Справедливый человек. Николай Семенович Лесков Полунощное видение Я много раз слышал и не однажды читал, что он «исчез», — «справедливый человек» исчез, и исчез не только совершенно без следа, но даже нет и надежды снова отыскать его в России. Это было тяжело, и в то же время не хотелось этому верить. Может быть, дело зависит много от самих тех, кто ищет и не умеет найти «справедливого человека»… Мне припоминался старый водевиль «Спокойная ночь в Щербаковом переулке». Там, я помню, был куплет, что И в Щербаковом переулке Нашелся добрый человек. Значит, умел же автор этой пиесы найти «доброго человека» даже в таком маленьком и затхлом переулке, а может ли быть, чтобы не нашлось справедливого человека во всей России? Какого рода справедливость требуется от «справедливого человека»? Требуется, чтобы он при виде общественной несправедливости нашел в себе смелость и решимость во всеуслышание сказать людям: «Вы ошибаетесь и идете по пути заблуждений: вот где справедливость». Я цитирую это место из статьи одного публичного органа, который нет надобности называть. Я ручаюсь за одно: что приведенные мною слова напечатаны и что они очень многим казались глубоко верными; но я имел против них предубеждение. Я верил, что справедливый человек еще где-то уцелел, и я его действительно вскоре встретил. Я его видел в борьбе с целым обществом, которое он стремился победить один и не сробел. Это было минувшим летом. Я выехал из Петербурга с одним набожным приятелем, который взманил меня посмотреть одно большое религиозное торжество. Путь был не длинен и не утомителен: прохладным вечерком мы сели в вагон в Петербурге, а на следующее утро уже были на месте. Через полчаса мой набожный друг уже поссорился с соборным псаломщиком, который оказал ему какую-то непочтительность, а вечером, когда мой сопутник уселся в занятом нами номере писать в Петербург жалобу на псаломщика, я, в сопровождении одного легконравного артиста, прибывшего сюда «читать сцены», отправился подышать свежим воздухом и кстати посмотреть: чем здесь люди живы? У нас в Петербурге в эти часы все порядочные люди живут, как известно, «при садовых буфетах», и здесь оказалось то же самое, а потому мы и попали без всяких недоразумений в общественный сад, где мой знакомый артист должен был показывать свои таланты. Он здесь был не новичок и знал многих, и его знали многие. Сад, куда мы пришли, был довольно большой для провинциального города, но более был похож на проходной бульвар. Впрочем, долевые входы в него по случаю происходившего в этот вечер платного концерта и представления были закрыты. Платящая публика входила только через один средний проход, сделанный в вогнутом полукруге. У ворот помещались дощатые будочки для продажи билетов, стояло несколько человек полицейских и несколько зевак, не имевших возможности пройти в сад по безденежью. Перед этим входом в сад был маленький палисадничек, – неизвестно для чего здесь выращенный и огороженный. Он относился к саду, как передбанник к бане. Артист прошел на «особом праве», а я взял билет, и мы вошли в ворота под звуки скобелевского марша, за которым следовало «ура» и опять новое требование того же марша. Публики было много, и вся она жалась больше на небольшой лужайке, в одной стороне которой был деревянный ресторан, построенный в виде языческого храма. По бокам его с одной стороны возведен дощатый летний театр, где теперь шло представление, а потом должен был читать мой петербургский чтец; с другой «раковина», в которой помещался военный оркестр, исполняющий тот скобелевекий марш. Общество принадлежало, очевидно, к разнообразным слоям: были чиновники, офицеры армейского полка, купечество и «серый народ – мещанского звания». В более видных местах густел купец, а в отдалениях тучкой толокся полковой писарь с особенной дамой. Утлые столики с грязными салфетками были наставлены очень часто один возле другого и все решительно заняты. Люди дружно производили публичное оказательство, чем они живы. В большом спросе были чай, пиво и «проствейн». Только в одном месте я заметил человека, который вел дело солиднее: перед ним стояла шампанская бутылка с коньяком и чайник с кипятком для пунша. Пустых стаканов возле него было несколько, но сидел он одиноко. Гость этот имел замечательную наружность, которая бросалась в глаза. Он был огромного роста, с густою черною растительностью, по которой и в голове и в бороде уже струилась седина, и одет он был чрезвычайно вычурно, пестро и безвкусно. На нем была цветная, синяя холщовая рубашка с высокими, туго накрахмаленными воротничками коляской; шея небрежно повязана белым фуляром с коричневым горошком, на плечах манчестеровый пиджак, а на груди чрезвычайно массивная золотая цепь с бриллиантом и со множеством брелоков. Обут он был тоже оригинально: у него на ногах были такие открытые ботинки, что их скорее можно было принять за туфли, и между ними и панталонами сверкали яркие красные полосы пестрых шелковых носков, точно он расчесал себе до крови ноги. Он сидел за самым большим столом, который помещался на самом лучшем месте – под большою, старою липою, и, казалось, был в возбуждении. Сопровождавший меня артист при виде этого оригинала сжал мне потихоньку руку и заговорил: – Ба-ба-ба! Вот неожиданность-то! – Кто это такой? – Это, матушка, сужект первого сорта. – В каком смысле? – В смысле самом любопытном. Это Мартын Иваныч – дровяник, купец, зажиточный человек и чудак. В просторечии между своих людей именуется «Мартын праведник», – любит всем правду сказывать. Его, как Ерша Ершовича, по всем русским рекам и морям знают. И он не без образования – Грибоедова и Пушкина много наизусть знает, и как выпьет, так и пойдет чертить из «Горя от ума» или из Гоголя. Да он как раз для нас и в ударе – без шляпы уже сидит. – Жарко сделалось. – Нет; у него под шляпою всегда другая бутылка, на тот случай, если из буфета больше подавать не станут. Артист кликнул мимо пробегавшего лакея и спросил: – У Мартына Ивановича под шляпой есть бутылка? – Как же-с… прикрыта. – Ну, значит, готов, и скоро будет представление какой-нибудь самой неожиданной и самой высокой справедливости! – Надо с ним повидаться. Артист направился к Мартыну Ивановичу, а я побрел за ним и невдали наблюдал их встречу. Артист остановился перед Мартыном и, сняв шляпу, с улыбкой молвил: – Вашей справедливости почет. Мартын Иванович в ответ на это протянул ему руку и, сразу бросив его на смежный пустой стул, отвечал: – «Прошу, – сказал Собакевич». – А я не хочу, – проговорил мой приятель, но в эту минуту перед ним уже стоял стакан пуншу, и Мартын опять повторил ту же присказку: – «Прошу, – сказал Собакевич». – Нет, право я не могу, – мне сейчас надо читать. Мартын выплеснул пунш на землю и привел какую-то ноздревскую фразу. Мне это не нравилось: я понял, почему все бежали от этого антика. Оригинал действительно был оригинален, но только мне казалось, что в нем сидит не один Собакевич, а и Константин Костанджогло, который рыбью шелуху варит. Только Костанджогло теперь подпил и с непривычки еще противнее хает весь свет. Он заговорил, что «все у нас подлецы»; и когда публика опять потребовала скобелевский марш, вдруг беспричинно встал и зашикал. – Чего это он? – спросил я отошедшего от него приятеля. – Переложил немножко справедливости. А впрочем, пора в театр. Я ушел с приятелем и приютился у него в уборной. Пели, читали и опять вышли в сад. Спектакль был кончен. Публика значительно редела и, расходясь, еще требовала скобелевский марш. Мы без затруднения нашли столик, но по счастию или по несчастию попались опять «visавидом» с нашим Мартыном Ивановичем. Он за время нашего отсутствия еще успел повысить свою чувствительность, и его справедливость, видимо, требовала у него уже гласного оказательства. Он теперь уже не сидел, а стоял и декламировал, но не стихи, а прозаический отрывок, который действительно обязывал признать в нем весьма значительную для человека его среды начитанность. Он валял на память места из похвального слова Захарова Екатерине, которое находится в «Рассуждении о старом и новом слоге». – «Суворов, рекла Екатерина, накажи! – Как бурный вихрь взвился он от стрегомых им границ турецких; как сокол ниспал на добычу. Кого увидел – расточил; кого натек – победил; в кого бросил гром – истребил. Было и нет. Европа содрогнулась… и…» Но в это время публика опять потребовала «Скобелева марш», и за исполнением этой пиесы оркестром стало не слышно, что вещал Мартын Иванович; только когда марш был кончен, разнеслось опять: – «Надлежит чтити праотцев и неудобь себе точию высоко мыслити!» – Чего этот человек добивается? – спросил я приятеля. – А правды, правды, государь мой, он справедливости добивается. – На что она ему теперь? – Она ему необходима: праведен бо есть и правоты вид являет лице его. Вот он сейчас ее и явит! Глядите, глядите! – закончил рассказчик. И я увидал, что Мартын Иванович вдруг снялся с своего места и неверными, но скорыми шагами устремился к проходившему мимо пожилому человеку в военной форме. Мартын Иванович нагнал этого незнакомца (который оказался капельмейстером игравшего оркестра), моментально схватил его сзади за воротник и закричал: – «Нет, ты от меня не скроешься, – сказал Ноздрев». Капельмейстер сконфуженно улыбался, но просил его оставить. – Нет, я тебя не оставлю, – отвечал Мартын Иванович. – Ты меня измучил! – И он подвинул его к столу и закричал: – Пей за обиду оскорбленных праотцев и помрачение потомцев! – Кого я обидел? – Кого? Меня, Суворова и всех справедливых людей! – И не думал, и не располагал. – А для чего ты целый вечер скобелевский марш зудишь? – Публика требует. – Ты меня измучил этой несправедливостью. – Публика требует. – Презирай публику, если она несправедлива. – Да в чем тут несправедливость? – Отчего Суворову марша не играешь? – Публика не требует. – А ты ее вразумляй. Раз сыграй Скобелеву, а два раза Суворову, потому он больше воевал. Да! И вот я тебя теперь с тем и отпускаю: иди и сейчас греми марш Суворову. – Не могу. – Почему? – Нет суворовского марша. – Как нет марша Суворову? «Суворов, рекла Екатерина, накажи! Он взвился, ниспал, расточил, победил, Европу содрогнул!..» И ему марша нет! – Нет. – Почему? – Публика не требует. – Ага… так я же ей покажу! И Мартын Иванович вдруг выпустил из своих рук капельмейстера, встал на стол и закричал: – Публика! ты несправедлива, и… за то ты свинья! Все зашумело и задвигалось, а возле стола, с которого держал речь Мартын справедливый, явился пристав и начал требовать, чтобы оратор немедленно спустился на землю. Мартын не сходил. Он отбивался ногами и громко продолжал укорять всех за несправедливость к Суворову и закончил вызовом, бросив вместо перчатки один башмак с своей ноги. Подоспевшие городовые схватили его за ноги, но не остановили смятения: в воздухе пролетела вторая ботинка, стол опрокинулся, зазвенела посуда, плеснули коньяк и вода, и началась свалка… У буфета по чьему-то распоряжению мгновенно погасили фонари, все бросились к выходу, а музыканты на эстраде нестройно заиграли финальное: «Коль славен наш господь в Сионе». Мы с приятелем примкнули к небольшой кучке любопытных, которые не спешили убегать и ожидали развязки. Все мы теснились у того места, где полиция унимала расходившегося Мартына Ивановича, который мужественно отстаивал свое дело, крича: – «Екатерина рекла: Суворов, накажи… Он взвился, ниспал, расточил, содрогнул». И он замолк, или от того, что устал, или ему помешало что-нибудь иное. В теперешней темноте было трудно разглядеть, кто как кого тормошит, но голос справедливого человека раздался снова: – Не души: я сам иду за справедливость. – Не здесь доказывают справедливость, – отвечал ему пристав. – Я не вам, а всему обществу говорю! – Пожалуйте в участок. – И пойду – только дальше руки ваши. – Пожалуйте! – И пойду. Руки прочь! Нечего меня обнимать. Ничего мне не может быть за Суворова-Рымникского! – Господа, посторонитесь – осадите. – Я не боюсь… Почему Суворову марша нет? – Мировому судье жалуйтесь. – И пожалуюсь! Суворов больше! – Судья разберет. – Дурак ваш судья! Где ему, черту, разобрать. – Ну вот!.. Это все в протокол. – А я вашего судью не боюсь и иду! – выкрикнул Мартын. – Он раздвинул руками полицейских и пошел широкими шагами к выходу. Ботинок на нем не было – он шел в одних своих пестрых носках… Полицейские от него не отставали и старались его окружать. Из рядов остававшейся публики кто-то крикнул: – Мартын Иванович, сапожки поищи… обуйся. Он остановился, но потом махнул рукою и опять пошел, крикнув: – Ничего… Если я справедливый человек, я так должен быть. Справедливость завсегда без сапог ходит. У ворот Мартына посадили на извозчика и повезли с околоточным. Публика пошла каждый кому куда надо. – А ведь он, однако, и в самом деле справедливо рассуждал, – говорил, обгоняя нас, один незнакомец другому. – В каком роде? – Как хотите – Суворов ведь больше Скобелева воевал, – зачем ему в самом деле марша не играют. – Положенья нет. – Вот и несправедливость. – А ты молчи, – не наше дело. Ему мировой-то, может быть, должен, а тебе нет, так и нечего справедливничать. Приятель дернул меня за руку и шепнул: – И если хотите знать – это настоящая правда! Когда я раздевался в своем номере, по коридору прошли, тихо беседуя, двое проезжающих; у соседней двери они стали прощаться и еще перебросились словом: – А ведь как вы хотите, в его пьяном бреде была справедливость! – Да была-то она была, только черт ли в ней. И они пожелали друг другу покойной ночи.