение*. Ни Стенька Разин, ни Пугачев не дуванили земель; они, как русские, понимали, что земля заветная, что она народная. Ясно, что Пугачев не в самом деле был Петр Алексеевич и только налгал на себя голштейн-готторпское происхождение*. NOS GRANDS MORTS COMMENCENT A REVENIR Triste histoire et toujours la m?me. Nos saints, nos proph?tes, nos premiers semeurs, nos premiers lutteurs — tomb?s dans «une lutte in?gale — commencent ? relever la t?te du fond de leur tombe, o? ils ont ?t? sous scell?s de la police imp?riale. Il y a l? ? m?diter... Mais enfin c'est le sort de tous les pr?curseur». Galil?e expira par trois ans de prison L'inexcusable tort d'avoir trop t?t raison. C'est le tour de Novikoff et de Radichtcheff maintenant quand celui des autres? Il y aura cinquante ans, le 31 juillet, que Novikoff, n? en 1744, est mort. On se pr?pare, en Russie, ? faire une f?te de comm?moration pour cet homme, jet? en prison par Catherine II. et qui ?tait comme ray? de l'histoire du d?veloppement intellectuel de la Russie. Un auteur, J. Kir??evsky, ayant os? en parler dans un recueil, le recueil fut supprim?, le censeur S. Glinka fut mis aux arr?ts. C'?tait du temps de Nicolas. Novikoff fut une grande et sainte individualit? de la fin du XVIIIe si?cle. Nous en parlerons dans une de nos feuilles. Propagandiste infatigable de la civilisation, il organisait des imprimeries, des librairies au fond de la Russie; il faisait traduire les oeuvres des encyclop?distes, le Contrat social de Rousseau; il travaillait ? la publication des livres pour l'?ducation primaire, et avec cela il ?tait le grand ma?tre de la loge ma?onnique de Moscou. L'imp?ratrice Catherine le fit arr?ter sous l'inculpation vague de martinisme et l'enferma dans une casemate. Elle soup?onnait qu'il avait des relations secr?tes avec son fils Paul, qu'il fit entrer dans sa loge. Paul le fit sortir de sa prison apr?s 318 la mort de sa m?re. Mais il ?tait mal vu, paralys?; vingt ans apr?s sa mort on n'osait dire du bien de lui. Le second, c'est Radichtcheff. Dans notre feuille pr?c?dente, nous avons parl? de Radichtcheff et de son c?l?bre Voyage de P?tersbourg ? Moscou, qu'il avait publi? en 1790. Nos lecteurs se rappellent avec quelle f?rocit? l'imp?ratrice Catherine le condamna pour cet ouvrage ? ?tre exil? ? Ilimsk, en Sib?rie. Maintenant, apr?s 78 ans, l'ouvrage «plus dangereux que Pou-gatcheff», comme disait la S?miramis lib?rale du Nord, vient d'?tre imprim? ? P?tersbourg (? l'exception de trois chapitres !). Il y a quelques ann?es nous avons fait une ?dition compl?te du Voyage ? Londres. Le servile Golos, dans son article sur Radichtcheff, n'en fait pas m?me mention. On nous a dit que la livr?e litt?raire avait re?u l'insinuation de nous ignorer. L'article du Golos ajoute un fait tr?s important ? la biographie du malheureux Radichtcheff: il a ?t? tortur? pendant Venqu?te, et ses r?ponses ont ?t? extorqu?es au milieu des souffrances. Oh! grande amie de Voltaire et de Diderot, comme tu les as bien tromp?s! ПЕРЕВОД НАШИ ВЕЛИКИЕ ПОКОЙНИКИ НАЧИНАЮТ ВОЗВРАЩАТЬСЯ Печальная и вечно та же история. Наши святые, наши пророки, наши первые сеятели, наши первые борцы, павшие в неравной борьбе, начинают приподымать голову из глубины своей могилы, где они лежали, опечатанные императорской полицией. Это наводит на размышления... Но что ж, такова участь всех предвестников. Галилей искупил тремя годами тюрьмы Непростительный грех — слишком рано быть правым*. Теперь наступил черед Новикова и Радищева — когда же черед остальных? 31 июля исполнится пятьдесят лет со дня смерти Новикова, родившегося в 1744 году. В России готовятся торжественно почтить память этого человека, брошенного в тюрьму Екатериной II 319 я как бы вычеркнутого из истории умственного развития России*. Когда писатель И. Киреевский осмелился заговорить об этом в одном сборнике, то сборник подвергся запрещению цензор же, С. Глинка, был посажен под арест*. То было во времена Николая. Новиков — великая и святая личность конца XVIII столетия. Мы поговорим о нем в одном из наших листов*. Неутомимый распространитель просвещения, он создавал в глубине России типографии, книжные лавки; он поручал переводить сочинения энциклопедистов, «Общественный договор» Руссо; он трудился над изданием книг для первоначального обучения, и при этом был гроссмейстером московской масонской ложи. Императрица Екатерина приказала арестовать его по туманному обвинению в мартинизме и заточила в каземат. Она подозревала, что он находится в тайных сношениях с ее сыном Павлом, принятым им в свою ложу. Павел выпустил его из тюрьмы после смерти своей матери. Но он был на дурном счету, лишен возможности действовать; двадцать лет после его смерти о нем не смели сказать доброго слова. Второй — это Радищев. В нашем предыдущем листе мы говорили о Радищеве и его знаменитом «Путешествии из Петербурга в Москву»*, которое он издал в 1790 году. Читатели наши помнят, с какой жестокостью императрица Екатерина приговорила его за это сочинение к ссылке в Илимск, в Сибирь. Теперь, спустя 78 лет, произведение это, «более опасное, чем Пугачев», как выразилась либеральная Семирамида Севера*, напечатано в Петербурге (за исключением трех глав!)*. Несколько лет тому назад мы выпустили в Лондоне полное издание «Путешествия»*. Раболепный «Голос» в своей статье о Радищеве об этом даже и не упоминает*. Нам говорили, что литературная дворня получила указание игнорировать нас. Статья в «Голосе» прибавляет чрезвычайно важный факт к биографии несчастного Радищева: во время допроса он подвергался пыткам и ответы вымогались у него истязаниями. О! великая подруга Вольтера и Дидро, как ловко ты их надула! 320 LA DEMOCRATIE ET MICHEL BAKOUNINEc[100] Une grande feuille d?mocratique va para?tre ? Paris sous la r?daction de Ch. Chassin, avec le concours de la majeure partie des d?mocrates fran?ais. Dans le sp?cimen, nous trouvons un tr?s bel article de notre ami Bakounine, qui, en donnant son adh?sion, a cru n?cessaire de dire encore une fois dans quel sens il accepte et la D?mocratie et la collaboration dans ce journal. Etant parfaitement d'accord avec lui, nous donnons presque enti?rement l'article de M. Bakounine, admirable de clart? et de logique. 321 ПЕРЕВОД «LA DEMOCRATIE» И МИХАИЛ БАКУНИШ[101] Вскоре начнет выходить в Париже большая демократическая газета под редакцией Ш. Шассена при участии большинства французских демократов*. В пробном номере мы находим прекрасную статью нашего друга Бакунина, который, изъявляя свое согласие сотрудничать, счел нужным еще раз высказать, в каком смысле он принимает и Демократию и сотрудничество в этой газете. Будучи полностью согласны с ним, мы приводим почти целиком статью г. Бакунина, замечательную по своей ясности и логичности*. LES TCHEQUES ETONNENT AUSSI PAR LEUR INGRATITUDE Les Tch?ques pr?paient une grande f?te nationale pour l'ouverture d'un th??tre slave ? Prague. Ils envoient des invitations ? tout le monde, aux amis et aux ennemis, pourvu qu'il y ait une goutte de sang slave dans leurs veines. Nous n'avons rien contre cela, le mouvement slave est tr?s prononc?, tr?s fort et ? l'ordre du jour. C'est le servilisme inutile qui nous d?go?te dans une initiative qui pourrait avoir non seulement un avenir puissant, mais un avenir noble. Ont-ils envoy? par ex une invitation au Russe — qui seul est plus digne de cette invitation que toute la cohorte des professeurs, litt?rateurs, beaux parleurs nomm?s dans la liste de leurs invit?s? Au Russe qui a pos?, un des premiers avec eux, les bases du mouvement — qui prend maintenant ces ?normes proportions, qui a tra?n? la cha?ne dans les prisons de Gradchine, et qui a pass? des ann?es dans les casemates d'Olmiitz et des ann?es en Sib?rie — ? Michel Bakounine enfin?.. Non. Il n'aurait pas accept? l'invitation — peut-?tre; mais les Tch?ques savent tr?s bien que, par exemple, les Czartorisky et d'autres Polonais n'iront pas s'attabler avec le pourvoyeur d? bourreau — Katkoff, le r?dacteur du Golos et ses semblables, et pourtant il leur a ?t? envoy? des invitations. On est tent? de croire que ces invitations ont ?t? faites pour donner aux aboyeurs des journaux russes une nouvelle occasion de s'acharner sur un Peuple bless? ? mort. Quel fruit attendre d'une ?uvre qui coinmence par le servi-' isme, l'ingratitude et l'oubli volontaire de ses anciens amis? 323 ПЕРЕВОД ЧЕХИ ТАКЖЕ УДИВЛЯЮТ СВОЕЙ НЕБЛАГОДАРНОСТЬЮ Чехи готовят большое национальное торжество в честь открытия славянского театра в Праге*. Они рассылают приглашения всем, друзьям и недругам, лишь бы в их жилах была хоть капля славянской крови. Мы ничего не имеем против этого, славянское движение стало значительным, приобрело большую силу и, стоит сейчас в порядке дня. Нам противно лишь бесполезное раболепие в начинании, которое могло бы рассчитывать не только на могущественное будущее, но и на будущее благородное. Послали ли они, например, приглашение тому русскому, который один более достоин этого приглашения, чем вся когорта профессоров, литераторов, краснобаев, поименованных в списке приглашенных?* Русскому, который вместе с чехами один из первых заложил основы движения, принявшего теперь такие обширные размеры, который влачил цепи в темницах Градчина и годы провел в казематах Ольмюца и годы в Сибири, — словом, Михаилу Бакунину?.. Нет. Он, быть может, не принял бы этого приглашения; но чехи ведь прекрасно знают, что Чарторижские, например, и другие поляки не сядут за один стол с поставщиком палача Катковым, с редактором «Голоса»* и ему подобными, — и тем не менее приглашения были им посланы. Невольно думаешь, что эти приглашения сделаны только для того, чтобы дать гончим собакам из русских газет новый повод наброситься на смертельно раненный народ. Какого же плода можно ожидать от дела, начинающегося раболепием, неблагодарностью и добровольным забвением своих старых друзей? 324 LA FEMME ET LE PRETRE ADMIS AU DROIT DE L'HOMME Mademoiselle Sousloff, qui a termin? d'une mani?re brillante ses ?tudes m?dicales ? Zurich et a obtenu le dipl?me de docteur, vient de terminer ses examens ? P?tersbourg. Le succ?s n'?tait pas douteux. On craignait un autre danger, le sexe de mademoiselle Sousloff. La Facult? passa outre d'une mani?re assez ing?nieuse. Elle l'envisagea comme docteur dipl?m? par une univers site ?trang?re. Et comme les porteurs de dipl?mes ?trangers ont le droit d'obtenir le doctorat russe, apr?s examen, le? professeurs ont reconnu mademoiselle Sousloff docteur eB m?decine. Un pr?tre Gortchakoff a d?fendu avec succ?s dans l'universi» t? de P?tersbourg une dissertation sur «l'ancienne juridiction des couvents» pour obtenir le grade de ma?tre en droit (magistet juris). Nous rapportons avec le plus grand plaisir ces deux faits» Malheureusement, le vieux proverbe russe qui dit: «Chez nous sur une cuiller?e de miel il y a toujours un tonneau de fiel» est encore parfaitement exact, et les m?mes feuilles nous fournissent un exemple frappant de ce que le gouvernement continue avec obstination ? pr?tendre: ...QUE CHAQUE SCELERAT SOIT UN MILITAIRE. Il y a un mois on a pendu ? Kiev un assassin NikiforofL Son crime ne nous int?resse pas le moins du monde, mais sa condamnation et la mani?re dont il a ?t? jug?, extr?mement. Cela devient une r?gle g?n?rale de faire juger par deux, trois officiers 325 premiers venus, les personnes que l'administration veut tuer, et les officiers tuent toujours. L'assassinat juridique est un app?t irr?sistible pour les autorit?s russes, la nouveaut? de la chose les entra?ne; les capitaines et lieutenants qui condamnent se croient les ?gaux des juges des pays civilis?s, o? la peine de mort est une institution nationale, ch?re aux moeurs, aim?e comme grand spectacle — tandis que chez nous le peuple abhorre les ex?cutions. Apr?s avoir fusill? un nombre assez rond de condamn?s, c'est-?-dire au moins le nombre carr? de tous les ex?cut?s depuis le commencement du r?gne d'Elisabeth jusqu'? la mort de Nicolas, pour varier le plaisir on commence ? pendre. Un tribunal militaire condamna un non militaire ? ?tre pendu, et le gouverneur g?n?ral confirma la sentence et le fit pendre. G?n?ral-gouverneur et grand juge, grand juge et grand ex?cuteur! Qu'en diront les jurisconsultes, les docteurs en droit, les l?gistes? Et pourtant la n?cessit? de d?tourner l'accus? de ses juges naturels, de son tribunal l?gal, est ?vidente. Ils ne pourraient pas condamner l'assassin ? la mort (cette peine n'existant dans notre l?gislation que comme exception, pour les utopistes en politique et les m?taphysiciens qui ont le malheur de ne pas ?tre totalement d'accord avec l'ontologie de l'Eglise byzantine). Et c'est pourtant le sacrifice humain que d?sirent l'empereur si bon et les administrateurs si doux. Pour faciliter le r?le de vengeur par le sang le gouvernement pr?tend que tout ce qui est criminel, f?roce, sanguinaire, incendiaire et pillard, doit n?cessairement ?tre militaire; et comme les militaires, chez nous, ne sont pas jug?s par les lois humaines et divines, mais par une mauvaise traduction de l'ancienne loi militaire de Brandebourg, dans laquelle la mort durch Blei est la peine la plus douce, quelque chose comme une correction pa¬ternelle pour les fautes disciplinaires. Vous voyez par l? qu'avec le code militaire en main, on peut tuer n'importe qui, pourvu qu'on lui reconnaisse le droit d'?tre militaire. Gomme l'empereur au fond a le c?ur bon et n'aime pas ? confirmer les sentences, comme le faisaient ses pr?d?cesseurs, il a donn? le droit aux g?n?raux, commandant les troupes dans J'endrqit du tribunal. Le c?ur humain est faible. O? peut-on 326 trouver un g?n?ral qui voudra, en temps de paix arm?e, se refuser le plaisir de faire fusiller un pauvre diable? On nous demandait si une femme criminelle peut aussi ?tre fusill?e? Mais certainement, elle sera reconnue d'abord femme militaire, et puis fusill?e ? c?t? du tribunal avec ses juges, avocats, jur?s, st?nographes et procureurs. La nouvelle am?lioration introduite par le g?n?ral-gouverneur de Kiev qui a remplac? les coups de fusil, ? la Nicolas par la strangulation, est aussi ? remarquer. Le gibet est non seulement contre la loi criminelle, mais aussi contre la loi militaire... ПЕРЕВОД ЖЕНЩИНА И СВЯЩЕННИК, ЗА КОТОРЫМИ ПРИЗНАЛИ ПРАВА ЧЕЛОВЕКА Мадемуазель Суслова, блестящим образом завершившая а Цюрихе свое медицинское образование и получившая диплом доктора, недавно закончила сдачу экзаменов в Петербурге*. В успехе сомнения не было. Внушала страх другая опасность — пол мадемуазель Сусловой. Факультет вышел из этого положения довольно хитроумным способом. Он подошел к Сусловой как к доктору, получившему диплом в иностранном университете. А поскольку обладатели иностранных дипломов после сдачи экзамена пользуются правом на получение докторской степени и в России, профессора признали мадемуазель Суслову доктором медицины. Священник Горчаков с успехом защитил в Петербургском университете диссертацию о «древней юрисдикции монастырей» на получение степени магистра прав (magister juris)*. Мы с величайшим удовольствием сообщаем эти два факта. К несчастью, старинная русская пословица, гласящая: «Ложка меду, а бочка дегтю», все еще продолжает сохранять свой смысл, и те же газеты приводят нам разительный пример того, как правительство упорно продолжает утверждать, что: 327 ..КАЖДЫЙ ЗЛОДЕЙ ДОЛЖЕН БЫТЬ ВОЕННЫМ*. Месяц тому назад в Киеве был повешен убийца по фамилии Никифоров*. Его преступление интересует нас меньше всего на свете, но приговор и способ, каким его судили, для нас чрезвычайно интересны. Становится общим правилом: тех, кого администрация пожелает убить, судят при помощи первых попавшихся двух¬трех офицеров, а офицеры всегда убивают. Юридическое убийство — неотразимый соблазн для русских властей, новизна этого дела увлекает их; ротмистры и поручики, выносящие приговор, воображают, что они подобны судьям цивилизованных стран, где смертная казнь является национальным установлением, соответствует нравам и любима как пышное зрелище, — тогда как у нас народ питает к казням отвращение. Расстреляв изрядное количество осужденных, т. е. по меньшей мере возведенное в квадрат число всех казненных от начала царствования Елизаветы и до смерти Николая, — чтобы придать удовольствию разнообразие, принимаются вешать. Военный суд приговорил какого-то невоенного к повешению, и генерал- губернатор утвердил этот приговор и приказал его повесить. Генерал- губернатор — он же верховный судья, верховный судья — он же верховный палач! Что скажут на это юрисконсульты, доктора прав, законоведы? А между тем необходимость изъять обвиняемого из-под власти его подлинных судей, его законного суда совершенно очевидна. Они не могли бы приговорить убийцу к смерти (поскольку эта мера наказания существует в нашем законодатель¬стве лишь как исключение — для политических утопистов и метафизиков, имеющих несчастье не полностью соглашаться с онтологией византийской церкви). А между тем именно человеческих жертвоприношений и жаждут столь добрый император и столь кроткие администраторы. Чтоб облегчить себе эту роль кровавого мстителя, правительство заявляет, что все преступное, жестокое, обагренное кровью, поджигательское и грабительское непременно должно быть военным; военных же у нас судят не по человеческим и божеским законам, а по скверному переводу со старинного 328 бранденбургского военного закона, в котором смерть durch Bleicii[102] является самой мягкой мерой наказания, чем-то вроде отеческого внушения за дисциплинарные проступки. Вы видите из этого, что с военно-судным уставом в руке можно убивать кого вздумается, стоит только признать за ним право считаться военным. Поскольку у императора, в сущности, доброе сердце и он не любит утверждать приговоры, как делали это его предшественники, то он предоставил это право генералам, командующим войсками в тех местах, где находятся суды. Сердце человеческое слабо. Где теперь можно найти генерала, который во времена вооруженного мира отказал бы себе в удовольствии послать на расстрел какого- нибудь беднягу? Нас спрашивали, можно ли так же расстрелять и женщину, совершившую преступление? Ну конечно же, она вначале будет признана женщиной-военным, а затем ее расстреляют где-нибудь поблизости от суда, с его судьями, адвокатами, присяжными, стенографами и прокурорами. Новое усовершенствование, введенное киевским генерал-губернатором*, который на манер Николая заменил расстрел повешением, также достойно быть отмеченным. Виселица противоречит не только уголовному праву, но и праву военному... 329 L'ENNEMI VAINCU Il y a du Caton en nous, la cause des vaincus nous pla?t, nous attendrit. Nous avons entendu parler avec un sentiment p?nible du d?couragement profond, de la d?moralisation compl?te, de la prostration effrayante, du d?sespoir inqui?tant — dans lequel se trouve l'ex-ministre Valouieff, apr?s l'amputation du portefeuille. Nous ne voulons pas le consoler ? l'antique, comme faisaient S?n?que et Lucr?ce, en lui montrant le baron Budberg disponible, le roi de Hanovre mis ? la demi-solde; au contraire, nous voulons lui donner des forces, r?veiller en lui des esp?rances. A-t-il donc oubli?, homme faible et de peu de foi, que son protecteur Pierre IV, dit Chouvaloff, reste encore debout au gouvernail de la police secr?te? Il tient dans ses mains les peurs du tzar et il peut lui obtenir sinon un portefeuille de suite, au moins un buvard... ПЕРЕВОД Eh, mon Dieu, voil? les suites du z?le irr?fl?chi, des imprudences de la jeunesse! Quel besoin avait-on de d?cacheter les lettres du grand-duc ? Aksakoff et les lettres d'Aksakoff au grand-duc? Et s'il y avait un besoin, pourquoi les montrer ? l'empereur? Le p?re de soixante millions de sujets doit, par profession, ?tre un p?re tendre pour ses propres enfants.? ПОБЕЖДЕННЫЙ ВРАГ В нас есть нечто от Катона, дело побежденных мило нам, трогает нас. С тягостным чувством выслушивали мы рассказы о глубоком унынии, о полной деморализации, об ужасающем упадке духа, о тревожном отчаянии, в котором находится экс-министр Валуев после того, как у него ампутировали портфель*. Мы не собираемся утешать его на старинный лад, как делали это Сенека и Лукреций, указывая ему на оказавшегося за штатом барона Будберга* и переведенного на половинный оклад короля ганноверского*; напротив, мы хотим придать ему силы, пробудить в нем надежды. Разве забыл он, слабый и маловер¬ный человек, что его покровитель Петр IV, именуемый Шуваловым*, стоит еще у кормила тайной полиции? У него в руках царские страхи, и он может раздобыть ему когда-нибудь если не портфель, то хотя бы бювар... И, боже мой, вот следствия необдуманного рвения, юношеской неосмотрительности! Зачем это понадобилось распечатывать письма великого князя к Аксакову и письма Аксакова к великому князю? А если в том была необходимость — зачем было показывать их императору? Отец шестидесяти миллионов подданных по самой своей профессии должен быть и нежным отцом своих собственных детей. 331 MESQUINERIE Un m?decin prussien, Bornan, appel? par un malade, avait franchi la fronti?re russe muni d'un passeport. Il fut arr?t? sous l'inculpation d'avoir rendu, en 1863, des services aux insurg?s. Cela se passait le 23 avril, et il est encore coffr? ? Kowno. Bismark, averti du fait, vient, ? ce qu'on assure, d'?crire une note d?cisive. Nous ne connaissons pas le r?sultat... C'est un grand malheur pour un gouvernement et une grande preuve d'incapacit? et de petitesse, de ne pas savoir s'arr?ter ? temps dans les pers?cutions r?trospectives. Mauvaise m?dication que de tenir la plaie toujours ouverte. Quelle le?on ? tous les Tzars, C?sars et autres N?gus et Ta?coune a donn? l'Am?rique apr?s la guerre, l'Angleterre dans le proc?s des f?nians! Cela ne leur profite pas. Quant ? la Bismarkia du Nord, elle devrait regarder non ? deux fois, mais ? deux cents avant de renouveler l'inf?me cartel d'extradition mutuelle entre la Russie et la Prusse. Sans parler de l'immoralit? de ce r?le de policier d'un autre pays que la Prusse a jou? avec tant de z?le pendant l'insurrection polonaise, il y a un consid?rant tout simple: il n'y a pas un Prussien r?volutionnaire qui, par m?contentement, s'en, aille ? Riazan ou ? Kazan, tandis que la Prusse est un des chemins les plus n?cessaires pour ceux qui se sauvent du gouvernement qui arr?te les docteurs au milieu de leur chemin vers les¬malades. ПЕРЕВОД МЕЛОЧНОСТЬ Прусский врач Борнан, вызванный к больному, переехал через русскую границу, запасшись паспортом. Он был арестован по обвинению в том, что в 1863 году оказывал услуги мятежникам. Это произошло 23 апреля, а он еще и теперь находится в ковенской тюрьме. Бисмарк, которого известили об этом факте, недавно написал, как уверяют, решительную ноту. Результат нам неизвестен... * Для всякого правительства истинное несчастье неистинный признак бездарности и мелочности — не уметь вовремя остановиться в запоздалых преследованиях. Плохое лечение — .держать рану постоянно открытой. Какой урок всем царям, цезарям и прочим негусам и тайфунам дала Америка после войны, Англия — в процессе фениев! * Это не идет им впрок. Что же касается бисмаркии «Норда», то ему следовало бы не дважды, а двести раз подумать, прежде чем перепечатывать гнусное соглашение России и Пруссии о взаимной выдаче. Не говоря уж о безнравственности той роли жандарма чужой страны, которую Пруссия играла с таким усердием во время польского восстания, имеется весьма простое соображение: ни один прусский революционер, скрываясь от неприят¬ностей, не отправился бы в Рязань или Казань, тогда как Пруссия оснащена дорогами, которыми неизбежно должны пользоваться те, кто спасается от правительства, подвергающего аресту врачей на пути к больным. 333 GROMEKA LE PERSECUTEUR, GROMEKA L'ORTHODOXE ET FURIEUX BYZANTIN Les journaux fran?ais parlent d'un certain lansquenet f?roce,-qui fait tirer des coups de fusil sur les paysans appartenant au. culte uni, qui charge les villages, envoie des centaines de prisonniers de Doubno ? Sedlitz. Quel est donc ce Grom?ka? — Cousin, fr?re, fils — du Grom?ka ci-devant gendarme, ci-devant litt?rateur; esprit fort — qui ?crivait contre la police, qui ?crivait des lettres admirables qui ne sont pas encore imprim?es, etc., etc. On nous obligera beaucoup en nous ?crivant quelques d?tails sur ce Grom?ka-Domitien — exterminateur des uniates- nEPEBOA rPOMEK?-nPECREAOB?TERL, ГРОМЕКА ПРАНОВЕРНЫЙ И НЕИСТОВЫЙ ВИЗАНТИЕЦ Французские газеты сообщают о некоем свирепом ландскнехте, который приказывает стрелять из ружей в крестьян, принадлежащих к униатской церкви, который штурмует деревни, отправляет сотни арестованных из Дубна в Седлец. Кто же этот Громека? — Кузен, брат, сын Громеки* — бывшего жандарма, бывшего литератора, вольнодумца, писавшего против полиции, писавшего восхитительные, еще не изданные письма * и т. п., и т. п.? Нас весьма обяжут, сообщив нам некоторые подробности об этом Громеке-Домициане * — ис¬требителе униатов. 334 ЕЩЕ РАЗ БАЗАРОВ ПИСЬМО ПЕРВОЕ Вместо письма, любезный друг, посылаю тебе диссертацию, да еще неоконченную. После нашего разговора я перечитал статью Писарева о Базарове, которую совсем забыл, и очень рад этому, т. е. не тому, что забыл, а тому, что перечитал. Статья эта подтверждает мою точку зрения. В своей односторонности она вернее и замечательнее, чем об ней думали ее противники. Верно ли понял Писарев тургеневского Базарова, до этого, мне дела нет. Важно то, что он в Базарове узнал себя и своих и добавил чего недоставало в книге. Чем Писарев меньше держался колодок, в которые разгневанный родитель старался вколотить упрямого сына, тем свободнее перенес на него свой идеал. — «Но в чем же может быть интересен для нас идеал г. Писарева? Писарев бойкий критик, он писал много, писал обо, всем, иногда о таких предметах, которые знал, но все это. не дает его идеалу права на общее внимание». В том-то и дело, что это не его личный идеал, а тот идеал, который до тургеневского Базарова и после него носился в молодом поколении и воплощался не только в разных героев повестей и романов, но в живые лица, старавшиеся принять в основу действий и слов своих базаровщину. То, что Писарев говорит, я слышал и видел десять раз; он простодушно разболтал задушевную мысль целого круга и, собрав в одном фокусе рассеянные лучи, осветил ими нормального Базарова. Базаров для Тургенева больше, чем посторонний, для Писарева — больше, чем свой; для изучения,, конечно, надобно 335 взять тот взгляд, который в Базарове видит свой desideratum * Противники Писарева испугались его неосторожности; отрекаясь от тургеневского Базарова, как от шаржи, они отмахивались еще больше от его преображенного двойника; им было неприятно, что Писарев опростоволосился, но из этого не следует, что он его неверно понял*. Писарев знает сердце своего Базарова дотла, он исповедуется за него. «Может быть, — говорит он, — Базаров в глубине души признает многое из того, что отрицает на словах, и, может быть, именно это признаваемое, это затаившееся спасает его от нравственного падения и от нравственного ничтожества». Мы считаем эту нескромность, заглянувшую так далеко в чужую душу, очень важной. Дальше Писарев так характеризует своего героя: «Базаров чрезвычайно самолюбив, но самолюбие ого незаметно (ясно, что это не тургеневский Базаров) именно вследствие этой громадности. Удовлетворить Базарова могла бы только целая вечность постоянно расширяющейся деятельности и постоянно увеличивающегося наслажденияет[103]. Базаров везде и во всем поступает только так, как ему хочется или как ему кажется выгодным и удобным, им управляет -только личная прихоть или личные расчеты. Ни над собой, ни вне себя, ни внутри себя он не признает никакого регулятора. Впереди никакой высокой цели, в уме никакого высокого помысла, и при всем этом силы огромные. Если базаровщина болезнь, то она болезнь нашего времени, и ее приходится выстрадать, несмотря ни на какие ампутации и паллиативы. Базаров смотрит на людей сверху вниз и даже редко дает себе труд скрывать свои полупрезрительные и полупокровительственные отношения к тем, которые его ненавидят, и к тем, которые слушаются. Он никого не любит. Он считает совер¬шенно излишним стеснять свою особу в чем бы то ни было. В его цинизме две стороны, внутренняя и внешняя, цинизм мыслей и чувств и цинизм манер и выражений. Ироническое 336 отношение к чувству всякого рода, к мечтательности, к лиризму составляет сущность внутреннего цинизма. Грубое выражение этой иронии, беспричинная и бесцельная резкость в обращении относятся к внешнему цинизму. Базаров не только эмпирик, он, кроме того, неотесанный бурш. В числе почитателей Базарова найдутся, наверное, такие люди, которые будут восхищаться его грубыми манерами, следами бурсацкой жизни, будут подражать этим манерам, составляющим во всяком случае недостаток, а не достоинствост[104]. Такие люди всего чаще вырабатываются при серой обстановке трудовой жизни; от сурового труда грубеют руки, грубеют манеры, грубеют чувства, человек крепнет и прогоняет юношескую мечтательность, избавляется от слезливой чувствительности; за работой мечтать нельзя, на мечту человек смотрит как на блажь, свойственную праздности и барской изнеженности, нравственные страдания он считает мечтательными, нравственные стремления и подвиги — придуманными и нелепыми. Он чувствует отвращение к фразистости». Затем Писарев представляет генеалогическое дерево Базарова: Онегины и Печорины родили Рудиных и Бельтовых, Рудины и Бельтовы — Базарова. (По воле или поневоле выпущены декабристы — не знаю.) Усталые, скучающие люди заменяются людьми, стремящимися к делу, жизнь бракует обоих, как негодных и неполных. «Пострадать им иногда придется, но сделать дело никогда не удается. Общество к ним глухо и неумолимо. Они не умеют ужиться с его условиями, ни один из них не дослужился до начальников отделения. Иные утешаются, становясь профессорами и работая для будущего поколения». Отрицательная 337 польза, приносимая ими, не подлежит сомнению. Они размножают людей, не способных к практической деятельности, вследствие чего самая практическая деятельность, или, вернее, те формы, в которых она обыкновенно выражается теперь, медленно, но постоянно понижается в мнении общества. «Казалось (после Крымской кампании), что рудинству приходит конец, что за эпохой бесплодных мечтаний и стремлений наступает эпоха кипучей и полезной деятельности. Но мираж рассеялся. Рудины не сделались практическими деятелями, из-за них выдвинулось новое поколение, которое с укором и насмешкой отнеслось к своим предшественникам. „Об чем вы ноете, чего вы ищете, чего просите от жизни? Вам, небось, счастия хочется? Да ведь мало что! Счастие надо завоевать. Есть силы, берите его. Нет сил — молчите, а то и без вас тошно”. Мрачная, сосредоточенная энергия сказывалась в этом недружелюбном отношении молодого поколения к своим наставникам. В своих понятиях о добре и зле это поколение сходилось с лучшими людьми предыдущего, симпатии и антипатии были общие; желали они одного и того же, но люди прошлого метались и суетились. Люди настоящего не мечутся, ничего не ищут, не поддаются ни на какие компромиссы и ни на что не надеются. Они так же бессильны, как Рудины, но они сознали свое бессилие. „Я не могу действовать теперь, — думает каждый из этих новых людей, — не стану и пробовать, я презираю все, что меня окружает, и не стану скрывать моего презрения. В борьбу со злом я пойду, когда почувствую себя сильным". Не имея возможности действовать, люди начинают думать и исследовать... суеверия и авторитеты разбиваются вдребезги, и миросозерцание совершенно очищается от разных призрачных представлений. Им дела нет, идет ли за ними общество; они полны собой, своей внутренней жизнию. Словом, у Печориных есть воля без знания, у Рудиных — знание без воли, у Базаровых — и знание и воля. Мысль и дело сливаются в одно твердое целое». Тут все есть, как видишь, если нет ошибки*, и характеристика и классификация — все коротко и ясно, сумма подведена, счет подан, и с той точки зрения, с которой автор взял вопрос, совершенно верно. Но мы этого счета не принимаем и протестуем против его из наших преждевременных и не наступивших могил. Мы не Карл V и никак не хотим, чтоб нас хоронили сивыми*. Странные судьбы отцов и детей! Что Тургенев вывел Базарова не для того, чтоб погладить по головке, — это ясно; что он хотел что-то сделать в пользу отцов, — и это ясно. Но в соприкосновении с такими жалкими и ничтожными отцами, как Кирсановы, крутой Базаров увлек Тургенева, и вместо того, чтоб посечь сына, он выпорол отцов. Оттого-то и вышло, что часть молодого поколения узнала себя в Базарове. Но мы вовсе не узнаем себя в Кирсановых, так, как не узнавали себя ни в Маниловых, ни в Собакевичах, несмотря на то, что Маниловы и Собакевичи существовали сплошь да рядом во время нашей молодости и теперь существуют. Мало ли какие стада нравственных недоносков живут в одно и то же время в разных слоях общества, в разных направлениях его; без сомнения, они представляют больше или меньше общие типы, ноне представляют самой резкой и характеристичной стороны своего поколения, — стороны, наиболее выражающей его интензивность. Писаревский Базаров, в одностороннем смысле, — до некоторой степени предельный тип того, что Тургенев назвал сыновьями, в то время как Кирсановы —самые стертые и пошлые представители отцов. Тургенев был больше художник в своем романе, чем думают, и оттого сбился с дороги, и, по-моему, очень хорошо сделал — шел в комнату, попал в другую*, зато в лучшую. Что бы ему было прислать Базарова в Лондон? Плюгавый Писемский не побоялся путевых расходов для взбаламученных уродцев своих *. Мы, может быть, доказали бы ему на берегах Темзы, что можно, и не дослуживаясь до начальника отделения*, приносить не меньше пользы, чем приносит любой начальник департамента, что общество не всегда глухо и неумолимо, когда протест попадает в тон, что дело иногда удается, что у Рудиных и Бельтовых иной раз бывает и воля, и настойчивость и что, видя невозможность деятельности, к которой они стремились по внутреннему влечению, они бросали 339 многое, уезжали на чужбину и заводили, «не метавшись и не суетясь», русскую книгопечатню и русскую пропаганду. Влияние лондонского станка от 1856 до конца 1863 года — не только практический факт, но факт исторический. Стереть его нельзя, с ним надобно примириться. Базаров в Лондоне увидел бы, что это только издали казалось, что мы размахиваем руками, а что на самом деле мы ими работали. Может, он сменил бы гнев на милость и перестал бы относиться к нам «с укором и насмешкой». Я признаюсь откровенно, мне лично это метанье камнями в своих предшественников — противно. Повторяю сказанное («Былое и думы», IV том): «Хотелось бы спасти молодое поколение от исторической неблагодарности и даже от исторической ошибки. Пора отцам Сатурнам не закусывать своими детьми, но пора и детям не брать примера с тех камчадалов, которые убивают своих стариков»*. Неужели за одной природой остается право, что ее фазы и ступени развития, отклонения и уклонения, даже avortementscv[105], изучаются, принимаются, обдумываются sine ira et studio*, а как дойдет дело до истории — тотчас в сторону метод физиологический и на место его уголовная палата и управа благочиния? Онегины и Печорины прошли. Рудины и Бельтовы проходят. Базаровы пройдут... и даже очень скоро. Это слишком натянутый, школьный, взвинченный тип, чтоб ему долго удержаться. На его смену напрашивался уже тип, в весне дней своих сгнивший, тип православного студента, консерватора и казеннокоштного патриота, в котором отрыгнулось все гнусное императорской Руси и который сам сконфузился после серенады Иверской и молебна Каткову *. Все возникнувшие типы пройдут, и все с той неутрачиваемостью однажды возбужденных сил, которую мы научились узнавать в физическом мире, останутся и взойдут, видоизменяясь, в будущее движение России и в будущее устройство ее. 340 А потому не интереснее ли, вместо того чтобы стравлять Базарова с Рудиным, разобрать, в чем красные нитки, их связующие, и в чем причины их возникновений и их превращений? Почему именно эти формы развития вызвались нашей жизнью, и почему они так переходили одна в другую? Несходство их очевидно, но чем-нибудь были же они и близки друг другу. Типы — легко схватывают различия, для резкости в них увеличивают углы и выпуклости, обводят густой краской пределы, обрывают связи'— переливы теряются, и единство остается вдали, за туманом, как поле, соединяющее подошвы гор, далеких друг от друга ярко освещенными вершинами. К тому же мы грузим на плечи типов больше, чем они могут вынести, и придаем им в жизни значение, которого они не имели или имели в ограниченном смысле. Брать Онегина за положительный тип умственной жизни двадцатых годов, за ин¬теграл всех стремлений и деятельностей проснувшегося слоя — совершенно ошибочно, хотя он и представляет одну из сторон тогдашней жизни. Тип того времени, один из великолепнейших типов новой истории, — это декабрист, а не Онегин. Русская литература не могла до него касаться целые сорок лет, но он от этого не стал меньшим. Как у молодого поколения недостало ясновидения, такта, сердца понять все величие, всю силу этих блестящих юношей, выходящих из рядов гвардии, этих баловней знатности, богатства, оставляющих свои гостиные и свои груды золота для требования человеческих прав, для протеста, для заявления, за которое — и они знали это — их ждали веревка палача и каторжная работа? — Это печальная загадка. Сердиться на то, что эти люди явились в единственном сословии, в котором было какое-нибудь образование, какой-нибудь досуг и какая-нибудь обеспеченность, — бессмысленно. Если б эти «князья, бояре, воеводы» *, эти статс- секретари и полковники не проснулись первые от нравственного голода и ждали, чтоб их разбудил голод физический, то не было бы не только ноющих и беспокойных Рудиных, но и почивших в своем «единстве воли и знания» Базаровых. А был бы какой-нибудь полковой лекарь, который морил бы солдат, обкрадывая 341 их на пайках и лекарствах, и продавал бы приказчику Кирсанова свидетельства о естественной смерти засеченных крестьян, или был бы повытчик-взяточник, вечно пьяный — лупил бы четвертаки с крестьян и подавал бы шинель и калоши его превосходительству начальнику губернии Кирсанову. Да сверх того, не было бы ни Смертельного удара крепостному состоянию, ни всего того, что работает под тяжелой корой власти, подтачивая императорские горностаи и стёганый поме¬щичий халат. Счастье, что рядом с людьми, которых барские затеи состояли в псарне и дворне, в насиловании и сечении дома, в раболепстве в Петербурге, нашлись такие, которых «затеи» состояли в том, чтоб вырвать из их рук розгу и добиться простора — не ухарству на отъезжем поле, а простора уму и человеческой жизни. Была ли эта затея их серьезным делом, их страстью — они это доказали на виселице, на каторге... они это доказали, возвратившись через тридцать лет из Сибири. Если в литературе сколько-нибудь отразился, слабо, но с родственными чертами, тип декабриста — это в Чацком. В его озлобленной, желчевой мысли, в его молодом негодовании слышится здоровый порыв к делу, он чувствует, чем недоволен, он головой бьет в каменную стену общественных предрассудков и пробует, крепки ли казенные решетки. Чац¬кий шел прямой дорогой на каторжную работу, и если он уцелел 14 декабря, то наверно не сделался ни страдательно тоскующим, ни гордо презирающим лицом. Он скорее бросился бы в какую-нибудь негодующую крайность, как Чаадаев, — сделался бы католиком, ненавистником славян или славянофилом, — но не оставил бы ни в каком случае своей пропаганды, которой не оставлял ни в гостиной Фамусова, ни в его сенях, и не успокоился бы на мысли, что «его час не настал». У него была та беспокойная неугомонность, которая не может выносить диссонанса с окружающим и должна или сломить его, или сломиться. Это — то брожение, в силу которого невозможен застой в истории и невозможна плесень на текущей, но замедленной волне ее. Чацкий, если б пережил первое поколение, шедшее за 14 декабрем в страхе и трепете, сплюснутое террором, выросшее пониженное, задавленное, — через них протянул бы горячую руку нам. С нами Чацкий возвращался на свою почву. Эти rimes crois?escvi[106] через поколения — не редкость, даже в зоологии. И я глубоко убежден, что мы с детьми Базарова встретимся симпатично, и они с нами — «без озлобления и насмешки». Чацкий не мог бы жить сложа руки, ни в капризной брюзгливости, ни в надменном самообоготворении; он не был настолько стар, чтоб находить удовольствие в ворчливом будировании, и не был так молод, чтоб наслаждаться отроческими самоудовлетворениями. В этом характере беспокойного фермента, бродящих дрожжей — вся сущность его. Но именно эта-то сторона и не нравится Базарову, она-то его и озлобляет в его гордом стоицизме. «Молчите в своем углу, коли сил нет что-нибудь делать, а то и без вашего хныканья тошно, — говорит он, — побиты, ну и сидите побитые... Что вам, есть, что ли, нечего, что плачете, это всё барские затеи», и т. д. Писарев должен был так говорить за Базарова, этого требовала его роль. Не играть роли, пока она нравится, трудно. Снимите с Базарова его мундир, заставьте его забыть жаргон, на котором он говорит, дайте ему волю просто, без фразы (ему, который так ненавидит фразерство!) сказать одно слово, дайте ему на минуту забыть свою ежовую обязанность, свой искусственно сухой язык, свою стегающую роль, и мы объяснимся во всем остальном в один час. «В своих понятиях о добре и зле новое поколение сходилось с прошедшим. Симпатии и антипатии, — говорит Писарев, — были общи, желали они одного и того же... В глубине души они признают многое, что отрицают на словах». Мудрено ли после этого столковаться. Но пока облаченье не снято, Базаров последовательно требует от людей, сдавленных всем на свете, оскорбленных, измученных, лишенных и сна и возможности наяву делать что-нибудь, чтоб они не говорили о боли, — это сильно сбивается на аракчеевщину. 343 На каком же основании отнять право на горькую жалобу Лермонтова, например, на его упреки своему поколению, от которых многие вздрогнули? Чем, в самом деле, был бы лучше николаевский острог, если бы в нем тюремные сторожа были так же раздражительно нервны и привязчивы, как Базаров, — и подавили бы эти голоса? — Да зачем они? Что проку? — А зачем камень издает звук, когда его бьют молотом? — Он не может иначе. — А почему эти господа думают, что люди могут страдать целые поколения, без слов, жалобы, негодования, проклятия, протеста? Если не для других нужна жалоба, то для самих жалующихся. Высказанная скорбь утоляет боль. «Ihm, — говорит Гёте, — gab ein Gott zu sagen, was er leidet»*. — А нам что за дело? — Может, вам и нет, так другим, может, есть; но нельзя терять из виду, что каждое поколение живет тоже и для себя. С точки зрения истории оно переход, но в отношении к себе оно цель и не может, не должно безропотно выносить на него падающие невзгоды — особенно не имея даже того утешения, которое имел Израиль, ожидавший Мессию, и вовсе не зная, что от семени Онегиных и Рудиных родится Базаров. В сущности, наших юношей приводит в ярость то, что в нашем поколении выражалась наша потребность деятельности, наш протест против существующего иначе, чем у них, и что мотив того и другого не всегда и не вполне зависел от голода и холода. Нет ли в этом пристрастии к однообразию того же раздражительного духа, который сделал у нас из канцелярской формы сущность дела и из военных эволюции — шагистику? Из этой стороны русского характера развились статская и военная аракчеевщина. Всякое личное, индивидуальное проявление, отступление — считалось непокорством и возбуждало преследования и беспрерывные придирки. Базаров — не оставляет никого в покое, всех задирает свысока. Каждое слово его — выговор высшего низшему. Это не имеет будущности. «Если, — говорит Писарев, — базаровщина — болезнь нашего времени, то ее придется выстрадать». 344 Ну и довольно. Болезнь эта к лицу только до окончания университетского курса; она, как прорезывание зубов, совершеннолетию не пристала. Худшая услуга, которую Тургенев оказал Базарову, состоит в том, что, не зная, как с ним сладить, он его казнил тифом. Это такая ultima ratiocvii[107], против которой никто не устоит. Уцелей Базаров от тифа, он наверное развился бы вон из базаровщины, по крайней мере в науку, которую он любил и ценил в физиологии и которая не меняет своих приемов, лягушка ли или человек, эмбриология ли или история у нее в переделе. «Базаров выбил из своей головы всякие предрассудки, затем; он остался человеком крайне необразованным. Он слыхал, кое-что о поэзии, кое-что об искусстве, не потрудился подумать, и с плеча произнес приговор над незнакомым предметом. Эта заносчивость свойственна нам вообще, она имеет свои хорошие стороны как умственная смелость, но зато порой приводит к грубым ошибкам». Наука спасла бы Базарова, он перестал бы глядеть на людей свысока, с глубоким и нескрываемым презрением. Наука. учит нас больше, чем евангелие, смирению. Она не может ни на что глядеть свысока, она не знает, что такое свысока, она ничего не презирает, никогда не лжет для роли и ничего не скрывает из кокетства. Она останавливается перед фактами, как исследователь, иногда как врач, никогда как палач, еще меньше с враждебностью и иронией. Наука — я ведь не обязан скрывать несколько слов в тиши душевной, — наука — любовь, как сказал Спиноза о мысли и ведении*. ПИСЬМО ВТОРОЕ Прошедшее оставляет в истории ступню, по которой наука, рано или поздно, восстановляет былое в основных чертах. Утрачивается одно случайное, освещение — под тем или другим, углом, под которым оно проходило. Апотеозы и клеветы, пристрастия и зависти — все это выветривается и сдувается. Легкая ступня, занесенная песком, исчезает; ступня, имевшая силу 345 и настойчивость выдавить себя на камне, и воскреснет под рукой честного труженика. Связи, степени родства, завещатели и наследники и их взаимные права — все раскроется геральдикой науки. Без предшественников родятся только богини, как Венера из пены морской. Минерва умнее ее, родилась из готовой головы Юпитера. Декабристы — наши великие отцы, Базаровы — наши блудные дети. Мы от декабристов получили в наследство возбужденное чувство человеческого достоинства, стремление к независимости, ненависть к рабству, уважение к Западу и революции, веру в возможность переворота в России, страстное желание участвовать в нем, юность и непочатость сил. Все это переработалось, стало иным, но основы целы. Что же наше поколение завещало новому? Нигилизм. Вспомним немного, как было дело. Около сороковых годов жизнь из-под туго придавленных клапанов стала сильнее прорываться. Во всей России прошла едва уловимая перемена, та перемена, по которой врач замечает прежде отчета и пониманья, что в болезни есть поворот к лучшему, что силы очень слабы, но будто поднялись — другой тон. Где-то внутри, в нравственно-микроскопическом мире, повеял иной воздух, больше раздражительный, но и больше здоровый. Наружно все было мертво под николаевским льдом, но что-то пробудилось в сознании, в совести — какое-то чув¬ство неловкости, неудовольствия. Ужас притупился, людям надоело в полумраке темного царства. Я эту перемену видел своими глазами, приехавши из ссылки, сначала в Москве, потом в Петербурге. Но я увидел это в кругах литераторов и ученых. Другой человек, которого остзейская антипатия к русскому движению ставит выше по¬дозрения в пристрастии, рассказал не так давно, как он, возвратившись в сороковых годах в петербургскую аристократию казарм, после отсутствия нескольких лет, был озадачен послаблением дисциплины. Флигель-адъютанты, гвардейские полковники роптали, критиковали меры правительства, были недо- вольны самим Николаем. Его это до того ошеломило, огорчило, испугало за будущность самодержавия, что он в смятении духа почувствовал за обедом у флигель-адъютанта Б., чуть ли не в присутствии самого Дубельта, как между сыром и грушей родился нигилизм*. Он не узнал новорожденного, но новорожденный был. Машина, завинченная Николаем, стала подаваться, он ее свинтил на другую сторону, и все это почувствовали; одни говорили, другие молчали, запрещали говорить, но те и другие поняли, что, в сущности, все идет плохо, что всему тяжело и что от этой тяжести никому нет прока. Замешался в дело смех, дурной товарищ всякой религии, а самодержавие — религия. Мерзость и запустение низшей администрации дошли до того, что правительство отдало ее на поруганье. Николай Павлович, помиравший со смеху в своей ложе над Сквозником-Дмухановским и Держимордой*, помогал пропаганде, не догадываясь, что смех, после высочайшего одобрения, пойдет быстро вверх по табели о рангах. Приложить к этому времени во всей их резкости рубрики Писарева трудно. В жизни все состоит из переливов, колебаний, перекрещиваний, захватываний и перехватываний, а не из отломленных кусков. Где окончились люди без знания с волей и начались люди с знанием без воли? Природа решительно ускользает от взводного ранжира, даже от ранжира по возрастам. Лермонтов летами был товарищ Белинского, он был вместе с нами в университете, а умер в безвыходной безнадежности печоринского направления, против которого восставали уже и славянофилы, и мы. Кстати я назвал славянофилов. Куда деть Хомякова и его «братчиков»? Что у них было, воля без знания или знание без воли? А место они заняли не шуточное в новом развитии России, они свою мысль далеко вдавили в современный поток. Или в какой рекрутский прием и по какой мере мы сдадим Гоголя? Знания у него не было, была ли воля — не знаю, сомневаюсь, а гений был, и его влияние колоссально. Итак, оставляя lapides crescunt, planta crescunt et vivunt... Писарева *, пойдем далее. 347 Тайных обществ не было, но тайное соглашение понимающих было велико. Круги, составленные из людей, больше или меньше испытавших на себе медвежью лапу правительства, смотрели чутко за своим составом. Всякое другое действие, кроме слова, и то маскированного, было невозможно, зато слово приобрело мощь, и не только печатное, но еще больше живое слово, меньше уловимое полицией. Две батареи выдвинулись скоро. Периодическая литература делается пропагандой, в главе ее становится, в полном разгаре молодых сил, — Белинский. Университетские кафедры превращаются в налои, лекции — в проповеди очеловеченья, личность Грановского, окруженного молодыми доцентами, выдается больше и больше. Вдруг еще взрыв смеха. Странного смеха, страшного смеха, смеха судорожного, в котором был и стыд, и угрызение совести, и, пожалуй, не смех до слез, а слезы до смеха. Нелепый, уродливый, узкий мир «Мертвых душ» не вынес, осел и стал отодвигаться. А проповедь шла сильней... все одна проповедь— и смех и плач, и книга и речь, и Гегельесш[108] и история — все звало людей к сознанию своего положения, к ужасу перед крепостным правом и перед собственным бесправием, все указывало на науку и образование, на очищение мысли от всего традиционного хлама, на свободу совести и разума. К этому времени принадлежат первые зарницы нигилизма — зарницы той совершеннейшей свободы от всех готовых понятий, от всех унаследованных обструкций и завалов, которые мешают западному уму идти вперед с своим историческим ядром на ногах... Тихая работа сороковых годов разом оборвалась. Времена чернее и тяжелее начала николаевского царствования наступили после Февральской революции. Перед началом гонений умер Белинский. Грановский завидовал ему и стремился оставить отечество *. 348 Темная, семилетняя ночь пала на Россию, и в ней-то сложился, развился и окреп в русском уме тот склад мыслей, тот прием мышления, который назвали нигилизмом. Нигилизм (повторяю сказанное недавно в «Колоколе» *) — это логика без стриктуры *, это наука без догматов, это безусловная покорность опыту и безропотное принятие всех последствий, какие бы они ни были, если они вытекают из наблюдения, требуются разумом. Нигилизм не превращает что- нибудь в ничего, а раскрывает, что ничего, принимаемое за что-нибудь, — оптический обман и что всякая истина, как бы она ни перечила фантастическим представлениям, — здоровее их и во всяком случае обязательна. Идет это название к делу или нет, это все равно. К нему привыкли, оно принято друзьями и врагами, оно попало в полицейский признак, оно стало доносом, обидой у одних — похвалой у других. Разумеется, если под нигилизмом мы будем разуметь обратное творчество, т. е. превращение фактов и мыслей в ничего, в бесплодный скептицизм, в надменное «сложа руки», в отчаяние, ведущее к бездействию, тогда настоящие нигилисты всего меньше подойдут под это определение, и один из величайших нигилистов будет И. Тургенев, бросивший в них первый камень, и, пожалуй, его любимый философ Шопенгауэр. Когда Белинский, долго слушая объяснения кого-то из друзей о том, что дух приходит к самосознанию в человеке, с негодованием отвечал: «Так это я не для себя сознаю, а для духа... Что же я ему за дурак достался, лучше не буду вовсе думать, что мне за забота до его сознания...» — он был нигилист. Когда Бакунин уличал берлинских профессоров в робости отрицанья и парижских революционеров 1848 года в консерватизме * — он был вполне нигилист. Вообще все эти межевания и ревнивые отталкивания ни к чему не ведут, кроме насильственного антагонизма. Когда петрашевцы пошли на каторжную работу за то, что «хотели ниспровергнуть все божеские и человеческие законы и разрушить основы общества», как говорит сентенция, 349 выкрадывая выражения из инквизиторской записки Липранди *, — они были нигилистами. Нигилизм с тех пор расширился, яснее сознал себя, долею стал доктриной, принял в себя многое из науки и вызвал деятелей с огромными силами, с огромными талантами... все это неоспоримо. Но новых начал, принципов он не внес. Или где же они? На это я жду ответа от тебя или, пожалуй, от кого-нибудь другого и тогда буду продолжать. 350 Un certain monsieur a ?t? condamn? ? Saint-P?tersbourg, pour un iaux, ? la perte de ses droits et ? un emprisonnement. Avant l'ex?cution de la premi?re partie de la sentence, le tribunal a soumis ? la d?cision de l'empereur la perte de la noblesse du faussaire. On lusille, on pend chaque semaine les vilains — sans demander la confirmation de Sa Majest?; il suffit qu'un g?n?ral, qui n'est pas juge, signe la sentence — l'homme est ex?cut?... Mais pour ?ter les titres de noblesse, il faut l'assen¬timent du monarque. Et les b?ats, et les trompeurs, et les tromp?s nous parlent de l'empire d?mocratique! ПЕРЕВОД <НЕКИЙ ГОСПОДИН БЫЛ ПРИГОВОРЕН...> Некий господин был приговорен в Санкт-Петербурге за подлог к лишению прав состояния и к тюремному заключению. До приведения в исполнение первой части приговора суд представил на рассмотрение императора вопрос о лишении подделывателя дворянского достоинства. Еженедельно расстреливают, вешают мужиков, не требуя утверждения его величества; достаточно какому-нибудь генералу, не являющемуся судьей, подписать приговор — и человек казнен... Но чтобы лишить дворянских титулов, требуется согласие монарха. А ханжи, и обманщики, и обманутые твердят нам о демократической империи! UNE VICTOIRE DU COMTE CHEREMETEFF On le sait, le comte Ch?r?m?teff est l'homme le plus riche de la Russie: il poss?dait cent vingt mille paysans avant l'?mancipation. Eh bien, ce cher comte a gagn? derni?rement un proc?s contre trois cents de ses ci-devant serfs. Le proc?s a tra?n? quelques ann?es; mais enfin l'homme le plus riche de la Russie a r?ussi ? faire trois cents hommes ruin?s dans son bien d'Ostankino. Nous f?licitons le comte de ce succ?s. ПЕРЕВОД ПОБЕДА ГРАФА ШЕРЕМЕТЕВА Как известно, граф Шереметев — самый богатый человек в России: он владел до освобождения ста двадцатью тысячами крестьян. Так вот, этот милый граф недавно выиграл процесс у трехсот своих бывших крепостных. Процесс этот длился несколько лет; но вот, наконец, самому богатому человеку России удалось разорить триста человек в своем останкинском имении. Мы поздравляем графа с этим успехом. 352 ASSASSINAT D'UN MINEUR Un ?tudiant du gymnase Gorsky ?g? de 17 ans 6 mois, a ?t? condamn? par un tribunal de guerre ? ?tre pendu. — Il s'est pourvu en cassation, la cour d'appel a rejet? sa demande. — Il a commis deb horreurs — mais la loi lui ?tait le droit ? la strangulation avant 21 ans. ПЕРЕВОД УБИЙСТВО НЕСОВЕРШЕННОЛЕТНЕГО Гимназист Горский, 17-ти лет 6 месяцев, был присужден военным трибуналом к повешению. — Он подал на кассацию, суд отклонил его просьбу. — Он натворил страшные дела — но ведь закон лишил его права быть удушенным прежде, чем он достигнет 21 года. 353 A NOS LECTEURS Attaqu?s par des organes d'origine diam?tralement oppos?e, nous n'avons pas r?pondu et nous ne voulons pas r?pondre, autant que faire se pourra. Etre attaqu? de deux c?t?s extr?mes a un grand avantage; la synth?se des contradictions se r?duit ? z?ro. D'abord, nous n'avons rien ? objecter ? nos ennemis, les d?fenseurs incorruptibles du gouvernement de P?tersbourg: ils font les affaires de leurs boutiques, et de leur point de vue, ils ont raison. Nous avons ensuite encore moins ? r?pliquer ? nos ci-devant amis. Parmi eux nous trouvons tant de nos courtisans d'hier et de nos admirateurs d'avant-hier, que nous ne voulons pas croire que leur acharnement soit s?rieux. Volages, inconstants et coquets, ils nous abandonnent en nous jetant une bord?e d? petits cailloux non lav?s. Nous cherchons ? nous mieux consoler de leur d?part que ne le fit Calypso dans un cas pareil. S'ils se sont tromp?s sur nous, tant pis pour eux, on ne se trompe pas impun?ment des ann?es enti?res. Nous sommes invariablement les m?mes, et cela depuis trente ann?es d'une activit? publique et au grand jour. Nos lecteurs le savent, nos adversaires aussi. Ils nous l'ont dit tant de fois dans leurs d?dicaces de livres et dans leurs ?p?tres fraternelles (pour ne parler que des choses ?crites). Quant aux personnes impartiales, elles peuvent facilement d?brouiller les cartes elles- m?mes. Elles n'ont pas de r?criminations personnelles contre nous, nous n'avons pas froiss? leur amour-propre, provoqu? leur haine ou leur envie, et, pardessus tout, nous n'avons aucun droit de leur supposer un entendement herm?tiquement bouch? ou des motifs individuels. 354 La seule chose que nous leur recommandons, c'est de ne pas perdre de vue le qui prodest du droit romain en pensant ? la pol?mique que l'on fait au Kolokol. ПЕРЕВОД НАШИМ ЧИТАТЕЛЯМ Подвергаясь нападкам со стороны диаметрально противоположных по направлению органов, мы не отвечали и не хотим отвечать, пока только будет возможность отмалчиваться*. Подвергаться нападению с двух противостоящих сторон— большое преимущество; синтез противоречий сводится к нулю. Прежде всего, нам нечего возразить нашим врагам, неподкупным защитникам петербургского правительства: они действуют в пользу своих лавочек, и со своей точки зрения они правы. Еще меньше можем мы возразить нашим бывшим друзьям* . Среди них мы находим столько вчерашних наших льстецов и позавчерашних почитателей, что не хотим поверить в серьезность их негодования. Ветреники, непостоянные и кокетливые, они уходят от нас, осыпая нас градом мелких грязных камней. Расставаясь с ними, мы стараемся утешиться лучше, нежели Калипсо в подобном случае*. Если же они в нас ошиблись, то тем хуже для них — безнаказанно не ошибаются многие годы. Мы неизменно те же и не меняемся в течение тридцати лет публичной и открытой деятельности. Наши читатели знают это, знают и наши противники. Они столько раз говорили нам об этом в посвященных нам книгах и в своих братских посланиях (если говорить только о том, что написано). Что же касается лиц беспристрастных, то они сами могут легко разобраться в картах. У них нет против нас личных неудовольствий, мы не задевали их самолюбия, не внушали им ненависти или зависти и, вдобавок, не имеем никаких оснований предполагать, что их рассудок наглухо закупорен или что у них есть какие-нибудь личные побуждения *. Единственное, что мы рекомендуем им — не терять из виду qui prodest римского права*, когда они собираются вступить в Полемику с «Колоколом». 355 LA MANIE DE DELATION La crise, par laquelle passe la Russie civilis?e depuis la fin de 1862, est vraiment remarquable et instructive au point de vue de l'histoire pathologique du d?veloppement des peuples. Le spectacle ?trange qu'elle pr?sente n'a pas d'ant?c?dents. Suite d'un ?tat de choses forc? et anormal, d'une confusion impos?e de toutes les notions ?l?mentaires, boulevers?es par un accouplement inou? de culture raffin?e avec une ignorance pri¬mitive, rudimentaire, cette crise a atteint maintenant son point culminant: la fermentation putride d?borde. Telles sont les suites d'une civilisation exotique et frelat?e, greff?e sur un sol vigoureux mais inculte, et qui ne la demandait pas; de la soudure des formes europ?ennes avec l'absolutisme oriental, corrig? et syst?matis? par le despotisme occidental. Ce n'est que dans ces derni?res ann?es que nous avons vu toute la monstruosit? qui s'incubait depuis Pierre Ier, et toute la profondeur de la d?pravation. Il a suffi d'un tout petit peu de libert?, d'un petit vent coulis d'ind?pendance qui avait p?n?tr? ? travers les murs l?zard?s par la guerre de Crim?e — pour d?cha?ner et mettre en ?vidence, ? c?t? d'une grande force de pens?e, d'un entrain ?nergique, toute la port?e de corruption qui atteint la couche sup?rieure de la Russie. On pourrait d?sesp?rer de cet autre malade, qui transforme tout aliment en poison, dont le patriotisme est une faim d'ogre, et l'amour de sa nationalit? — un d?sir sauvage d'opprimer toutes les autres nationalit?s — si, en bas, il n'y avait pas un peuple avec sa commune et son droit ? la terre non gangren?; s'il n'y avait pas des semences enfouies dans cette terre, au-dessus de laquelle se d?composent les d?tritus qui leur servent d'engrais. Ces tristes consid?rations nous sont venues en t?te ? propos d'une nouvelle recrudescence de la moucharderie des journaux russes. Subventionn?s et non subventionn?s, recevant leurs inspirations du grand-duc effac?, ou du Bedlam de l'orthodoxie russe, panslavistes ou esclavagistes — les journaux d?noncent toujours, la d?lation est devenue leur chassepot, leur aiguille... Si le gouvernement avait un peu de sens commun et un grain de courage, il aurait envoy? promener tous les Chouvaloff, Timachoff, Potapoff et autres Vidocq en off — toute leur besogne est faite par les journaux ? un prix vil, voire m?me gratis. Le sentiment de d?go?t, d'indignation qu'on subit — ?tant Russe non atteint de la poli?omanie — en lisant les premi?res pr?fectures de nos journaux, est indicible. La situation a compl?tement chang? depuis 1862, la manie des d?lations reste. Katkoff lui-m?me, comme une m?re heureuse entour?e de sa famille de petits d?nonciateurs qui grouillent autour d'elle, se retire sous l'ombrage touffu des feuilles de la Gazette de Moscou — dirigeant en gros la battue contre le nihilisme, le polonisme, le s?paratisme et laissant ? ses moutards le d?tail, le cancan. ...Sur les cendres c?l?bres des baraques de friperies qui br?l?rent ? P?tersbourg en 1862, s'?l?vent des boutiques splendides — les journaux ind?pendants n'existent plus — les Polonais sont abolis — les nihilistes dispers?s — il semblerait que la rage des d?nonciateurs p?t s'?mousser, s'assouvir; pas du tout, la moucharderie litt?raire augmente. Je prends deux exemples sur mille. Deux savants Allemands, Treitchke et Eckardt, sont de bons Allemands et veulent rester Allemands — le besoin de se russifier ne se faisant pas sentir dans leurs c?urs endurcis par le teutonisme. Ils commencent, au sujet des provinces baltiques, une discussion d'Allemands. L'un pr?tend que la germanisation de ces provinces est suffisante, mais non efficace; l'autre, qu'elle est tr?s efficace outre qu'elle est tr?s suffisante. Cela provoque la vigilance du. Golos. Il ne cherche pas longtemps le terrain savant pour entamer Eckardt. Il trouve que le savant est un sujet russe, et comme tel, — priv? du droit d'?noncer ses opinions, si ces opinions ne sont pas d'accord avec le commissaire de 357 police, le pope, etc. Que les Allemands ?tant sujets russes, peuvent, sans commettre un.crime, avoir l'Allemagne pour objet d'amour cela semble tout naturel; s'ils pr?f?rent l'Allemagne d'aujourd'hui ? la Russie actuelle, cela prouve qu'ils ne sont pas b?tes — la Russie, comme la «Zukunftmusik», est bonne pour l'avenir... Et s'ils restent tranquilles dans leur Revel et Riga — tout est en r?gle pour vous, pour nous, pour la loi, mais non pour les Javert du Golos. Gomment, demande le journal du r?veil national, est-ce que l'Allemand Eckardt n'a pas pr?t? serment ? l'empereur? Et s'ill'a pr?t?, il doit aimer le tzar et non l'Allemagne; il doit pr?f?rer la Russie ? tous les pays. S'il ne le fait pas, il est parjure, il est tra?tre... Et l'honn?te publiciste va jusqu'? demander si le gouvernement va s?vir ou non!.. Horrible! d?go?tant! ...Le second exemple, nous le prenons dans un journal qu'on pr?tend ?tre ind?pendant — dans un journal pers?cut?, suspendu je ne sais combien de fois — dans un journal du panslavisme d?mocratique et purement moscovite: c'est-?-dire d'un panslavisme si ardent, qu'? force d'aimer les Slaves de toute esp?ce il voudrait les unir, les embrasser, les assimiler, comme on s'assimile une c?telette en l'avalant. Voyons l'organe d?mocratique. Dans une petite ville, pr?s de Moscou, quelques Allemands qui y demeuraient ayant peu de distractions et grand besoin d'?couter le radotage d'un pasteur, firent venir de Moscou un pr?dicateur. Il se trouva qu'il n'y avait pas de place dans les modestes habitations de ces braves gens. Ils demand?rent ? la police la permission d'?couter le sermon allemand sur une place publique. La police sachant qu'il ?tait impossible de s'attendre ? une offense aux moeurs, donna, comme de raison, la permission et fit son devoir en entourant de sa surveillance leur pri?re. Tout se termina paisiblement — le pasteur raconta ? sa petite «Gemeinde» les derni?res nouvelles du Dieu protestant, communiqua les moyens r?cents et s?rs d'obtenir le salut ?ternel. Personne ne s'est plaint; les hommes s'en all?rent tranquillement ? la maison, leur femme et leur bible sous le bras, et se couch?rent ? neuf heures, r?vant des anges allemands de Klopstock et des diables anglais de Milton. 358 Mais pendant que ces h?r?tiques dormaient du sommeil des justes, un Tch?que de la Boh?me catholique ne dormait pas. Au jieu d'aller ? Constance f?ter la f?te du grand h?r?tique slave, martyr de l'intol?rance romaine, il se promenait dans la m?me petite ville de la sainte Russie ou se perp?tra cet acte odieux de tol?rance. Le Tch?que, outr? de cette profanation du march?, de cette licence indulgente, se demande si, ? Vienne, un pope pourrait officier sur une place publiquecix[109] et r?pond: non! Sur cela, notre Boh?me se met ? ?crire une diatribe contre la tol?rance et l'envoie ? la feuille suspect?e, pendant quelques ann?es, d'aimer la lutte franche et libre, la discussion ind?pendante. Et la feuille ins?re ces ?lucubrations tch?ques... Allez maintenant, apr?s ce bruit fait, apr?s avoir ?veill? l'attention des ministres et des pr?tres, allez demander ? un pauvre commissaire de police de petite ville la permission d'entendre publiquement un pr?tre non huil? ? l'huile gr?co-russe!.. Les commissaires de police d?pass?s par les journalistes! Cela nous rappelle les braves officiers de la garde imp?riale, d?passant en z?le les gendarmes pendant le proc?s de Karakosoff. Non, les temps des Araktch?ieff, des Magnitzky et des Photius ne sont pas pass?s; ces gens n'ont fait que d?m?nager deux, trois ?tages plus bas. Et ils appellent cela le r?veil national! ПЕРЕВОД МАНИЯ ДОНОСОВ? Кризис, через который проходит цивилизованная Россия с конца 1862 года, поистине замечателен и поучителен с точки зрения патологической истории развития народов. Это странное зрелище в прошлом не имело примера. Следствие вынужденного и ненормального положения вещей, насильственного смешения всех элементарных понятий, взбудораженных 359 небывалым еще сочетанием утонченной культуры с первобытным, рудиментарным невежеством, — кризис этот достиг теперь своей высшей точки: гнилостное брожение перехлестывает через край. Таковы последствия иноземной и поддельной цивилизации, привитой к могучей, но необработанной почве, которая в ней не нуждалась, последствия срастания европейских форм с восточным самодержавием, исправленным и приведенным в систему западным деспотизмом. Только в последние годы увидели мы всю чудовищность того, что было искусственно вызвано к жизни со времен Петра I, и всю глубину развращения. Достаточно было малейшей свободы и сквозного ветерка независимости, который проник через стены, треснувшие в результате Крымской войны, чтобы обнаружить и продемонстрировать наряду с мощью мысли, с энергическим порывом всю глубину разложения, которым затронут высший слой России. Можно было бы прийти в отчаяние от такого больного, который перерабатывает всякую пищу в яд и чей патриотизм является не чем иным, как голодом людоеда, а любовь к своей нации — диким желанием угнетать все остальные нации, если бы внизу не было народа с его общиной, с его неомертвелым правом на землю; если б не было семян, скрытых в этой земле, на поверхности которой разлагаются отбросы, служащие им удобрением. Эти грустные соображения пришли нам в голову в связи с возрождением шпионства в русских газетах. Субсидируемые и несубсидируемые, черпающие свое вдохновение у стушевавшегося великого князя или же в бедламе русского правосла¬вия, панславистские или крепостнические*, газеты эти только и знают, что доносят, донос сделался их ружьем Шаспо, их иглой...* Если бы правительство имело хоть чуточку здравого смысла и крупицу смелости, оно выставило бы за дверь всех этих Шуваловых, Тимашевых, Потаповых и прочих Видоков с окончанием на ов — вся их работа выполняется газетами за бесценок, даже даром. нией, — при чтении этих префектурных передовиц в наших газетах. Невыразимо чувство отвращения, негодования, которое испытываешь, будучи русским, не зараженным полициома? Обстановка совершенно изменилась с 1862 года — но мания доносов остается неизменной. Даже сам Катков, подобно счастливой матери, окруженной своей семьей, которая состоит из крошечных доносчиков, копошащихся возле нее, — удаляется в густую сень листов «Московских ведомостей», взяв на себя общее ру¬ководство истреблением нигилизма, полонизма, сепаратизма и предоставив своему отродью мелочи, сплетни. ... На пресловутом пепелище, на месте лавчонок, торговавших ветошью и сгоревших в Петербурге в 1862 году, вздымаются великолепные магазины — независимые газеты больше не существуют —поляки уничтожены — нигилисты рассеяны, — казалось бы, бешенство доносчиков могло бы приутихнуть, на¬сытиться; ничуть не бывало — литературное шпионство все возрастает. Беру два примера из тысячи. Два ученых немца, Трейчке и Эккардт — добрые немцы и хотят остаться немцами — поскольку желание обрусеть не возникало в их сердцах, огрубевших от тевтонизма. Они затевают, по поводу прибалтийских губерний, глупый, чисто не¬мецкий спор. Один утверждает, что германизация этих губерний удовлетворительна, но неэффективна; другой же — что она и весьма эффективна и весьма удовлетворительна. Это заставляет «Голос» насторожиться*. Не долго ищет он научной почвы, чтобы подорвать Эккардта. Он находит что этот ученый — русский подданный и посему в качестве такового лишен права высказывать свои мнения, если эти мнения не совпадают" с мнениями полицейского пристава, попа и т. п. Что немцы, будучи русскими подданными, могут, не совершая преступления, иметь предметом своей любви Германию — это, кажется, вполне естественно; если они предпочитают нынешнюю Германию современной России — это доказывает, что они не дураки — Россия, как «Zukunftmusik»*, хороша для будущего. И если они живут себе спокойно в своем Ревеле и Риге — все в порядке Для вас, для нас, для закона, но отнюдь не для Жаверов из «Голоса». Как же это, — спрашивает газета национального пробуждения*, — разве немец Эккардт не присягал императору? 361 А если он присягал, то должен любить царя, а не Германию; он должен предпочитать Россию всем странам. Если же он не делает этого, то он клятвопреступник, предатель... И честный публицист доходит до того, что осведомляется, примет ли правительство суровые меры!.. Ужасно! Отвратительно! ...Второй пример; мы заимствуем его из газеты, которая слывет независимой*, — из газеты, подвергавшейся преследованиям, бог весть сколько раз запрещавшейся, — из газеты, проникнутой демократическим и чисто московским панславизмом, т. е. панславизмом столь пламенным, что из любви ко всякого рода славянам она желала бы объединить их, заключить в себе, усвоить так, как усваивают проглоченную котлету. Заглянем-ка в этот демократический орган. Несколько немцев, живших в одном из городов близ Москвы, имея мало развлечений и сильную потребность послушать болтовню пастора, пригласили к себе из Москвы проповедника. Оказалось, что в скромных жилищах этих славных людей не нашлось достаточно большого помещения. Они попросили у полиции разрешения прослушать немецкую проповедь на городской площади. Полиция, зная, что от этого не могло произойти оскорбления нравственности, дала, как и следовало ожидать, разрешение и исполнила свой долг, установив надзор за молитвой немцев. Все закончилось весьма мирно — пастор рассказал своей маленькой «Gemeinde»cx[110] последние новости о протестантском боге, сообщил о свежих и надежных средствах для получения вечного спасения. Никто не жало¬вался; мужья спокойно разошлись по домам, держа под мышкой руку жены и библию, и легли спать в девять часов, и во сне они видели немецких ангелов Клопштока и английских дьяволов Мильтона. Но пока эти еретики спали сном праведников, некий чех из католической Богемии не дремал. Вместо того, чтоб отправиться в Констанцу и отпраздновать там праздник великого славянского еретика, жертвы римской нетерпимости*, он прогуливался 362 по тому самому городку на святой Руси, где совершен был описанный выше гнусный акт веротерпимости. Чех этот, возмущенный таким осквернением рынка, таким снисходительным попустительством, спрашивает себя: мог ли бы в Вене какой-нибудь поп совершать богослужение на городской площадисх1[111], и отвечает: нет! После того наш богемец садится писать диатрибу против веротерпимости и посылает ее в газету, несколько лет подозревавшуюся в том, что она любит открытую и свободную борьбу, независимый спор. И газета печатает эти плоды ночного бдения чеха... Попробуйте-ка теперь, после всего этого поднятого шума, после того как привлекли внимание министров и священников, попробуйте-ка попросить у бедного полицейского пристава в маленьком городке разрешения публично послушать священника, не помазанного греко-российским маслом!.. Полицейские приставы, превзойденные журналистами! Это напоминает нам храбрых офицеров императорской гвардии, перещеголявших своим усердием жандармов во время дела Каракозова*. Нет, времена Аракчеевых, Магницких и Фотиев не прошли; эти люди лишь опустились двумя, тремя этажами ниже. И они называют это национальным пробуждением! L'ex-r?fugi? V. Kelsieff vient de publier un volume do ses m?moires. Il raconte comment il s'est livr?, comment l'empereur lui a pardonn?, et quelques ant?c?dents de son pass?. Nous ne voulons pas jeter de pierre au repentant, mais nous avons lu son livre avec tristesse. Mieux vaudrait ne pas l'avoir publi?. Lorsqu'on est forc?, m?me contre son gr?, de ne publier qu'une partie de la v?rit?, on court toujours le risque de dire le faux, m?me en ne voulant pas mentir. Nous reviendrons dans une de nos feuilles, non au livre, mais ? l'auteur. ПЕРЕВОД <ЭКС-ЭМИГРАНТ В. КЕЛЬСИЕВ...> Экс-эмигрант В. Кельсиев только что выпустил в свет книгу своих воспоминаний. Он рассказывает о том, как сдался властям, как простил его император, и сообщает кое-что из своего прошлого. Мы не намерены бросить камнем в кающегося, по книгу его мы прочли с грустью. Лучше было бы не издавать ее. Когда бываешь вынужден, даже вопреки собственной воле, обнародовать только часть правды, то всегда подвергаешься риску высказать ложь, даже не желая лгать. В одном из наших листов мы вернемся не к самой книге, а к ее автору. 364 LE LITTERATEUR BOLLANTZOFF A c?t? des grands d?nonciateurs litt?raires, nous commen?ons aussi ? avoir des mouchards lettr?s dans le genre du c?l?bre de la Hodde, de Chenu, de Schnepf et autres. Des espions ont ?crit et fait imprimer des livres avant notre ?poque, mais ils gazaient au moins leur m?tier qui, comme divers «inodores», ont une existence, mais n'ont pas de nom avouable. Gr?ce ? l'exemple des grands ma?tres que nous avons cit?s et au journa¬lisme russe, qui a fait de la d?lation une branche de l'art oratoire et une arme de la pol?mique, la feuille de vigne tombe, et nous voyons in crudo l'apparition d'un livre ?crit par un bas-officier d'origine noble, BOULANTZOFF, sous ce titre: M?moires d'un espion pendant l'apaisement de l'insurrection polonaise. Saint-P?tersbourg, 1868. C'est dommage que le bas-officier soit rest? plus fid?le ? l'adjectif de son rang qu'? celui de son origine ПЕРЕВОД ЛИТЕРАТОР БУЛАНЦОВ Наряду с крупными литературными доносчиками и у нас начинают появляться образованные полицейские шпионы в духе знаменитого Де ла Года, Шеню, Шнепфа и прочих. Шпионы писали и печатали книги и до нашего времени, но они по край¬ней мере скрывали свое ремесло, которое, подобно различным «отхожим местам», существует, но не имеет благопристойного названия. Благодаря примеру великих учителей, упомянутых 365 нами, и русскому журнализму, сделавшему из доносов отрасль ораторского искусства и полемическое оружие, фиговый листок отпадает, и перед нами появляется in crudo книга, написанная нижним чином благородного происхождения, БУЛАНЦОВЫМ, под следующим заглавием: «Записки лазутчика во время усми¬рения польского мятежа», Санкт-Петербург, 1868 г. * Как жаль, что нижний чин остался более верен прилагательному своего чина, чем прилагательному своего происхождения. 366 MAZZIM AUX POLONAIS En reproduisant la lettre de Mazzini aux Polonais, nous appelons toute l'attention de nos lecteurs sur la grande id?e des deux h?ritiers qui s'avancent pour demander leur part du legs,. leur part de l'activit? historique. Cette id?e nous est ch?re depuis longtemps. Il y a une vingtaine d'ann?es que, montrant ? c?t? de nous la grande souffrance de l'Occident, nous indiquions au loin la vieille officina gentium, calme, muette et couvant dans. ses profondeurs, sous une pression inhumaine, des tendances-bien sympathiques au c?ur des d?sh?rit?s de la civilisation latino-germanique. Sans s'en douter, les caves et les mansardes des villes de l'Europe aspirent vers des solutions diff?rentes du m?me probl?me social, qui agite le c?ur des paysans dans les chaumi?res de nos plaines et de nos for?ts. Le droit au travail, le droit ? la terre ne sont que deux modes-de r?aliser la tendance sociale qui cherche ? mettre l'instrument du travail ? la disposition du travailleur — en le d?livrant du hasard monopolis?, de l'anarchie consolid?e, de toutes les entraves historiques qui en emp?chent le libre d?veloppement. Nous n'avons jamais ?t? nationalistes ni panslavistes. Rien ne d?tourne plus la r?volution de ses grandes voies que la manie des classifications et pr?dilections zoologiques des races, mais l'injustice pour le monde slave nous a toujours paru r?voltante. Nous r?imprimons la lettre du grand Italien, de l'ami que-nous sommes habitu? ? aimer avec empressement. Ses paroles nous ?meuvent d'autant plus que, gr?ce aux cruelles absurdit?s du gouvernement russe et ? l'ignorance aveugle des rh?teurs ambulants et des publicistes r?trogrades dans leur pr?tendu democratisms, nous ne lisons que des phrases dures et am?res contre 367 les Slaves, qui rel?vent la t?te sous un triple joug, et que l'on est tout dispos? ? sacrifier ? la Turquie, voire m?me ? la Hongrie, pourvu que l'on puisse faire une niche ? la Russie. Il est bon d'entendre une parole humaine au milieu des cris de haine des doctes sauvages de la civilisation. ПЕРЕВОД МАЦЦИНИ — ПОЛЯКАМ Перепечатывая письмо Маццини к полякам*, мы обращаем особое внимание наших читателей на великую мысль о двух наследниках, выступающих вперед, чтобы потребовать свою долю завещанного достояния, свою долю исторической деятельности*. Эта мысль нам издавна дорога. Лет двадцать тому назад, характеризуя рядом с нами великое страдание Запада, мы указывали вдали на старую officina gentiumcxii[112], спокойную, безмолвную и таящую в своих недрах, под нечеловеческим гнетом, стремления, чрезвычайно близкие сердцам отщепенцев латино-германской цивилизации. Сами того не подозревая, подвалы и мансарды европейских городов ищут иного решения той же социальной задачи, которая волнует крестьянские сердца в хижинах наших равнин и лесов *. Право на труд, право на землю — это только две формы воплощения социальной тенденции, стремящейся передать орудия труда в распоряжение труженика, освобождая его от монополизированной случайности, от установившейся анархии, от всех исторических пут, препятствующих его свободному развитию. Мы никогда не были ни националистами, ни панславистами. Ничто так не отклоняет революцию от ее великих путей, как мания классификаций и зоологических расовых предпочтений, — однако несправедливость по отношению к славянскому миру всегда казалась нам возмутительной. 368 Мы перепечатываем письмо великого итальянца, друга, которого мы привыкли любить от всей души. Слова его тем более волнуют нас, что, вследствие жестоких нелепостей русского правительства и слепого невежества странствующих риторов и ретроградных публицистов с их мнимым демократизмом, мы читаем лишь грубые и язвительные фразы, направленные против славян*, которые приподымают голову из-под тройного ярма и которыми охотно пожертвовали бы Турции и даже Венгрии, лишь бы учинить каверзу России. Приятно услышать человеческую речь среди криков ненависти, издаваемых учеными дикарями цивилизации. 369 BONNE NOUVELLE! Il y a quelques mois nous avons souhait? la bienvenue ? une nouvelle publication p?riodique en langue russe qui allait para?tre ? Gen?ve — et r?dig?e dans un sens ?minemment socialiste. — Aujourd'hui nous avons ? acclamer encore une revue russe, publi?e dans la m?me ville. — L'Actualit? a ?t?suiviede pr?s par la Cause du Peuple («Народное дело») — revue mensuelle compl?tement socialiste et r?volutionnaire. La visi?re ?tant baiss?e — nous ne connaissons pas la r?daction, mais nous sympathisons avec elle de tout notre c?ur. Evidemment elle est compos?e de jeunes gens ardents,ayant toute l'imp?tuosit? de l'adolescence,tout le «juvenil bollore» qui jette bravement le gant et pose avec un sans-?gard absolu les questions les plus ardues. En lisant la premi?re livraison — nous nous sommes transport?s — avec un sentiment de regret de la vieillesse — ? d'autres temps — aux temps o? nous ?crivions Vom andern Ufer et nos Lettres de France et d'Italie (1849—50). Nous retrouvons dans la Cause du Peuple la m?me audace d'allures, rejetant tout compromis, m?prisant toute concession et cherchant plut?t la formule des l'avenir que l'application imm?diate. — Nous y voyons un des caract?res les plus tranch?s de la pens?e russe. Elle ne peut ?chapper ? ses derni?res cons?quences. Ce n'est certes pas par nous que les jeunes r?dacteurs sont arriv?s ? leur r?sultat; ils paraissent compl?tement ignorer nos travaux. C'est le g?nie de l'esprit russe qui nous a fait rencontrer sur le m?me terrain. Abolition de l'h?ritage, abolition du mariage religieux et civil, la terre aux cultivateurs, le capital aux ouvriers, n?gation de la religion, de l'Etat. — Tel est le programme h?ro?que de la nouvelle revue. 370 Nous souhaitons franchement, cordialement un grand succ?s ? cette publication russe. La vieillesse peut enfin s'affranchir d'un travail de r?p?tition — relev?e par une nouvelle phalange vigoureuse et pleine de forces. ПЕРЕВОД ДОБРАЯ ВЕСТЬ! Несколько месяцев тому назад мы пожелали удачи новому периодическому изданию на русском языке, которое должно было выходить в Женеве — и редактироваться в духе вполне социалистическом*. — Сегодня мы с радостью приветствуем еще один русский журнал, издающийся в том же городе*. Вслед за «Современностью» вскоре же последовало и «Народное дело» — ежемесячный журнал, вполне социалистический и революционный. Поскольку забрало опущено, редакция остается нам неизвестной, однако мы всей душой симпатизируем ей. Очевидно, она состоит из пылких молодых людей, которые со всей порывистостью молодости, со всей «juvenil bollore» *, смело бросают перчатку и без оглядки ставят самые трудноразрешимые вопросы. Читая первую книжку, мы — с грустью за свою старость — перенеслись в иные времена — во времена, когда мы писали «Vom ?ndern Ufer» и наши «Письма из Франции и Италии» (1849—50). Мы находим в «Народном деле» те же смелые взгляды, отвергающие всякий компромисс, презирающие всякую уступку и ищущие скорей формулу для грядущего, чем возможность немедленного применения к делу, — Мы видим в этом одну из наиболее выдающихся особенностей русской мысли. Она не может избежать самых крайних своих следствий. Не благодаря нам, конечно, молодые редакторы достигли этого результата; наши труды им, по-видимому, совсем не знакомы. Только вследствие общих особенностей Русского ума встретились мы на одной и той же почве. Отмена наследования, отмена церковного и гражданского брака, земля — земледельцам, капитал — рабочим, отрицание 371 религии, государства. — Такова героическая программа нового журнала. Мы искренно, от души, желаем большого успеха этому русскому изданию. Старость сможет, наконец, избавиться от труда повторений — ее сменяет новая фаланга, энергичная и исполненная сил. 372 LES DAMES RUSSES Pr?s de deux cents dames de P?tersbourg ont sign? une p?tition ? l'Universit? demandant l'organisation des cours pour les femmes. L'Universit? a nomm? une commission compos?e de quatre professeurs, pour faire un rapport. Voil? leurs noms: B?k?toff (pr?sident), Souhomlinoff, Bauer, Faminzine. Nous avons tout espoir que le rapport sera favorable ? la demande. Les quatre rapporteurs ne voudront pas attacher leur nom au pilori. C'est un malheur que le ministre de l'instruction soit un pi?tiste gouvernemental, appel? au minist?re pendant la fi?vre chaude de la r?action — qui suivit le coup de pistolet de Karakosoff. — II fera tout son possible pour entraver ce mouvement. ПЕРЕВОД РУССКИЕ ДАМЫ Около двухсот петербургских дам подписало петицию, адресованную университету, об организации курсов для женщин. Университет назначил комиссию из четырех профессоров для составления доклада. Вот их имена: Бекетов (председатель), Сухомлинов, Бауэр, Фаминцын. Мы питаем большую надежду на то, что доклад благоприятно отнесется к этой просьбе. Четыре докладчика не захотят пригвоздить свое имя к позорному столбу. Какое несчастье, что министр просвещения — гувернементальный пиетист, призванный в министерство во время горячки реакции, которая последовала за пистолетным выстрелом Каракозова, — Он сделает все возможное, чтобы помешать этому движению. 373 DEVOILEZ-NOUS DONC! DEMASQUEZ-NOUS DONC! Un journal donne des fragments d'une brochure intitul?e: La France, la Pologne et le prince Napol?on Bonaparte. Une sortie virulente contre l'un de nous se termine par ces mots: «Nous aurions ? faire les plus ?tonnantes r?v?lations sur ce journaliste (Herzen), plac? si haut dans l'esprit de la d?mocratie fran?aise». Pourquoi ce m?nagement lorsqu'on a quelque chose ? dire, — et ces insinuations lorsqu'on n'en a pas? Nous invitons l'auteur anonyme de ne pas se g?ner et de publier toutes ses r?v?lations. Il n'y a pas un seul fait dans notre carri?re publique que nous voudrions soustraire ? la lumi?re. (Nous d?sirons de tout notre c?ur la m?me chose pour nos ennemis.) Nous n'irons pas chercher la protection des tribunaux, mais ? chaque mensonge nous r?pondrons par un d?menti. ТАК РАЗОБЛАЧИТЕ ЖЕ НАС! СОРВИТЕ ЖЕ С НАС МАСКУ! Одна газета приводит отрывки из брошюры, озаглавленной: «Франция, Польша и принц Наполеон Бонапарт»*. Злобный выпад против одного из нас заканчивается следующими словами: «Мы могли бы опубликовать самые поразительные разоблачения об этом журналисте (Герцене), так высоко вознесенном во мнении французской демократии». Зачем же щадить, если есть что сказать, и к чему подобные намеки, если сообщить не- 374 чего? Мы предлагаем анонимному автору не стесняться и обнародовать все свои разоблачения. Нет такого факта в нашей политической деятельности, который нам хотелось бы скрыть в тени. (Мы желаем от всего сердца того же нашим врагам.) Искать покровительства в судах мы не будем, но на каждую ложь ответим опровержением. 375 PISSAREFF Encore un malheur vient de frapper notre petite phalange. Une ?toile brillante et qui promettait beaucoup dispara?t en emportant des talents ? peine form?s, en fermant une carri?re litt?raire ? peine ?bauch?e. — Pissareff, critique virulent, quelquefois exag?r?, toujours plein de verve, de noblesse et d'?nergie, s'est noy? en se baignant. Quoique jeune encore il avait beaucoup souffert. Il ?tait sorti depuis peu de temps de la forteresse dans laquelle il fut emprisonn? pendant des ann?es. Les deux vers cit?s par Pouchkine seront-ils donc ?ternellement vrais chez nous? L? sotto giorni brevi e nebulosi Nasce una gente al cui l'morir non duole. Une foule ?norme de personnes de toutes les classes et de tous les ?tats, disent les journaux de P?tersbourg, a suivi le cort?ge depuis la maison du d?funt jusqu'au cimeti?re. La tombe a disparu sous les fleurs. Une collecte a ?t? faite pour fonder une bourse universitaire qui portera le nom du jeune publiciste... — Tout cela est parfait, mais faut-il donc que la mort s?pare toujours l'homme de progr?s des vivants, pour le r?concilier avec la multitude des tardigrades et des inertes? 376 ПЕРЕВОД ПИСАРЕВ Еще одно несчастье постигло нашу маленькую фалангу. Блестящая и подававшая большие надежды звезда исчезает, унося с собой едва развившиеся таланты, покидая едва начатое литературное поприще. — Писарев, язвительный критик, порой склонный к преувеличениям, всегда исполненный остроумия, благородства и энергии, утонул во время купанья*. Несмотря на свою молодость, он много страдал. Совсем недавно вышел он из крепости, где находился несколько лет в заточении*. Неужели два стиха, приведенных Пушкиным, навсегда сохранят для нас свою истинность? La sotto giorni brevi e nebulosi Nasce una gente al cui l'morir non duole*. Множество народа, принадлежащего к разным сословиям и состояниям, как сообщают петербургские газеты, следовало за гробом от дома покойного до кладбища. Могила утопала в цветах. Был произведен сбор средств для учреждения университетской стипендии имени молодого публициста...* — Все это отлично, но неужели так необходимо, чтобы смерть всякий раз отнимала человека передовых взглядов у живых людей — для примирения его с массой ленивцев и лежебок? 377 LE PRINCE PIERRE DOLGOROUKOFF Les plus ?g?s s'en vont aussi. Le prince Dolgoroukoff, qui harcelait sans tr?ve ni merci, comme un torr?ador infatigable, le taureau du gouvernement russe; qui faisait fr?mir la camarilla du Palais d'Hiver, a succomb? apr?s une douloureuse maladie, le 17 ao?t, ? Berne. Elles peuvent librement respirer, les consciences probl?matiques que ses r?v?lations, que sa m?moire exub?rante et les riches documents qui ?taient en sa possession terrifiaient. Oui — mais pas tout ? fait aussi librement qu'elles l'esp?rent. Le prince Dolgoroukoff n'a pas emport? ses papiers, ses dossiers. — Ils sont dans de tr?s bonnes mains. ПЕРЕВОД КНЯЗЬ ПЕТР ДОЛГОРУКОВ Уходят и самые старые. Князь Долгоруков, который, подобно неутомимому тореадору, не переставая дразнил быка русского правительства и заставлял трепетать камарилью Зимнего дворца, скончался после мучительной болезни 17 августа, в Берне. Свободно могут вздохнуть те, чью сомнительную совесть приводили в ужас его разоблачения, его неистощимая память и богатое собрание документов, находившееся в его распоряжении. Да — но не совсем уж так свободно, как они надеются. Князь Долгоруков не унес с собою своих бумаг, своих папок. — Они находятся в весьма надежных руках. 378 L'ABUS DE CHARLES LE TEMERAIRE Nous lisons dans un programme imprim? de la saison musicale ? Moscou qu'entre autres op?ras en ex?cution, est celui de Charles le T?m?raire de Rossini. Est-il donc possible qu'apr?s tant de progr?s, regrets, ?mancipations, ?volutions — Guillaume Tell — ait encore besoin d'un faux passeport — comme une imp?ratrice en voyage? ПЕРЕВОД ЗЛОУПОТРЕБЛЕНИЕ КАРЛОМ СМЕЛЫМ Мы читаем в печатной программе нынешнего музыкального сезона в Москве, что среди прочих опер исполняется «Карл Смелый» Россини. Возможно ли, что после стольких прогрессов, раскаяний, эмансипации, эволюции «Вильгельм Телль» еще нуждается в фальшивом паспорте — словно странствующая императрица? 379 LES RUSSES AU CONGRES DE BERNE Nous n'avons pas pris de part active au Congr?s de Berne. Sans faire valoir des consid?rations personnelles, sans r?p?ter ce que nous avons dit ? propos du Congr?s de 1867, nous avouons franchement que, sympathisant de tout notre c?ur avec les pieux d?sirs du Congr?s, nous n'avons jamais pu saisir le but pratique de ces conciles de la paix — en vue des arm?es qui se massent, se guettent, demandent ? grands cris leur droit au travail et sont pr?tes ? se ruer les unes sur les autres avec toute la f?rocit? d'un patriotisme carnassier — attir? et exploit? par les gouvernements — qu'aucun congr?s du monde ne pourra arr?ter. Une lecture suivie, attentive des Etats-Unis de l'Europe n'a pas ?lucid? nos doutes. Les raisonnements de ce journal ?taient, nous nous empressons de le dire, presque toujours irr?prochables et reconnus comme tels depuis des si?cles. La question philosophique, th?orique de la paix et de la guerre, est vid?e depuis longtemps; il n'y a pas de nouveaux doutes ? r?soudre, de nouvelles d?couvertes ? confirmer. Il s'agit de l'application, de la mise en ?uvre de ces th?ories. Or, le Congr?s de Berne, comme le Congr?s de Gen?ve, n'a pas plus de moyens de rendre ces r?solutions obligatoires, d'arr?ter les armements, de dissoudre les arm?es, de conjurer la guerre, que n'en avaient les saints quakers, qui sont all?s, avant la guerre de Crim?e, faire profession de foi de leur religion pacifique devant le soldat des soldats, l'empereur Nicolas. Est-il d'une bonne politique d'?taler son impuissance devant un ennemi sans scrupules? — Nous ne le croyons pas. Nos amis et compatriotes Bakounine et Vyrouboff ont envisag? le Congr?s d'une autre mani?re. 380 Comprenant la signification du Congr?s (la seule qui lui incombe r?ellement) — comme tribune europ?enne — ils laiss?rent de c?t? les lamentations sur les malueurs de la guerre et les mal?dictions sur les d?penses de la paix. Ils mirent le doigt sur des plaies d'une autre gravit? et firent remonter les massacres d'embl?e ? d'autres causes. Leur profession de foi c'est la n?tre, c'est celle de la Jeune Russie. C'est notre nihilisme inexorable, cons?quent, qui retentit dans les grandes Assises de la d?mocratie. L'Occident, qui l'a engendr?, ne le reconna?t plus et s'en d?tourne. Bakounine et Vyrouboff, avec le petit groupe de leurs amis qui sortirent du Congr?s, ?taient les hommes du nouveau monde, parmi les doctes et braves repr?sentants du juste- milieu et du jacobinisme, qui, avec le meilleur d?sir du monde, soutiennent d'une main le vieil ?difice qu'ils veulent faire ?crouler de l'autre. Les Russes pouvaient s'abstenir, comme nous l'avons fait; mais en prenant part au Congr?s, ils ne pouvaient para?tre qu'en tenant haut notre drapeau du «Nihilisme». — L'annihilation du vieux est Vengendrement de l'avenir! ПЕРЕВОД РУССКИЕ НА БЕРНСКОМ КОНГРЕССЕ Мы не приняли деятельного участия в Бернском конгрессе *. Не вдаваясь в обсуждение личных взглядов, не повторяя сказанного нами по поводу Конгресса 1867 года, мы откровенно сознаемся, что, несмотря на искреннее сочувствие благим намерениям Конгресса, мы никогда не в состоянии были уловить практической цели подобных мирных соборов — в виду армий, сосредоточивающих свои силы, стоящих наготове, громко требующих своего права на труд и готовых наброситься друг на друга со всей свирепостью плотоядного патриотизма, разжигаемого и используемого правительствами, — сдержать который ни один конгресс в мире не будет в состоянии. 381 Постоянное внимательное чтение «Etats-Unis de l'Europe» сомнений наших не рассеяло. Умозаключения этой газеты были спешим заметить, почти всегда безупречны, и считаются таковыми уже целые столетия. Философский, теоретический вопрос о мире и войне давно уже исчерпан; новых сомнений, тре¬бующих ответа, новых открытий, ожидающих утверждения, уже нет. Речь идет о применении, о воплощении в жизнь этих теорий. И Бернский конгресс, как и конгресс Женевский, имеет не больше средств придать своим резолюциям обязательный характер, приостановить вооружение, распустить армии, предотвратить войну, чем имели их достопочтенные квакеры, отправившиеся перед Крымской войной проповедовать свои мирные религиозные убеждения солдату из солдат — императору Николаю*. Целесообразна ли такая политика обнаружения собственного бессилия перед лицом бессовестного врага? — Не думаем этого. Наши друзья и соотечественники Бакунин и Вырубов взглянули на Конгресс с иной точки зрения*. Понимая, что значение Конгресса (единственное, которое ему действительно подобает) — быть европейской трибуной, они обошлись без причитаний о бедствиях войны и без проклятий издержкам мирного времени. Они указали на более глубокие раны и установили иные причины внезапных кровопролитий. Их убеждения — наши убеждения; это убеждения Молодой России. Это наш непреклонный, последовательный нигилизм прозвучал в обширном судилище демократии. Запад, породивший нигилизм, не признает его более и отворачивается от него. Бакунин и Вырубов с кучкой своих друзей, покинувших Конгресс, были людьми нового мира среди ученых и честных представителей золотой середины и якобинства, которые с наилучшими в мире намерениями одной рукой поддерживают старое здание, а другой пытаются его сокрушить. Русские могли воздержаться, как это сделали мы; но, принимая участие в Конгрессе, они могли появиться, только высоко держа наше знамя «Нигилизма». Уничтожение старого есть рождение грядущего! 382 LE SCHEDO-FERROTY PANSLAVISTE ET LES HORREURS RUSSES M. Youri Samarine, connu comme th?ologien byzantin et panslaviste exag?r?—a commenc? la publication d'une revue russe ? Prague, sous le titre de Confins de la Russie («Русские окраины»). Cette publication a pour but de porter le coup de gr?ce aux h?r?tiques allemands, catholiques polonais, musulmans et autres m?cr?ants, qui n'ayant pas le bonheur d'appartenir ? l'Eglise orientale, ont celui de vivre sous le sceptre orthodoxe de la Russie. Absolutiste avec des vell?it?s frondeuses, admirateur de Nicolas, tr?s d?vou? ? l'empereur actuel, un peu Katkoff le polonophage et Askotchinsky le saint, — le r?dacteur se donne l'air d'une opposition tranch?e en publiant ? la Sch?do-Ferroty sa revue hors des limites de l'empire russe. Nous connaissons un peu les Allemands baltiques et nous sommes tr?s contents que le r?v?rend Samarine secoue rudement ces braves chevaliers teutons, et prenne la d?fense des pauvres Leithes, Esthes et autres Finnois — ?cras?s par les Allemands, au point de vouloir r?trograder (? ce que pr?tend le panslaviste th?osophe) du protestantisme au byzantinisme. Nous avons en horreur les seigneurs allemands, les Junkers baltiques. Leur conduite envers leurs paysans, leur servilisme sans bornes envers le tzar, leur suffisance, leur arrogance, nous ont toujours r?volt?s. Mais nous n'oublions pas qae la conduite des seigneurs russes a ?t? tout aussi r?voltante.Pourquoi Samarine,qui est aussi la?que et mondain qu' il est mystique et th?osophe — pourquoi s'indigne-t-il tant des «ex?cutions», sans jugement, sous pr?texte de r?bellion? La moiti? de la Russie a ?t? ross?e, flagell?e, d?¬port?e de la m?me mani?re jusqu'? l'?mancipation. Les verges, 383 gr?ce ? des d?fenseurs z?l?s, comme l'ami de M. Samarine, le prince Tcherkasky, ont surv?cu m?me ? l'?mancipation. Pourquoi toute la tendresse, toutes les dol?ances se d?pensent-elles sur la t?te des paysans finnois, lithuaniens — et pourquoi un tel oubli des paysans de Samara, Simbirsk, Tambov, etc., etc? Que le missionnaire fouille un peu dans sa m?moire, dans les traditions tr?s r?centes des familles nobiliaires — et nous sommes s?rs qu'en bon chr?tien il r?servera quelques larmes pour nos fr?res cadets et quelques gouttes de fiel pour nos a?n?s. Ce n'est pas du tout une excuse des chevaliers allemands, ni des seigneurs polonais, d'autant plus que les uns et les autres sont plus civilis?s que les n?tres; c'est un appel ? la v?rit?, ? la justice et ? la pudeur. Prenons les journaux russes de la derni?re semaine, nous y trouvons, comme toujours, des horreurs accomplies avec des infamies et un sans-fa?on de despotisme asiatique qui ne nous surprennent pas seulement par habitude. Citons les faits: Chasse aux prisonniers. — La police russe organise elle-m?me la fuite des prisonniers et les tue apr?s. Le 12 ao?t 1868, dit le Messager d'Odessa, il est arriv? ? Simph?ropole un ?v?nement qui est jusqu'? pr?sent le sujet de toutes les conversations. Cet ?v?nement est la mort tragique d'un jeune homme, P?kbovsky, tu? par les gardes, pendant qu'il essayait de s'?vader de la prison. P?khovsky, fils d'un riche propri?taire du gouvernement de la Tauride, ?tait d?tenu dans la prison de Simph?ropole, pour le vol d'une caisse contenant des papiers et une somme d'argent tr?s forte. Dans la m?me prison se trouvait un autre criminel, Soss?doff, d?tenu pour la fabrication et la mise en circulation de faux billets de cr?dit. Soss?doff, criminel endurci et exp?riment?, avait d?j? tent? plusieurs fois de prendre la fuite. C'est avec lui que P?khovsky se lia et forma le projet d'?vasion. Mais comme la fuite ?tait impossible sans l'aide de quelqu'un des serviteurs ou des gardes de la prison, les prisonniers se d?cid?rent ? acheter la participation de l'une des sentinelles, Tchouroff. Dans ce but, P?khovsky se lia avec le soldat Tchouroff, lui proposa vingt roubles pour ne pas emp?cher l'?vasion. La sentinelle se pr?senta au corps de garde et raconta la proposition de P?khovsky. Les autorit?s de la prison lui permirent de prendre l'argent et ordonn?rent de les tenir au courant, dans le but d'arr?ter les prisonniers en flagrant d?lit. A un signal donn? par la sentinelle, les prisonniers devaient descendre vers les ?chafaudages qui permettaient de passer sur le mur, pour se laisser glisser de l'autre c?t? au moyen d'une corde improvis?e de chemises et d'autres v?tements. Les pri- 384 sonniers s'?tant d?cid?s ? accomplir ce projet, se croyaient probablement d?j? en libert?. — Mais l'embuscade se jeta sur eux lorsqu'ils descendirent les ?chafaudages. Dans le proc?s-verbal il est dit que les prisonniers se jet?rent sur les sentinelles et que celles-ci, ? leur tour, firent usage des armes... Il y eut une rixe dans laquelle les prisonniers, sans doute, ne pouvaient rester vainqueurs. P?khovsky ayant re?u plusieurs blessures de ba?onnette, remonta en courant vers sa cellule, les sentinelles se mirent ? sa poursuite; d'apr?s le proc?s-verbal, P?khovsky essaya de s'emparer du fusil d'une senti¬nelle. Le soldat r?sista et fit dans l'obscurit? (le couloir n'?tait pas ?clair?) plusieurs blessures ? P?khovsky, sans savoir pr?cis?ment ? quel endroit, mais il suppose que c'?tait ? la bouche et au cou. P?khovsky tomba raide mort. Bient?t, quand tout fut apais? on trouva P?khovsky appuy? contre le mur, mort et baign? dans son sang. On d?couvrit sur son corps quatorze blessures, dont quatre ?taient mortelles. Le sort du criminel Soss?doff ne fut gu?re plus heureux. Apr?s une demi-heure de recherches, il fut trouv? dans une cave; il lutta avec les sentinelles, en serra une contre le mur et re?ut trente-trois blessures. Il fut transport? dans une institution de bienfaisance et donne ? pr?sent quelques esp?rances de gu?rison. Une commune pill?e, ruin?e et convertie au giron de l'Eglise. — Les paysans d'une commune appartenant ci-devant aux apanages du cercle Mostilensk, gouvernement de Viatka, district de Sarapoul, ayant refus? de signer les contrats propos?s par les employ?s, les autorit?s pass?rent outre et valid?rent elles-m?mes, sans la participation des paysans, leur charte (уставная грамота). Le temps venu, on exigea le paiement de la redevance. Les paysans refus?rent d'ob?ir. On fit venir des troupes pour les mettre ? la raison et on proc?da ? la vente du b?tail, des b?tisses non habit?es. Les paysans exasp?r?s tomb?rent dans un d?sespoir profond et se s?par?rent tous de l'Eglise. Ils cess?rent de para?tre ? la messe, enlev?rent les images des saints de leurs maisons. En r?ponse aux questions du clerg? et aux remontrances des autorit?s, les paysans r?pondirent: «Nous ne vous reconnaissons pas, nous ne reconnaissons que le P?re c?leste — il prendra notre d?fense, tandis que vous...» (le journal russe ne finit pas Г alternative). Peu ? peu il se forma une secte nomm?e les non-prieurs, beaucoup de villages s'y joignirent. Les autorit?s eurent alors recours au moyen ordinaire des conversions en Russie — elles jet?rent en prisons les principaux instigateurs. En voyant cela, les paysans demand?rent en foule de partager leur sort. — On jette cent soixante et dix hommes en prison — et on refuse, manque 385 de place, une masse de volontaires qui se pr?sentent. Un ordre sup?rieur ordonne la formation d'une commission des membres du clerg? pour convertir les ?gar?s. — Elle ne parvient ? rien. Une grande mortalit? s'?tant d?clar?e dans la prison on ordonne de lib?rer plus de cent personnes, — en laissant emprisonn?s les plus obstin?s. La police et le pr?tre de l'endroit se rendirent au village et se firent amener un ? un tous les h?r?¬tiques. Leur mani?re de convaincre est un myst?re pour nous (dit le journal russe). — Mais les paysans rentr?rent au giron de l'Eglise, sauf cinquante personnes qui s'obstin?rent jusqu'? la fin. La libert? individuelle en Russie. — Les journaux russes nous apportent un sp?cimen splendide de la libert? dont jouissent les sujets du tzar ?mancipateur. Nous donnons la traduction exacte d'une lettre adress?e par un commissaire du district (ispravnik), ? l'?pouse d'un propri?taire vivant dans le gouvernement de Simbirsk. Nous ajoutons une seule observation, c'est que Simbirsk est bien loin de la Pologne et de tout mouvement r?volutionnaire. Nous prions la presse lib?rale de reproduire cet acte de folie de la police d'un gouvernement qui se donne des airs de progr?s. Voici le document: Madame, Minist?re de l'Int?rieur, J'ai pris connaissance qu'apr?s Commissaire de police votre retour de Moscou vous por- du district de Kourmych. tiez ? votre cou une grande croix noire attach?e ? un ruban de la 21 f?vrier 1867. № 177 m?me couleur. Consid?rant qu'un ornement de ce genre n'appartient pas aux dames et ne se trouve dans aucun journal de modes, et consid?rant que je n'en ai jamais vu sur une personne quelconque — je vous prie, madame, de m'expliquer quel embl?me exprime le signe ext?rieur que vous portez? — Agr?ez, etc. — Roudneff. Les commissaires des districts sont redevenus ce qu'ils ?taient du temps de Nicolas. «On reconna?t de suite, — dit le correspondant du Journal de Saint-P?tersbourg, — quand le commissaire a pass? par une commune — D'APRES LES RESTES DES VERGES aux portes de la maison communale». 386 Le ministre Timacheff (ci-devant chef des espions) lit cela dans les journaux et se frotte les mains. Qu'a-t-onfait, par exemple, avec ce Roudneff? Est-il chass? du service, mis en jugement, cass?, bris?, suspendu?.. Et les beaux restes du passage d'un ispravnik? C'est classique! ПЕРЕВОД ПАНСЛАВИСТСКИЙ ШЕДО-ФЕРРОТИ И РУССКИЕ УЖАСЫ Г-н Юрий Самарин, известный как византийский богослов и рьяный панславист, начал издавать в Праге журнал на русском языке под названием «Русские окраины»*. Издание это ставит своей целью нанесение смертельного удара немецким еретикам, польским католикам, мусульманам и прочим нечестивцам, которые, не имея счастья принадлежать к восточной церкви, имеют счастье жить под православным скипетром России. Сторонник самодержавной власти, несколько склонный к фрондерству, поклонник Николая, чрезвычайно преданный нынешнему императору, имеющий в себе нечто от полоноеда Каткова и от святоши Аскоченского, редактор этот делает вид, что находится в энергичной оппозиции, издавая на манер Шедо-Ферроти свой журнал за пределами Российской империи *. Прибалтийские немцы нам несколько знакомы, и мы очень довольны тем, что преподобный Самарин беспощадно хватает за шиворот почтенных тевтонских рыцарей и берет под защиту бедных латышей, эстонцев и других финнов, угнетаемых немцами до такой степени, что они желают попятиться (как утверждает панславист-теософ) от протестантизма к византийству. Нам внушают ужас немецкие помещики, прибалтийские юнкеры. Их обращение со своими крестьянами, их безграничное раболепие перед царем, их самодовольство, их наглость всегда возмущали нас. Однако мы не забываем, что поведение русских помещиков было не менее возмутительно. Отчего же Самарин, человек столько же мирской и светский, сколько мистик и теософ, — отчего возмущается он «экзекуциями» без суда? под предлогом усмирения мятежа? Пол-России до освобождения точно таким же образом секли, избивали, ссылали. Розги благодаря их ревностным защитникам, таким, как друг г. Самарина князь Черкасский пережили даже и освобождение*. Отчего же все эти нежности, все эти соболезнования растрачиваются на финских, литовских крестьян, и отчего совсем забывают о крестьянах самарских, симбирских, тамбовских и пр., и пр.? Пусть наш миссионер пороется немножко в своей памяти, в совсем недавних традициях дворянских семей, и мы уверены, что, как добрый христианин, он оставит в запасе несколько слезинок для наших младших братии и несколько капель желчи для старших. Это ничуть не извиняет ни немецких рыцарей, ни польских помещиков, тем более что и те и другие образованнее наших; это призыв к правде, к справедливости и к стыду. Возьмем русские газеты за последнюю неделю: мы найдем в них, как всегда, безобразия, совершенные с гнусностью и бесцеремонностью, присущими азиатскому деспотизму, и не поражающие нас только вследствие привычки. Приведем факты. Охота на арестантов. — Русская полиция сама устраивает побег арестантов, а затем убивает их*. 12 августа 1868 года, — сообщает «Одесский вестник», — в Симферополе случилось происшествие, которое и по настоящее время служит предметом общего разговора. Происшествие это — трагическая смерть одного молодого человека, Пеховского, убитого караулом во время посягательства его к побегу из тюремного замка. Пеховский, сын зажиточного землевладельца Таврической губернии, был заключен в симферопольскую тюрьму за воровство сундука с бумагами и весьма значительной суммой денег. В той же тюрьме сидел в заключении и другой преступник, Соседов, арестованный за подделку и распространение фальшивых кредитных билетов. Соседов, закоренелый и опытный преступник, уже несколько раз покушался на побег. С ним-то сблизился Пеховский и составил план бегства. Но так как побег был немыслим без участия кого-либо из прислужников или караульных в тюремном замке, то арестанты решили подговорить караульного солдата Щурова. С этой-то целью Пеховский связался с солдатом Щуровым, предложил ему двадцать рублей, чтобы тот содействовал побегу. Часовой отправился в кордегардию и рассказал о предложении Пеховского. Тюремное начальство разрешило ему взять эти деньги, при- 388 казав держать его в курсе дела, с тем чтобы поймать арестантов на месте самого преступления. По сигналу караульного арестанты должны были спуститься вниз, на строительные леса, чтобы пройти по стене и соскользнуть на другую сторону при помощи веревки, сделанной из рубашек и другой одежды. Арестанты, решившись привести в исполнение этот план, вероятно, считали себя уже на свободе. Но солдаты, спрятавшиеся в засаде, бросились на них, когда они спустились с лесов. В протоколе сказано, что арестанты напали на часовых и что те, в свою очередь, прибегли к оружию... Началась свалка, в которой арестанты не могли, конечно, остаться победителями. Пеховский, получив несколько штыковых ран, побежал в свою камеру, за ним погнались караульные; по словам донесения, Пеховский попытался вырвать у одного из караульных ружье. Солдат оказал сопротивление и нанес Пеховскому (коридор не был освещен) несколько ранений, сам точно не зная, в какое именно место, но полагает, что в рот и в шею. Пеховский тут же упал и испустил дух. Вскоре, когда все утихло, Пеховского нашли прислоненным к стене, мертвым и утопающим в крови. На теле у него оказалось четырнадцать ран, четыре из них были смертельны. Участь преступника Соседова была почти столь же несчастна. После получасовых поисков он был отыскан в подвале; он боролся с ка¬раульными, прижал одного из них к стене и получил тридцать три раны. Его отнесли в богоугодное заведение, и он подает теперь некоторые надежды на выздоровление. Ограбленная, разоренная и возвращенная в лоно церкви община*. — Крестьяне из одной общины, ранее принадлежавшей удельному ведомству, в Мостиленском округе, Вятской губернии, Сарапульского уезда, отказались подписать условия, предложенные им чиновниками; власти обошлись без их подписей и самолично, без участия крестьян, утвердили их уставную грамоту. В положенный срок от них потребовали уплаты подати. Крестьяне отказались подчиниться. Тогда, чтобы вра¬зумить их, вызвали войска и приступили к продаже скота и незаселенных домов. Возмущенные крестьяне впали в глубокое отчаяние и все порвали с церковью. Они перестали посещать богослужения, убрали иконы из своих домов. В ответ на рас¬спросы духовенства и увещания начальства крестьяне заявили: «Мы вас не признаем, мы признаем лишь отца небесного— °не защитит нас, тогда как вы...» (русская газета не заканчивает этой альтернативы). Мало-помалу образовалась секта, назвавшаяся немолящимися, к ней присоединилось много деревень. Тогда власти прибегли к обычному в России средству 389 обращения — они бросили в тюрьмы главных зачинщиков. Увидев это, толпа крестьян потребовала, чтобы им разрешили разделить ту же участь. —Сто семьдесят человек бросают в тюрьму— и, за неимением места, отказывают множеству явившихся добровольцев. Последовало высочайшее повеление образовать комиссию из представителей духовенства для обращения заблуд¬ших. — Ей ничего не удается добиться. Поскольку в тюрьме началась сильная смертность, приказано было освободить более ста человек, оставив в заключении самых упорных. Полиция и местный священник приехали в деревню и велели привести к себе поодиночке всех еретиков. Их способ убеждать остается для нас тайной (говорит русская газета). Но крестьяне возвратились в лоно церкви, кроме пятидесяти человек, продолжавших упорствовать до конца. Личная свобода в России. — Русские газеты приводят нам великолепный образец свободы, которой пользуются подданные царя-освободителя. Мы даем здесь точный перевод письма, посланного одним исправником супруге помещика, живущего в Симбирской губернии. Прибавим лишь одно замечание — Симбирск находится очень далеко от Польши и от всякого революционного движения. Мы просим либеральную прессу перепечатать этот документ, свидетельствующий о безумии полиции того правительства, которое пытается придать себе прогрессивный вид. Вот этот документ: Милостивая государыня! Мне стало известно, что после вашего возвращения из Москвы вы стали носить на шее большой черный крест на ленте того же цвета. Министерство Полагая, что украшение подобного внутренних дел рода не положено иметь дамам и не Исправник находится ни в одном журнале мод и Курмышского уезда поскольку сам я их никогда не видел 21 февраля 1867 г. ни на одной особе № 177 прошу вас, милостивая государыня, объяснить, какую эмблему выражает этот наружный знак, носимый вами? — Благоволите и пр. — Руднев. 390 Уездные исправники снова стали тем, чем они были во времена Николая. «Тотчас же узнаешь, — говорит корреспондент „Санктпетербургских ведомостей”, — что исправник побывал в общине, ПО ОБЛОМКАМ РОЗОГ у дверей общинной избы». LES LEVITES RUSSES Министр Тимашев (бывший глава шпионов) читает это в газетах и потирает руки. Как же, например, поступили с этим Рудневым? Выгнали его со службы, отдали под суд, разжаловали, вытолкали в шею, отстранили?.. А эти милые обломки после приезда исправника? Это классика! On dit que le Conseil d'Etat sera saisi d'un projet de dissolution de la caste des pr?tres en Russie. Nos lecteurs savent certainement que les enfants des pr?tres, diacres et sacristains forment une p?pini?re close-dans laquelle se recrute le clerg?. On immolait les enfants au Moloch orthodoxe sans mis?ricorde. Quelques fils de popes se sauvaient des travaux c?lestes ? perp?tuit?, mais cela n'?tait pas une chose facile. Les fils de pr?tres nous donn?rent les hommes les plus remarquables comme ministres, professeurs, savants litt?rateurs, m?decins. Il suffit de nommer Sp?ransky et Tchernychevsky. Si la nouvelle est vraie, nous f?licitons de tout notre c?ur les pauvres Isaac ?mancip?s de l'autel/ sur lequel l'an?antissement moral et le parjure forc? les attendaient. ПЕРЕВОД РУССКИЕ ЛЕВИТЫ Говорят, что на рассмотрение Государственного совета будет представлен проект об уничтожении касты священников в России*. Читателям нашим, конечно, известно, что дети священников, дьяконов и пономарей образуют закрытый питомник, из которого вербуется духовенство. Детей безжалостно приносили в жертву православному Молоху. Некоторые поповичи избежали пожизненных небесных работ, но это было далеко не просто. Из сыновей священников у нас вышли замечательнейшие люди — министры, профессора, ученые литераторы, врачи. Достаточно назвать Сперанского и Чернышевского. Если новость верна, мы от всей души поздравляем бедных Исааков, освобожденных от алтаря, на котором их ожидала нравственная гибель и вынужденное клятвопреступление. 392 La Bank- und Handelszeitung du 22 septembre donne une ?trange nouvelle, reproduite par le Golos du 26. Le journal allemand croit savoir de bonne source que le gouvernement fran?ais a offert confidentiellement au cabinet de P?tersbourg son influ¬ence sur la Suisse — pour mettre fin ? l'agitation hostile contre le gouvernement russe — qui se produit dans la r?publique. «On dit, — ajoute la Handelszeitung, — que le prince Gortchakoff, tout en remerciant, a d?clin? la proposition?» ПЕРЕВОД <«BANK -UND HANDELSZEITUNG» ОТ 22 СЕНТЯБРЯ СООБЩАЕТ СТРАННОЕ ИЗВЕСТИЕМ «Bank- und Handelszeitung» от 22 сентября сообщает странное известие, перепечатанное «Голосом» от 26 числа. Немецкая газета, ссылаясь на верный источник, сообщает, что французское правительство конфиденциально заявило петербургскому кабинету о своей готовности оказать влияние на Швейцарию, чтобы положить конец ведущейся в республике враждебной агитации против русского правительства. «Говорят, — прибавляет „Handelszeitung", — что князь Горчаков, выразив; благодарность, отклонил это предложение?» 393 On s'inqui?te en Russie des sourdes rumeurs d'un remaniement dans le sens r?trograde des nouvelles institutions judiciaires. Si ces rumeurs ont quelques bases — et de quoi peut-on jurer avec notre gouvernement flottant — nous demanderons ? quand le r?tablissement du servage? ПЕРЕВОД В России вызывают беспокойство глухие толки о преобразовании новых судебных учреждений в ретроградном духе. Если толки эти имеют некоторое основание — а можно ли за что-нибудь ручаться при нашем нерешительном правительстве, — мы спросим: когда же намерены восстановить крепостное право? 394 LETTRE ?. N. OGAREFF Cher ami, Je veux te proposer ni plus ni moins qu'un «coup d'Etat», et nomm?ment,la suspension imm?diate, ou si tu aimes mieux, la prorogation ind?finie du Kolokol. Notre meule s'arr?te, les ruisseaux coulent ailleurs; allons chercher un autre terrain et d'autres veines. Tu sais avec quelle persistance je tenais, depuis 1864, ? la continuation du Kolokol — mais enfin arriv? ? la conviction que son existence devient factice, artificielle, je n'en peux plus, — l'esprit du travail s'est envol? et je me sens totalement incapable de mettre platoniquement en mouvement notre Cloche pour le seul plaisir de l'entendre sonner. Notre journal ne fut jamais un but, mais un moyen, un ustensile. Nous ne l'abandonnons pas de gaiet? de c?ur aux premiers m?comptes, par fatigue et l?g?ret?; mais je ne vois pas de raison pour lui donner une existence factice de moribond — par obstination. Tout a son temps, a dit le sage, il y a un temps pour amasser les pierres et un autre pour les jeter. Nous avons trop longtemps suivi notre chemin pour le rebrousser; mais nous n'avons aucun besoin d'aller par le m?me sentier, lorsqu'il devient impraticable, lorsqu'il manque du pain quotidien. Sans correspondances suivies du pays, une feuille qui se r?dige ? l'?tranger est impossible, sort de l'actualit?, devient un br?viaire des ?migr?s, une r?capitulation des griefs, une lamentation chronique. La plus grande partie de nos convictions les plus ch?res, nous les avons dites et r?p?t?es cent fois; il y a un noyau inalt?rable 395 qui s'est form? autour d'elles. Il y a une jeunesse si profond?ment si irr?vocablement socialiste, si pleine d'audace logique, si forte de r?alisme dans la science et de n?gation dans tous les domaines du f?tichisme cl?rical et gouvernemental, qu'il n'y a pas de crainte — l'id?e ne p?rira pas. Nous appartenons, toi et moi, ? ces vieux pionniers, ? ces «semeurs matineux» qui vinrent, il y a une quarantaine d'ann?es, d?fricher le sol sur lequel passa la sauvage chasse aux hommes de Nicolas, ?crasant tout — fruits et germes. Les semences que le petit nombre de nos amis et nous avons h?rit?es de nos grands pr?curseurs en travail, nous les avons jet?es dans les nouveaux sillons, et rien ne s'est perdu. La pouss?e forte et vigoureuse qui s'est montr?e avec une telle exub?rance pendant les premi?res ann?es du r?gne actuel, n'est rien moins que morte — elle travaille sous un d?luge de boue, plein de d?tritus en putr?faction, qui serviront d'engrais pour l'avenir, mais qui ?touffent le pr?sent. La phase du d?veloppement dans laquelle nous sommes entr?s, est lourde et rude. Elle est loin de la stagnation. La germination ne s'arr?te pas, mais elle a d?vi?. Fi?vreuse, elle porte toutes les traces d'une longue incubation d'?l?ments maladifs, et il est bien douteux qu'on puisse la faire avancer par force sans crainte d'une crise malheureuse ou d'un avortement. Il faut donc laisser passer la crise, il faut suivre pas ? pas la nature et s'en emparer au premier instant, et avant tout il faut savoir attendre. C'est bien lourd pour les vieux — peut-?tre plus lourd que pour les jeunes — mais cela ne regarde que nous, nos personnes. Il le faut. N'avons-nous pas toujours pr?ch? l'humilit? devant les faits? Et puis dans notre langue «attendre» n'a jamais voulu dire se croiser les bras. La jeune g?n?ration va son train, elle n'a pas besoin de notre parole, elle est majeure et le sait. Aux autres, nous n'avons rien ? dire. Maniaques d'un patriotisme demi- carnassier, demi-rh?toricien, avec leur lib?ralisme scrofuleux et leur l?pre de l'or¬ thodoxie, que veux-tu que nous leur disions, si ce n'est de r?p?ter un memento mori, en y ajoutant le conseil peu charitable de se h?ter. Nous nous sommes trop ?cart?s avec l'opinion dominante en Russie pour pouvoir jeter un pont, il n'y a pas de c?ble atlantique assez long pour nous entendre. 396 En t?chant de nous aplatir jusqu'? eux, nous ferions perdre ? notre journal son individualit? tranch?e, sa signification morale, sa physionomie si bien connue par les amis et les ennemis, depuis treize ans, depuis le temps que le son clair de la Cloche retentit pour la premi?re fois, appelant les vivants, les r?veill?s au travail — Vivos vocando. Non, nous n'avons pas le d?vouement oriental qui d?termina le brave prisonnier de guerre ? se couper le nez pour pousser les ind?cis ? l'assaut... Mille fois mieux vaut chercher une nouvelle route — et si par hasard nous ne la trouvons pas, nous avons assez, pour le reste de nos jours, d'?tudier les ?tranges caprices du d?veloppement historique, qui s'?carte continuellement par les chemins les plus tortueux et les plus impraticables—comme le l?vrier du chasseur, et ne perd jamais sa route. Nous quitterons tranquillement notre ar?ne de journalistes, sans ?tre vaincus ni d?pass?s. Personne n'a combattu avec nous, nos provocations ne furent jamais suivies de lutte s?rieuse. Ce n'?taient pas du plomb ou des pierres que nous jetaient nos ad¬versaires, mais quelque chose de d?go?tant, qui se dess?chait et tombait sans nous laisser de taches. Le peu de c?r?monie de nos adversaires nous ?tonnait d'abord, ensuite cet ?tonnement passa. Nous v?mes clairement qu'ils ne faisaient pas une exception pour nous, qu'ils parlaient entre eux le m?me jargon et encore plus avanc?. Car s'ils nous d?testent par envie ou par solde, ils s'entre-d?testent autant, mais avec une grande dose de m?pris sinc?re et mutuel. La suspension du Kolokol fera la jubilation de nos ennemis. Le plaisir de nos adversaires non salari?s ne sera pourtant pas si complet qu'on pourrait le penser. Je ne d?sesp?re jamais des hommes que in extremis. Il y a une voix int?rieure qui me dit que dans leur joie il y aura des gouttes am?res. Ce n'est pas par diff?rence d'opinions que nous attaquaient les plus acharn?s de nos ennemis, — nous l'avons vu par le choix des armes et l'impuret? de leurs alliances. Au reste, ils pourront facilement maintenant nous donner la ruade de l'?ne. Autant que je pourrai je ne r?pondrai pas. En cas de besoin, l'Etoile Polaire nous donnera la facilit? de la d?fense. Et, tout bien pris, la langue de la Cloche ne sera pas fondue — elle ne sera qu'attach?e, et le bout du fil restera dans nos mains. Encore un mot: Il y a un an je pensais qu'une ?dition fran?aise pourrait remplacer le Kolokol russe; c'?tait une erreur. Notre v?ritable vocation ?tait d'appeler nos vivants et de sonner le glas pour nos morts — et non celle de raconter ? nos voisins l'histoire de nos tombes et de nos berceaux. D'autant plus que cela ne les int?resse que fort m?diocrement. Le Congr?s de la Paix ? Berne nous montra encore une fois que, en g?n?ral, la voix des Russes est assez d?plac?e dans les concerts de famille de l'Occident. Nous les troublons, nous avons une gaucherie de la v?rit? tr?s d?plaisante, un mal-?-propos de barbares et une logique inexorable et insolente. Nous nous sommes si longtemps tus — subjugu?s parla force brutale—que nous disons trop d?s que nous pr?sumons ?tre libres. Tout ce que nos fr?res a?n?s, dans leur sage exp?rience, ne touchent que sub rosa, par des allusions ?loign?es et orn?es de feuilles d'acanthe et de vigne, nous sommes pr?ts ? le crier du haut des toits. — Cela indigne et on se d?tourne de nos simples paroles. Au milieu de la grande pr?occupation sur la mani?re de formuler la th?orie de la paix et les grandes pr?parations ? la guerre — nous cesserons de sonner sans qu'on s'en aper?oive. Voil?, cher ami, mon coup d'Etat. Le temps lui est propice — nous sommes en d?cembre. Et sur cela, continuons notre chemin, bras dessus, bras dessous, comme nous l'avons commenc?. Le relais n'est plus loin, Alex. H e r z e n. 1e r d?cembre 1868 398 ПЕРЕВОД ПИСЬМО К. Н. ОГАРЕВУ Дорогой друг! Я хочу предложить тебе не больше и не меньше как «государственный переворот», а именно — немедленное прекращение или, если тебе больше нравится, приостановку издания «Колокола» на неопределенное время. Наш жернов останавливается, ручьи текут в иных местах: отправимся же на поиски других земель и других источников*. Тебе известно, с каким упорством настаивал я, с 1864 года, на продолжении издания «Колокола», — но, придя в конце концов к убеждению, что существование его становится натянутым, искусственным, я отступаю, — рабочее настроение улетучилось, и я чувствую себя совершенно неспособным платонически раскачивать наш Колокол ради одного лишь удовольствия слушать его звон. Газета наша никогда не была целью, а только средством, орудием. Мы не покидаем ее беспричинно, при первых же неудачах, вследствие усталости и легкомыслия; однако я не вижу оснований для искусственного продления жизни умирающего — из одного лишь упрямства. Всему свое время, сказал мудрец, есть время камни собирати, и есть время камни метати*. Мы слишком долго шли своим путем, чтобы возвращаться вспять; но нам нет никакой нужды идти все той же тропинкой, когда она становится непроходимой, когда не хватает хлеба насущного. Без постоянных корреспонденции с родины га¬зета, издающаяся за границей, невозможна, она теряет связь с текущей жизнью, превращается в молитвенник эмигрантов, в непрерывные жалобы, в затяжное рыдание. Большая часть самых заветных убеждений наших высказана нами и повторена сотни раз; вокруг них образовалось уже стойкое ядро. Есть молодежь, столь глубоко, бесповоротно преданная социализму, столь преисполненная бесстрашной логики, столь сильная реализмом в науке и отрицанием во всех обла¬стях клерикального и правительственного фетишизма, что можно не бояться — идея не погибнет. 399 Мы принадлежим, и ты и я, к числу старых пионеров, «утренних сеятелей»*, вышедших лет сорок тому назад, чтобы вспахать почву, по которой промчалась дикая николаевская охота на людей, уничтожая всё — плоды и зародыши. Семена, унаследованные небольшой кучкой наших друзей и нами самими от наших великих предшественников по труду мы бросили в новые борозды, и ничто не погибло. Сильные и могучие всходы, так обильно разросшиеся в первые же годы нынешнего царствования, нисколько не отмерли — они пробиваются сквозь потоки грязи, полные гниющих отбросов, которые послужат удобрением для грядущего, но подавляют настоящее. Фаза развития, в которую мы вступили, тяжела и сурова. Она далека от застоя. Прорастание не прекращается, но идет другими путями. Его лихорадит, оно несет на себе все следы продолжительной инкубации болезненных элементов, и весьма сомнительно, чтобы его можно было ускорить, не опасаясь злополучного кризиса или же выкидыша. Итак, надобно дать пройти кризису, надобно неторопливо следовать за природой и овладеть ею при первой же возможности; но прежде всего — надобно уметь ждать. Это очень тяжело для стариков — быть может, тяжелее, чем для молодых, — но это касается только нас, нас лично. Это неизбежно. Разве не проповедовали мы всегда смирение перед фактами? И притом на нашем языке слово «ждать» никогда не означало сидеть сложа руки*. Молодое поколение движется своим путем, оно не нуждается в нашем слове, оно достигло совершеннолетия — и знает это. Другим же нам сказать нечего. Что можем мы сказать маньякам полухищного, полуриторического патриотизма с их золотушным либерализмом и с их проказой православия*, кроме постоянного повторения memento mori* с прибавлением к нему отнюдь не милосердного совета — поторопиться. Мы слишком далеко отошли от мнений, господствующих в России, чтобы перебросить мост; не найдется достаточно длинного атлантического кабеля, чтоб услышать нас. Стараясь спуститься до их уровня, мы отняли бы у нашей газеты ее ярко выраженную индивидуальность, ее нравственно- 400 ное значение, ее физиономию, столь хорошо знакомую друзьям и недругам в продолжение тринадцати лет — с того времени, как впервые прозвучал ясный звон Колокола, сзывая живых, пробудившихся к труду — Vivos vocando*. Нет, мы не способны на то восточное самопожертвование, которое побудило отважного военнопленного отрезать себе нос, чтобы заставить нерешительных броситься в атаку... В тысячу раз лучше искать новую дорогу, и если случится, что мы не найдем ее, хо у нас хватит материала, чтобы до конца наших дней изучать странные капризы исторического развития, постоянно сворачивающего, подобно борзой собаке, на самые извилистые и непроходимые тропы — и никогда не сбивающегося с пути. Спокойно покинем мы наше журналистское поприще, никем не побежденные, никем не опереженные. Никто не сражался с нами, за нашими вызовами никогда не следовала серьезная борьба. Не свинцом и не кампями бросали в нас наши про¬тивники, а чем-то отвратительным, что высыхало и опадало, не оставляя на нас пятен. Бесцеремонность наших противников сначала удивляла нас, затем удивление это прошло. Мы ясно увидели, что они для нас не делали исключения, что и между собой они говорили на том же самом жаргоне и даже на еще более хлестком. Ибо если они ненавидят нас из зависти или за соответствующую мзду, то так же ненавидят и друг друга, да еще с порядочной дозой искреннего и обоюдного презрения. Прекращение издания «Колокола» вызовет ликование среди наших врагов. Радость противников наших, не состоящих на жалованье, не будет однако столь полной, как можно было предполагать. Я обычно отчаиваюсь в людях только in extremis. Внутренний голос говорит мне, что к их радости примешаны будут и капли горечи*. Самые ожесточенные из наших врагов набрасывались на нас не только из-за различия во мнениях — мы видели это по роду их оружия и по непристойности их союзов. Впрочем, теперь им легко будет лягать нас по-ослиному. Насколько для меня это окажется возможным — отвечать я им не стану. В случае необходимости «Полярная звезда» 401 облегчит нам возможность защищаться*. И, разумеется, язык Колокола не будет расплавлен — его только подвяжут, а конец веревки останется в наших руках. Еще одно слово. Год тому назад я предполагал, что французское издание сможет заменить русский «Колокол»; то была ошибка. Нашим истинным призванием было сзывать своих живых и издавать погребальный звон в память своих усопших — а не рассказывать нашим соседям историю наших могил и наших колыбелей. Тем более, что это их не слишком-то сильно интересует. Бернский конгресс мира еще раз показал нам, что голос русских, вообще говоря, довольно неуместен в семейных концертах Запада*. Мы мешаем им, нам присуща неуклюжая, несносная правдивость, бестактность варваров и неумолимая, дерзкая логика. Мы так долго безмолвствовали, подавленные грубой силой, что начинаем говорить слишком много, стоит только нам вообразить, будто мы свободны. Обо всем, чего наши старшие братья, обогащенные мудрым опытом, касались только sub rosa*, отдаленными намеками, украшенными акантовыми и фиговыми листочками, мы готовы кричать с высоты крыш. — Это вызывает возмущение, и от наших простодушных слов отворачиваются. В момент всеобщей озабоченности тем, как изложить теорию мира, и во время всеобщих приготовлений к войне* мы прекратим наш звон — и никто не заметит этого. Вот, дорогой друг, мой государственный переворот. Время ему благоприятствует — теперь у нас декабрь*. И затем — продолжим наш путь, рука об руку, так же, как мы начали его. Смена уже недалеко. Алекс. Герцен. A NOS ENNEMIS Si nous pouvons nous permettre de quitter nos amis ? la fran?aise, nous ne voulons pas nous s?parer de nos ennemis sans-adieux. Heureusement, un article publi? dans une revue r?dig?e par le Katkoff de la Gazette de Moscou nous olfre une bonne occasion. Cet article, intitul? La presse russe ? l'?tranger, taisant l'?loge d'un dernier ouvrage de N. Tourgu?neff, nous rudoie et coudoie — comme il fallait s'y attendre d'un ad latus du r?dacteur homme d'Etat. Et bien, nous parlerons aussi de la presse russe ? r ?tranger. Malheureusement, et j'en fais toutes mes excuses possibles ? nos lecteurs, je dois commencer par moi-m?me. J'ai quitt? la Russie en 1847. Il y avait alors un mouvement intellectuel tr?s remarquable, qui se faisait jour par toutes les fentes, par tous les pores, ? travers les doigts de Nicolas. Il n'y avait pas de litt?rature de d?nonciation pour aider la police; le gouvernement, tr?s ignorant, s?vissait, ollensait — et le mouvement allait son train. La l?thargie qui pesait sur la partie ?clair?e de la Russie, depuis 1825, ?tait inie — on se r?veillait. L'Universit? de Moscou, r?trograde et servile maintenant, ?tait ? l'apog?e de sa gloire. Les doctrines panslavistes ? Moscou, le fouri?risme ? P?tersbourg et les tendances de la jeunesse vers le r?alisme des sciences naturelles t?moignaient de ce travail int?rieur comprim?, mais ?nergique, actif. La voix d'une ironie implacable, d'une auto-accusation dans laquelle, au milieu de reproches,de remords, d'indignation, on sentait la force, la vigueur d'une jeunesse non entam?e, s'?levait dans la litt?rature, — irr?sistible, entra?nant tout. 403 Ce temps a commenc? avec les ?crits de Gogol, avec les articles de B?linsky, vers 1840. Le mouvement actuel trouva sa racine, son germe dans cette p?riode pleine d'activit?, d'initiation de po?sie et d'entrain. On a beau ?tre ren?gat, on n'abjure pas facilement les r?ves de la jeunesse par des raisons d'Etat. Et je suis convaincu que Katkolf ne se sent pas trop ? l'aise, lorsqu'il se rappelle ces ann?es, avant la chute, lui si intimement li? avec B?linsky, lui qui fr?quentait si souvent notre cercle chez Ogareif. Tra?ner dans la boue la religion d'un autre temps, jeter l'injure et la calomnie aux hommes que l'on estimait, et qui n'ont pas chang?, et cela non par fanatisme, mais par des consid?rations de position, d'office... est un chien de m?tier. Que de souvenirs incommodes! que de rencontres ressemblant ? des remords de conscience! Tout changea avec la R?volution de f?vrier. Il est inutile de tracer encore une fois le triste tableau des temps sombres de la terreur noire, sans merci, mesquine et f?roce qui suivirent, en Russie, 1848. Je l'ai d?j? fait beaucoup de fois. La censure re?ut l'ordre de refuser Vimprimatur ? tous mes articles, sans distinction; la correspondance ?tait impossible, les passeports pour l'?tranger ne se d?livraient presque pas. Isol?, d?s?uvr?, je m'attelai, vers la fin de 1849, avec Proudhon,?la Voix du Peuple. — Une couple de mois plus tard elle ?tait ?touff?e, on m'expulsa de France en 1850. Ne sachant o? aller, o? rester, je voulais, apr?s l'Italie, passer quelques jours en Angleterre — et j'y restai plus de dix ans. C'est dans la solitude sui generis de Londres, dans ce d?sert surpeupl?, que je voyais tous les jours plus clairement que je n'avais rien ? faire dans ce milieu des naufrag?s o? le sort m'avait jet?. L'ignorance des questions sociales, l'orthodoxie formaliste des pr?tres de la r?volution, leurs id?es arr?t?es, arri?r?es, les utopies plus redoutables que l'insolence des conservateurs, tout ce monde qui fermentait, qui se d?composait autour de moi, me fit encore une fois penser ? Proudhon. Je lui proposai de venir en Angleterre et d'y fonder ensemble une grande revue socialiste. Il acceptait le projet; mais craignant la locomotion comme tous les vrais Fran?ais, il ne voulait pas quitter Paris. 404 Quelques mois apr?s il ?tait oblig? de fuir en Belgique — et moi je retrouvai enfin mon ancre de salut. Rien de nouveau: c'?tait l'id?e fixe, la pens?e directrice de mon adolescence, de ma jeunesse, de toute ma vie — la propagande russe. J'organisai ? Londres l'imprimerie libre, et d?s l'automne de 1853 j'imprimais, j'imprimais sans le moindre succ?s. Les cartes se tourn?rent avec la mort de Nicolas, le grand tu? de S?bastopol. Tout ce qui aspirait ? la libert?, tout ce qui se pressait de sortir ? la lumi?re, d'en finir avec le mutisme impos?, se tourna vers la presse de Londres. Son succ?s ?tait colossal. En 1857, Ogareff quitta la Russie et vint partager mes travaux. C'est lui qui proposa de publier le Kolokol ? c?t? de l'Etoile Polaire. D?s ce moment je puis parler au nom de nous deux. D'abord ?coutons les aveux du collaborateur de Katkoff: On se souvient certainement de l'entra?nement et de l'int?r?t qu'excitaient alors (1857—1863) les imprim?s russes qui paraissaient ? l'?tranger, ils ?taient lus par les hommes des plus diverses positions sociales, par les vieux et les jeunes, par les savants et les ignorants. Los uns cherchaient en eux les r?sultats finals de la sagesse europ?enne et l'explication des questions obscures de la vie russe; d'autres, particuli?rement les jeunes gens, voyaient dans ces ?crits comme l'accomplissement du sacerdoce de la parole libre, l'amour pour le prochain opprim?, la lutte contre l'injuste et l'arbitraire; il y en avait qui ?prouvaient un plaisir de trouver des remarques bien appoint?es et bien aiguis?es contre leurs rivaux; d'autres, enfin, qui lisaient par mode. Les libraires exploitaient d'une mani?re adroite la veine. Les grandes routes, ? l'?tranger, ?taient parsem?es d'?ditions russes, on pouvait les avoir dans chaque librairie, dans les h?tels, les caf?s, les d?barcad?res, m?me dans les voitures de chemins de fer. Les meneurs des ?ditions ?trang?res ?taient alors ? l'apog?e de leur gloire et de leur puissance; ils ?taient entour?s de l'aur?ole des martyrs; ils attiraient par le myst?re, par la puret? suppos?e des motifs et des buts, par la nouveaut? du verbe libre plein de passion et de sarcasmes allant droit au but. Nous pourrions remercier notre ?loquent adversaire, s'il n'y avait pas d'aspics cach?s sous les fleurs de son bouquet. Si nous avons eu des succ?s, c'est parce que nous exprimions la pens?e russe, la pens?e de tous les r?veill?s chez nous; parce 405 qu'on sentait le m?me battement de c?ur. «Vous avez, — me disait un ultrapanslaviste tr?s connu, — contrairement ? l'expression de Danton, emport? ? l'?tranger la terre de votre patrie sous votre semelle, et c'est pour cela que, ne partageant pas vos id?es, nous ne pouvons pas nous d?tacher de vous». Mais qui donc a soup?onn? la puret? de nos motifs? qui a d?couvert nos buts ?quivoques? Et quels pouvaient donc ?tre ces motifs qui nous ont fait abandonner la patrie, en laissant une grande partie de nos biens clans les griffes du gouvernement et travailler pour elle une quinzaine d'ann?es? Katkoif n'est pas assez na?f pour croire que l'imprimerie, ? Londres, ?tait une bonne affaire de finance, comme l'imprimerie du Messager russe; ou que la r?daction du Kolokol ?tait subventionn?e par un comit? polonais ou un dissident russe. Est-ce qu'il pense, par hasard, que nous avons le mono¬pole des annonces d?mocratiques et sociales? Une le pense pas. — Eh bien! qu'il fasse un petit effort sur lui-m?me et qu'il nous dise la v?rit?; il a tant calomni?, tant invent?, noirci, qu'une faible d?bauche de v?rit? ne lui fera pas perdre ses habitudes. Qu'il nous dise donc en quoi notre puret? politique est suspecte, en quoi nos buts sont douteux? Il est vrai que Katkoff nous a inculp?s d'avoir incendi? une partie de P?tersbourg et une partie de toutes les villes de la Russie; mais c'?tait une ruse de guerre contre nous et les nihilistes, contre nous et la jeunesse russe. C'est qu'aussi nous avons ?t? coupables, non d'avoir br?l? la Russie, mais d'avoir ridiculis? Katkoff lorsque d'anglomane born? il devint un absolutiste effr?n?. Il se vengea, et cela avec une richesse d'imagination que nous he lui soup?onnions pas. Le roman de l'agence de Toultcha est de toute beaut? — il y a l? le Comit? international, la r?volution universelle, Mazzini et un banquier de Londres avec l'initiale T. et, par-dessus, il y a l? aussi notre agent, V. Kelsieff. Or, Katkoff ne pr?voyait pas le repentir de Kelsieff. Imprimant les articles de Kelsieff dans sa revue, il le d?signait comme un des chefs de la bande noire envoy?e par nous pour incendier, je ne sais quoi — le Danube peut-?tre. Kelsieff, comme l'ap?tre 406 Paul, converti sur une grande route, est retourn? en Russie; il aime ? bavarder de sa carri?re r?volutionnaire, de sa conversion miraculeuse. Mais Katkoff s'est bien gard? de le questionner sur le fond de la chose concernant l'agence de Toultcha. Et ? quoi bon? La farce a ?t? jou?e: les hommes intelligents hauss?rent les ?paules, mais la canaille r?actionnaire le crut. Ici je demande au lecteur la permission de faire une petite digression. Un rouge des rouges me racontait un jour, ? Londres, ses exploits civiques pendant la r?volution de F?vrier.Lorsque le peuple s'?tait install? aux Tuileries, Marrast ou Caussidi?re donna au rouge en question la mission de veiller sur la propri?t? de Louis¬Philippe. Il arriva au palais, et, imm?diatement, avec le coup d'?il d'un commandant et le savoir-faire d'un commissaire de police, il prend ses mesures. Au moment o? il maltraitait un homme qui avait pris un album, si je ne me trompe, et qu'il mena?ait de le faire fusiller, un homme sort de la foule et prend ?nergiquement la d?fense de l'individu. Il parla si bien, que la majorit? commen?ait ? prendre parti pour lui. «Je vis, — continua l'?carlate, — que les affaires allaient tourner. Alors tout d'un coup je m'?crie: „Ah! c'est toi, mis?rable!” L'autre s'arr?te tout court. „Tu oses para?tre ici! Citoyens, je le connais, c'est un mouchard pay? par les partisans du tyran d?chu". L'individu s'?lance contre moi, veut parler, mais la foule se jette sur lui, l'entra?ne, et c'est ainsi que je parvins ? r?tablir l'ordre». — Est-ce que r?ellement c'?tait un mouchard? — demandai-je avec une na?vet? hyperbor?enne. — Et qu'en sais-je, moi. C'?tait pour la premi?re fois que je voyais ce gaillard; il fallait me d?faire de lui. — Pourtant le peuple pouvait le pendre ? la premi?re lanterne. — C'e?t ?t? tant pis pour lui. Dans ces bagarres-l? on ne regarde pas de si pr?s. — Et il prit une prise de tabac. Eh bien, Katkoff ?tait dans une de ces bagarres, il fit passer ses adversaires pour des incendiaires. Des hommes ont ?t? per- 407 s?cut?s, envoy?s en Sib?rie, c'est triste, mais on ne regarde pas de si pr?s... Et je ne sais pas si Katkoff prise. Pendant qu'on nous faisait perdre l'haleine en soufflant sur des charbons, un autre incendie, bien plus important, s'allumait en Pologne. — Ah! nous y sommes, diront nos adversaires en souriant. — Oui, nous y sommes. Nous avons ?crit pour la Pologne, nous ?crirons encore. Le malheur n'est pas pour nous un droit suffisant pour amener l'abandon. Chaque jour, chaque ?v?nement, chaque feuille russe, justifient la position que nous avons prise. Le syst?me implacable d'achever la victime, de d?pecer le bless?, de lui arracher tout, jusqu'? la langue, nous d?go?te, ainsi que le r?le odieux que jouent les journaux r?dig?s par des coquins ? la solde, ou par des maniaques d?sint?ress?s, par des mouchards par position ou des grecs par religion. On conna?t trop peu ? l'?tranger les d?tails de cette presse obsc?ne, dans laquelle on d?nonce journellement les enfants qui parlent le polonais, les jeunes filles qui ne dansent pas avec les officiers russes, dans laquelle on d?nonce les larmes des femmes, la tristesse des hommes. Nous avons protest? contre la pers?cution inhumaine du gouvernement, nous avons protest? contre cette litt?rature d?prav?e de sbires et d'aides-bourreaux qui n'a pas eu de pr?c?dents chez nous, et c'est un titre qui nous sera escompt? lorsque la Russie se d?grisera. Maintenant veut-on savoir quelle est notre opinion sur le fond de la question? Qu'on se donne la peine de parcourir la s?rie de Lettres sur la Russie et la Pologne, dans le Kolokol, en 1859 et 1860. Nous ne voulons pas r?p?ter ? chaque ?claboussure que nous recevons, notre credo. Il a ?t? imprim?, qu'on le lise. Nous avons toujours sympathis? avec les Polonais et jamais subi leur influence. C'est avec un d?dain sans bornes et avec un rire fou que nous lisons les balivernes et les niaiseries d'un g?n?ral russe qui, servant sa patrie par le glaive et la plume, a publi?, en ex?cutant la volont? du grand ex?cuteur Mouravioff, une histoire d?taill?e de l'?migration polonaise et de la derni?re insurrection. Ce brave guerrier des enqu?tes nous fait jouer tant?t le r?le de je ne 408 sais quelles marionnettes dans les mains des Polonais, tant?t celui des dictateurs occultes. Nous sommes trop nous-m?mes pour ?tre facilement influenc?s. Notre estime pour Lelevel, notre amiti? pour Worcell, n'allaient pas jusqu'? devenir leur porte-voix. Que l'homme qui me reproche les paroles prononc?es sur la tombe d'un ami, me montre en quoi il a vu dans ces larmes l'influence polonaise. Est-ce que par hasard tout ce qui est humain s'appelle ?tre polonais? Nous avons ?t? contre la prise d'armes en 1863. Aucun encouragement, aucune promesse ne sont venus de nous. Nous d?lions de donner une seule preuve, une seule. — Pour tant de choses d?sobligeantes que nous avons dites, ce n'est pas trop demander. Je pourrais m'arr?ter ici, mais ? c?t? des coups de massue, nos adversaires ont encore des coups d'?pingles; ? c?t? des coups de dents de loups-cerviers, des piq?res des loups de draps de lit. Nous sommes trop ?galitaires pour donner toute la pr?i?rence aux mensonges de gros calibre et aux calomnies monstres. Le grand inconv?nient de ces loups domestiques, c'est qu'on descend avec eux des g?n?ralit?s dans les cancans. Mais aussi on ne monte pas l'?chelle de Jacob avec ma?tre Katkoff und seine Gesellen. Le quidam du Messager trouve que, parmi les causes qui ont fait d?pr?cier la presse russe ? l'?tranger, il faut compter les r?v?lations intimes, «qui d?voil?rent sous la couronne des martyrscxiii[113], une forte dose d'amour-propre et d'?goisme, qui montr?rent que l'amour pour l'opprim? et la haine pour le mal, n'emp?chaient pas de rester fort confortablement ? Londres ou aux bords du L?man, en envoyant tranquillement des jeunes gens ? leur perte et en r?pondant aux reproches par des sarcasmes». Le manque de logique de la derni?re accusation n'en couvre pourtant pas l'id?e, et nous croyons n?cessaire d'?lucider un peu, non la question na?ve et enfantine d'?go?smeet d'amour-propre, mais bien la seconde. Nous n'avions pas de complot, mais une imprimerie; nous-faisions tout au grand jour; nous avions la voix russe libre et nous 409 t?chions de la faire entendre le plus loin possible; nous avions la Cloche pour sonner les matines, pour appeler les vivants, les croyants, pour r?veiller les endormis. C'est peut-?tre tr?s mal que nous nous soyons born?s ? ce r?le — mais c'est un fait. Si nous en avions eu besoin, nous aurions, sans scrupule, envoy? des ?missaires et cela en restant ? Londres ou ? Gen?ve. C'est la plus simple division du travail, l'un va, l'autre reste... selon l'utilit?, l'aptitude ou l'accord commun. Lorsque Katkoff poussait au gibet, aux travaux forc?s les Polonais, les nihilistes, il n'est pas all? chez son h?ros ? Vilna, pour tirer les jambes des pendus, ou conduire de la forteresse de P?tersbourg, le knout ? la main, les d?port?s en Sib?rie. Il se r?signa au r?le du pourvoyeur du bourreau, non seulement assis confortablement non loin du «lac des patriarches», dans son cabinet, mais recevant comme r?compense l'adulation du Club anglais et l'amiti? du tzar russe. Et Aksakoff, le streletz-pope, lorsqu'il faisait appel aux armes, ne changea pas sa plume byzantine pour un fusil: il continua tranquillement d'officier dans le r?fectoire orthodoxe de sa r?daction. Quels sont donc ces jeunes victimes, ces missionnaires que nous avons «pouss?s ? leur perte»? Serait-ce toujours ce pauvre Kelsieff? Solo, solissimo. Il a donc racont? lui- m?me dans son livre que nous lui avons d?conseill? l'?migration, qu'il est all? de son gr? ? Moscou et ? Toultcha, et enfin il n'a pas trouv? sa perte, mais son salut. Est-ce qu'on sous-entend Mikha?loff, le grand martyr du r?gne? Nous l'avons conjur? de ne pas imprimer sa proclamation. Le gouvernement l'a tu?, mais il y a des t?moins vivants. Serait-ce le jeune officier de marine, enfant enthousiaste qui, par une d?licatesse que nos adversaires ne comprendront pas, emportait sans nous dire un mot une masse d'imprim?s? ...Avant d'inculper, avant de d?noncer, prenez quelques le?ons ? la pr?fecture de Paris, dans cette grande acad?mie de la moucharderie. Il y avait des imprudents, des t?tes chaudes, — qui, comme Isaac, semblaient aller se sacrifier — et restaient sains et saufs. Ils en parlaient ? nous comme ? tout le monde. 410 En 1863, par exemple, un jeune officier russe vint me voir ? Teddington. Apr?s quelques paroles insignifiantes, il me dit qu'il avait un secret ? me confier. «Je me suis d?cid? ? tuer publiquement Mouravioff et ? me livrer». Il s'arr?ta en croisant les bras sur la poitrine. Comme ce n'?tait pas mon affaire ni d'encourager les coups de justice improvis?s, ni de d?tourner le sabre du sein de ce brave capitaine, je me bornai, voyant qu'il se taisait, ? lui dire: — Eh bien?.. — Comment, eh bien? —me dit l'officier un peu interdit. — Eh bien! pourquoi venez-vous me dire cela? — C'est que j'ai voulu savoir votre opinion ? ce sujet. — Il commen?ait ? se f?cher. — Au lieu de faire une th?orie sur l'assassinat, je vais vous raconter une anecdote tr?s vieille, mais tr?s bonne. (Que de fois apr?s j'ai eu l'occasion de la citer.) Un jeune chambellan, apr?s avoir conduit Charles Quint visiter le Panth?on de Rome, dit au souper ? son p?re: «Lorsque j'?tais sur la coupole avec l'empereur, l'id?e me vint de le pousser». — «Malheureux! — s'?cria son p?re, ?cumant de rage, — pas un mot de plus!» Le fils se tut. «Jeune homme, — lui dit son p?re lorsqu'ils furent seuls, — on peut avoir de ces id?es, on peut quelquefois les ex?cuter, mais jamais en parler». Mon Carl Sand in spe me quitta tr?s peu ?difi?. Un mois apr?s il ?tait ? Dresde (non ? Vilna) et racontait myst?rieusement ? qui voulait l'entendre qu'il allait en Pologne avec une mission importante qu'il tenait de nous... Et toutes ces choses nous restaient sur le dos. Le Messager de Katkoff va plus loin. (Prenez garde, lecteurs, deux marches plus bas, et dans la boue.) Apr?s avoir cit? une brochure crasseuse, qui sent ? distance l'eau-de-vie de la police et l'oignon du clerg?cxiv[114] il continue: «Dans les r?v?lations que l'on publie ? r ?tranger, se trouvent ? chaque pas des faits dans le genre de d?tournements d'argent, d'abus de confiance, de produits de collectes escamot?s». Ces inculpations on les fait planer avec pr?m?ditation et assez adroitement sur toute l'?migration. Et pourtant les seules fois que nous avons ?t? m?l?s ? des filouteries et ? des escamotages, c'est lorsqu'on nous a carott?s. Par exemple, le gouvernement russe s'est empar?, en 1850, d'une somme de 10 000 francs qui m'appartenait, il a pris tout mon revenu depuis ce temps. Un litt?rateur russe non ?migr?, ?tant tr?s li? avec Ogareff, lui a vol? une somme de plus de cent mille francs. C'est tr?s b?te d'?tre dupe, j'en conviens, mais on ne gagne pas pour cela l'honneur d'?tre escroc. Au lieu de nous jeter la boue et les calomnies, pourquoi n'attaquent-ils pas s?rieusement nos principes? Il est facile de dire d'un air de magister d'?cole: «Le temps du socialisme est pass?». Et cela le lendemain du Congr?s de Bruxelles, le lendemain de la gr?ve de Gen?ve, ? deux pas du mouvement des ouvriers allemands, — et cela au milieu du r?veil des questions sociales avec une force d?cuple, dans toute l'Europe, sans en excepter l'Angleterre... Et quel moyen mis?rable de nous faire passer pour ennemis de la Russie, parce que nous attaquons le r?gime actuel. Serfs non ai franchissables, ils n'ont aucune id?e de l'ind?pendance humaine. Que de fois nous leur avons expliqu? que les hommes de 93 n'?taient pas des ennemis de la France, et que nos D?cem-bristes de 1825 aimaient passionn?ment la Russie. C'est du grec pour eux; le bon valet est le valet ob?issant, muet, passif ou faisant l'?loge de la main qui le ch?tie. En parlant de mon article sur le Congr?s de Gen?ve: «Voil?, — s'?crie le Messager, — un d?fenseur inattendu de la Russie». Mais qu'ai-je donc fait pendant toute ma vie en Russie, hors de Russie? Comme si notre existence ? nous, ?tait quelque autre chose qu'une d?fense non interrompue de la Russie, du peuple russe contre ses ennemis ? l'int?rieur et ? l'ext?rieur, contre les tar?s, les imb?ciles, les fanatiques, les gouvernants, les doctrinaires, les laquais, les vendus, les fous, les Katkoff et les autres sabots sur la roue du progr?s russe? Aimables hiboux de la voli?re de la Pallas classique, un peu plus d'esprit, s'il vous pla?t, et allez vous coucher! — Il commence ? faire jour! 412 ПЕРЕВОД НАШИМ ВРАГАМ Если мы можем себе позволить покинуть друзей своих на французский лад*, то не хотим расстаться со своими врагами не попрощавшись. К счастью, статья, опубликованная в журнале, редактируемом Катковым из «Московских ведомостей», предоставляет нам ПОДХОДЯЩИЙ случай. Статья эта, озаглавленная «Русская печать за границей»*, восхваляя последний труд Н. Тургенева, третирует и лягает нас, как и следовало ожидать от ad latus редактора — государственного деятеля*. Что ж, в таком случае и мы поговорим о русской печати за границей. К несчастью, —и я прошу прощения за это у наших читателей, — мне придется начать с самого себя. Я покинул Россию в 1847 году. Тогда происходило весьма замечательное умственное движение, пробивавшееся сквозь все щели, сквозь все поры, сквозь пальцы Николая. Литературы доносов — в помощь полиции — не существовало; правительство, чрезвычайно невежественное, жестоко наказывало, оскорбляло — однако движение не прекращалось. Летаргический сон, сковывавший просвещенную часть России с 1825 года, окончился — началось пробуждение. Московский университет, ныне ретроградный и раболепный, находился тогда в апогее своей славы. Панславистские учения в Москве, фурьеризм в Петербурге и тяга молодежи к реализму естественных наук свидетельствовали об этой внутренней работе, приглушенной, но энергичной, деятельной. Голос неумолимой иронии, самообвинения, в котором, наряду с упреками, угрызениями совести, возмущением, ощущалась мощь нетронутой юности, подымался в литературе — несокрушимый, всеувлекающий. Период этот открылся произведениями Гоголя, статьями Белинского — около 1840 года. Современное движение обрело свое начало, свой зародыш в этом периоде, исполненном деятельности, инициативы, поэзии и увлечения. Каким бы ренегатом вы ни были, нелегко отречься от мечтаний своей юности ради государственных соображений. И я убежден, что Катков не слишком хорошо себя чувствует, когда 413 вспоминает эти годы, до падения, — он, так тесно связанный с Белинским, так часто посещавший наш кружок в доме Огарева*. Волочить по грязи верования прежних лет, осыпать бранью и клеветой людей, которых уважал и которые не изменились, и делать это не из фанатизма, а из карьеристских, служебных побуждений... это дрянное занятие. Сколько докучных воспоминаний! Сколько встреч, похожих на угрызения совести! Все изменилось с Февральской революцией. Бесполезно снова рисовать печальную картину этого мрачного периода гнусного, беспощадного, мелочного и свирепого террора, наступившего в России после 1848 года. Я уже много раз делал это. Цензура получила приказ не давать imprimaturcxv[115] всем моим статьям без исключения; переписка стала невозможной; заграничные паспорты почти не выдавались. Одинокий, ничем не занятый, я впрягся в конце 1849 года, вместе с Прудоном, в «La Voix du Peuple»*. — Несколько месяцев спустя газета была задушена; меня изгнали из Франции в 1850 году*. Не зная, куда ехать, где оставаться, я намерен был, после Италии, провести несколько дней в Англии — и оставался там более десяти лет*. И в этом sui generiscxvi[116] лондонском одиночестве, в этой перенаселенной пустыне, я с каждым днем все отчетливей видел, что мне нечего делать среди потерпевших крушение, к которым меня забросила судьба. Невежество в общественных вопросах, формальное правоверие священнослужителей революции, их окостеневшие, отсталые идеи, утопии, более опасные, чем наглость консерваторов, — весь этот окружавший меня мир, находившийся в состоянии брожения и распада, заставил меня снова подумать о Прудоне. Я предложил ему переехать в Англию и основать там совместно со мной большой социалистический журнал*. Он принял этот план, но, как все истые французы, боясь перемены места, он не захотел покинуть Париж. 414 Несколько месяцев спустя он вынужден был бежать в Бельгию, а я — я обрел, наконец, свой якорь спасения. Ничего нового: то была навязчивая идея, руководящая мысль моей юности, моей молодости, всей моей жизни — русская пропаганда. Я основал в Лондоне вольную типографию и, начиная с осени 1853 года, печатал, печатал без малейшего успеха. Все изменилось со смертью Николая, главной жертвы Севастополя. Все, что рвалось к свободе, все, что спешило выйти к свету, покончить с насильственной немотой, обратилось к лондонской печати. Успех ее был огромен. В 1857 году Огарев покинул Россию* и приехал разделить со мной мои занятия. Именно он предложил издавать «Колокол» наряду с «Полярной звездой». С той поры я могу говорить от нашего общего имени. Послушаем же, прежде всего, признания человека, сотрудничающего с Катковым*: Всем, конечно, памятны увлечение и интерес, какие возбуждали тогда (в 1857— 1863 гг.) русские печатные издания, появлявшиеся за границей. Их читали люди самого разнообразного общественного положения, старые и молодые, ученые и неучившиеся. Одни искали в них конечные результаты европейской мудрости и разъяснение темных вопросов русской жизни; другие, по преимуществу молодежь, видели в этих сочинениях как бы воплощение священнодействия свободы слова, любви к угнетенному ближнему, борьбу с неправдой и насилием; некоторые испытывали удовольствие, находя там отлично заостренные и отточенные выпады против своих соперников; другие же, наконец, читали ради моды. Книгопродавцы искусно использовали эти настроения. Основные заграничные дороги были усеяны русскими изданиями, их можно было достать в каждом книжном магазине, в отелях, в кофейнях, на станциях и даже в вагонах железных дорог. Вожди заграничных изданий были тогда на верху своей славы и силы; их окружал ореол мученичества; они привлекали таинственностию, предполагаемою чистотой побуждений и целей, новизной свободного слова, исполненного страсти и сарказмов, идущего прямо к цели. Нам следовало бы поблагодарить нашего красноречивого противника, если б только в цветах его букета не скрывались аспиды. Если мы имели успех, то потому, что были выразителями русской мысли, — мысли всех пробудившихся на нашей родине, потому что чувствовали то же биение сердца. «Вы, — говорил мне один весьма известный ультрапанславист, — вопреки выражению Дантона, унесли с собой за границу на подошвах землю своей родины, и вот почему, не разделяя ваших мнений, мы не можем от вас отказаться»*. Но кто же сомневался в чистоте наших побуждений? кто выведал наши двусмысленные цели? И каковы же могли быть побуждения, которые заставили нас покинуть родину, оставив большую часть своего состояния в когтях правительства*, и работать для нее около пятнадцати лет? Катков не так простодушен, чтобы поверить, будто типография в Лондоне была выгодным денежным предприятием — таким же, как типография «Русского вестника», — или же будто редакция «Колокола» получала денежное пособие от какого-нибудь польского комитета или какого-нибудь русского раскольника*. Уж не думает ли он, что мы взяли на откуп демократические и социалистические объявления? Этого он не думает. — Так пусть же он сделает над собой некоторое усилие и скажет нам правду; он столько клеветал, столько измышлял, чернил, что легкая невоздержность в правде не погубит в нем его привычек. Пусть же он скажет нам, какие подозрения возбуждает наша политическая безупречность, что сомнительного в наших целях? Действительно, Катков обвинял нас в том, что мы сожгли часть Петербурга и часть всех городов России; но то была военная хитрость против нас и нигилистов, против нас и русской молодежи. А виновны мы были не в том, что сожгли Россию, а в том, что осмеяли Каткова, когда из умеренного англомана он превратился в оголтелого абсолютиста. Он отомстил за себя и проявил при этом такое богатство воображения, какого мы в нем и не подозревали — Роман о Тульчинском агентстве поистине великолепен: там вы найдете и международный комитет и всемирную революцию, Маццини и лондонского банкира с инициалом Т., и, сверх того, там есть наш агент В. Кельсиев*. 416 Да, Катков не предвидел, что Кельсиев раскается. Печатая статьи Кельсиева в своем журнале, он называл его одним из вождей черной шайки, направленной нами для поджога не знаю чего — быть может, Дуная. Кельсиев, как апостол Павел, обращенный на большой дороге, возвратился в Россию; он любит болтать о своем революционном поприще, о своем чудесном обращении. Но Катков остерегся расспрашивать его о сущности дела, касающегося Тульчинского агентства. И к чему это? Проделка удалась; умные люди пожали плечами, но реакционная сволочь в нее поверила. Здесь я прошу читателя разрешить мне маленькое отступление. Один красный из красных рассказывал мне как-то, в Лондоне, о своих гражданских подвигах во время Февральской революции. Когда народ водворился в Тюильри, Марраст или Косидьер поручил вышеупомянутому красному бдительно охранять имущество Людовика-Филиппа. Он прибыл во дворец и тотчас же, с опытным взглядом коменданта и расторопностью полицейского комиссара, принял свои меры. В ту минуту, когда он бранил человека, который взял, если не ошибаюсь, что-то вроде альбома и которому он грозил за это расстрелом, из толпы выходит какой- то человек и энергично вступается за этого субъекта. Он говорил так хорошо, что большинство начинало склоняться на его сторону. «Я увидел, — продолжал ярко-красный, — что дела принимают дурной оборот. Тогда я вдруг закричал: „А! это ты, негодяй!” Тот опешил. „Ты смеешь показываться здесь! Граждане, знаю его, это шпион, оплачиваемый сторонниками свергнутого тирана". Человек этот устремляется ко мне, хочет что-то сказать, но толпа набрасывается на него, тащит его за собой, и таким-то образом мне удалось восстановить порядок» — И это действительно был шпион?— спрашиваю я с гиперборейской наивностью. — А почем я знаю? Я встретился с этим молодчиком впервые; мне надобно было от него отделаться. —Но ведь народ мог его повесить на первом же фонаре. 417 — Тем хуже было бы для него. Когда попадаешь в такую передрягу, в подробности уже не вникаешь. — И он сунул себе в нос понюшку табаку. Так вот, Катков попал в такую передрягу, и он выдал своих противников за поджигателей. Людей преследовали, ссылали в Сибирь, это печально, но вникать в это незачем... А я и не знаю, нюхает ли Катков табак. В то время, как нас заставляли дуть, запыхавшись, на угли, другой пожар, гораздо более значительный, вспыхнул в Польше. — А! Наконец-то заговорили об этом, — скажут, ухмыляясь, наши противники. —Да, мы заговорили об этом. Мы писали в пользу Польши и будем писать еще. Несчастье еще не дает нам достаточного права покинуть ее. Каждый день, каждое событие, каждый номер русской газеты оправдывают занятую нами позицию. Неумолимая система, при которой добивают жертву, режут раненого на куски, вырывают у него все, вплоть до языка, нам столь же отвратительна, как и гнусная роль, которую играют газеты, редактируемые наемными плутами или бескорыстными маньяками, полицейскими шпионами по должности или же греками* по религии. За границей слишком мало известна эта бессовестная пресса, в которой ежедневно доносят на детей, говорящих по-польски, на девушек, не танцующих с русскими офицерами, — пресса, в которой доносят на слезы женщин, на скорбь мужчин. Мы протестовали против бесчеловечной травли, организованной правительством, мы протестовали против этой растленной литературы сбиров и подручных палачей, не имевшей у нас прецедентов, — и это заслуга, которая будет нам зачтена, когда Россия отрезвеет. Не хотите ли теперь узнать наше мнение о сущности этого вопроса? Возьмите на себя труд просмотреть серию «Писем о России и Польше» в «Колоколе» за 1859 и 1860 годы*. Мы не хотим повторять свое кредо всякий раз, когда нас обрызгивают грязью. Оно появилось в печати, пусть его читают. Мы всегда сочувствовали полякам, но никогда не подпадали под их влияние. 418 С безграничным презрением и с безудержным смехом читаем мы вздор и нелепости одного из русских генералов, который, служа отчизне мечом и пером, опубликовал, повинуясь воле главного палача Муравьева, подробную историю польской эмиграции и последнего восстания*. Этот храбрый вояка на поприще дознаний заставляет нас играть роль то марионеток в руках поляков, то тайных диктаторов. Мы слишком являемся самими собой, чтобы легко поддаваться влияниям. Наше уважение к Лелевелю, наша дружба с Ворцелем не доходили до того, чтобы мы превратились в их рупор. Пусть же человек, упрекающий меня за слова, произ-несенные на могиле друга*, укажет мне, где обнаружил он в этих слезах польское влияние. Неужели все, что гуманно, называется польским? Мы были против вооруженного восстания в 1863 году. Ни единого слова поощрения, ни единого обещания от нас не исходило. Мы предлагаем представить доказательство, хотя бы одно доказательство. — После стольких нелестных замеча¬ний, высказанных нами, это предложение не так уже чрезмерно. Я мог бы на этом кончить, но наряду с ударами дубины противники наши пускают в ход еще и булавочные уколы; наряду с укусами лесных волков—укусы волков постельных. Мы слишком стоим за равенство, чтоб отдавать все предпочтение лжи большого калибра и чудовищным клеветам. Огромное неудобство этих домашних волков заключается в том, что с ними опускаешься от общих понятий к сплетням. Но ведь и с маэстро Катковым und seine Gesellencxvii[117] тоже не подымаешься по лестнице Иакова. Некая личность из «Вестника» находит, что к причинам, вызвавшим разочарование в русской заграничной печати, следует отнести интимные признания, «которые обличали под венцом мученичестваcxviii[П8] сильную дозу самолюбия и эгоизма, которые показывали, что любовь к угнетенному и ненависть ко 419 злу не мешают самым комфортабельным образом оставаться в Лондоне или на берегах Лемана, спокойно посылая молодежь на погибель и отвечая на упреки сарказмами». Отсутствие логики в последнем обвинении не скрывает однако его смысла, и мы считаем необходимым несколько разъяснить его — не простодушный и детский вопрос об эгоизме и самолюбии, и второй. У пас был не заговор, а типография; мы все делали открыто; мы обладали свободным русским голосом и старались, чтобы он был слышен возможно дальше; у нас был Колокол, чтобы звонить к заутрене, чтобы сзывать живых, верующих, чтобы будить уснувших. Очень плохо, быть может, что мы ограничились одной этой ролью, но дело обстояло именно так. Если бы нам потребовалось, мы безо всякой щепетильности отправляли бы своих эмиссаров и делали бы это, оставаясь в Лондоне или в Женеве. Это наипростейшее разделение труда — один едет, другой остается... в зависимости от полезности, способностей или же общего соглашения. Когда Катков толкал поляков, нигилистов на виселицу, на каторгу, он не отправлялся к своему герою в Вильну* — дергать за ноги повешенных, не сопровождал с кнутом в руке ссыльных из петербургской крепости в Сибирь. Он примирился с ролью поставщика палача, не только комфортабельно расположившись в своем кабинете неподалеку от Патриарших прудов, но получая в награду низкопоклонство Английского клуба и дружбу русского царя. И Аксаков, сей стрелец-поп, призывая к оружию, не сменил на ружье свое византийское перо: он спокойно продолжал совершать богослужение в православной трапезной своей редакции. Но кто же однако эти юные жертвы, эти миссионеры, которых мы «толкали на погибель»? Идет ли речь все о том же бедняге Кельсиеве? Solo, solissimocxix[119]. Но ведь он сам рассказал в своей книге, что мы отсоветовали ему эмигрировать, что он по собственному желанию отправился в Москву и в Тульчу и, наконец, что не гибель он там себе нашел, а спасение*. 420 Не имеют ли в виду Михайлова, великого мученика нынешнего царствования? Мы заклинали его не печатать своей прокламации. Правительство убило его, но остались живые свидетели*. Не морской ли это офицер, восторженный ребенок, увезший, не сказав нам ни слова — из деликатности, которую противники наши не поймут, — множество печатных изданий?* ...Прежде чем обвинять, прежде чем доносить, возьмите-ка несколько уроков в парижской префектуре, в этой великой академии шпионства. Попадались люди неосторожные, горячие головы, которые, подобно Исааку, казалось, шли на самозаклание, —и остались целы и невредимы. Они говорили об этом нам, как и всем кому придется. В 1863 году, например, молодой русский офицер навестил меня в Теддингтоне. После нескольких незначительных слов он заявил мне, что должен посвятить меня в один секрет. «Я решил убить на глазах у всех Муравьева и сдаться». Он остано¬вился, скрестив руки на груди. Поскольку не моим делом было поощрять импровизированные расправы правосудия или же отводить саблю от груди бравого полководца, я, увидев, что он замолчал, ограничился следующим замечанием: — За чем же дело стало?.. — Как за чем?— сказал мне офицер, несколько опешив. — Зачем вы мне сейчас это сказали? — А затем, что мне хотелось знать ваше мнение по этому поводу. — Он начинал сердиться. — Вместо того чтобы создавать теорию убийства, я расскажу вам очень старую, но очень хорошую историю. (Сколько раз впоследствии представлялся мне случай на нее ссылаться.) Один молодой камергер, водивший Карла Пятого по римскому Пантеону, сказал потом за ужином своему отцу: «Когда я был на куполе с императором, мне пришла в голову мысль — столкнуть его вниз». — «Негодяй! — закричал его отец с пеной у рта, — ни слова больше!» Сын замолчал. «Молодой человек, — сказал ему отец, когда они остались одни, — можно иметь 421 такие мысли, можно иногда приводить их в исполнение, но говорить о них нельзя никогда». Мой Карл Занд т эре покинул меня очень мало удовлетворенный. Месяц спустя он оказался в Дрездене (а не в Вильне) и с таинственным видом рассказывал всем желавшим его слушать, что он отправляется в Польшу с важным поручением, полученным им от нас... И за все это мы несли ответственность. Катковский «Вестник» идет еще дальше. (Осторожней, читатели, двумя ступеньками ниже — ив самую грязь.) Процитировав одну гнусную брошюрку, от которой еще издали несет полицейской водкой и поповским лукомсхх[120], он продолжает: «В откровениях, печатающихся за границей, на каждом шагу попадаются факты вроде расхищения денежных сумм, злоупотребления доверием, кражи собранных пожертвований». Эти обвинения намеренно и довольно ловко распространяют на всю эмиграцию. И тем не менее мы оказывались впутанными в мошеннические и воровские проделки только в тех случаях, когда надували нас. Например, русское правительство захватило в 1850 году принадлежавшую мне сумму в 10 000 франков, оно забирало себе весь мой доход с этого же времени. Один русский литератор, не эмигрант, тесно связанный с Огаревым, украл у него сумму более чем в сто тысяч франков*. Чрезвычайно глупо быть одураченным, я согласен с этим, но ведь это не придает особой чести и мошеннику. Вместо того, чтобы поливать нас грязью и клеветать на нас, почему бы им не оспорить всерьез наши принципы? Легко сказать с видом деревенского школьного учителя: «Время социализма прошло». И это на следующий день после Брюссель¬ского конгресса, на следующий день после женевской забастовки, в двух шагах от немецкого рабочего движения*— и это в то время, когда с удесятеренною силой пробудились социальные вопросы во всей Европе, не исключая Англии... И что за жалкое средство — выдавать нас за врагов России потому, что мы нападаем на нынешний режим. Крепостные, которым не суждено, стать свободными, они не имеют ни 422 малейшего представления о человеческой независимости.Сколь-ко раз объясняли мы им, что люди 93-го года не были врагами Франции и что наши декабристы 1825 года страстно любили Россию. Для них это китайская грамота; хороший лакей — это лакей покорный, немой, пассивный или же восхваляющий наказывающую его руку. Рассуждая о моей статье по поводу Женевского конгресса*: «Вот, — воскликнул „Вестник”, — неожиданный защитник России». Да что же я делал всю свою жизнь в России, вне России? Как будто наша жизнь была чем-нибудь иным, как не постоян¬ной защитой России, русского народа от их внутренних и внешних врагов, от подлецов, глупцов, фанатиков, правителей, доктринеров, лакеев, продажных, безумцев, Катковых и прочих тормозов на колесе русского прогресса? UN METIER DE GRAND-DUC Милейшие совы из птичника классической Паллады*, поумнейте же немножко и отправляйтесь-ка спать! — Начинает заниматься день! Dans la division du travail que font ordinairement entre elles les familles r?gnantes, il y a toujours un prince lib?ral, frondeur, boudeur, m?content; et c'est d?j? un progr?s lorsque le besoin de cette division du travail se fait sentir. C'est une reconnaissance n?gative que les affaires ne marchent pas trop bien. Sous Nicolas il n'y avait rien de pareil — son fr?re Michel n'avait que le droit aux calembours, et le prince d'Oldenbourg celui de ne pas les comprendre. Depuis, les ?v?nements ont march?. Au commencement du r?gne c'?tait l'empereur lui-m?me qui ?tait le frondeur de la famille, qui faisait — l'auto-opposition. On peut s'imaginer le g?chis qui s'en suivait. Apr?s lui c'?tait le grand-amiral Constantin,qui s'est noy? dans les eaux douces d'un ?tang d'Etat ? P?tersbourg. La grande-duchesse H?l?ne, Vlphigenie en Crim?e (Tauride), le rempla?ait quelquefois, donnant son denier de la veuve, mais cela n'allait pas. La place restait vacante; enfin, plus heureuse que la chaise d'Isabelle, elle a trouv? son homme-duc. Ce duc, c'est prince h?ritier pr?somptif. Les mauvaises langues disent qu'il y a un comit?, compos? de g?n?raux, d'un archev?que et d'un journaliste K., qui est charg? d'?laborer les impromptus lib?raux du grand-duc. Nous n'y croyons pas. D'abord, qui est le journaliste K.? Nous avons deux K. c?l?bres parmi nos publicistes, c'est donc un cas litigieux. Au reste, que nous importe lequel des K. K. a invent? une-anecdote que l'on raconte partout. Elle n'est pas mauvaise. On discutait nous ne savons quoi au Conseil d'Etat. La question ?tait certainement port?e hors de l'entendement humain. C'est tout clair pour celui qui conna?t la composition de cette 424 acad?mie. Naturellement le grand-duc n'avait rien compris et l'avoua. Apr?s la s?ance, le grand-amiral surnage de son aquarium, s'approche de lui, le trident en main, et lui fait des reproches.Le jeune homme, pris au d?pourvu, pensant que c'est sa faute, dit tr?s na?vement: — Et pourquoi ne m'a-t-on rien appris? —Mais que feras-tu donc en cas...? —Ne vous faites pas de mauvais sang, — r?pondit l'empereur in spe; — il y aura alors des ministres responsables, qui devront, bon gr?, mal gr?, comprendre. Nous lui tiendrons compte de cela, m?me s'il ne l'a pas dit. ПЕРЕВОД РЕМЕСЛО ВЕЛИКОГО КНЯЗЯ При разделении труда, которое обычно устанавливают между собой члены царствующих фамилий, всегда находится один либеральный, фрондирующий, надувшийся, недовольный принц; и в том, что ощущается необходимость подобного разделения труда, уже виден некоторый прогресс. Это негативное? признание, что дела идут не блестяще. При Николае ничего подобного не было — его брат Михаил пользовался лишь правом на каламбуры, а принц Ольденбургский — правом не понимать их. С той поры многое изменилось. В начале нынешнего царствования таким фрондером в семье являлся сам им¬ператор, пребывавший в самооппозиции*. Можно вообразить, какой это вызывало переполох. Вслед за тем наступил черед. генерал-адмирала Константина, утонувшего в пресных водах государственного пруда в Петербурге*. Великая княгиня Елена, Ифигения в Крыму (Тавриде), временами заменяла его, внося и свою лепту вдовицы*,но дело не двигалось. Место оставалось вакантным; наконец, более счастливое, чем кресло Изабеллы*, оно нашло своего князечеловека. Этот князь — наследник-цесаревич. Злые языки утверждают, что существует комитет, состоящий из генералов, архиепископа и журналиста К., которому поручено придумывать либеральные экспромпты для великого 425 князя. Мы не верим этому. Прежде всего — кто этот журналист К.? Среди наших публицистов есть два знаменитых К.* следовательно, это вопрос спорный. Впрочем, не все ли нам равно, какой из К. К. сочинил анекдот, который рассказывают повсюду. Он совсем недурен. В Государственном совете что-то обсуждалось, не знаем что именно. Вопрос, несомненно, был вынесен за пределы человеческого разумения. Это совершенно ясно для всех, кому знаком состав этой академии. Великий князь, естественно, ничего не понял и признался в этом. После окончания заседания выплывает из своего аквариума с трезубцем в руке генерал-адмирал, приближается к наследнику-цесаревичу и начинает -его распекать. Застигнутый врасплох, молодой человек, считая себя виноватым, весьма простодушно спрашивает: —Но отчего же меня ничему не научили? —А что же ты будешь делать в случае если...? — Не стоит вам портить себе кровь, — отвечал император т эре, — тогда найдутся ответственные министры, которые волей-неволей обязаны будут понимать. LE BRIGANDAGE DES EMPLOYES Мы ему припомним это, даже если он этого и не сказал.? Les journaux russes racontent que dans le gouvernement de Novgorod, donc ? deux pas de P?tersbourg, s'est pass? le suivant acte de brigandage. Le stanovo? (employ? de police) avec le starost (l'ancien du village) arriv?rent pour prendre des mesures contre l'incendie de la for?t, pr?s d'un village. Profitant de l'occasion, ils entr?rent dans le village m?me, et prenant pr?texte d'une petite somme qu'un paysan riche n'avait pas pay?e ? la couronne, le stanovo? entra dans sa maison. Le paysan demande une heure de temps pour effectuer le paiement. Pas de quartier, le Cartouche au service imp?rial ordonne d'enfoncer les coffres et emporte pour sept cents francs de peaux de moutons (le paysan ?tait tanneur), de bottes, pelisses, gants etc. La somme que le paysan devait ? la couronne ne repr?sentait pas m?me la moiti? des effets pill?s. ПЕРЕВОД ЧИНОВНИЧИЙ РАЗБОЙ Русские газеты рассказывают, что в Новгородской губернии, следовательно, в двух шагах от Петербурга, произошел следующий случай разбоя*. Становой (полицейский чиновник) и староста (деревенский старейшина) приехали принять меры против лесного пожара, случившегося недалеко от деревни. Воспользовавшись этим поводом, они заехали в самую деревню, и под предлогом взыскания небольшой суммы, не выплаченной одним богатым крестьянином в казну, становой вошел 427 в его дом. Крестьянин просит предоставить ему час времени для уплаты долга. Ни четверти часа. Картуш императорской службы приказывает взломать сундуки и уносит на семьсот франков овчины (крестьянин этот был кожевником), сапог, тулупов, рукавиц и пр. Сумма, которую крестьянин должен был казне, не составляла и половины стоимости уворованных вещей. 428 L'ELOQUENCE DE LA NOBLESSE Nous prenons dans le Golos du 5 novembre un exemple unique et triple de la magnanimit? d'un tzar, de l'?loquence d'un noble et de la justice d'une noblesse. Un propri?taire du gouvernement de Smolensk a ?t?, en 1852, jug? pour sa conduite barbare (истязание) envers un serf ?g? de 60 ans qui ne lui appartenait pas. (Il l'a probablement fouett? ? mort.) Le tribunal, tout inique que les tribunaux ?taient alors, condamna le sauvage ? une ann?e de prison et ? la perte de quelques droits. L'empereur (O Nicolas! ? mon roi!), trouvant la punition trop s?v?re, diminua la peine de six mois. Cette ann?e, le 5 septembre, le knouteur vint aux ?lections des propri?taires, et comme il se trouvait des membres qui contestaient son droit de prendre part aux ?lections (conform?ment ? la loi), le brave membre de la digne noblesse pronon?a un bijou de speech. Nous donnons la conclusion telle que la donne le Golos, c'est r?ellement un chef- d'?uvre, et un chef-d'?uvre sans pr?c?dents dans les fastes d'?loquence. L'orateur, dit ce journal, pria l'assembl?e de se souvenir pourquoi il avait ?t? sous jugement. «J'ai ross? un paysan, — s'?cria-t-il. — Mais qui donc de vous n'a pas ross? les paysans au temps du servage? Il nous en conf?rait le droit. Ma culpabilit? ne consistait que dans une faute: entra?n? par le droit du servage, j'ai commis une erreur, et au lieu de verges j'ai employ? un fouet de cocher qui me tomba sous les mains». Apr?s cette noble allocution, le pr?sident consulta la noblesse, si elle pensait que ce D?mosth?nes soit digne de prendre part aux ?lections. — On cria de tous c?t?s: «Oui, oui, il est digne! il est digne!» Vive la noblesse! 429 ПЕРЕВОД ДВОРЯНСКОЕ КРАСНОРЕЧИЕ Мы заимствуем из «Голоса» от 5 ноября* единственный в своем роде и тройственный пример великодушия царя, красноречия некоего дворянина и справедливости дворянства. Один помещик Смоленской губернии в 1852 году был отдан под суд за варварское истязание чужого шестидесятилетнего крепостного человека. (Он, по-видимому, засек его до смерти.) Суд, столь же неправедный, как и другие суды того времени, приговорил этого дикаря к году тюрьмы с лишением некоторых прав. Император (о Николай! о государь мой!), найдя эту кару слишком суровой, сократил срок наказания до шести месяцев*. В нынешнем году, 5 сентября, этот кнутобоец явился на помещичьи выборы, и так как нашлись члены, оспаривавшие его право на участие в выборах (в соответствии с законом), почтенный член достойного дворянского сословия произнес прелестный спич. Мы приводим заключительную часть спича в том виде, как ее передает «Голос», — это поистине шедевр, и шедевр беспримерный в летописях красноречия. Оратор, сообщает газета, попросил собрание вспомнить, за что он был отдан под суд. «Я высек мужика, — вскричал он. — Но кто ж из вас не сек мужиков во время крепостного состояния? Это право было нам даровано. Моя вина состояла лишь в одной погрешности: увлекшись крепостным правом, я точно сделал ошибку: вместо розог употребил попавшуюся мне под руку кучерскую плеть». После сей благородной речи председатель посовещался с дворянством, не считает ли оно этого Демосфена достойным участия в выборах. — Со всех сторон раздались крики: «Да, да, он достоин! Он достоин!» Да здравствует благородное сословие! ?EST-IL VRAI? 1° Que le grand-duc Vold?mar a trouv?, ? Omsk, un cosaque-qui ?tait en prison depuis six ans, et que personne, pas m?me le gouverneur, n'en connaissait la cause? On dit que ce cosaque a racont? au grand-duc comment on assassine et on fait geler des hom¬mes dans les carri?res des mines, et que cela se fait sous la protection et avec l'autorisation de l'administration. 2° Que l'archev?que de Riazan, IRINARC, est confin? dans un clo?tre pour avoir, par distraction, port? la main sur 17 000 roubles en argent appartenant ? la cath?drale? On dit qu'il avait aussi une faiblesse pour un Moldave et pour les pierreries qui ornent les images, et que le Moldave a ?t? pinc? fouillant un peu la Vierge. On ajoute que le bon, le classique comte Tolsto?, ministre de l'instruction publique, a tr?s bien su voiler toute l'histoire, ne voulant pas imiter le fils cynique de No? et montrer les nudit?s terrestres de sa m?re l'Eglise orthodoxe. 3° Que la farine que l'on vendait dans la Sib?rie orientale co?te maintenant de 1 r. 50 cop. ? 1 r. 80 cop. et qui ne co?tait nagu?re 20 et 25 cop. par poud, et cela gr?ce ? l'intervention du g?n?ral-gouverneur Korsakoff. On ajoute qu'? Irkoutsk on force les paysans ? vendre leur bl? non aux personnes de leur choix, mais aux personnes d?sign?es par l'administration? ПЕРЕВОД ?ПРАВДА ЛИ? 1. Что великий князь Владимир обнаружил в Омске казака*, который шесть лет просидел в тюрьме и никто, даже сам губернатор, не знал, за что именно? Говорят, что казак 431 рассказал великому князю, как убивают и замораживают людей в рудниках и что это делается под покровительством и с разрешения администрации. 2. Что архиепископ рязанский ИРИНАРХ заточен в монастырь за то, что по рассеянности наложил лапу на 17 000 рублей серебром, принадлежавших кафедральному собору? Говорят, что он питал также слабость к некоему молда¬ванину и к драгоценным камням, украшающим иконы, и что этот молдаванин был застигнут в то время, когда он легонько обшаривал пресвятую деву. К этому прибавляют, что добрый, классический граф Толстой, министр народного просвещения, отлично сумел скрыть всю эту историю, не желая подражать циничному Ноеву сыну и показывать земную наготу своей матери православной церкви. 3. Что мука, которую продавали в Восточной Сибири, стоит теперь от 1 рубля 50 копеек до 1 рубля 80 копеек и что она прежде стоила всего 20 и 25 копеек за пуд*, и это произошло вследствие вмешательства генерал-губернатора Корсакова. Прибавляют, что иркутских крестьян вынуждают продавать свой хлеб не тем, кому они хотят, а тем, на кого указывает администрация? 432 LES INCORRIGIBLES Mon fils, docteur en m?decine et adjoint du c?l?bre physiologue M. Schiff ? Florence, a demand? un visa pour aller faire un voyage en Russie, auquel il a plein droit en sa qualit? de citoyen suisse. Voil? la r?ponse: Florence, le 19 novembre 1868. La l?gation imp?riale de Russie, ? Florence, a l'honneur d'informer M. Alexandre Herzen que, ? la suite de la demande qu'il a faite, d'obtenir de la l?gation de l'empereur, ? Berlin, un visa pour se rendre en Russie avec sa femme, la r?ponse de Saint- P?tersbourg a ?t? que le gouvernement imp?rial ne saurait autoriser les l?gations ? accorder le visa sollicit?. ПЕРЕВОД НЕИСПРАВИМЫЕ Мой сын, доктор медицины и адъюнкт знаменитого физиолога г. Шиффа во Флоренции, обратился с просьбой о выдаче ему визы для поездки в Россию, на что он имеет полное право как швейцарский гражданин. Вот ответ: Флоренция, 19 ноября 1868. Российское императорское посольство во Флоренции имеет честь уведомить г. Александра Герцена, что, на поданную им просьбу о получении из императорского посольства в Берлине визы для поездки с женой в Россию, из Санкт-Петербурга получен ответ, гласящий, что императорское правительство не может уполномочить посольство на выдачу испрашиваемой визы. 433 Mon cher Alexandre, J'ai relu avec attention ta brochure sur le syst?me nerveux. Je t'?cris non pas pour r?futer, ni pour donner une autre solution; mais seulement pour relever quelques c?t?s cassants de ta m?thode qui me semble trop exclusive. La diff?rence entre nous n'est pas dans le fond, mais il me semble que tu tranches trop sommairement une question qui sort des limites de la physiologie; celle-ci a vaillamment rempli sa t?che en d?composant l'homme en une infinit? d'actions et de r?actions, en le r?duisant ? un croisement et ? un tourbillon d'actions r?flexes; qu'elle permette maintenant ? la sociologie de restaurer l'int?gral en arrachant l'homme au th??tre anatomique pour le rendre ? l'histoire. Le sens que l'on donne ordinairement au mot de volont? ou de libre arbitre appartient ?videmment au dualisme religieux et id?aliste, qui s?pare les choses les plus ins?parables; pour lui la volont? est ? l'acte ce que l'?me est au corps. L'homme, d?s qu'il raisonne, a la conscience empirique d'agir de son propre gr?; il conclut del? ? une d?termination spontan?e de ses actes, — sans r?fl?chir que la conscience m?me est la r?sultante d'une longue s?rie d'ant?c?dents oubli?s par lui., Il constate l'ensemble de son organisme, l'unit? de toutes ses parties et de leurs fonctions, ainsi que le centre de son activit? sensitive et intellectuelle, et il en conclut ? l'existence objective d'une ?me ind?pendante de la mati?re et dominant le corps. S'ensuit-il que le sentiment de libert? soit une erreur, et la notion du moi une hallucination? Je ne le pense pas. 434 Nier les faux dieux est une chose n?cessaire, mais ce n'est pas tout: il faut chercher sous leurs masques la raison de leur existence. Un po?te a dit qu'un pr?jug? est presque toujours la forme enfantine d'une v?rit? pressentie. Dans ta brochure tout est bas? sur ce principe tr?s simple, que l'homme ne peut agir sans le corps, et que le corps est soumis aux lois g?n?rales du monde physique. Or, la vie organique ne pr?sente qu'une s?rie fort restreinte de ph?nom?nes dans l'immense laboratoire chimique et physique qui l'entoure, et au sein de cette s?rie, la place occup?e par la vie d?velopp?e jusqu'? la conscience est si minime, qu'il est absurde de soustraire l'homme ? la loi g?n?rale et de lui supposer une spontan?it? subjective ill?gale. Mais cela n'emp?che nullement l'homme d'?duquer en lui une facult? compos?e de raison, de passion et de souvenir, ««pesant» les chances et d?terminant le choix de l'action, et cela non par la gr?ce divine, non par une spontan?it? imaginaire, mais par ses organes, par ses capacit?s inn?es et acquises, form?es et combin?es de mille fa?ons par la vie sociale. L'acte ainsi con?w est certainement une r?sultante de l'organisme et de son d?veloppement, mais il n'est pas obligatoire et involontaire comme la respiration ou la digestion. La physiologie d?compose la conscience de la libert? en ses ?l?ments constitutifs, la simplifie pour l'expliquer par l'organisme individuel et la perd sans traces. La sociologie au contraire l'accepte comme un r?sultat tout fait de l'intelligence, comme sa base et son point de d?part, comme sa pr?misse inali?nable et indispensable. Pour elle, l'homme est un ?tre moral, c'est-?-dire un ?tre social qui a la libert? de d?terminer ses actes, dans les limites de sa conscience et de son intelligence. La t?che de la physiologie est de poursuivre la vie depuis la cellule jusqu'? l'activit? c?r?brale; elle finit avec la conscience faite, elle s'arr?te au seuil de l'histoire. L'homme social ?chappe a la physiologie; la sociologie au contraire s'en empare au sortir de la simple animalit?. La physiologie reste donc par rapport aux ph?nom?nes inter-individuels dans la position de la chimie organique par 435 rapport ? elle-m?me. Sans doute, en g?n?ralisant, en simplifiant en r?duisant les faits ? leur plus simple expression, nous arrivons au mouvement, et nous sommes peut-?tre dans le vrai; mais nous perdons le monde ph?nom?nis?, diff?renci?, sp?cifi?, d?taill?, — celui dans lequel nous vivons, et qui est le seul r?el. Tous les ph?nom?nes du monde historique, toutes les manifestations des organismes agglom?r?s, composites, traditionnels, organimes de la seconde puissance, ont pour base la physiologie et la d?passent. Prenons pour exemple l'esth?tique. Le beau n'?chappe certainement pas aux lois de la nature; il est impossible de le produire sans mati?re, ni de le sentir sans organes; mais ni la physiologie, ni l'acoustique, ne peuvent donner la th?orie de la cr?ation artistique, de l'art. La m?moire h?r?ditaire, la civilisation traditionnelle, la r?sultante de la cohabitation humaine et du d?veloppement historique — ont produit un milieu moral, qui a ses ?l?ments, ses qualifications, ses lois tr?s r?elles, quoique peu accessibles aux exp?riences physiologiques. Ainsi par exemple, le moi ne repr?sente pour la physiologie que la forme flottante des activit?s d'un organisme rapport?es ? un centre, un point d'intersection fluctuant, qui se pose par l'habitude et se conserve par la m?moire. En sociologie le moi repr?sente tout autre chose; il en est le premier ?l?ment, la cellule du tissu social, la condition sine qua non. La conscience n'est pas du tout une n?cessit? pour le moi physiologique; il y a existence organique sans conscience, ou avec une conscience vague, r?duite au sentiment de la douleur, de la faim et de la contraction musculaire. Aussi la vie, pour la physiologie, ne s'arr?te-t-elle pas avec la conscience, mais continue dans les divers syst?mes; l'organisme ne s'?teint pas ? la fois comme une lampe, mais partiellement et cons?cutivement, comme les bougies d'un cand?labre. Le moi social au contraire suppose la conscience, et le moi conscient ne peut se mouvoir, ni agir, sans se poser comme libre, c'est-?-dire comme ayant dans de certaines limites la facult? de faire ou de ne pas faire. Sans cette croyance, l'individualit? se dissout et se perd. D?s que l'homme sort par la vie historique du sommeil animal, il s'efforce d'entrer de plus en plus dans la possession de soi-m?me. L'id?e sociale, l'id?e morale n'existent qu'? condition de l'autonomie individuelle. Aussi tout le jeu historique n'est-il qu'une ?mancipation constante d'un esclavage apr?s l'autre, d'une autorit? apr?s l'autre, jusqu'? la plus grande conformit? de la raison et de l'activit?, — conformit? dans laquelle l'homme s sent libre. L'individu une fois entr?, comme une note dans le concert social, on ne lui demande pas l'origine de sa conscience, mais on accepte son individualit? consciente comme libre; et lui, le premier, fait de m?me. Chaque son est produit par les vibrations de l'air et les r?flexes de l'ou?e, mais il acquiert pour nous une autre valeur (ou existence, si tu veux) dans l'ensemble de la phrase musicale. La corde se rompt, le son dispara?t; — mais tant qu'elle n'est pas rompue, il n'appartient pas exclusivement au monde des vibrations, mais aussi ? celui de l'harmonie, au sein duquel il est une r?alit? esth?tique fonctionnant dans la symphonie qui le laisse vibrer, le domine, l'absorbe et passe outre. L'individualit? sociale est un son conscient, qui r?sonne non seulement pour les autres, mais aussi pour soi-m?me. Produit d4me n?cessit? physiologique et d'une n?cessit? historique, l'individu tend ? s'affirmer pendant son existence entre les deux n?ants: le n?ant avant la naissance et le n?ant apr?s la mort. Tout en se d?veloppant d'apr?s le lois de la plus fatale n?cessit?, il se pose constamment comme libre; c'est une condition n?cessaire pour son activit?, c'est un fait psychologique, c'est un fait social. Il faut tenir grand compte de ph?nom?nes aussi g?n?raux; ils demandent plus qu'une n?gation, une fin de non-recevoir; ils demandent une enqu?te rigoureuse et une explication. Il n'y a pas de religion, point de p?riode philosophique qui n'ait t?ch? de r?soudre cette antinomie, et qui ne l'ait trouv?e insoluble. L'homme de tous les temps cherche son autonomie, sa libert?, et — emport? par la n?cessit?, —ne veut faire que ce qu'il veut; il veut ne pas ?tre fossoyeur passif du pass?, ni accoucheur 437 inconscient de l'avenir, et il consid?re l'histoire comme son oeuvre libre et n?cessaire. Il croit ? sa libert? comme il croit au monde ext?rieur tel qu'il le voit, parce qu'il a confiance en ses yeux, et parce que sans cette croyance il ne pourrait pas faire un pas. La libert? morale est donc une r?alit? psychologique ou, si l'on veut, anthropologique. Et la v?rit? objective, diras-tu? Tu sais que la chose en elle-m?me, le "un sich” des Allemands, est un magnum ignotum comme l'absolu et les causes finales; en quoi consiste l'objectivit? du temps, la r?alit? de l'espace? Je l'ignore, mais je sais que ces coordonn?es me sont n?cessaires, et que sans elles je m'enfonce dans les t?n?bres d'un chaos sans mesure ni suite. L'homme a divinis? le libre arbitre comme il a divinis? l'?me; dans l'enfance de son esprit il divinisait toutes les abstractions. La physiologie arrache l'idole de son pi?destal, et nie compl?tement la libert?. Mais il faut encore analyser l'id?e de libert? comme une n?cessit? ph?nom?nologique de l'intelligence humaine, comme une r?alit? psychologique. Si je ne craignais la vieille langue philosophique, je r?p?terais que l'histoire n'est que le d?veloppement de la libert? dans la nl?cessit?. Il y a pour l'homme n?cessit? de se savoir libre. Comment sortir de ce cercle? Il ne s'agit pas d'en sortir, il s'agit de le comprendre. ПЕРЕВОД <ПИСЬМО О СВОБОДЕ ВОЛИ> Дорогой Александр! Я внимательно перечитал твою брошюру о нервной системе. Пишу тебе не для того, чтоб оспорить ее или предложить иное решение, а только для того, чтоб отметить отдельные уязвимые стороны твоего метода, который кажется мне черес¬чур односторонним. 438 Расходимся мы с тобой не в главном — однако мне кажется, что ты слишком упрощенно разрешаешь вопрос, выходящий за пределы физиологии; последняя доблестно выполнила свою задачу, разложив человека на бесчисленное множество действий и реакций, сведя его к скрещению и круговороту непроизвольных рефлексов; пусть же она не препятствует теперь социологии восстановить целое, вырвав человека из анатомического театра, чтобы возвратить его истории. Смысл, который обычно вкладывают в слова воля или свобода воли, несомненно восходит к религиозному и идеалистическому дуализму, разделяющему самые неразделимые вещи; для него воля в отношении к действию — то же, что душа в отношении к телу. Как только человек принимается рассуждать, он проникается основанным на опыте сознанием, будто он действует по своей воле; он приходит вследствие этого к выводу о самопроизвольной обусловленности своих действий — не думая о том, что само сознание является следствием длинного ряда позабытых им предшествующих поступков. Он констатирует целостность своего организма, единство всех его частей и их функций, равно как и центр своей чувственной и умственной деятельности, и делает из этого вывод об объективном существовании души, независимой от материи и господствующей над телом. Следует ли из этого, что чувство свободы является заблуждением, а представление о своем я — галлюцинацией? Этого я не думаю. Отрицать ложных богов необходимо, но это еще не всё: надобно искать под их масками смысл их существования. Один поэт сказал, что предрассудок почти всегда является детской формой предчувствуемой истины *. В твоей брошюре все основано на том весьма простом принципе, что человек не может действовать без тела и что тело подчинено общим законам физического мира. Действительно, органическая жизнь представляет собой лишь весьма ограниченный ряд явлений в обширной химической и физической лаборатории, ее окружающей, и внутри этого ряда место, занимаемое жизнью, развившейся до сознания, так ничтожно, что 439 нелепо изымать человека из-под действия общего закона в предполагать в нем незаконную субъективную самопроизвольность. Однако это нисколько не мешает человеку воспитывать в себе способность, состоящую из разума, страсти и воспоминания, «взвешивающую» условия и определяющую выбор действия, и все это не благодаря милости божьей, не благодаря воображаемой самопроизвольности, а благодаря своим органам, своим способностям, врожденным и приобретенным, образованным и скомбинированным на тысячи ладов общественной жизнью. Действие, таким образом понимаемое, несомненно является функцией организма и его развития, но оно не является обязательным и непроизвольным подобно дыханию или пищеварению. Физиология разлагает сознание свободы на его составные элементы, упрощает его для того, чтобы объяснить посредством особенностей отдельного организма, и теряет его бесследно. Социология же, напротив, принимает сознание свободы как совершенно готовый результат разума, как свое основание и свою отправную точку, как свою посылку, неотчуждаемую и необходимую. Для нее человек — это нравственное существо, то есть существо общественное и обладающее свободой располагать своими действиями в границах своего сознания и своего разума. Задача физиологии — исследовать жизнь, от клетки и до мозговой деятельности; кончается она там, где начинается сознание, она останавливается на пороге истории. Общественный человек ускользает от физиологии; социология же, напротив, овладевает им, как только он выходит из состояния животной жизни. Итак, физиология остается по отношению к междуличным явлениям в положении органической химии по отношению к самой физиологии. Без сомнения, обобщая, упрощая, сводя факты к их наипростейшему выражению, мы доходим до движения, и мы, быть может, находимся на верном пути; однако мы теряем мир отдельных явлений, многоразличный, своеобразный, детализированный, — тот мир, в котором мы живем и который единственно реален. 440 Все явления исторического мира, все проявления агломерированных, сложных, обладающих традицией, высокоразвитых организмов имеют в своей основе физиологию, но переступают за ее пределы. Возьмем к примеру эстетику. Прекрасное, конечно, не ускользает от законов природы; невозможно ни создать его без материи, ни ощущать его без органов чувств; но ни физиология, ни акустика не могут создать теорию художественного творчества, искусства. Память, передающаяся от поколения к поколению, традиционная цивилизация — всё, что явилось следствием человеческого общежития и исторического развития, произвели нравственную среду, обладающую своими началами, своими оценками, своими законами, весьма реальными, хотя и мало поддающимися физиологическим опытам. Так, например, я для физиологии — лишь колеблющаяся форма отнесенных к центру действий организма, зыблющаяся точка пересечения, которая ставится по привычке и сохраняется по памяти. В социологии я — совсем иное; оно — первый, элемент, клетка общественной ткани, условие sine qua non. Сознание вовсе не является необходимостью для физиологического я; существует органическая жизнь без сознания или же с сознанием смутным, сведенным к чувству боли, голода и сокращения мускулов. Поэтому для физиологии жизнь не останавливается вместе с сознанием, а продолжается в разных системах; организм не гаснет разом, как лампа, а постепенно и последовательно, как свечи в канделябре. Общественное я, наоборот, предполагает сознание, а сознательное я не может ни двигаться, ни действовать, не считая себя свободным, то есть обладающим в известных границах способностью делать что-либо или не делать. Без этой веры личность растворяется и гибнет. Как только человек выходит путем исторической жизни, из животного сна, он стремится все больше и больше вступить во владение самим собою. Социальная идея, нравственная, идея существуют лишь при условии личной автономии. Поэтому всякое историческое движение является не чем иным, как постоянным освобождением от одного рабства после другого, от одного авторитета после другого, пока оно не придет к самому полному соответствию разума и деятельности, — соответствию, при котором человек чувствует себя свободным. Если индивидуум однажды вступил, подобно ноте, в социальный концерт, то у него не спрашивают о происхождении его сознания, а принимают его сознательную индивидуальность как индивидуальность свободную; и он первый поступает подобным же образом. Каждый звук производится колебаниями воздуха и рефлексами слуха, но он приобретает для нас иную ценность (или существование, если хочешь) в единстве музыкальной фразы. Струна обрывается, звук исчезает, — но пока она не оборвалась, звук не принадлежит исключительно миру вибраций, но также и миру гармонии, в недрах которого он является эстетической реальностью, входя в состав симфонии, предоставляющей ему возможность вибрировать, доминирующей над ним, поглощающей его и продолжающейся дальше. Социальная личность — это обладающий сознанием звук, который раздается не только для других, но и для себя самого. Продукт физиологической необходимости и необходимости исторической, личность старается утвердиться в течение своей жизни между двумя небытиями: небытием до рождения и не¬бытием после смерти. Полностью развиваясь по законам самой роковой необходимости, она постоянно ведет себя так, словно она свободна; это необходимое условие для ее деятельности, это психологический факт, это факт социальный. Надобно хорошо отдавать себе отчет в столь общих явлениях; они требуют большего, чем отрицание, чем непризнание; они требуют строгого исследования и объяснения. Не было религии, не было периода в развитии философии, которые не пытались бы разрешить эту антиномию и не приходили бы к выводу, что она неразрешима. Человек во все времена ищет своей автономии, своей свободы и, увлекаемый необходимостью, хочет делать лишь то, что ему хочется; он не хочет быть ни пассивным могильщиком прошлого, ни бессознательным акушером будущего, и он рассматривает историю как свое свободное и необходимое дело. Он верит в свою свободу, как верит во внешний мир — такой, 442 каким он его видит, потому что он доверяет своим глазам и потому что без этой веры он не мог бы сделать и шагу. Нравственная свобода, следовательно, является реальностью психологической или, если угодно, антропологической. «А объективная истина?» — скажешь ты. Ты знаешь, что вещь в себе, «an sich» немцев — это magnum ignotumcxxi[121], как абсолют и конечные причины; в чем же состоит объективность времени, реальность пространства? Я не знаю этого, но знаю, что эти координаты мне необходимы и что без них я погружаюсь во мрак безграничного и бессвязного хаоса. Человек обожествил свободу воли, как он обожествил душу; в детстве своего духа он обожествлял все отвлеченное. Физиология сбрасывает идола с его пьедестала и полностью отрицает свободу. Но следует еще проанализировать понятие о свободе, как феноменологическую необходимость человеческого ума, как психологическую реальность. Если бы я не боялся старого философского языка, я повторил бы, что история является не чем иным, как развитием свободы в необходимости. Человеку необходимо сознавать себя свободным. Как же выйти из этого круга? Дело не в том, чтоб из него выйти, дело в том, чтоб его понять. 443 СКУКИ РАДИ I Я сел в вагон в самом скверном расположении духа, — ехать в путь, когда не хочется, скучно; ехать на лечение — еще скучнее... но чувствовать себя ко всему этому совершенно здоровым... этого и выразить нельзя... Быть не в духе, скучать, капризничать можно, когда кто-нибудь этим огорчается, занимается, когда кто-нибудь развлекает, а сидеть в вагоне и знать, что никому дела нет до этого, что никто не обращает внимания, — это выше сил человеческих. Я попробовал придраться к соседу за то, что у него дорожный мешок велик, и нарочно сказал ему: «Ваш чемодан мне мешает». Дурак извинился и переложил, с кротостью, мешок на другое место. Поэты говорят, что вынести они могут многое, но что им. надобно пропеть свое горе... Пропеть кому-нибудь — петь. без уха слушающего так же трудно, как легко петь без голоса... Уха-то, уха пригодного у меня недоставало. «Впрочем, — подумал я, — поэты для большего удобства поют чернилами, а я буду капризничать карандашом...» Затем я вынул из кармана только что купленный «Memorandum» и еще раз окинул взглядом соседей. Их было четверо — четыре в четырех углах. Когда это они успели забиться, сейчас нас спустили из salle d'attentecxxii[122]. Что за безобразные рожи! Надобно правду сказать, род человеческий некрасив. Через две станции трое вышли и, едва я успел броситься в угол, взошли трое других, еще хуже, — так и видно, что череп им жмет мозг, как узкий сапог, что мысль их похожа на китайские ножки, на которых ходить нельзя, — слаба, мала, тесна... А жиру вволю. Средний класс во Франции очень потолстел за последние двадцать лет. Впрочем, на каком же основании ждал я Аполлонов Бельведерских в случайном наплыве, который зачерпывала железная дорога, chemin faisantcxxiii[123], почти не останавливаясь. Красота вообще редкость; есть целые народы из меньших братии, у которых никакой нет красоты, например, обезьяны с своими ирландскими челюстями, молодыми морщинами и выдавшимися зубами, лягушки с глазами навыкате и ртом до ушей... Да и часто ли встречается красивая лошадь, собака? Одна природа постоянно красива, потому что мы на нее смотрим издали, с благородной дистанции; к тому же она нам посторонняя и мы с ней не ведем никаких счетов, не имеем никаких личностей, смотрим на нее как чужие и просто не видим тех безобразий, которые нам бросаются в глаза в человеческих лицах и даже в звериных, имеющих с нашими родственное сходство. А присмотришься к лицам и, при всем их безобразии, не отвернешься. Лицо — послужной список, в котором все отмечено, паспорт, на котором визы остаются. И как это все умещается между темем и подбородком; все, с малейшими подробностями, нескромностями и обличениями, все вываяно бедными средствами мышц, жира, оболочек и костей! Недаром мне Фан-Муйден говорил: «Чем больше я рисую, тем больше меня занимают лица, одни лица, головы, физиономии; что за неисчерпаемое богатство оттенков выражений», — «и невольных исповедей», — прибавил я. Решительно, я слишком строго осудил тесные лбы, теснящие черепа, толстые носы, глупые глаза, ненужные усы — всё оттого, что был не в духе. Очень много уже бед было со мной еще до вагона. Перед самым отъездом оторвалась пряжка у чемодана. Господи, как смешно, беспомощно стоит наш брат перед такой бедой... Если б нас между Расином и Шиллером немного учили шилу да игле, взял бы да починил, а тут комическое отчаяние и мрачные рассуждения. Только что я успо¬коился на том, что без пряжки можно обойтиться, стоит запе- 445 реть чемодан, — ключ пропал! Сейчас был здесь, вот на этом столе, как теперь вижу; перерываю, перебрасываю всё — ключа нет, и я, утомившись, сел на стул, самоотверженно скрестив руки на груди. Рази, мол, судьба, если еще есть стрела. Какое счастье было, в старые годы, когда при ремне, при ключе состоял камердинер и на нем можно было взыскать, зачем перегорел ремень и зачем сам потерял ключ. Ничего не может быть вреднее для здоровья, как именно то, что нельзя выместить на ком-нибудь беду, — поди тут и берегись. Лонже, знаменитый физиолог, Лонже de l'Institut*, — его авторитета не отведет никто — раз подымался со мной в Монпелье по улице, идущей вверх от медицинской школы. — Куда вы торопитесь? — сказал он мне, останавливаясь, — не у всех такие легкие, как у вас, я вот не могу перевести духа. Погодите минуту, я вам расскажу, отчего я задыхаюсь: это очень любопытно. Вы, верно, знаете старого дурака (здесь он назвал одного академика, которого имя так громко, что я не хочу обозначить его даже предательскими заглавными буквами), il est tout ramollicxxivf124], a все презлая бестия; меня он терпеть не мог и врал на меня всякую чушь: я долго спускал ему, но наконец решился ему дать урок. «Как, — говорю я ему, — вы, негодный старикашка... — и взял его за плечо (при этом он сделал на мне повторение манипуляции, — я хоть и не ramolli, но чуть не вскрикнул), — говорили то-то и то-то, да в заседании Института, знаете ли, что таких негодяев, клеветников, как вы...» А старик, перетрусивши, растерялся, начал извиняться, уверял, что он не то говорил, что он вперед не будет. Я бросил его и выбежал вне себя на улицу; ветер был скверный, я пришел домой, и на другой день, monsieur, у меня сделалась pleur?sie, monsieur, и вот отчего я задыхаюсь. Не будь этот урод такой подлый, я бы ему дал пинка, два пинка, и этим вся первая буря разрешилась бы покойно и естественно» и у меня не было бы плерези, и я не задыхался бы. Экий изверг! А ключей все нет; что же я буду делать без них? «Sonnez pour l'homme de charge trois fois»cxxv[125]; встав тихо и торжествев- 446 но, подошел я к звонку, жму три раза пуговку — входит горничная. — Нет ли, madame, веревки перевязать чемодан? — De la ficelle autant que monsieur voudracxxvi[126]. Она приносит веревку, я шарю в кармане, чтобы сыскать франк, и нахожу ключ. Фу, как глупо! Я с ненавистью посмотрел на его бородку, на его дырочку, даже швырнул его на пол, потом поднял и бросился в омнибус. Мелкий дождь, на¬чавшийся с утра, продолжался. В омнибусе, очень сальном и пропитанном особым, но скверным запахом, который распускался в весь букет в сырую погоду, были отмежеваны местечки для тощих и почти беспозвоночных французов. Втеснившись кой-как и открывая окно, я сказал молодому человеку, сидевшему против меня: — Как это странно, что в Париже такие же скверные и неудобные омнибусы, как были лет двадцать тому назад: в Лондоне, в Швейцарии, везде омнибусы гораздо лучше. Молодой человек сконфузился, даже покраснел. — Да, — сказал он, — конечно, этот омнибус не из лучших, но есть прекрасные другой компании; впрочем, обратите внимание на лошадей: какие лошади! Лошади были посредственные, но патриотизм велик. Что вы сделаете с страной, которая так упорно, так ревниво, так глупо, так упрямо верит, что она краса всей планеты, что Париж — «образцовый хуторок» человечества и фонарь, зажженный на планете, по свету которого она гордо несется по своей орбите? Дело вовсе не в том, чтобы быть хорошим или счастливым, а в том, чтобы веровать в свое превосходство и счастье. II Между тем мои соседи — не в омнибусе, а в вагоне — поразговорились... — Ну, что же скажете? — Я боюсь одного: что Прим — un ambitieux и эгоист... * — Это может быть. В генералах нет никогда проку... Заметьте, у нас все генералы были реакционеры: Ламорисьер, 447 Шангарнье — один Шаррас остался верным демократии, но зато он был полковник, а не генерал. — Все же он будет вынужден провозгласить республику а это что-нибудь... — Никогда не провозгласит, — заметил третий угол несколько хриплым голосом. Голос этот издавал седой, подстриженный под гребенку господин лет пятидесяти, с лицом Пелисье. — Да на какой им черт республика? — одно слово, названье. Испании надобно либеральную власть, порядок и свободу, а не республику. Я знаю Испанию. — А вы бывали там? — Да, то есть не то чтобы в самой Испании, но бывал в Байоне. Я работаю в Маконах * и по этой части бывал в Байоне. — А я так думаю, что если только Англия, стоящая на дороге всякого прогресса, не воспрепятствует, то испанцы провозгласят республику. — Вы ошибаетесь самым глубочайшим образом. Испанец слишком горд, чтобы быть без короля. Гранд какой-нибудь, весь покрытый звездами, как они представляют себя на фотографических карточках, перешедши спальней Эскуриала, — никогда не согласится быть простым гражданином. — Да ведь рано или поздно, — заметил несколько подавленный глубокими политическими знаниями говорящего молодой человек, — Европа будет же республикой. — Европа?.. Никогда, — заметил решительно Пелисье, работавший в Маконах, и даже провел рукой, как будто срезывая всякую возможность. — Что же вы говорите, — а Швейцария? — Тут-то я вас и ждал. Помилуйте, будто это республика? Я сам бывал в Женеве, насчет божоле *, — черт знает что такое. Вся Швейцария — клочок земли, да и то еще негодный, покрытый горами да скалами, и этот клочок разделен на двадцать, что ли, клочочков, из которых каждый, милостивый государь, считает себя туда же самодержавным, свободным государством, имеет свой суд, свою расправу — и настоящее правительство не мешайся... Ведь это смешно. Ни силы, ни приличья, ни .войска; правительство не пользуется никаким уважением. 448 Знаете ли, кто президент Швейцарского союза?.. наверное, нет. Да и я не знаю — вот вам и республика. Я люблю, чтобы правительство было правительством, главное — чтобы оно действовало, l'action c'est toutcxxvii[127]. Где же действовать, когда каждый кантон кричит о себе, тянет на свою сторону? Силы нет, воли нет. Я сам люблю свободу, но надобно признаться: республика просто не идет как-то к современным нравам, к развитию промышленности и просвещенья. — Позвольте! А Северные Штаты? — Я их ненавижу, я... я их терпеть не могу. Для меня люди, занимающиеся одними денежными выгодами, одной наживой, — не люди. Разумеется, этим торгашам не нужно правительство: им достаточно конторы, фактории. У них нет души, сердце не бьется, нет этого ?lancxxviii[128], как у нас. Ну, что же, заступились они за Польшу? Молодой человек, подавленный Пелисье, замолчал и взял газету; я сделал то же. Папа зовет протестантов и католиков на вселенский собор и совет, чтобы положить предел и преграду избаловавшемуся уму человеческому; конгресс мира в Берне* кладет прочное основание... война готовится со всех сторон... Всё мой Пелисье, работающий в Маконах... «Цуг. В высшее народное училище вызывается учитель чистой математики. Желающий обязан представить, сверх удостоверения своих знаний, свидетельство о католическом вероисповедании». Вот это хорошо. ««Франция. Две женщины — мать и дочь, обвиняемые содержательницей пансиона, у которой они жили на харчах, в том, что они, вопреки условия, взяли с собой, на работу, съестные припасы (те, которые они имели право съесть), — были, несмотря на честное поведение и крайнюю бедность, осуждены на три месяца тюремного заключения»... И это недурно... но скучно, однообразно. Великий Пелисье! Действительно, республика не идет к современным нравам. Il faut de l'action!cxxix[129] 449 III — Все по глупости-с, — оправдывается русский человек, когда ему решительно оправдаться нельзя. — Ты, стало быть, дурак! — говорит ему на это власть имущий. — Не всем быть умным, надобно кому-нибудь быть «дураком», — отвечает он, если имущий власть без боя. Хотя, собственно, настоятельной крайности в дураках нет, но, пожалуй, можно согласиться с этим извинением. Только отчего же в свою очередь нет такой ясно сознанной потребности в умных? Мудрено ли, после этого, что миром владеют «нищие духом», там — как большинства, тут — как один за всех. В сущности, все делается по глупости, только никто не признается в этом, кроме русского человека, и все ищут всегда и во всем умных причин и объяснений и потому идут всякий раз направо, когда следует идти налево, — и запутываются дальше и дальше в безвыходных соображениях и затемняющих объяснениях. Люди выбиваются из сил, отыскивая тайные пружины, спрятанные причины, глубокие замыслы, сокровенные связи, злостные цели, коварные планы, обдуманные ковы, — всего этого вовсе нет и придумано после. Мир идет гораздо наивнее и проще, чем кажется сквозь призму критики и рефлекций. Девять десятых всех злодейств делаются по глупости и наказываются по двойной, и это — не особенность злодейств, а вообще всех поступков, особенно крупных. В самых решительных событиях жизни ум не участвует или участвует, помогая глупости. Не по уму же люди, например, играют в карты — в карты по уму играют одни шулеры, оттого-то они и выигрывают всегда, пока их кто-нибудь не поколотит по глупости. Не умом же собирал Споржен и легион других торговых богословов в Лондоне тысячи занятых англичан на слушание неимовернейшего вздора, проповедываемого ими. «Вы, — кричал Споржен в Crystal Palace, — вы, ищущие со вниманием и за дорогую цену ягненка для питания вашего тела и часто обманутые корыстным торговцем, — мы вам предлагаем агнца, вечно свежего, в питание души вашей, и предлагаем даром (он забыл цену за вход)...» Где же тут искра ума? Где искра ума в гомеопатии? Где искра ума в юмопатии* и всех заклинателях, вызывателях? Отчего весь мир видит ясно, просто, что война — величайшая глупость, и идет резаться?.. Мудрено понять, и мудрено-то именно потому, что глупо! Свет стоит между не дошедшими до ума и перешедшими его, между глупыми и сумасшедшими, и стоит довольно давно и прочно, если же и не устоит, так не ум же будет в этом участвовать, а бессмысленные физические силы. Действуют страсти, страхи, предрассудки, привычки, неведение, фанатизм, увлечение, а ум является на другой день, как квартальный после события; производит следствие, делает опись и в этом еще останавливается на полдороге: ограниченный там — вперед идущими обязательными статьями закона, тут — опасностью далеко уйти по неизвестной дороге, всего больше — ленью, происходящей, может быть, от инстинктивного сознания, что делу не поможешь, что вся работа все же сводится на патологическую анатомию, а не на леченье! От этой лени и небрежности мы всю жизнь бродим в каком-то приятном полумраке и умираем в сумрачном мерцании. Все мы ужасно похожи на докторов, довольствующихся знанием, что они не знают, что делают, но что снадобья хороши. Мы повторяем сто лет, двести лет какой-нибудь вздор и чувствуем, что что-то неладно, да так и идем мимо, за недосугом, страшно озабоченные чем-то другим. Что же это за другое дело?.. Об этом люди еще не подумали, а, должно быть, дело нешуточное!.. IV Поезд остановился. Кто-то стал отворять дверцы вагона; сначала взошел громкий смех, вслед за ним явился небольшого роста свеженький старичок, почти совершенно плешивый, с мягкими щеками, тонкими морщинами и очками, из-за которых продолжали смеяться серые, прищуренные глаза. На нем было два черных сюртука: один весь застегнутый, другой 451 весь расстегнутый; он бросил небольшой мешок в угол и махнул рукой провожавшему его товарищу; тот, все еще смеясь, прокричал:«Вы большой чудак, доктор. Bon voyage, docteur!»— и ушел. Доктор протер очки, устроился, протянулся, потянулся и приготовился соснуть, как вдруг мой Пелисье разразился рядом ругательств и, бросая газету, обратился к доктору и ко мне, как к старейшим по летам, с словами: — Это возмутительно, это черт знает что такое; вот вам французские судьи, которым завидует вся Европа. Представьте себе: этих арабов, людоедов, извергов приговорили не к гильотине, не к смерти, а к каторжной работе. C'est trop fort, ?a n'a pas de nomcxxx[130]. Доктор улыбнулся и прибавил: — Я по профессии за леченье, а не за убийство. — Да-с, но позвольте: есть справедливость или нет? есть казнь в законе или нет? Если есть, то после этого примера кого же прикажете казнить? — Что за беда, — заметил доктор, — если после этого никого не будут казнить? Людоедство — вещь печальная, но очень редкая, кроме Африки, а казнят беспрестанно во всем образованном мире и во всем необразованном. Ведь, коли на то пошло, все же больше смысла в том, чтоб убить человека в безумии голода, для того чтоб его съесть, чем убить его на сытый желудок и для того, чтоб бросить в яму и залить известью. «Ну, это радикал и в самом деле чудак», — подумал я и сложил газету. На этот раз сконфузился Пелисье. Он долго смотрел вылупя глаза на улыбающегося доктора и наконец вымолвил: — Я вас не понимаю; по-вашему, этим диким зверям так и позволить есть котлеты из убитых детей? — Я этого не говорил. Да, сверх того, они, наверно, отказались бы от этих котлет, если б у них были бараньи. Когда человек несколько дней ничего не ел, он ест без спроса. — Голод — не оправдание. — Нет, но облегчает виновность, пока нет средств отучить голодных от привычки есть. 452 — А до тех пор как же прикажете наказывать таких извергов? — Как волков; вы сами называете их дикими зверями, а наказывать хотите как образованных людей. — Я никогда не слыхивал ничего подобного, — заметил совсем сбитый с толку Пелисье. — После этого страшно по улице ходить: встретится голодный и откусит палец. — Полноте. Ведь мы не в Алжире, а во Франции. На что же централизация, цивилизация, полиция, юстиция, администрация? Разве мы не затем жертвуем волей, словом, умом, платим налоги, содержим духовное воинство и светскую армию, чтоб они нас защищали от голодных, диких, воров, безумных людей и бешеных собак? Если человек и умрет где-нибудь на чердаке или в подвале, то он падает жертвой для поддержания порядка. Ни в чем торжество общественного строя не выражается так мощно, как в перенесении нужд до последнего предела. И если у нас умирающий с голода похож на съеденного по иному способу, то он никогда не лишен духовной пищи и похож на тех мучеников, которых нам представляют великие художники, — снизу его обдирают, а сверху его зовет хор летающих ангелов, так что вы по лицу видите, что операция ему скорее доставляет удовольствие. Ну, а в Алжире, чем вы украсите, выкупите голодную смерть? Там наши французы и те дичают в зуавов. — Я в такие тонкости не вхожу. Если их религия не удерживает, долг не удерживает, пусть страх казни удержит. — Пристращать виселицей умирающего с голода трудно, одно — embarras du choixcxxxi[131]. — А позор? — Это еще мудренее растолковать полудиким. Сегодня одного расстреливают за побег из какого-нибудь легиона, куда его взяли насильно с обязанностью убивать кого попало. Завтра будут вешать Фатиму за людоедство, — толкуй им различие. Для их тупости им все кажется, что они побежденные, и падают на поле сражения. 453 — Vous vous moquez du mondecxxxii[132]. Нашли что защищать, — заметил уже взволнованным голосом Пелисье. — Я согласен с вами, — отвечал, смеясь, доктор, — что лучше было бы всей семье, проголодавши месяцы и ничего не евши четыре дня, завернуть головы в бурнусы и умереть. Да как им растолковать корнелевское «qu'il mour?t!» * Для того, чтоб они поняли, надобно их непременно откормить, а откормишь их — они не станут есть соседних детей. Это логический круг! — И веселый доктор опять расхохотался. — Посмотрели бы вы своими глазами на этих урабов, как их называл один солдат, которому я резал ногу. — А вы бывали в Алжире? — спросил Пелисье, усталый и очень встревоженный болтовней доктора. — Лет десять жил там полковым врачом сначала, потом в лазарете. Кстати, я вспомнил этого солдата, расскажу вам лучше пресмешной анекдот об нем. Старый солдат — он еще при Бюжо делал всякие экспедиции — наконец-таки потерял ногу. Долго лежал он в лазарете и ужасно любил рассказывать свои похождения. Прихожу я раз в палату, фельдшер катается-хохочет. «Доктор, — говорит, — сделайте одолжение, попросите ветерана рассказать историю, которую сейчас кончил». — «Eh bien, mon vieux»cxxxiii[133], — говорю я и сел возле койки. Он поломался, как вызванная певица. — «Самая обыкновенная история: это молодежь все хохочет, неопытность, ничего еще не видела». — «Ну, да вы историю-то», — говорю я ему. «Это было уже давненько. Мы стояли близ Орана; дела никакого не было... Люди сильно скучали; продовольствие было скверное. Капитану жаль нас стало. Хотел позабавить солдат и велел охотникам сделать небольшую razziacxxxiv[134] на урабскую деревушку и тем способом отогнать баранов. Деревушка не то чтоб бунтовала — так, не любила нас, ну, мы, разумеется, и усмирили. Урабы — это народ коварный, лукавый; силой не взяли, а внутри хранили злобу. Недели через две они подстерегли одного из наших, который баран отгонял; веревку ему на шею да на большой дороге и повесили. Капитан, разумеется, делает 454 рапорт полковнику. Полковник взбесился; приказывает отыскать во что б ни стало убийцу. Ну, где его сыщешь; все эти урабы на одно лицо и не то, что наши, — не выдают друг друга, — к тому же уйдет в горы, и поминай как звали. Посылает капитан меня и двоих солдат: »Приведите непременно убийцу; хоть из земли достаньте”. Походили мы день, другой — ни слуху, ни духу. С пустыми руками возвращаться к начальству неловко. Сели мы эдак на дороге и рассуждаем. Вдруг нам навстречу спускается какой-то ураб. Один из товарищей — проказник был большой — и говорит: «Бог нам послал его на выручку", — да с тем бросился на ураба; за горло его и кричать: »Зачем убил нашего солдата?" Ураб — руками, но¬гами; мы его повалили, связали и представили. Капитан доволен, нас с убийцей к полковнику, полковник сам вышел: » Люблю, — говорит, — молодцы!.." Нарядили тотчас суд. Привели нашего ураба. Полковник рассвирепел, кричит на него: «За¬чем ты, собака, убил фузильера?" Тот ему отвечает — т. е. ничего не отвечает: он по-французски ни слова не знал, а бормочет что-то да руками разводит и показывает на небо, л А, — говорит полковник, — так он еще запирается", взял да и приговорил его к расстрелянию. Ну, его и расстреляли. А уж потом как мы хохотали — убил-то фузильера не он, а совсем другой» *. — Ну, господа, извините, одиннадцать часов, пора спать... — и доктор задернул лампочку, освещавшую вагон. V В казино, под пенье чувствительного и разбитого тенора, под говор играющих в карты, под шелест женских платьев и шум бегающих гарсонов, какой-то господин спал за листом газеты. Над газетой было видно что-то вроде лоснящегося страусового яйца, и по нем-то я узнал защитника алжирских людоедов, ехавшего со мной в вагоне. Когда доктор проснулся, я завел с ним речь и, между прочим, напомнил ему о том, как он встревожил Пелисье, «работающего в Маконах». — У меня такая глупая привычка, — сказал доктор; — и, несмотря на лета, она не проходит. Меня сердит театральное негодование и грошовая нравственность этих господ. Долею, все это ложь, комедия, а долею — того хуже: они сами себя уважают за то, что не наделали уголовщины; им кажется достоинством, что, выходя от Вефура*, они не едят детей и, получая десять процентов с капитала, не воруют платки. Вы иностранец, вы мало знаете наших буржуа pur sangcxxxv[135]. — Догадываюсь, впрочем. — Я в вагоне рассказал алжирскую шалость, когда-нибудь я вам расскажу и не такие проказы парижан. Тут поневоле забудешь Фатиму и ее голодную семью... Мне, на старости лет, всего лучше идет роль того доктора, который ходил в романе Алфреда де Виньи лечить рассказами своего нервного пациента от «синих чертиков»*. Жаль, что я не так серьезен, как мой собрат. — Я лечусь у вас у одного, доктор, к тому же и у меня головные боли без нервности и без всяких голубых и синих чертей. VI ...Семь часов утра. Проклятый дождь, не перестает четвертый день, мелкий, английский, с туманом... воздух точно распух. Здесь такой дождь не на месте — сердит. И какая скверная привычка у кошек петь ночью свои нежности; истинная любовь должна быть скромнее. А может, доктор столько же виноват в моей бессоннице, сколько кошки и дождь. Порассказал он мне вчера удивительные вещи. Какой шут однако ж человек: живет себе припеваючи, зная очень хорошо, что за картонными и дурно намалеванными кулисами совершаются вещи, от которых волосы не станут дыбом — разве у плешивых, у прежних наших помещиков и у юго-американских охотников по беглым неграм. Много он видел и много думал, его несколько угловатый юмор ему достался не даром. Когда другой доктор, и именно Трела, был министром внутренних дел, он его посылал по тюрьмам, где содержались побеж- 456 денные работники в ожидании ссылки без суда. Он с Корменей был в тюльерийских подвалах, в фортах и один в марсельском> Шато д'Иф. В декабрьские дни 1851* он попался, неосторожно перевязывая своему товарищу рану, нанесенную жандармом, и за это был приговорен к Кайене. В понтонах воен¬ного корабля, стоявшего наготове в Брест, его случайно нашел адмирал, у которого он спас дочь, и выхлопотал ему дозволение ехать в Алжир. Его рассказ я непременно запишу, но не сегодня, — сегодня я в дурном расположении, скажешь что-нибудь лишнее, а это грешно. Пойду обедать в маленький ресторан напротив. Надобно сказать, что здесь обедают под скромным названием завтрака в одиннадцатом часу — не вечера, а утра! И, может, это меньше удивительно, чем то, что я ем, как будто всю жизнь прямо с постели садился за стол. А говорят, что болен! Меня одно лишает аппетита — это table d'h?te, затем-то я и хочу идти в небольшой ресторанчик. Мне за table d'h?te'oм все ненавистно, начиная с крошечных кусочков мяса, которые нарезывает скупой за хозяина, напомаженный и важный обер-форшнейдер, до гарсонов, разодетых, как будто они на чьих- нибудь похоронах или на своей свадьбе, до огромных кусков живого, но попорченного мяса (дело на водах), одетых в пальто и поглощающих маленькие кусочки, одетые в соус... Мне совсем не нужно знать, как ест этот худой, желтый, с какой-то чернью на лице нотариус из Лиона, ни того, что синяя бархатная дама в критических случаях вынимает целую челюсть зубов, жевавших когда-то пищу другому желудку. А тут еще англичанин, который за десертом полощет рот с такими взрывами гаргаризаций, что кажется, будто в огромном котле закипает смола или какой-нибудь металл... Словом сказать, я ненавижу table d'h?te. И в ресторане едят другие, но они сами по себе, а я сам по себе; а за table d'h?te'oм есть круговая порука, какое-то соучастие, прикосновенность, незнакомое знакомство и в силу его разговор и взаимные любезности. Два часа. День на день не приходится. Сегодня я и в маленьком ресторане почти ничего не ел. Стыдно сказать отчего. Я всегда завидовал поэтам, особенно «антологическим»: 457 напишет контурчики, чтоб было плавно, выпукло, округло, звучно, без малейшего смысла: «Рододендрон — Рододендрон» * — и хорошо. В прозе люди требовательнее, и если нет ни таланта, аи мысли, то требуют хоть какого-нибудь доноса. А мне именно Лприходится написать такую «антологическую прозу». Передо мной в ресторан вошла женщина с двумя детьми в трауре и с ними высокий господин тоже в черном. Возле столика, за который я сел, обедали четыре commis voyageurs из Парижа; они толковали свысока о казино и о снисхождением о певицах, в которых ценили вовсе не голос, — они говорили что-то друг другу на ухо и разражались вдруг - громким хохотом. Слушать и смотреть на комми en n?glig? между собой — моя страсть, но мне не долго пришлось питать ее. — Ты плачешь? — спросила женщина в трауре. Мальчик лет восьми-девяти поднял на нее глаза, полные слез, и сказал: — Нет, нет! Мать взглянула на мужчину улыбаясь, — она, видимо, извинялась за слезы ребенка. Мужчина положил ему большой кусок чего-то на тарелку и прибавил: — Будь же умен и ешь. — Я не хочу есть, — отвечал мальчик. — Мой друг, это глупо, — сказал мужчина. — Ты с утра ничего не ел, кроме молока, — прибавила мать и просила взглядом, чтоб мальчик ел. Мальчик принялся за котлету, взглянув на мать с невыразимым горем, — крупная слеза капнула в тарелку. Женщина и господин сделали вид, что не заметили, и начали говорить между собой. Другой ребенок — гораздо моложе — болтал, шумел и ел. Мать погладила старшего, он взял ее руку и поцеловал, задержав слезы. «Башмаков не успела она износить» — и маленький Гамлет это понял *. Господин велел подать какого-то особенного вина, чокнулся с матерью и, наливая детям, улыбаясь, сказал старшему: — Не будь же плаксивой девочкой и выпей браво твое вино. Мальчик выпил. 458 Когда они пошли, мать надела на мальчика шарф, чтоб он ее простудился, и обняла его. В ее заботе было раскаянье и примирение с собой, — она, казалось, просила прощенья, пощады — у него и у него. И может, она во всем права. Но мальчик не виноват, что помнит другого, что ему хотелось доносить башмаки и что новые его жали, так, как не виноват в том, что испортил мне обед. Пойду в казино искать доктора — он, наверное, спит или читает какую-нибудь газету. VII — Скажите, доктор, как вы при всем этом сохранили столько здоровья, свежести, сил, смеха? — Всё от пищеваренья. Я с ребячества не помню, чтоб у меня сильно живот болел, разве, бывало, объешься неспелых ягод. С таким фундаментом нетрудно устроить психическую диету, особенно с наклонностью смеяться, о которой вы го-ворили. Человек я одинокий, семьи нет. Это с своей стороны очень сохраняет здоровье и аппетит. Я всегда считал людей, которые женятся без крайней надобности, героями или сумасшедшими. Нашли геройство — лечить чумных да под пулями перевязывать раны. Во-первых, это всякий человек с здоровыми нервами сделает, а потом выждал час, другой — перестанут стрелять, прошло недели две — нет чумы, аппетит хорош, — ну и кончено. А ведь это подумать страшно, на веки вечные, хуже конскрипции — та все же имеет срок. Я рано смекнул это и решился, пока розы любви окружены такими бесчеловечными шипами, которыми их оградил, по папскому оригиналу, гражданский кодекс, я своего палисадника не заведу. Охотников продолжать род человеческий всегда найдется много и без меня. Да и кто же мне поручил продолжать его, и нужно ли вообще, чтоб он продолжался и плодился, как пески морские, — все это дело темное, а беда семейного счастья очевидна. — Что вы на это решились, дело не хитрое, — хитрое дело в том, что вы выдержали. Впрочем, тут темперамент. Темперамент — темпераментом... ну однако без воли ничего не сделаешь. Вы, может, думаете, что монахи первых 459 веков были холодного темперамента? Все зависит от того, что приму играет, да от воспитания воли. — Однако, доктор, вы верите, кажется, в libre arbitre*, — это почти ересь? — Libre arbitre, воля — все это слова. Я не верю, а вижу,, что если человек захочет стоять на столбу — простоит; захочет есть траву и хлеб — и ест одну траву да хлеб, возле жареных рябчиков. А чем он хочет, волей или неволей, это все равно; Конечно, воля не с неба падает, а так же из нерв растет и воспитывается, как память и ум; главное дело в том, что она воспитывается. Человек привыкает попридерживать себя или« распускаться, давать отпор внешнему толчку или пасовать перед каждым. Всякий может сделаться нравственным Митридатом и выносить яды жизни *, лишь бы оба пищеварения были исправны. — Как, уж два пищеварения? — Непременно! желудочное и мозговое. Без хорошего мозгового претворенья и с хорошим желудком далеко не уедешь. Без него нельзя понять, что съедобно и что несъедобно, что существенно и что нет, что необходимо и что безразлично, наконец — что возможно и что невозможно. Без здорового мозга мелочи и призраки заедают людей и портят им желудок. Мелочам конца нет, как мухам, прогнал одних — другие насели; а призраки хуже мух : это мухи внутри, их и прогнать нельзя, разве одним смехом. Но люди непонимающие — больше люди угрюмые, серьезные — всё берут к сердцу, всем обижаются, ни через что не умеют переступить, ни над чем не умеют смеяться, смех просто их оскорбляет. Года два тому назад умер один из старых товарищей моих, известный хирург, и умер оттого, что его не позвали к принцессе, сломавшей ногу. В начале его болезни я зашел к нему. Два часа битых толковал он мне, желтый, исхудалый, о своих правах на принцессину ногу и все повторял одно и то же на сто ладов. Человек лет семи¬десяти, большая репутация, большое состояние — ну что ему было так сокрушаться о принцессиной ноге; сломит еще кто-нибудь из них ногу или руку — они же теперь все сами кучерами ездят, — пришлют и за ним. Я постарался навести его на другой разговор — куда, все свое говорит. А тут вошел маль¬чик и подал газету; больной взял ее, что-то прочел, глаза его сверкнули, губы затряслись, и он, улыбаясь, ткнул пальцем в газету и сунул мне ее в руку. Лента почетного легиона была дана хирургу, починившему ногу принцессы. Чтоб бедняка как-нибудь рассеять, я ему говорю: «Погода сегодня славная, поедемте-ка в Анвер, у меня там есть знакомый chef, отлично делает бульябес и котлеты ? la Soubise». — «Что вы, говорит, смеетесь надо мной, у меня желудок ничего не варит, а вы потчуете провансальской кухней? Это вы, cher ami, уж не утешаете ли меня в ленте... ха-ха-ха!.. Нужно очень мне ленту, мне досадно, мне больно, что во мне оскорблены права, заслуги тридцатилетней деятельности... а лента... ха-ха-ха... Хорошо выдумали: ? la Soubise... чеснок — это почетный легион провинциальных cordon bleu!*», — и он расхохотался, уверенный, что сделал чрезвычайно ядовитый и удачный каламбур. Дело пропащее: ни мозг, ни желудок не находятся в исправности, какой же тут может быть выход. Заметьте мимоходом патоло¬гическую особенность, что люди большей частью выносят гораздо легче настоящие беды, чем фантастические, и это оттого, что настоящими бедами редко бывает задето самолюбие, а в самолюбии источник болезненных страданий. Наши братья обыкновенно мало обращают внимания на душевную причину болезней, да если и обращают, то очень неловко, оттого и лечение не идет. Для меня тип докторского вмешательства в «психическую сторону пациентов составляет серьезный совет человеку, дрожащему и обезумевшему от страха, — не бояться заразы. Настоящий врач, милостивый государь, должен быть и повар, и духовник, и судья, — все эти должности врозь — нелепы, а соедините их — и выйдет что-нибудь путное, пока люди остаются недорослями. — Итак, после теократии — атрократия*; вы не метите ли, как ваш предшественник, доктор Франсия, в генерал-штаб-архиатры врачедержавной империи? Человек наделал мерзостей, его отдают в судебную лечебницу, и дежурный врач приговаривает его к двум ложкам рицинового масла, к овсяному супу на неделю или, в важном случае, к ссылке месяца на три в Карлсбад. Осужденный протестует, дело идет в кассационный медицинский совет, и он смягчает Карлсбад на Виши. 461 - Смейтесь сколько хотите, а что же, лучше, что ли, запирать в Мазас, посылать в Кайену и вместо рицинового* масла прописывать денежные штрафы? Но до пришествия царства врачебного далеко, а лечить приходится беспрерывно,, и я на долгой практике испытал, что знай себе, как хочешь,, терапию, без — как бы это сказать — без своего рода философии... — У вас она есть, доктор, это я еще в вагоне заметил, и преоригинальная. — Худа ли, хороша ли, но я не нахожу надобности менять ее. — Как же вы дошли до нее? — Это длинная песня. — Да ведь времени довольно до второго стакана. — Вы подметили, что я люблю поболтать, и эксплуатируете меня. — Лучше же болтать, чем играть целое утро и целый вечер в домино, как наши соседи. — Эге, так вы еще не освободились от порицаний и пересуд безразличных действий людских. Не играй они в домино, что же бы они делали? Жизнь дала им много досуга и мало содержания, надобно чем-нибудь заткнуть время утром до обеда, вечером до постели. Моя философия все принимает. — Даже алжирское людоедство? — Она только зацепляется за европейское. Дошел я до моей философии не в один день, да и не то чтобы вчера. Первый раз я порядком подумал о жизни лет сорок тому назад, шедши от Шарьера; фирма его и теперь делает превосходные хирургические инструменты, может, лучше английских, — вы это на всякий случай заметьте — прямо по Rue de l'Ecole de M?decine, в окнах увидите всевозможные пилы, ножницы. От Шарьера я вышел часов в пять с сильным аппетитом и пошел «Au b?uf ? la mode»*, возле «Одеона», да вдруг, среди дороги, остановился и, вместо «Au b?uf ? la mode», повернул в Люксембургский сад. У меня в кармане не было ни одного су! Какое варварство, что часть этого сада уничтожают; ведь в. таком городе, как Париж, такие сады — прибежища, лодки спасения для утопающих. Иной, без сада, походит по узким 462 переулкам, вонючим, неприятным, да прямо и пойдет d Сену; а тут по дороге сад, воробьи летают, деревья шумят, трава пахнет; ну, бедняк и не пойдет топиться. Вот тут-то, в саду, на пустой желудок, я и расфилософствовался. Ну, — думаю, — почтенные родители очень бесцеремонно надули тебя в жизнь;, без твоего спроса и ведома втолкнули тебя в какой-то омут,, как щенят толкают в воду: «Спасайся как знаешь, а не то — тони». Как я ни думал, вижу, выплывать надобно. Надобно» затем, зачем и щенок барахтается, чтобы не идти ко дну, просто, привык жить. До этого случая нужда меня не очень давила. Прежде мне из дому посылали немного денег. Отец мой умер, года четыре тому назад, все поправлял какие-то бреши в со¬стоянии, сделанные спекуляциями, и кончил свои поправки тем, что ничего не оставил. У него был брат, старый полковник, обогатившийся на войне и имевший деньги в Амстердамском, банке; он помогал нашей семье и радовался моей карьере, говоря, что Наполеон уважал Ларре и Корвизара. Разумеется, он мысленно меня назначал в полковые доктора. О дяде я должен вам рассказать кое- что. Меньше меня ростом, с огромной, львиной головой, седыми всклокоченными волосами и черными усами, которые он подстригал под щетку, он был отчаянный бонапартист, никогда не давая себе никакого отчета, что, собственно, было хорошего в империи. Подумать об этом ему казалось бы святотатством. После Июльской революции он с презрительной улыбкой говорил: — Это все не то, это ненадолго, — пристегивая толстую трость с белым набалдашником к верхней пуговице сюртука, застегнутого по горло. — Мы этих barbouilleurs de loiscxxxvi[136], этих подьячих, адвокатов в Сену бросим; люди без сердца, без достоинства; нам надобно империю, чтобы отомстить за1814 и 1815 годы *. — И, — заметил я, — утратить те небольшие свободы, которые приобрели на баррикадах. — Что? — закричал дядя, и лицо его побагровело. — Что? Как, у меня в доме!.. Что ты сказал? Я с ним никогда не спорил и тут уступил бы, если б он не взбесил меня криком, а потому я повторил сказанное. 463 — Кто ты такой? — кричал полковник, свирепо подходя ко мне и отвязывая палку от пуговицы совершенно безуспешно, палка вертелась, как веретено, и все туже прикреплялась к пуговице. — Ты сын моего брата или чей ты сын? чей?.. Развратили мальчишку эти доктринеры. Неужели ты не чувствуешь кровавую обиду вторжения варваров в Париж, des Kalmuck, des Kaiserlich*, и проклятый день ватерлооской битвы? — Нет, не чувствую! — сказал я хладнокровно и совершенно искренно. Лев отпрянул, отдулся и тем голосом, которым командовал «en avant»cxxxvii[137] своему отступившему полку под Лейпцигом*, закричал: «Вон, вон из моего дома!» Я вышел — и с тех пор от дяди ни гроша. Он только матери написал письмо, исполненное сожаления (а отчасти и упреков), что она родила и воспитала изверга, который не принимает ватерлооскую битву за лично ему данную пощечину и не стремится ее отомстить. «Куда мы идем с такой негодной мо¬лодежью?» — заключил лев. Мать моя могла что-нибудь посылать иной раз, но я не хотел: у нее самой едва в хозяйстве концы сводились. Походил я в саду на тощий желудок и вспомнил старого фармацевта, искавшего помощника. Я прямо к нему, нанялся из-за обеда и постели, стоявшей между кухней и лабораторией. Месяца четыре я вынес; но потом терпенье лопнуло. Старик, полуслепой, полуглухой, с деньгами и без наследников, дро¬жащими руками обвешивал на всех медикаментах; ну, на какой-нибудь соли, которой унц стоит двадцать сантимов, и на той украдет на полсантима. Мне было это очень противно, и я только скрепя сердце молчал. Наконец, старый отравитель говорит мне и раз и два: «Вы вешаете без всякого расчета, вы меня разоряете! Вы должны с меня пример брать». — «Послушайте, почтенный p?re Philippe, я глупые микстуры делать готов, а воровать па весе не хочу; разве не довольно с лишком 50% да taxa laborum?»cxxxviii[138] «А я, — сказал старик, кашляя, задыхаясь и утирая грязным платком давно вертевшуюся та- 464 бачную каплю на конце носа, — а я у себя в доме хочу быть хозяином и всякому студенту bon ? riencxxxix[139] не позволю делать дерзкие замечания». —? — Третий урок образовал меня по сердечной части. «Особенно, — заметил я, — когда они справедливы». Затем я взял шляпу и, насвистывая песню, пошел вон. Это был второй урок философии. — Тут-то я вас и ждал. — И совершенно ошибаетесь. В моей жизни все было очень просто, и роман мой меньше сложен, чем все повести, перемежающиеся по фельетонам газет. Года три после того, как я бросил старого отравителя, был я интерном в Maternit?cxl[140] и на дежурстве. — Помилуйте, доктор, там часто оканчиваются романы, но ни один, сколько я знаю, не начинался. — А мой не только начался, но почти и кончился в этом «арьергарде любви», как ее называла m-me Обержин, с которой я вас сейчас познакомлю. Провозился я целый день и, усталый, как собака, бросился на диван, закурив трубку и взяв книгу Сивьяля о болезнях мочевых путей. Едва я успел заснуть и выронить трубку и книгу, кто-то дернул за колокольчик. — Это вы, бригадье? — кричу я ему, т. е. нашему сторожу, или консьержу, которого, шутя, мы называли «бригадье» за его необыкновенно военную и суровую посадку. Мы, смеясь, говорили, что правительство его намеренно посадило консьержем в Maternit? для того, чтоб отстращивать родильниц и делать их больше осторожными. — Я, — говорит, — я. — Что у вас? — Пожалуйте сейчас в № 21. — Не дадут, проклятые, уснуть. Вы бы прикрикнули, бригадир, куда торопится, могла бы подождать до утра. А что, m-me Обержин там? — Она-то и послала за вами. 465 Я вытер лицо мокрым полотенцем и побежал в № 21. M-me Обержин сидит, по обыкновению, расставивши ноги. Она столько учила своих пациенток сидеть на больничных креслах, что сама приняла эту посадку. За занавесью, слышно, что-то охает и стонет слабо, очень слабо. «Никакой силы нет, — говорит шепотом m-me Обержин, — и ребенок неправильно лежит». — «А вот мы его научим шалить до рожденья», — говорю я ей. M-me Обержин, старшая повивальная бабка наша, была отличнейшая женщина и со всеми нами приятель и товарищ. Через ее руки прошли не только несколько поколений, нечаянно родившись в Париже, но два, три выпуска интернов. Жирная, рослая, сильная, всегда готовая врать вздор, смешить и хохотать, никогда не заспанная и всегда готовая уснуть, она, как нарочно, была создана для своей должности. Смолоду, вероятно, она не только принимала детей, но страсти мало-помалу ушли в жир, и если случались кой- какие безделицы, то это уж, как hors d'?vrecxli[141]. Удивляться нечему, самые наши занятия наводили на щекотливые предметы, да и потом ночи, целые ночи, просиживаемые в ожидании... Как живая, она передо мной, с ее серыми, смеющимися глазами, с белокурым усом на одной губе и клоком таких же волос на противоположной стороне подбородка; этот клочок она любила крутить, как гусар, — славная была женщина! Подхожу я к кровати, отдернул немного занавес и говорю: — Извините, сударыня, я пришел подать вам нужную помощь! — Молодая женщина закрыла лицо и рыдала. — Успокойтесь, — говорю я ей, — хлебните немного воды. — Я очень страдаю, — отвечала она едва внятным образом, — и очень боюсь. — Верю, верю — но это гораздо легче, чем вы думаете; не вы первая, не вы последняя, ^ соига?есхШ[142]; дайте-ка вашу руку, эге, да у вас препорядочная лихорадочна. — Ия попросил ш-ше Обержин приблизить свечу. Испуганное, болезненное лицо больной каким-то гаснущим взглядом просило у меня помощи... и... и прощенья. Такого выраженья я никогда не 466 видывал, я даже смутился. Роды были тяжелы, мучительны, долги. Наконец «рекрут», как ш-ше Обержин называла всех новорожденных мужского пола, хлебнул воздуха и запищал. — Что, кислой холодно? — проговорила ш-ше Обержин, пошлепывая его и повертывая с необыкновенной ловкостью, — приучишься и кислым дышать. — Ну, — прибавила она, обращаясь ко мне, — что вы уставили глаза на родильницу, осматривайте, годный ли рекрут. — Он-то годен, а вы посмотрите сами на больную: как свеча на дворе, того и гляди потухнет при легчайшем ветерке. — Да она и то чуть ли не умирает, — сказала ш-ше Обержин и сама взяла ее руку, чтоб узнать, как бьется пульс. Мы сделали что могли, чтоб задержать отлетавшую жизнь; наконец она раскрыла глаза — слабые, мутные, — долго вглядывалась и потом едва внятно спросила: — Где? Я взял у ш-ше Обержин «рекрута» и поднес ей; она зарыдала и опять лишилась чувств. Умирающая, хрупкая, тщедушная женщина сильно потрясла меня. Видал я и прежде нее и родильниц, и красавиц. Какие красавицы лежали у нас в Отель Дье * — была одна креолка — фу! Я невольно улыбнулся, думая, в каких необычных местах доктор мой изучал прекрасный пол и его красоты. — Словом, видал довольно, но ни одна не сделала на меня такого впечатленья. Я почти не отходил от больной. Старуха наша все заметила и дня через два говорит мне, ущипнув в плечо: «Вероломный Артюр! И ты туда же, хочешь фуражировать в нашем арьергарде, ?1апегсх1ш[143] на поле битвы, между ранеными и убитыми — ха-ха-ха!» И смех, и слова неприятно подействовали на меня, я как-то отшутился и ушел в свою комнату—хотел позаняться, отдохнуть и, не знаю как, часа через два очутился опять в № 21. М-те Обержин спала на кушетке, окончив свою третью чашку кофе, в который она прибавляла, чтоб не сильно действовал на нервы, бенедиктинской водки; я обрадовался ее сну и на цыпочках подошел к больной. Спала ж она, — если б не легкое, едва уловимое дыханье — можно 467 бы положить в гроб. Я скрестил руки и смотрел, смотрел — что за чистые линии, что за профиль! После я видел что-то такое в картинах Ван-Дика, в головках Андрея дель Сарто — красота вообще сила, но она действует по какому-то избира¬тельному сродству. Я магнетизм отрицаю, а, пожалуй, тут есть что-нибудь похожее на магнетизм. Красота и звук голоса — принадлежности чисто личные и действуют тоже совсем лично; ум, знание и все такое — мое и не мое, а черты мои, мой голос — совер¬шенно мои. Мне всегда казалось, что именно по их личности и переходимости они и действуют так неотразимо на нашу страстную, т. е. тоже личную сторону. Пока я стоял и смотрел, т. е. все больше и больше подвергался влиянию магнетизма, m¬me Обержин подкралась ко мне и говорит: «Tu es donc bien pinc?, mon petit chat?cxliv[144] Придется мне тебе помогать, коварный изменник!» Я взял ее руку и в каком-то азарте отвечал ей: «Помощи мне никакой не надобно, но я чувствую, что стою на краю пропасти!» Добрая женщина посмотрела на меня с каким-то материнским участием и с тех пор ни разу не заикалась об этом. Больная поправлялась медленно. Тяжелая плита лежала на ее груди, и, но мере того как грудь становилась крепче, плита давила тяжелее. Никто не приходил навестить бедняжку, справиться, жива ли она; никто не писал, не сделал опыта что-нибудь прислать, как обыкновенно делают, — варенья, конфект. Между тем подошло время выписываться. Тревога и горе росли. После долгих усилий она мне призналась, что ей просто некуда идти, что матери ее нет в Париже, а что он оставил ее — «не по моей вине», прибавила она, заливаясь слезами. Что тут было делать? Спасти ее надобно было — я предложил ей переехать к знакомой мне старушке. Не принять она не могла, иначе ей пришлось бы переехать на улицу. В небольшом переулке Латинского квартала вылечил я как-то, случайно, долго пичкая, одну старушку; она была одинокая, вся в ревматизмах, но умереть боялась ужасно. Она имела ко мне собачью привязанность и была уверена, что я один могу еще раз вылечить от смерти. Она отдавала внаймы довольно 468 удобную и светлую мансарду. Ходить в нее надобно было через какой-то чердак, в котором вечно висело сырое белье и пахнуло щелоком, — но на войне как на войне — в самой комнате было недурно. Перевез я туда мою вандиковскую головку и ее рекрута. Что же, в самом деле, родился без отца, так и погибать? Вы, пожалуйста, не полагайте, что я хочу похвастаться особенной доблестью, — все такого рода подвиги подтасованы, по пристрастью к матери одни без смысла любят ее детей, другие ненавидят. Вандиковская головка никогда, ни разу не поминала даже издали об отце ребенка. Я ни одним словом не заикался о моей любви. Она удивляла меня: в ней все было полно такта, грации, чуткости. Только в Париже, и притом в прежнем, неперестроенном, не в вновь крещенном, а в старом, полуязыческом Париже, встречались такие чудеса. Я проводил с ней вечера, читал ей Бальзака и Гюго; чуть ли это не было лучшее время моей жизни, вроде весеннего утра — теплого, светлого, но в котором еще чувствуется свежесть; да оно и прошло, как мартовское солнце. — Доктор приостановился. — Вы, верно, не ждете, что мы при развязке? — Конечно, нет. — Прошло около месяца. Маргарита, так звали вандиковскую головку, настолько оправилась и окрепла, что стала выходить в хорошую погоду. Раз возвращается она домой страшно расстроенная, на лице мертвая бледность и пятна, руки дрожат. Я хотел спросить, но, вглядевшись, до того испугался, что не нашел слов. Она бросилась к люльке, взяла рекрута и зарыдала истерически. Теперь, думаю, будет легче. И в самом деле, она через две, три минуты взяла мою руку и сказала: «Я видела его... он... он требует, чтоб я малютку отдала в вос¬питательный дом; он прежде говорил это, с этого началась наша ссора. Будто малютка может мешать. Он его даже не видал ни разу и говорил об нем так холодно, так равнодушно. Он негодяй!» — вскрикнула она и прижала к себе ребенка, как будто его вырывали у ней силой. Потом бросилась на колени передо мной и, захлебываясь слезами, говорила: «Ты, ты меня не разлучишь с ним, ты так добр, — о, я тебя знаю, я все оценила, я оценила твое молчание. Ты меня любишь, возьми меня, спаси меня и его, я буду тебя любить, не отнимай 469 у меня ребенка!» — и она положила его мне на колени и рыдала, ухватившись обеими руками за меня. Я взял малютку, слезы катились из глаз моих. Она встала, взглянула на меня, улыбнулась, да, улыбнулась с каким-то торжеством и бросилась ко мне на шею. Я уложил ее в постель, укрыл и вышел на улицу, — я не мог не выйти. Прощаясь, она мне сказала: «Ты мне прости, не сердись, ведь я сумасшедшая!» И вот я опять очутился в пустынных аллеях Люксембургского сада; свежий, ночной ветер пронимал, но мне было не до того; я сел на скамью: что происходило во мне — это, я думаю, и Бальзак не мог бы описать, а у него именно был талант описывать эти сложные мудреные блаженства, сбивающиеся на страдания, и страдания, сбивающиеся на блаженства. Для меня было ясно, что в ней говорило d?pitcxlv[145] — оскорбленная мать, она бежала от него ко мне, она пряталась за меня с своим рекрутом, но горячие губы ее горели на моей щеке, но горячие слезы едва обсохли на ней, но она улыбалась мне, и — будто можно любить такого негодяя? — она его так называла. Когда я пришел к ней, было уже утро. Дело приняло плохой оборот. Лихорадочное молоко отравило ребенка, он кричал и бился в корчах; выбившись из сил, он уснул; уснула и мать. Я взял ребенка на руки — он все спал, долго спал; потянулся раза два и стал тяжелее и холоднее. Тихо, тихо положил я его в люльку, покрыл и сел у изголовья матери. Она проснулась — мое лицо, тишина — она бросилась к люльке и с криком грохнулась без чувств на землю. На другой день она была в белой горячке. — И умерла? — спросил я. — Нет, она выздоровела и потом ушла к «отцу рекрута», выбывшего из строя, — препятствий больше не было. Ей не легко было покинуть меня, она писала мне письмо — Ж. Санд такого не напишет, — потом забыла, да и я ее потом забыл. IX И вот мы опять несемся, поправивши и укрепивши наши пищеварения и кроветворения, в обратный путь, и я с ужасом думаю, что в Лионе придется расстаться с доктором: он поедет направо, я — налево. Со мной целая тетрадь, в которую 470 я внес половину его рассказов и, главное, его подстрочных замечаний к ним. Со временем и я издам «Слышанное и незабытое, записанное и ненапечатанное, — из воспоминаний другого». — Вы зачем это записывали? — спросил доктор. — Такая мода теперь у нас. С тех пор как суд из письменного сделался словесным, мы все словесное записываем. — И печатаете потом? — Отчасти, отобравши плевелы. — Какая же польза от этого? Совсем не нужно печатать так много. — Все для исправления нравов. — Книгами-то! Хорошо выдумали. Во-первых, книг никто не читает. — А во-вторых, любезный доктор, книг читают очень много. — Ну, то есть «никто» в пропорции к вовсе неграмотному большинству, к большинству едва грамотному и к большинству грамотному, но не берущему никаких книг в руки, кроме приходо-расходных. А во-вторых, хотел я сказать, людей совсем не надобно исправлять и переиначивать. Оно же и не удается никогда. Умнее станут — сами кое в чем поисправятся, хотя все же останутся людьми, а так с чего же? Для удовольствия моралистов? И то нет. Начни люди в самом деле исправляться, моралисты первые останутся в дураках — кого же тогда исправлять? — Отчего же вы не можете допустить, что иной раз человек, просто жалея других, любя их, старается их исправить по крайнему разумению? — Мудрено что-то. Не спрашивая человека, хочет ли он, может ли он измениться, говорят ему: «Видишь, мол, какой ты негодяй, тебе надобно сделаться вот таким отличным, как я, развившийся под другими условиями, в другом нравственном климате, в другом историческом кряже, достигай же до меня, и, когда достигнешь, я тебя в награду назову меньшим братом, и притом братом бескорыстным, титулярным, потому что наследством я буду все-таки пользоваться один. Хороша любовь! Животных люди считают больше посторонними или уж очень дальними родственниками и с ними умнее обходятся или просто-напросто их едят или пользуются их глупостью, не стараясь 471 исказить их самобытности и характера, а скорее признавая его. Иногда берут крутые меры, когда звери на нас смотрят, как мы на них, и принимают нас тоже за съестной припас, но, вообще, откровенно пользуются их особенностями и кабалят их в ' свою крепостную работу. Весь прием не тот. От лошади мы требуем, чтоб она была хорошей лошадью, и вовсе не стремимся стереть ее характер, воспитывая в ней ее общеживотную натуру и стараясь из нее сначала образовать хорошего зверя вообще, а потом ее специальность. Немцу же или англичанину толкуют, что он прежде всего человек, он и старается с самого начала не походить на себя. Животных мы наблюдаем, а людям всё внушаем, ну, и выходит вздор. Примеры на всяком шагу. Мы знаем, что кошка личной собственности не признает, авто¬ритетов — еще меньше, что она ни к полицейским должностям, ни к военной дисциплине собачьей страсти не имеет, и не ходим с ней на охоту, не ставим ее сторожем при вещах, квартальным при стаде, а, напротив, соглашая ее эгоистические вкусы с нашей потребностью, предоставляем ей удовольствие охотиться по мышам, которые нам почему-то всегда мешают. Отчего же никто не исправляет кошки, не прививает ей голубиных добродетелей, не внушает ей любовь к мышам и птицам, не внушает даже военного духа, вследствие которого загрызть мышей должно, но есть унизительно, а следует после сраженья набрать побольше мышиных трупов и зарыть в яму... — Ха-ха-ха! Я, доктор, и это запишу. — И это будет так же бесполезно, разве для препровождения времени. — Вы мне напоминаете одного нашего генерала, который, рассуждая о революционных движениях 1848 года, говорил, что, по его мнению, вся эта кутерьма была сделана для «изощрения в стиле журналистов». — Не помните ли вы его фамилию? — Нет. — Экая досада, я записал бы ее. Это умнейший генерал у вас после Суворова; а вы хотели над ним посмеяться! — Нет пророка в своем отечестве! — Lyon Perrache—Lyon Perrache! Les voyageurs pourAmbe-rieux Culos, ligne de Chambery, ligne de Gen?ve! Changement 472 de voiture. Les voyageurs de l'expresse Arseille — Lyon continuent imm?diatementcxlvi[146]. Я вышел из кареты, люди выгружали багаж. Я подошел еще раз к окну — доктор протянул обе ноги на мое место и повязал себе на голову фуляр. Экспресс двинулся. Досадно, запрут меня теперь в ящик с какими-нибудь, часовщиками из Шо-де- Фона или с лионскими комми, «работающими в шелках», или, чего боже сохрани, с путешествующими дамами, которые закроют все окна, займут все места необы¬чайным количеством ручного добра, который они таскают с собой... ... С тех пор, как поднялся вопрос об освобождении женщин от супружеской зависимости, они вовсе не крепки дома и ужасно легко отрываются от «ложа и стола», как выражается римское право. Встреч они никаких не боятся, мы их боимся. Сама природа, кажется мне, споспешествует к уравнению прекрасного пола с просто полом; Швейцария, например, окружает по крайней мере городскую часть женского населения каким-то нимбом, удаляющим всякую опасность временного перемирия и entente cordialecxlvii[147] между враждебными станами. Я заметил это (в другой форме) ехавшему со мной члену женевского Большого совета. Он не то чтоб очень доволен был моим замечанием и совершенно неожиданно возразил: — Но зато, как они свежи. В этом неоспоримом достоинстве устриц и сливочного масла искал он облегчающей причины. X Последний туннель — и post tenebras luxcxlviii[148]. Женеву я знаю с давних лет. Я ее слишком знаю. — Скажите, пожалуйста, как бы мне сделать, — говорила одна дама, соотечественница наша, не без угрызения совести. — Как бы мне сделать, чтоб полюбить Швейцарию? Задача была нелегкая, несмотря на то, что есть множество причин, по которым Швейцарию следует любить. — А вы куда едете? — спросил я ее. — В Женеву. — Как можно, вы уж лучше поезжайте в другое место. — Куда же? — В Люцерн или что-нибудь такое. — Неужели там лучше? — Нет, гораздо хуже, но там вы скорее дойдете до разрешения вашей задачи. В самом деле, в Женеве все хорошо и прекрасно, умно и чисто, а живется туго. Начнешь рассуждать — ясно, как дважды два, что в наше серенькое время мало мест лучше в Европе, а наймешь квартиру — так и тянет куда-нибудь, лишь бы из Женевы вон. Достоинств Женевы кто не знает. Каподистрия в те веселые времена, когда Европа танцевала свою историю на конгрессах и вся пахла йеиг ^огап&е'ем и белыми лилиями, сравнивал Женеву с ладанкой, в которой бережется кабардинская струя, напоминающая что-то Европе своим запахом. Каподистрия был правее покойного императора Павла I, называвшего движения в Женеве «бурями в стакане»*. Конечно, привыкнув брать за единицу меры пространства от Петербурга до Камчатки — Женева может показаться не только стаканом, но и рюмкой, — но одной рюмки мохуса было действительно достаточно, чтоб во всей Европе помнили, что известный мохус существует. В ней, как в фокусе, усиленно и сокращенно отражается все движение и все движения современной истории с тем преувеличением, которое имеют Альпы на выпуклых картах и капли под микроскопом. Вы видите — я далек от того, чтобы клеветать на рюмку, служившую века целые гаванью всем преследуемым за грех мысли, бежавшим в нее с четырех сторон, — на рюмку, из которой вышел Руссо и со дна которой Вольтер мутил Европу. Но что же мне делать, когда при всем этом чего-то в ней недостает. 474 Наружно женевцы давно бросили свой отталкивающий пиетизм, свою канцелярскую, педантскую обрядность. Женева в этом даже опередила Англию — в ней человек может, не теряя честного имени, кредита, места, уроков и приглашений на обеды, не явиться несколько воскресений к предике. Но за спавшей с души коростой кальвинизма осталась постно сморщенная кожа. Эти формы без содержания, эти рябины прошлой болезни уцелели вместе с сухой раздражительностью, с приемами прежней нетерпимости. Женева похожа на расстриженного патера, потерявшего веру, но не потерявшего клерикальные манеры. Кто-то сказал, что в каждом женевце остается на веки веков след двух простуд, двух холодных дуновений: бизы и Кальвина — и, кто бы ни сказал, это совершенно верно, но он забыл прибавить, что к двум прирожденным простудам прибавля¬ются разные пограничные оттенки и осложнения: савойские — немного с зобом внутри, французские — с coup d'Etat'cкими поползновениями и централизационными стремлениями. Все это вместе составляет в общем швейцарском характере — тоже больше свежем, чем любезном, — особый оттенок женевский, конечно, очень хороший, но не то чтоб чрезвычайно приятный. Женевец — гражданин и буржуа, гражданин раздражительный, буржуа агрессивный, несколько хищный и всегда готовый сдать сдачу—крупной, медной монетой дурного чекана. Между собой у них расплата идет свирепее и быстрее, чем с нашим братом. Иностранца, особенно туриста, пока не замечают в нем наклонности к оседлой жизни, щадят как хорошую оброчную статью и выгодный транзитный товар. Таких соображений между жителями быть не может. На другие кантоны женевцы смотрят свысока, они нарочно не знают по-немецки. Вообще надобно заметить, что у швейцарцев два, три, даже четыре патриотизма и, стало быть, столько же ненавистей. Есть патриотизм федеральный — и есть кантональный; федеральны!!, в свою очередь, раздвоен на романский и германский. Как добрые родственники, граждане разных кантонов любят со¬бираться на семейные праздники, вместе покушать и попить, пострелять в цель, попеть духовную музыку и послушать светских речей, после чего, как настоящие родственники, они 475 возвращаются по домам с той же завистью и нелюбовью друг к другу, с которой пришли, с теми же пересудами и взаимными антипатиями. В Германской Швейцарии вы встречаете на каждом шагу ту природную, наивную англосаксонскую грубость и бессознательную неотесанность, которая очень неприятна, но не оскорбительна, которая сердит, не озлобляя, так, как сердит неповоротливость осла, слона. Женевец, заимствуя у немецких кантонов это патриархальное свойство, усложняет его, переводя на французский язык, не имеющий столько емкости или выразительности по этой части, и, мало этого, он возводит простодушную соседскую грубость в квадрат преднамеренной дерзостью и сознательным sans fagoncxlix[149]. Он наступает на ногу, зная, что это очень больно; он скорее потому-то и позволяет себе это маленькое удовольствие, что знает. То, что у немецкого немца идет до приторности, чем он производит в непривычном морскую болезнь и что называется словом, не переводимым ни на какой язык, — словом Gem?tlichkeit* — это до такой степени отсутствует в женевце, что вы от него бежите и без морской болезни. К тому же женевец особен¬но скучен, когда он весел, и пуще всего, когда разострится. Вероятно, во времена женевских либертинов они были размашистее, смеялись смешно и острили не тупым концом ума— но они выродились. Так, как у женевцев следа нет немецкой задушевности, так у них нет признака сельского, горного элемента, сохранившегося в других местах Швейцарии; женевцам не нужно ни полей, ни деревьев, им за все и про все служит издали Mont Blanc и вблизи озеро. Если он хочет гулять за городом, у него есть на то пароходы с фальшивящей музыкой и двигающимся рестораном. Богатые уезжают в загородные дома, но бедное населенье женевское не имеет ничего, подобного маленьким местечкам возле Берна, Люцерна, разным Шенцли, Гютчли, Ютли; есть кое-где несчастные пивные с кеглями — вот и все. Впрочем, надобно и то сказать, женевцу некогда много ездить ins Gr?ne; все время, остающееся от промысла, он посвящает делам оте- 476 чества, выбирает, выбирается, поддерживает одних, топит других и постоянно сердится. К тому же его торговые дела именно и идут бойко только в то время, когда людям в городе душно. Главный промысел Женевы, так же, как и всей городской Швейцарии, — стада туристов, прогоняемые горами и озерами из Англии в Италию и из Италии в Англию. Наших соотечественников, делающих также свои два пути по Швейцарии, и больше, чем когда-нибудь, не так дорого ценят, — «не стоят столько», по американскому выражению, — как прежде, до 19 февраля 1861 г. Англичане и американцы котируются выше. Женева к торговле пространствами, вершинами и долинами, водами и водопадами, пропастями и утесами прибавляет торговлю временем и продает каждому путешественнику часы и даже цепочку, несмотря на то что у всякого есть своис1[150]. В отправлении своей коммерции с иностранцами женевский торговец является во всей своей оригинальности, он сердится на свою жертву за ее опыты самосохранения, и мало что сердится — в случае упорства оскорбляет бранью и криком. Иностранец, который не поддается, в глазах женевца что-то вроде вора. XI Чтоб подражать в болтовне моему уехавшему доктору и быть истым туристом, я должен бросить, заговоривши о женевцах, взгляд на их историю. Дальше 1789 г. мы, разумеется, не пойдем, — скучно и не очень нужно. Резче этой черты история на Западе не проводила, это своего рода экватор. Перед этим годом генерального межевания Женева жила набожной и скупой семьей, двери держала назаперти и без большого шума, но с большой упорностью; молилась богу по Кальвину и копила деньги. Опекуны и пастыри много переливали из пустого в порожнее по части богословских препинаний 477 с католиками. Католики меньше болтали, больше интриговали, и, когда отчаянные кальвинисты торжественно их побили в контроверзе, католики уже обзавелись землицей и всяким добром. Известно, что католические клерикалы имеют при своей бездетности то драгоценное свойство хрена, что, где они пустят корни, их выполоть трудно. Кальвинисты побились-побились да так и оставили хрен в своем огороде. В те времена в Швейцарии было много добродушно-патриархального; несколько семейств, перероднившихся, покумившихся друг с другом, пасли кантоны тихо и выгодно для себя, как свои собственные стада. Разные почтенные старички с клюками, так, как они являются в свят день после обеда потолковать нараспев, — не в гётевском «Фаусте», а в «Фосте» Гуно*, — заведовали Женевой, как своей кладовой, распоряжаясь всем и употребляя на себя все рабочие силы своих племянников, дальних родственников и меньших братии. К роскоши они их не приучили, а работать заставляли до изнеможения, «в поте, мол, лица твоего снискивай хлеб» — всё по писаниям. Метода эта к концу XVIII века перестала особенно нравиться племянникам, потому что дяди богатели, а они исполняли пи¬сания. Как дяди ни доказывали, что женевец яшневцу розь, что одни женевцы — граждане, другие — мещане, а третьи — только уроженцы, племянники не верили и начинали поговаривать, что они равны дядям. «Вы правы, мы все равны перед богом, — отвечали дяди, — а о суетных, земных различиях, если они и есть, стоит ли толковать!» — «Стоит, и очень», — отвечали те из племянников, которых старые скряги не совсем сломали, — и стали отлынивать от благочестивого острога. «Вы люди свободные, — толковали им дяди, — не нравится дома — свет велик, ступайте искать хлеба, где хотите, а мы вас даром кормить не будем, а будем молиться за вас богу, чтоб очистил души ваши от наваждения общего врага нашего». «Ничего, — думали про себя старички, — пусть помаются да поучатся, пусть поголодают да перебесятся, воротятся и опять будут работать на ниве нашей». Взяли племяннички котомки и длинные палки и пошли смотреть свет. Кто с запяток, кто с козел, кто с булавой швейцара в руке, кто с бурбонским ружьем на плече, кто с историей 478 и географией под мышкой, кто кондитером, кто часовщиком, кто трактирным слугой, кто слугой вообще, жены и сестры их шли в француженки, по части выкроек и воспитания. Те, которым повезло, весело ехали домой и сами зачислялись в дяди, но не все остальные возвращались, к особенному удовольствию набожных сродников. Жившие в Вене и в Москве, в Неаполе и Петербурге конфетчиками и буфетчиками, гувернерами в России или «свиццерами»* в Риме, — еще ничего. Но другие, встретившиеся в Париже с беспорядками, и притом не с той стороны, с которой были их храбрые соотечественники, стрелявшие по народу из окон тюльерийского дворца 10-го августа 1792 года*, возвратились никуда не годными. Вместо молитвенников в черных переплетах с золотым обрезом они начитались гневного «P?re Duchesne» и мягкого «Друга народа». Старые родственники, сделавшиеся еще закоснелейшими раскольниками, так и ахнули. «Ах, говорят, вы богоотступники, мошенники, вот мы вас!» — «Вы погодите ругаться, благочестные старцы, — отвечают племянники, — мы ведь не прежние, мы раскусили вас, pas si b?ufcli[151], давайте-ка прежде делить наследство, Libert?, Fraternit?, Egalit? ou...clii[152]» Старики и кончить не дали. Давно отупевшие от ханжества и стяжания, они совсем рехнулись при виде такой черной неблагодарности пле¬мянников. Страх на них нашел такой; вспомнили площадь, на которой они поджарили и отляпали невинную голову Серве, — ну, думают, как «наши-то» с бесстыжих глаз ограбят, потузят да еще, пожалуй... фу! как от бизы, так мороз по коже и дерет. По счастию, Франция явилась на выручку. Первому консулу было как-то нечего делать, за неимением двух, трех тысяч какой-нибудь армии Sambre-et-Meuse*, для гуртового отправления на тот свет, он вдруг отдал следующий приказ: «Article I. Женевская республика перестала существовать. Article II. Департамент Лемана начал существовать. Vive la France!» Великая армия, освобождавшая народы, заняла Женеву и тотчас освободила ее от всех свобод. Пользуясь досугом, старички стали забираться и прятаться все выше и выше, 479 запираться все крепче и крепче в неприступных домах, в узких и вонючих переулках... другие, посмышленее, принялись укладываться — да, не говоря худого слова... за Альпы да за Альпы. Хорошим людям все на пользу — добровольное заключение и добровольное бегство послужило старичкам как нельзя лучше. Оставшиеся, желая отомстить за порабощение отечества, принялись продавать неприятелю военные и съестные припасы по страшно патриотическим ценам. Во время Империи никто не торговался (кроме Талейрана, и то только когда он продавал свои ноты и мнения). Недостало денег в одном месте — контрибуцию в другом, две контрибуции в третьем; ясно, что комиссариатские Вильгельмы Телли в убытке не остались. Освобожденные в свою очередь реакцией 1815 года от своих страхов, эмигранты возвращались (точно так же разжившись разными дипломатическими и другими аферами) к затворникам, и давай друг на друге жениться, для того чтоб составить плотную аристократию. Какой ветер веял тогда, вы знаете: Байрон чуть от него не задохнулся, Штейны и Канинги казались якобинцами, и Меттерпих был человек минуты. Объявляя, обратно первому консулу, о том, что департамент Лемана перестал существовать, а женевская республика снова начала существовать, Священный союз резонно потребовал, чтобы во вновь воскресающей республике ничего не было республиканского. Это-то старикам и было на руку. Для либерально-учено¬литературной наружности им за глаза было довольно мадам Сталь в Коппете*, де Кандоля в ботанике и Росси в политической экономии... Снова принялись они общипывать и брать голодом понуривших голову племянников, снова завели богословские скачки и беги с католиками, которые еще больше накупили земель. Скряжническую жизнь свою старики выдавали за олигархическую неприступность — мы-де имеем наши знакомства при разных дворах, а по другую сторону Pont des Bergues * никого не знаем. Замкнутые в горной части и лепясь около собора, они не спускались вниз, предоставляя черни селиться в С.-Жерве. Как всегда бывает, взявши все меры, они не взяли самой важной: не стро- ить им надобно было Pont des Bergues, не поправлять, а подорвать его порохом, — не подорвали. По этому мосту прошла революция 1846 года *. II Знаменитый граф Остерман-Толстой, сердясь на двор и царя, жил последние годы свои в Женеве*, —аристократ по всему, он не был большой охотник до женевских патрициев и олигархов. — Ну, помилуйте, сударь мой, — говорил он мне в 1849, — какая же это аристократия — будто делать часы и ловить форель несколько поколений больше, чем сосед, дает des titrescliii[153]... и originecliv[154] богатства какой — один торговал контрбандой, другой был дантистом при принцессе... — Вы забываете, граф, — отвечал я ему, —что женевские аристократы имеют и другие права. Разве они не находились в бегах и разве не возвратились восвояси — отчасти благодаря вам, сопровождаемые казаками и кроатами, как другие вен¬ценосцы и великие имена... Блудные племянники точно так, как кулмский герой*, понимали значение высокого патрициата женевского, и в особенности так понимал блуднейший из них Джемс Фази *. Джемс Фази — это смертная кара женевского патрициата, ее мука перед гробом, ее позорный столб, палач, прозектор и гробокопатель. Кровь от крови их, плоть от их плоти, потомок одной из старинных фамилий, о боге скучавших с Кальвином, — и у него-то поднялись руки на беззащитные, но не бессребреные седины. Он «дядей отечества», выбранных собственными батраками и кортомниками в верховный совет, прогнал в 1846 году в три шеи и сам себя выбрал на их место, вверяя себе почти диктаторскую власть. Сен-Жерве и вся бедная Женева с восторгом рукоплескала ему. От него старики спрятались этажом выше и повесили к дверям по замку больше, от него они отупели еще на степень, мозги стали быстрее размягчаться, а сердца каменеть. 481 Умных людей между ними больше не было. Вообще Джемс Фази чуть ли не последний умный человек в Женеве. Глупое озлобление, с которым они повели войну, было худшее оружие с таким врагом. Фази похож на хищную птицу, и теперь, состарившись и сгорбившись, он напоминает еще исхудалого кобчика — и злым клювом и пронизывающим взглядом. И теперь он еще полон проектов и деятельности, кипучей отваги, готовности рисковать, бросать перчатку и поднимать две... он все еще задорен и дерзок, он все еще молод, а ему семьдесят два года — подумайте, что он был в пятьдесят. Ему все шло впрок, больше всего недостатки и пороки. Середь удушающей скуки женевской жизни с ее протестантски-монашеским, постным лицемерием его разгульное спустя рукава, его веселое беспутство, его блестящие, шипучие пороки, опрокидывавшие на него удесятеренную ненависть святош, привязывали к нему всю молодежь, с которой он жил запанибрата, никогда не дозволяя себе наступить на ногу. Фази стоял головой выше своего хора и тремя — своих врагов. Добавьте к этому большую сметливость в делах, верный и решительный взгляд, неутомимость в работе, настойчивость, не останавливавшуюся ни перед каким препятствием, гнувшую и ломавшую всякую оппозицию, —и вы поймете, что не женевскому патрициату было бороться с ним. Дипломат и демагог, конспиратор и комиссар полиции, президент республики и гуляка, он все еще находил в себе бездну лишних сил, которая разъедала его своей незанятой праздностью. Этому человеку очевидно недоставало широкой рамы, Женева была не по его росту... вытягиваться точно так же вредно, как съеживаться. Фази в Лондоне, в Нью-Йорке, в освобожденном Париже был бы великим государственным деятелем. В женевской тесноте он испортился — привык кричать и бить кулаками по столу, беситься от возражений, привык видеть против себя и за себя людей ниже его ростом. Отсюда страсть к тратам и наживам, привычка бросать деньги и недостаток их... ажиотаж... потери... долги. Долги — наше национально¬экономическое средство, наша хозяйственная уловка, — именно долги-то в глазах 482 женевских гарпагонов должны были уронить Фази больше, чем все семь смертных грехов вместе. Что ему было за дело до их ненависти, пока вся Женева — небогатая, молодая, рабочая, католическая — подавала за него голос... и кулак. Но 1ешрога ш^апШг*. Около пятнадцати лет диктаторствовал тиран Лемана над женевскими старцами... город удвоил, крепостные стены сломал, сады разбил, дворцы построил, мосты перекинул, игорный дом открыл и других домов не закрывал... но Кащеи бессмертные таки подсидели его. У них явился отрицательный союзник. К борьбе Фази привык, он жил в ней, и, когда не тотчас случалось ему одолеть, он раненым львом Отступал в свое С.-Жерве и выходил вдвое яростнее и сильнее из своей берлоги. С таким неприятелем, как Фази с своими молодцами, старикам-формалистам и легистам нечего было делать, как тотчас опять отступать. Они воевали парламентскими средствами и исподволь распускаемыми клеветами. А с какой стороны он хватит — как было знать? С таким неочестливым противником всего можно было ждать. Пока масса была за него, сила его была несокрушима, а переманить ее на свою сторону воспоминанием прежнего . патриархального закрепощения было дело не особенно легкое. Помощь должна была явиться из среды по ту сторону Фази. Время шло исподволь, меняя умы и мысли в Женеве, как и на всех точках земного шара, где история еще делается... Опираясь на свою живую стену, Фази, наконец, почувствовал, что стена холоднее... что она не так плотна и не так сплошно поддерживает его... Он годы старался не верить, но вот там... тут ропот или, хуже, равнодушие. И уязвленный своими, гладиатор-вождь обернулся назад с раздраженным лицом... «Кто бунтует против прежнего агитатора... Неужели он?..» Укоряющая, печальная тень Алберта Галера сумрачно качала головой и указывала с упреком на работников, как будто говоря: «Они не твои больше». Галер был суровый проповедник — Фази боялся его социальных идей и гнал его... 483 гнал до гробовой доски, — в могиле он вырос и окреп. Теперь наступало утро его дня... солнце Фази садилось. Старый боец не оробел, он снова ринулся вперед, но силы бить на две стороны не хватило, и он бил зря. Нанося удары консерваторам, он в то же время хотел левой рукой держать за горло «гидру» социализма —на таком противуестественном раздвоении нельзя было надолго удержаться. Действительно, Швейцария, Женева — микрокосмы. Разве в моем беглом рассказе не вся современная драма человеческого развития с 1789... до нынешнего дня? Не все ее действующие элементы? Радикальная партия раскололась на две партии — без всякого повода. Одна часть бросила старого вождя — другая несла его с криком на прежних щитах. Земля терялась под их ногами, и озлобленье росло. Возле огороженного поля для травли ходили безучастные работники — у старых племянников явились свои племянники. Новый бой не имел для них смысла—они не верили ни тем, ни другим. Оставленные противники вцепились друг другу в волосы... С этих пор, т. е. с начала шестидесятых годов, озлобление борющихся партий приняло форму периодического членовредительства. Женевцы пользуются каждым общественным делом, чтоб почистить друг другу предместья. Labourer les faubourgs — гениальное женевское выражение, не уступающее гоголевскому «съездить под никитки»*. После каждых выборов победители и побежденные ходят татуированные, как ирокезы; у кого синий глаз, у кого ссадина на лбу, у кого нос отделан под грушу. Столько мышечного усердия и фонарей ни одна страна не приносит на алтарь отечества, как цивическая весь Кальвина. Нигде в мире не занимаются с такой рьяностью и так часто выборами, как в Женеве; месяцы прежде — только об них и говорят, месяцы после — только об них и спорят. Отчасти это происходит от чрезвычайной важности, которую женевцы им придают. Консерваторы и радикалы, не согласные ни в чем, согласны в огромном значении Женевы в всемирном хозяйстве и развитии. Для одних это Рим «очищенного протестантизма», для других — исправляющий должность 484 Парижа во время его тяжкой умственной болезни и горькой доли. Женевцы уверены, что как весь мир, чтоб знать время, смотрит на женевские часы, так все политические партии смотрят на них самих. Как же им не заниматься после этого — денно и нощно — выборами; они выбирают некоторым образом не только за кантон, но и за вселенную. ...Запершись на ключ и спустивши сторы, конспирируют на тощий желудок консерваторы в пользу старого порядка вещей, соображая подкупы нодешевле и даровые влияния — в виду будущей подачи голосов. Конспирируют и радикалы, заперши свою дверь тоже на ключ, но не с внутренней стороны, а снаружи; la d?mocratie permanente et militanteclv[155] конспирирует не натощак, а на абсинт и кирш — она шумит в душных кофейнях, самоотверженно морщась от невозможного пива и не смея заикнуться об этом, потому что хозяин — не только радикал, а голос, власть и центр. В сущности, все это делается бескорыстно. Ни «ficelle»*, ни радикалов сущность дел не заботит, они занимаются торжеством общих мест и победой или поражением частных лиц. Остальное, т. е. вся реальность жизни, администрация, опускается как мелочь... а иногда и так, что радикалы делают консервативное дело, а консерваторы — радикальное. Это удовлетворение политической гимнастикой подорвало старые радикальные и либеральные партии. Новые люди потеряли интерес к их препинаниям. Да и как было его не потерять? В пятнадцать лет радикального владычества в Женеве ее законодатели не коснулись до целого ряда готически-патриархальных узаконений, пропитанных крепостничеством и неуважением к самым элементарным правам лица. Чтоб убедиться в этом, не угодно ли взглянуть на текст «книжонок», или permis de s?jourclvi[156], выдаваемых всем иностранцам — ив том числе швейцарам других кантонов. Каждый «неженевец» безапелляционно отдан во власть того часовщика, 485 которому на ту минуту вверен полицейский хронометр. Он может иностранца выслать за дурное поведение. Законодателям не пришло даже в голову определить, что такое дурное поведение, — для кальвиниста, например, ходить в католическую церковь — самое скверное поведение. Далее штрафы за просроченные дни, поборы за житье в Женеве — сверх всякого рода поборов за дом, мастерскую, за то и се. Вот тебе и post tenebras lux! Я указал, например, одному из старых правительственных радикалов унизительный текст, который жег мне руки. —Все это или совсем не исполняется, или on fait semblantclvii[157]. —Что же вы это храните как приятный сувенир — и вам это было не гадко? — Если б вы знали, сколько мы выбросили старого хлама. —Чего же было жалеть остальной?.. — Вы знаете наше положение — особенно какое оно было после 1848... Франция, Австрия, Пруссия. — Это другое дело. Стало быть, вам было нужно, нравилось иметь в ваших руках — знаете — такую... эдакую власть... — Что же, мы злоупотребляли ей?.. — Не знаю, вероятно, что да. Знаете, что вы эдак из приличия бы ввели в дело высылки суд присяжных. Если двенадцать женевцев, которых иностранец не знает, приговорят выслать, высылайте — все ж лучше, чем один часовщик. — А вы думаете, что мы до вас об этом не думали? — За чем же дело стало? — Если б мы остались в власти... — Ничего бы не сделали... С 1846 было довольно времени... «Думали — да не отменили». О Селифан, Селифан... по крайней мере ты сам удивлялся, что, видевши необходимость починить колесо, ты не сказал об этом! * Долею в этом холодном пренебрежении к ближнему и в этой черствой неприхотливости опять-таки следы бизы и Кальвина. В угловатости и бесцеремонности женевца есть непременно что-то чисто архипротестантское, пережившее религию. Фази, составляющий яркое исключение, старался 486 украсить пуританский фон... полинялыми французскими обоями с двусмысленными картинками, из-за которых все-таки так и торчат постные кости. Пасторская нетерпимость и скучные тексты заменились скучными общими местами и юридическими сентенциями... Церковь без украшений, демократия без равенства, женщины без красоты, пиво без вкуса или, хуже, с прескверным вкусом — все сведено на простую несложность, которая идет человеку, пуще всего спасающему душу. Самый разврат в Женеве до того прост, до того сведен на край¬не необходимое, что больше отстращивает, чем привлекает. «Ты, мол, греши, коли надобно, но не наслаждайся, единое наслаждение там, где тело оканчивается и дух на воле». От этого происходят удивительные контрасты. Полуповрежденная Лозанна считает театр грехом и никак не дает деньги на возобновление погорелой оперы... и все неповрежденные в ней только и мечтают о постройке нового театра. Театр занимает воображение — отвлекает от последних новостей библии и от болтовни праздношатающихся и вольно-практикующихся пасторов. В Женеве два театра, но они до того наводнены элементом простой камелии и элементом voyou*, что солидные мужчины и особенно женщины (не из иностранок) без крайней необходимости их не посещают. Зато если есть какое послабление и распущение — по поводу французской близости и пены, прибиваемой к ее границам, есть и полиция. Женева любит круто распорядиться. Куда остальным кантонам, с своими допотопными жандармами, в киверах, напоминающих картины войн 1814 и баварские каски времен фельдмаршала Вреде... Стоит эдакий увалень, — стоит да вдруг от скуки или как спросонья спрашивает у гуляющего: «Фо бапье»... и готов сдуру вести au poste*, где ему же и достанется за это. Женевский жандарм разит Парижем, это уж отчасти sergent de ville, охотник своего дела...* Чтоб это увидеть, не нужно въезжать в город, а достаточно приехать в женевский амбаркадер — с швейцарской стороны. После итальянской учтивости и простоты в других кантонах перед вами круто раскрывается преддверие Франции — страны регламентации, 487 администрации, надзора, опеки, предупреждения, внушения. Кондукторы и сторожа железной дороги наглазно превращаются в самодержавных приставов, вагонных тюремщиков и прежде всего в ваших личных врагов и строгих начальников, с которыми говорить и рассуждать не советую. Франция так нахлороформизировала собою Женеву, что она и не почувствует сначала операции de l'annexion. Хотя и найдется меньшинство, которое наделает в желудке галльского кита хлопот не меньше Ионы... но Франция — не кит: что ей проглочено, то она не скоро выбросит... Не странно ли, что первый человек, который хотел предать Женеву французам, был сам Кальвин. Найдя, впрочем, что в случае нужды и в Женеве можно зажарить еретика Серве, он примирился с независимостью республиканской веси. Переводы: i[1] La Russie et le vieux Monde. Ed russe pub ? Londres, 1858. ii[2] Conclusion d'une s?rie d'articles sur la Pologne dans le Kolokol. iii[3] Certainement il y a des exceptions: je citerai un livre tr?s remarquable, publi? ? Paris en 1863 par un Polonais, sous le titre: La Pologne et la cause de Vordre. L'auteur a prouv? que la haine ne perd rien par la connais-ance intime de son ennemi. Dans beaucoup de cas nous partageons ses opinions, lui les n?tres; nous avons puis? aux m?mes sources. Quel plus grand crit?rium que cette rencontre de deux sentiments oppos?s! Je m'empresse d'ajouter qu'en parlant des articles sur la Russie dans les journaux alle-mands et fran?ais, nous avons except? les brillants et magnifiques tableaux de Ch. Mazade dans la Revue des Deux Mondes. iv[4] Quelquefois, bieu rarement, un esprit sup?rieur s'arr?te, ?tonn?, et constate un fait qui cadre peu avec le tableau st?r?otyp? de la Russie. Le fait para?t seul, isol?, presque monstrueux — on ne va pas ? la recherche de la s?rie — et le fait se perd de vue. Un homme c?l?bre me disait ? Vey-taux, en parlant de l'?mancipation des paysans en Russie avec la terre: — «La Convention de 93 —et elle ?tait bien audacieuse — aurait recul? de-vant une mesure taillant si profond?ment dans le droit de la propri?t?. Il me semble que l'ob?issance passive de la noblesse entre, et pour beaucoup, dans la r?ussite de cette mesure socialiste». — «Je ne le pense pas,— dis je,— d'autant plus que la noblesse ?tait bien loin d'une soumission passive. Cette mesure a pass? parce qu 'elle ?tait parfaitement conforme au g?nie national et que l'?mancipation, sans terre, ?tait impossible chez nous. Elle aurait provoqu? certainement une jacquerie. Une r?volution sociale de cette ?tendue ne pouvait se faire tranquillement que chez un peuple qui poss?de d'autres notions sur la propri?t? que celles des peuples de l'Occident». Personne n'y a song? s?rieusement. Les socialistes comme les autres. L'ensemble de ces faits nous a d?termin? ? para?tre encore une fois a la barre, insistant pour l'admission du t?moin ? d?charge dans le proc?s d'excommunication qu'on poursuit contre la Russie. v[5] II m'est impossible de ne pas citer encore une fois ces vers de G?the, qu'il adresse ? l'Am?rique: Dich st?rt nicht im Innern, Zu lebendiger Zeit, Unn?tzes Erinnern, Vergeblicher Streit. vi[6] Si bien appr?ci? par le baron westphalien Haxthausen et le socio-logue am?ricain Carrey vii[7] «Россия и старый мир». Русское изд<ание>, опубл<икованное> в Лондоне, 1858*. viii[8] В заключении серии статей о Польше в «Колоколе»*. ix[9] Конечно, бывают и исключения: я сошлюсь на весьма замечательную книгу, изданную в Париже в 1863 году одним поляком, под названием «La Pologne et la cause de l'ordre»*. Автор доказал, что ненависть нисколько не теряет от глубокого знания своего врага. Во многих случаях мы разделяем его мнения, он — наши; мы черпали из одних и тех же источников. Может ли быть лучший критерий, чем эта встреча двух противоположных чувств! Спешу добавить, что, говоря о посвященных России статьях в немецких и французских газетах, мы сделали исключение для блестящих и превосходных картин Ш. Мазада в «Revue des Deux Mondes»*. x[10] Иногда, чрезвычайно редко, какой-нибудь выдающийся ум в изумлении останавливается и констатирует факт, мало соответствующий шаблонным представлениям о России. Факт этот кажется единичным, изолированным, почти чудовищным — за систематическое исследование таких фактов не принимаются, и он пропадает из виду. Один знаменитый человек сказал мне в Вето, говоря об освобождении в России крестьян с землею*: «Конвент 93 года —а он отличался достаточной смелостью — отступил бы перед мерой, столь глубоко подрывающей право собственности. Мне кажется, что успех этого социалистического мероприятия во многом обязан пассивной покорности дворянства» —«Не думаю, чтоб это было так,— сказал я,— тем более что дворянство было весьма далеко от пассивной покорности. Это мероприятие прошло потому, что оно вполне соответствовало национальному духу, и потому, что освобождение без земли у нас было невозможно. Оно вызвало бы, без всякого сомнения, жакерию. Социальный переворот подобного размаха мог произойти спокойно лишь у народа, обладающего иными понятиями о собственности, чем народы Запада». Никто об этом серьезно не подумал. Социалисты так же, как и прочие. Совокупность этих фактов вынуждает нас еще раз явиться перед судом, требуя допуска свидетеля защиты на процесс об отлучении, который ведется против России. xi[11] благие пожелания (лат.). — Ред. xii[12] не могу не привести еще раз стихи Гёте, с которыми он обращается к Америке: Dich st?rt nicht im Innern, Zu lebendiger Zeit, Unn?tzes Errinern, Vergeblicher Streit*. xiii[13] наоборот (лат.). — Ред. xiv[14] Так хорошо оцененный вестфальским бароном Гакстгаузеном и американским социологом Кэри*. xv[15] Громовой (лат.). — Ред. xvi[16] согласно теории (нем. и франц.). — Ред xvii[17] лишенные родины (нем.). — Ред. xviii[18] Священного пути (лат.). — Ред. xix[19] тем самым (лат.). — Ред. xx[20] дополнением (лат.). — Ред. xxi[21] Т. е. не темплиеры, а язычники, молитву творившие в капищах, божницах и «храмах», в противуположность христианам, молитвословящим в церквах. (Примечание батюшки, помогавшего в переводе.) xxii[22] Батюшка непременно просил оставить «сей»; он находил, что этот — «указательно», а сей —«сугубо указательно». xxiii[23] Батюшка было поставил, как в тексте, «Ренанус», но я просил его отнять «ус», а то пришлось бы Кине называть Квипетусом и Оливье — Олеариусом. xxiv[24] Насчет замечательного остро безумного сочетания совершенного произвола с совершенной необходимостью как о сильнейшем признаке пишу особый аргумент. xxv[25] Nouvelle phase da la litt?rature russe, par Iscander. 1864. xxvi[26] Si M. Thiers — avec cette omniscience qui le distingue — pensant que Katkoff soit une «intelligence eminente» —vient en faire l'?loge dans une s?ance de la Chambre des d?put?s, en France, c'est son affaire; mais faire de lui un repr?sentant, voire m?me un chef du mouvement en Russie, c'est trop fort. xxvii[27] «Новая фаза в русской литературе» Искандера. 1864. xxviii[28] Если г. Тьер — со свойственным ему всеведением, — воображая, что Катков является «выдающимся умом», — недавно восхвалял его на заседании Палаты депутатов во Франции, это его дело; но делать из него представителя и даже главу общественного движения в России — это уже слишком. xxix[29] II est bien dommage que, sur les trois articles qui ont paru dans l'honorable feuille de la Bourse de Saint-P?tersbourg, nous n'ayons lu que le dernier. Nous n'avons pas pu nous procurer les nos 307 et 310. xxx[30] En l'an de gr?ce 1868, dans une taverne qui porte le nom de London-House, dans une ville sous les Alpes, et non loin de la mer, ? un d?ner, en presence d'une douzaine de personnes, un g?n?ral russe se vantait, en pleine Europe, d'avoir pendu des Polonais pendant la guerre. xxxi[31] Очень жаль, что из трех статей, появившихся в этой почтенной петербургской биржевой газете, мы прочли только последнюю. Нам не Удалось достать н<омер>ов 307 и 310. xxxii[32] В 1868 году после рождества Христова, в таверне. называющейся «London-House», в городе у подножия Альп и невдалеке от моря, во время обеда. в присутствии дюжины человек, один русский генерал хвастался в центре Европы, что во время войны он вешал поляков. xxxiii[33] Cet article, publi? dans le 7me volume de l'Etoile Polaire, a ?t? coin Pose sur des m?moires, notes et lettres in?dits de M. Karazine. xxxiv[34] C'est au palais Michel que Paul 1er a ?t? tu?. xxxv[35] Curateur de l'Universit? de Kazan, inquisiteur inf?me, abandonn? par le gouvernement m?me et mort en exil du temps de Nicolas. xxxvi[36] КОГ . Av?nement de Nicolas, pages 228—229. xxxvii[37] Le r?ve de son abdication le pr?occupa jusqu'? sa mort. xxxviii[38] Nous aurions bien d?sir? voir ces billets. De semblables tr?sors appartiennent ? l'histoire et ne doivent pas rester cach?s. xxxix[39] Un contrat d'achat de serfs ou de terre. xl[40] Voir les M?moires de Catherine II, Londres, 1860. xli[41] Felitza, nom de fantaisie; c'est le titre d'une ode du po?te Derjavine en l'honneur de Catherine II. xlii[42] Le na?f Nicolas ne partageait pas l'opinion de Karazine. Voici en quels termes le gouverneur de Kharkov lui notifia, le 24 novembre 1826, l? permission que lui accordait l'empereur de sortir de sa propri?t?: «Le chef de l'?tat-major g?n?ral de S. M. I. m'a appris que S. M. l'empereur dai-gnait vous accorder le droit de r?sider o? bon vous semblerait et m?me ? Moscou; le s?jour de la seule ville de Saint-P?tersbourg vous est interdit jusqu'? nouvel ordre: toutefois, la permission de demeurer o? vous voudrez ine vous est accord?e qu'? la condition de vous abstenir de toute critique sur les choses qui ne vous regarderont pas!» — Quel langage et quelles id?es! xliii[43] Un brigand tr?s populaire. xliv[44] Celui qui a ?t? pendu. Les autres, ? l'exception d'Alexandre Mouravioff, tous furent envoy?s aux travaux forc?s. Mathieu Mouravioff, Troubetzko? et Yakouchkine revinrent en 1856. xlv[45] Dans une des feuilles suivantes nous donnerons le r?cit d'un t?moin de cette insurrection, r?cit qui a ?t? imprim? dans le Kolokol russe. xlvi[46] Je tiens ce fait du c?l?bre artiste Michel Stchepkine, Petit-Russien lui-m?me; il pouvait avoir alors de vingt ? vingt-cinq ans. xlvii[47] A la manie furieuse des colonies militaires vint se joindre, dans le cerveau malade de l'empereur, la manie des b?timents et des grands chemins. Sans aucune connaissance technique, sans ?gards aux moyens, aux n?cessit?s, m?me aux saisons, il fit du bienfait populaire de la construction des chauss?es — un malheur des paysans, les faisant travailler h?tivement par un genre de corv?e forc?e. Dans son inqui?tude nerveuse, il parcourait l'empire d'un bout ? l'autre, partout m?content, pr?cipitant le travail, harcelant les autorit?s, qui se servaient de tous les moyens les plus on?reux pour se vanter de leur z?le. Le prince Repnine, r?primand? par lui en qualit? de gouverneur g?n?ral, pour le mauvais ?tat de la chauss?e de Tchernigov ? Poltava, hasarda de faire observer que ces provinces ?tant frapp?es par la famine, il n'avait pas cru possible d'employer trop de paysans sur la grande route. «Ce qu'ils m?chent ? la maison, — r?pondit avec duret? l'empereur, — ils peuvent bien le m?cher sur la chauss?e». Что они дома сосут, то могут сосать и на большой дороге! On est vraiment tent? de demander si c'est le m?me homme que nous avons vu apr?s l'assassinat de Paul, que nous avons connu pendant les guerres, le m?me enfin de qui parlent Napol?on et Chateaubriand, m-me de Sta?l et Stein? Un auteur allemand pr?tend que les derni?res ann?es de son r?gne il ?tait atteint d'ali?nation mentale. C'est tr?s possible! xlviii[48] Nous voyons ? c?t? de ces hommes qui, presque tous, sont all?s expier leur d?vouement aux travaux forc?s, des noms qui sonnent ?trangement avec les leurs, vu leur position post?rieure, comme les deux fr?res P?rovsky, l'un ministre de l'int?rieur, l'autre gouverneur g?n?ral d'Orenbourg; Bibikoff, g?n?ral, gouverneur de Kiev et ministre apr?s; Kav?line, g?n?ral-gouverneur de St.- P?tersbourg; et enfin faut-il le nommer? — Le monstrueux proconsul de Vilna et inquisiteur Michel Mouravioff. Le prince Troubetzko? mentionne encore dans ses m?moires les noms du prince Michel Gortchakoff, chef d'?tat-major de l'arm?e active; de l'ami-ral Litke; de Nicolas Mouravioff (de Kars), g?n?ral en chef d'un corps d'arm?e; du g?n?ral Gourko, chef do l'?tat-major au Caucase. xlix[49] «Полярная звезда», т. Ill, стр. 303 и проч. l[50] Remarquons que Nicolas n'amnistia personne ? son av?nement au tr?ne. li[51] Fille du comte Alexis, l'assassin de Pierre III. lii[52] C'est alors que je l'ai vu pour la premi?re fois; j'avais douze ans, je me rappelle tr?s bien sa figure vo?t?e, ses sourcils fronc?s, son regard triste.Il allait lentement ? cheval avec le prince Dmitri Galitzine. Rien de dur dans l'expression. Ce n'est pas la nature qui a fait de cet homme un tyran, ce n'est pas par go?t qu'il a commis toutes les sc?l?ratesses qu'on lui reproche. Il ?tait d?pays?. liii[53] L'archipr?tre Myslovsky ?tait un homme tr?s intelligent. Sa position ?tait difficile, mais il s'en tirait non seulement avec adresse, mais cum grano salis. Une fois Yakouchkine lui dit que pourtant en mati?re d'orthodoxie le gouvernement russe ?tait assez tol?rant et n'exigeait pas beaucoup. «H n'exige rien, — dit le pr?tre, — c'est bien vrai, seulement il envoie quelquefois les personnes qui ont abandonn? l'orthodoxie ? Solovetsk, ou 'es enferme dans des couvents». liv[54] On la commua apr?s pour cette cat?gorie en vingt ann?es de travaux forc?s. lv[55] Alexandre Bestoujeff et plusieurs autres disent au contraire que c'est Ryl??eff qui a prononc? les paroles que Myslovsky attribue ? Mouravioff. lvi[56] Ajoutons un mot sur Nicolas. De quelle trempe ?tait cet individu, tr?s jeune encore en 1826, vous dira, non un r?volutionnaire, mais le g?n?ral tr?s connu et tr?s f?al Denis Davydoff. La veille de l'ex?cution des conspirateurs, dit-il dans ses m?moires, l'empereur, qui avait ordonn? de pendre les condamn?s au lieu de les d?capiter, s'occupa tout le soir ? trouver quelque chose de lugubre et d'sffensant pour ajouter ? l'horreur de la mise en sc?ne. Il en avait r?gl? les moindres d?tails et n'?tait pas encore content. La nuit arriv?e, il alla se coucher; tout ? coup il demande une ordonnance et l'envoie ? la forteresse: c'?tait l'ordre de faire battre le tambour pendant tout le temps de 'ex?cution, comme on le bat lorsqu'on fait passer un soldat par les verges. lvii[57] Madame Bibikoff. lviii[58] Bien avant d'avoir entendu ces paroles, Ogareff et moi nous publi?mes ? Londres une r?futation de la brochure sous le titre: 14/26 d?cembre et l'empereur Nicolas. Londres, 1858. lix[59] Apr?s la mort de N. Bestoujeff ? Selenguinsk (en Sib?rie), au mois 8 mai 1855, on a trouv? une partie d'un manuscrit intitul?: Souvenir sur Ryl??eff. Nous l'avons publi? en russe dans l'Etoile Polaire; ce sont des 'traits de cet article que nous offrons maintenant. lx[60] Nous t?cherons de faire conna?tre ? nos lecteurs ses deux po?mt Vo?narovsky et Naliva?ko, au moins en prose. lxi[61] Nous trouverons plus de d?tails sur les circonstances qui pr?c?d?rent l'insurrection sur la place d'Isaac dans les m?moires du prince S. Troubetzko?. lxii[62] C'est avec cette note que nous avons re?u la copie du manuscrit qui a ?t? ins?r? dans l'Etoile polaire (VIIe vol.). lxiii[63] Эта статья, опубликованная в 7-й книжке «Полярной звезды», была написана по неизданным воспоминаниям, заметкам и письмам г. Каразина lxiv[64] Русский текст исторического очерка «Император Александр I и В. Н. Каразин» см. в т. XVI наст, изд., стр. 38—77. Характеристику французского перевода, а также изменений и исправлений, внесенных Герценом в текст «Kolokol», — см. там же, стр. 366— 369. — Ред. lxv[65] Тот, который был повешен; остальные, за исключением Александра Муравьева, были отправлены на каторгу. Матвей Муравьев, Трубецкой и Якушкин возвратились в 1856 году lxvi[66] В одном из следующих листов мы приведем рассказ очевидца этого восстания, — рассказ, который был напечатан в русском «Колоколе»*. lxvii[67] Я узнал об этом случае от знаменитого актера Михаила Щепкина*, который сам был малороссом; ему тогда должно было быть лет 20—25. lxviii[68] К бешеной мании военных поселений в больном мозгу императора вскоре присоединилась мания строительных работ и больших грунтовых дорог. Без всяких технических сведений, не считаясь со средствами, потребностями, даже со временами года, он превратил народное благо строительство дорог — в бедствие для крестьян, заставляя их спешно отрабатывать нечто вроде насильственной барщины. Охваченный нервным беспокойством, он объезжал империю из конца в конец, всегда и везде недовольный, торопя работы, изводя власти, прибегавшие ко всевозможным дорогостоящим средствам, чтобы выказать свое усердие. Князь Репнин, которому как генерал-губернатору он сделал выговор за дурное состояние дороги от Чернигова до Полтавы, осмелился заметить, что поскольку эти губернии постигнуты голодом, он но счел возможным использовать слишком много крестьян на большой дороге. «Что они дома сосут, — грубо отвечал император, — то могут сосать и на большой, дороге». Право, хочется спросить — тот ли это человек, которого мы видели после убийства Павла, тот ли, который был нам знаком во время войны, тот ли, наконец, о котором говорили Наполеон и Шатобриан, г-жа де Сталь и Штейн? Один немецкий писатель утверждает, что в последние годы своего царствования он был поражен умственным помешательством. Вполне возможно! Ых[69] Мы видим рядом с этими людьми, из которых почти все отправились на каторгу искупить свою самоотверженность, такие имена, которые в сочетании с первыми звучат для нас странно, по причине их позднейшего положения, — имена двух братьев Перовских, одного — министра внутренних дел, другого — оренбургского генерал-губернатора; Бибикова, киевского генерал-губернатора и впоследствии министра; Кавелина, петербургского генерал- губернатора, и, наконец, — надобно ли его называть?— чудовищного виленского проконсула и инквизитора — Михаила Муравьева. Князь Трубецкой отмечает в своих воспоминаниях еще имена князя Михаила Горчакова, начальника штаба действующей армии; адмирала Литке: генерала Николая Муравьева (Карского), командира армейского корпуса; генерала Гурко, начальника штаба на Кавказе. 1хх[70] самовольно (лат.). — Ред. 1ххЦ71] Полярная звезда», т. III, стр. 303 и проч.* 1ххп[72] Заметим, что Николай никого не амнистировал при своем восшествии на престол. 1ххш[73] Дочери графа Алексея, убийцы Петра III. 1ххА[74] для данного случая (лат.). — Ред. 1xxv[75] Именно тогда-то я увидел его впервые; мне было двенадцать лет, я очень хорошо помню его согбенную фигуру, его нахмуренные брови, его печальный взгляд. Он медленно ехал на коне рядом с князем Дмитрием Голицыным. В выражении его лица не было ничего черствого. Нет, не природа сделала из этого человека тирана, не удовольствия ради совершил он все злодейства, в коих его упрекают. Он оказался вне своей колеи. lxxvi[76] Протопоп Мысловский был очень умный человек. Его положение было нелегкое, но он вышел из него не только с ловкостью, но cum grano salis*. Однажды Якушкин сказал ему, что в отношении православия Русское правительство все же довольно терпимо и не требует многого. «Оно ничего не требует, — сказал священник, — это правда, но оно иногда ссылает тех, кто отошел от православия, в Соловки либо заключает их в монастыри». lxxvii[77] Позднее его смягчили для этой категории, заменив двадцатью годами каторжных работ. lxxviii[78] Александр Бестужев и многие другие утверждают, наоборот, что именно Рылеев произнес слова, приписываемые Мысловский Муравьеву. lxxix[79] Добавим еще одно слово о Николае. Какого закала был этот человек, еще совсем молодой в 1826 году, вам расскажет не революционер, а весьма известный и весьма верноподданный генерал Денис Давыдов. Накануне казни заговорщиков, — говорит он в своих записках, — император, приказав повесить осужденных, а не обезглавить их, весь вечер занимался тем, что изыскивал что-нибудь особенно зловещее и оскорбительное, чтоб увеличить ужас обстановки. Он установил мельчайшие подробности и все еще не был доволен. С наступлением ночи он отправился спать; вдруг он требует к себе дежурного и посылает его в крепость: то был приказ бить в барабан во все время казни, как делают, когда гонят солдата сквозь строй*. lxxx[80] Госпожа Бибикова. lxxxi[81] Еще задолго до того, как были услышаны эти слова, Огарев и я опубликовали в Лондоне опровержение этой брошюры под заглавием «14/26 декабря и император Николай». Лондон, 1858 год*. lxxxii[82] После смерти Н. Бестужева в Селенгинске (Сибирь), в мае месяце 1855 года была найдена часть рукописи, озаглавленная: «Воспоминания о К. Рылееве». Мы опубликовали ее на русском языке в «Полярной звезде»; отрывки из этой статьи мы и предлагаем теперь*. lxxxiii[83] Мы попытаемся ознакомить наших читателей с его двумя поэма — «Войнаровский» и «Наливайко», по крайней мере в прозе* lxxxiv[84] Мы найдем больше подробностей об обстоятельствах, предшествовавших восстанию на Исаакиевской площади, в записках князя С. Трубецкого lxxxv[85] С этим замечанием мы получили копию с рукописи, которая была напечатана в «Полярной звезде» (кн. VII). lxxxvi[86] Lettres ? la r?daction dn Den, — Kolokol russe, 1864. Lettres ? un-adversaire, id, 1865. Lettre ? M. J. Aksakoff — 1866. lxxxvii[87] Ogareff, moi et mon fils. lxxxviii[88] Je dis expr?s de P?tersbourg — car une partie de nos amis polonais le le ha?ssaient que sous le 59e degr? de long et trouvaient moyen e lui passer beaucoup de choses dans d'autres climats. lxxxix[89] Que nous reproduisons ? la fin du fragment. xc[90] M. Giller, ?tant vivant, se rappellera peut-?tre notre conversation. xci[91] Elle a ?t? racont?e par moi dans le Kolokol russe — 1er juillet 1867 xcii[92] Письма в редакцию «Дня» — русский «Колокол», 1864 г.* «Письма к противнику», там же, 1865 г.* Письмо к г. И. Аксакову — 1866 г.* xciii[93] Огарев, я и мой сын. xciv[94] Я нарочно говорю «петербургскому», ибо часть наших польских друзей ненавидела его лишь на 59-м градусе северной шир<оты> и находила возможность прощать ему многое в других поясах *. xcv[95] Которое мы воспроизводим в конце отрывка. xcvi[96] Г-н Гиллер, который еще жив, быть может, припомнит нашу беседу. xcvii[97] О первом я рассказал в русском «Колоколе» 1 июля 1867 г.* xcviii[98] «Et ce qu'il y a de plus ?trange, — dit M. Mazade d'apr?s la Correspondance du Nord-Est, — c'est que le gouvernement est rest?, jusqu'au dernier moment, dans une compl?te ignorance de cette situation. C'est le consul anglais, ? Arkhangel, qui a donn? le premier signal de d?tresse, et c'est, ? ce qu'il para?t, par l'ambassade britannique ? Saint-P?tersbourg que le gouvernement russe a appris cette effroyable d?tresse» (Revu des Deux Mondes. — 1er avril, page 756). xcix[99] «И что всего более странно, — говорит г. Мазад, по поводу „Correspondance du Nord¬Est”, — что правительство оставалось, до последней минуты, в полном неведении относительно этого положения. Первый сигнал бедствия подал английский консул в Архангельске, и, по- видимому, Русское правительство узнало об этом ужасающем бедствии от британского посольства в Санкт-Петербурге» («Revue des Deux Mondes» от 1 апреля, стр. 756). c[100] Pour donner une id?e de l'exactitude des renseignements envoy?s au Golos par ses correspondants et de la puret? des mares o? ils puisent leur sarcelle, citons un fait: un de ces employ?s, le plus frapp? de f?condit?, f?roce ennemi des Polonais et admirateur incons?quent de Garibaldi, raconte avec force de phrases l'?motion qu'a produite sur Florence l'arriv?e suppos?e de Bakounine en qualit? d'agent de Mazzini. La police le cherche, les esprits sont pr?occup?s... il a d?j? eu une entrevue avec Garibaldi, etc, etc...Or, Bakounine n'a pas quitt? la Suisse pour un seul jour depuis l'automne dernier. Le fait pourrait ?tre ignor? par l'employ? de la Voix officieuse, mais Bakounine est une personne assez marquante pour savoir avant d'?crire que grand ami du cr?ateur de l'Italie, qui va ? l'ind?pendance et ? l'unit?, il ne partage pas ses vues. Il ne suffit pas d'injurier les hommes comme Bakounine, il faut les conna?tre, m?me dans les int?r?ts de la cause commune de la r?daction du Golos et du gouvernement de Saint-P?tersbourg. ci[101] Чтобы дать представление о точности сведений, посылаемых в «Голос» его корреспондентами, и о чистоте луж, в которых они занимаются вылавливанием своих уток, приведем один факт. Какой-то из этих наемников, особенно страдающий плодовитостью, свирепый враг поляков и непоследовательный поклонник Гарибальди, рассказывает, весьма многословно, о том возбуждении, которое вызвал во Флоренции предполагаемый приезд Бакунина в качестве агента Маццини. Полиция его ищет, умы обеспокоены... у него уже состоялось свидание с Гарибальди, и т. п., и т. п. А между тем Бакунин ни на один день не покидал Швейцарии с прошлой осени. Этот факт мог быть неизвестен наемнику официозного «Голоса», но Бакунин—личность, достаточно заметная, и прежде, чем писать о нем, следовало бы выяснить, что, будучи большим другом творца Италии, идущей к независимости и единству, он не разделяет его взглядов. Недостаточно осыпать ругательствами таких людей, как Бакунин, — надобно знать их, даже в интересах общего дела редакции «Голоса» и санктпетербургского правительства*. cii[102] посредством свинца (нем.) Ред. ciii[103] Юность любит выражаться разными несоизмеримостями и поражать воображение бесконечно великими образами. Последняя фраза мне так и напоминает Карла Мора, Фердинанда и Дон-Карлоса. civ[104] Предсказание сбылось. Странная вещь — это взаимодействие людей на книгу и книги на людей. Книга берет весь склад из того общества, в котором возникает, обобщает его, делает более наглядным и резким, и вслед за тем бывает обойдена реальностью. Оригиналы делают шаржу своих резко оттененных портретов, и действительные лица вживаются в свои литературные тени. В конце прошлого века все немцы сбивали немного на Вертера, все немки на Шарлотту; в начале нынешнего — университетские Вертеры стали превращаться в «разбойников», не настоящих, а шиллеровских. Русские молодые люди, приезжавшие после 1862, почти все были из «Что делать?», с прибавлением нескольких базаровских черт. cv[105] недоразвитые формы (франц.). — Ред. cvi[106] перекрестные рифмы (франц.). — Ред. cvii[107] решительный довод (лат.). — Ред. cviii[108] Диалектика Гегеля — страшный таран, она, несмотря на свое двуличие, на прусско- протестантскую кокарду, улетучивала все существующее и распускала все мешавшее разуму. К тому же это было время Фейербаха, der kritischen Kritik...* cix[109] Comme si c'?tait une offense pour la Russie et uns lacune, s'il lui manque, par hasard, une abomination quelconque qui se pratique chez les autres. Oh! les amis na?fs, les amis slaves et purs slaves. cx[110] «общине» (нем.). — Ред. cxi[111] Как будто это является погрешностью для России и упущением, если в ней случайно отсутствует какая-нибудь гнусность, практикуемая у других. О простодушные друзья, славянские и чисто славянские друзья! cxii[112] мастерскую народов (лат.). — Ред. cxiii[113] Comme si nous nous faisions passer pour des martyrs? O? et quand? cxiv[114] «Нынешнее состояние России и заграничные русские деятели». Издание второе. Берлин, 1868. cxv[115] разрешения печатать (лат.). — Ред. cxvi[116] своеобразном (лат.). — Ред. cxvii[117] и его подмастерьями (нем.). — Ред. cxviii[118] Как будто мы когда-нибудь выдавали себя за мучеников? Где и когда? cxix[119] Один-единственпый (итал.). — Ред. cxx[120] «Нынешнее состояние России и заграничные русские деятели». Издание второе. Берлин, 1868*. cxxi[121] великое неизвестное (лат.). — Ред. cxxii[122] зала ожидания (франц.). — Ред. cxxiii[123] мимоходом (франц.). — Ред. cxxiv[124] он совершенно выжил из ума (франц.). — Ред. cxxv[125] «Коридорному звоните три раза» (франц.) — Ред. cxxvi[126] «Веревки — сколько угодно, сударь» (франц.). — Ред. cxxvii[127] действие — это всё (франц.). — Ред. cxxviii[128] порыва (франц.). — Ред. cxxix[129] Нужны действия! (франц.). — Ред. cxxx[130] Это уж слишком; этому нет названия (франц.). — Ред. cxxxi[131] затруднение из-за большого выбора (франц.) — Ред. cxxxii[132] Вы издеваетесь над людьми (франц.). — Ред. cxxxiii[133] «Ну-ка, старина» (франц.). — Ред. cxxxiv[134] набег (франц.). — Ред. cxxxv[135] чистокровных (франц.). — Ред. cxxxvi[136] горе-законников (франц.). — Ред. cxxxvii[137] «вперед» (франц.). — Ред. cxxxviii[138] плата за труд (лат.). — Ред. cxxxix[139] никчемному (франц.). — Ред. cxl[140] родильном доме (франц.). — Ред. cxli[141] вводный эпизод (франц.). — Ред. cxlii[142] смелей (франц.). — Ред. cxliii[143] подбирать колосья (франц.). — Ред. cxliv[144] Значит, тебя здорово зацепило, мой котик? (франц.). — Ред. cxlv[145] досада (франц.). — Ред. cxlvi[146] Лион Перраш — Лион Перраш! Едущие на Амберье Кюло, линию» Шамбери, линию Женевы! Пересадка. Пассажиры экспресса — Арсель-Лион продолжают путь (франц.). — Ред. cxlvii[147] сердечного согласия (франц.). — Ред. cxlviii[148] после мрака свет (лат.). — Ред. cxlix[149] бесцеремонностью (франц.). — Ред. cl[150] В Женеве до того усовершенствовали теперь измерение времени, что узнать, который час если не невозможно, то чрезвычайно трудно. Как ни посмотришь — все разный час, один циферблат показывает парижское время (оно, верно, отстает au jour d'aujourd'hui <в настоящее время>), другое бернское (полагать надобно, совсем нейдет), наконец, женевское (по карманным часам Кальвина на том свете). cli[151] Истое женевское выражение*. clii[152] Свобода, Братство, Равенство или...(франц.). — Ред. cliii[153] права (франц.). — Ред. cliv[154] источник (франц.). — Ред. clv[155] перманентная и воинствующая демократия (франц.). — Ред. clvi[156] видов на жительство (франц.). — Ред. clvii[157] делают вид, что исполняют (франц.). — Ред.