Полное собрание сочинений в одиннадцати томах. Том 8. Письма. Борис Леонидович Пастернак ПРИНЯТЫЕ СОКРАЩЕНИЯ: Архив МГУ — Центральный Государственный исторический архив Моск¬вы, фонд Московского Государственного университета. Архив РАН — Центральный архив Российской Академии наук. Воспоминания — Воспоминания о Борисе Пастернаке. М., «Слово/Slovo», 1993. «Встречи с прошлым» — Встречи с прошлым. Сборник материалов Рос¬сийского Государственного архива литературы и искусства. М., «Рус¬ская книга». «Второе рождение» — Борис Пастернак. Второе рождение. Письма кЗ. Н. Пастернак. 3. Н. Пастернак. Воспоминания. М., «Грит», 1993. ГАРФ — Государственный архив Российской Федерации. ГЛМ — Рукописный отдел Государственного Литературного музея. ГМГЛ — Государственный музей грузинской литературы им. Г. М. Лео-нидзе (Тбилиси). ГМИИ — Рукописный отдел Государственного музея изобразительных искусств им. А. С. Пушкина. Ежегодник ПД — Ежегодник рукописного отдела Пушкинского Дома. ИМЛИ — Рукописный отдел Института мировой литературы им. М. Горько¬го Российской Академии наук, Москва. НОЛЯ — Известия Отделения литературы и языка АН СССР. ИРЛИ — Рукописный отдел Института русской литературы (Пушкинский Дом), С.-Петербург. Глубокоуважаемая и дорогая Ольга Дмитриевна! Моему свинству должен быть наконец положен предел. На¬перед это мне послужит наукой. Надо давать выраженье естествен¬ной радости тотчас по вскрытьи бандероли, не дожидаясь того, как сложится чтенье присланного и что именно ему помешает. Примете ли Вы теперь мое столь запоздалое и слишком, вероят¬но, для Вас остывшее спасибо?1 Тем временем я успел прочесть и чудесный Ваш «Горячий цех»2. Наверное, я ничего не понимаю, но при однородной, сизи¬фовой, навязанной (как, вообще говоря, навязана человеку исто¬рия) задаче, позволяющей ставить «Московские рассказы» в па-раллель с Вашими последними работами3, высоты «Цеха» больше других достигает рассказ «Во дворце труда». Как раз по этой вещи и ложится моя благодарность Вам, быть может оставив недооце¬ненными другие. Рядом с вещами, измеряющими новизну набе¬жавших перемен мерой задумчивости далеко назад оглядывающе¬гося человека, простые описанья этих перемен, как бы они ни были художественны, необходимо проигрывают. Но не всё драмы пи¬сать, скажете Вы, и будете правы. На «Салтычихине гроте» застали меня неожиданные затруд¬ненья, о которых не стоит говорить, и, не успев Вас вовремя по¬благодарить за доставленное наслажденье, за память и надпись, я должен был на время позабыть обо всем на свете ради одной не в меру затянувшейся работы4. Тогда, до «Цеха» и «Дворца труда», я с восхищеньем глазел на Ваш густой бытовой цукат, так далеко отставая от Вас в его знаньи, что не всегда он мне казался правдо¬подобным. В том же, что в последнем заключеньи я, вероятно, не отдал ему должного, виноваты только Вы и Ваша последняя вещь. Рассуждать о ее достоинствах в подкрепленье своего чувства вряд ли было бы удобно: Вы вправе этим не интересоваться. Все, что Вам нужно для Вашего общественно-исторического расчета от фактов, взято Вами так, что точно лишь случившийся вовремя читатель додумывает за Вас эти, безотчетно легшие ему в руку по¬ложенья. Таков в особенности конец вещи. Как Ваше здоровье, Ольга Дмитриевна? Вполне ли Вы оправились после московского ушиба? Еще раз горячо Вас благодарю за все. От души желаю Вам работать и даль¬ше с тем же увлеченьем, как и над напечатанной частью. Преданный Вам Б. Пастернак Впервые: Ежегодник ПД, 1979. Л., 1981. — Автограф (ИРЛИ, ф. 732, оп. 2, № 178). 1 Пастернак благодарит О. Д. Форш за присланную ему книгу «Мос¬ковские рассказы» (Л., 1926). Разбираемые далее в письме рассказы «Во дворце труда» и «Салтычихин грот» входили в этот сборник. 2 Роман О. Д. Форш «Горячий цех» (М.-Л., Госиздат, 1927). 3 По поводу прочитанного романа «Современники» см. в письме к Е. В. Пастернак 27 авг. 1926: «Это очень увлекательная книга, восходящая к материалам захватывающей значительности...» 4 «Лейтенант Шмидт». 347. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 3 февраля 1927, Москва Дорогой друг! Я пишу тебе случайно и опять замолкну1. Но нельзя же и шутить твоим терпеньем. Шел густой снег, черными лохмотьями по затуманенным окнам, когда я узнал о его смер¬ти2. Ну что тут говорить! Я заболел этой вестью. Я точно обо-рвался и повис где-то, жизнь поехала мимо, несколько дней мы друг друга не слышали и не понимали. Кстати ударил жестокий, почти абстрактный, хаотический мороз. По всей ли грубости представляешь ты себе, как мы с тобой осиротели?3 Нет, кажется нет, и не надо: полный залп беспомощности снижает человека. У меня же все как-то обесцелилось. Теперь давай жить долго, ос¬корбленно-долго, — это мой и твой долг. — Нелегко мне далось это молчанье. Особенно больно было открыть его вслед за полу-ченьем Мур'овой карточки и не успеть сказать тебе, как он вели¬колепен в своей младенческой надменности и насколько, дей¬ствительно, — наполеонид4. — Версты не могли дойти до меня: зарубежные русские книги посылать никогда не следует, они ос¬таются в цензуре. Их мне дал Зелинский5. У меня странная при¬вычка: только я успею разрадоваться и разволноваться, как тот¬час спешу осчастливить кого-нибудь из друзей источником это¬го волненья. Тут даже есть закон пропорции, и так как на этот раз чувства были предельны, то Версты пробыли у меня только сутки. Но, конечно, я проглотил все, разве только не дочитал (и жалею об этом) статьи Шестова6. В книжке, точно как на приво¬лье, против меленькой листовки, — Поэма Горы сильно выигра¬ла. Свое настоящее место она заняла в особенности в отсутствие «Конца» и «Крысолова», которые находились в тот день у Асее¬ва. Конечно и сейчас я скажу, «Гора» — в подчинении к «П<оэ-меЖонца». Но тогда я прочел ее вне этой ее подчиненности, словно бы тех исключительнейших поэм не существовало. Твоя, конечно, твоя. Особенно все куски с перемежающимися: гора горевала — гора говорила7. Раз случился скандал. Надо тебе знать, что я проворонил кор¬ректуру 1-й части Шмидта, и по этой случайности вещь осталась как бы за тобой, т. е. акростих был напечатан8. Поначалу его не прочли (прописная колонка не была выделена). Когда же (удру¬жил один приятель) уже по прошествии двух месяцев после вы¬пуска эта «тайна» была раскрыта, редактор, относившийся ко мне, не в пример многим тут, исключительно хорошо, стал рвать и метать, заговорил о черной моей неблагодарности и не поже¬лал больше никогда ни видеть меня, ни слышать, ни, следова¬тельно, и объясняться. Напуганного всем происшедшим прияте¬ля секретари Нового Мира поспешили успокоить фразой, заста¬вившей меня сердечно пожалеть о недоразуменьи, обидевшем такого человека. Он, сказали они, слишком любит Цветаеву и Пастернака, дело обойдется, это размолвка ненадолго. — Пред¬ставь, он вообразил, что это я ему подсунул, чтобы его одура¬чить. Я ему написал письмо, где всем вещам (в том числе и его мыслям) вернул поколебленное достоинство9. Это прекрасный человек, и он ведет журнал лучше, чем это возможно в оглоблях, в которые взяты здесь ответственные редактора. Версты нравят¬ся им. Поняла ли ты суть происшедшего? Ты — за границей, зна¬чит твое имя тут — звуковой призрак. Передают (я не был), на отчете Всероссийского Союза Писателей об истекшем годе в про¬зе, поэзии и пр. Асееву, читавшему доклад о поэтах, задали воп¬рос, отчего он не говорит о тебе, не поэт ли Ц<ветаева>? Нет, ответил будто бы он, Цветаева поэт огромный, но ее здесь нет. Ты не сердись на него, даже я за тебя не обиделся: ни Маяковский, ни Коля не могут себе позволить многого из того, что спускается мне. Они воспринимаются в обрамленьи ответственности, по¬пулярности и пр. Я же на положении безответственном, т. е. су¬щие дети, поголовные дети и подчас дурные, воображают, что я — ребенок. Зато и живу я несоизмеримо лучше (морально) и хуже (матерьяльно) многих. — Уже ты заметила вероятно, к се¬редине письма, что я болтаю с тобой как ни в чем не бывало, точно мы вчера расстались. Что ты сейчас делаешь, чем в настоящее время занята? Я получил твое вложенье (письмо от Св.-Мирского)10. Я не знаю его имени и отчества. Сообщи мне его, пожалуйста. Отвечу, разумеется, через тебя. Покамест же, горячее ему спа¬сибо за письмо и за его приязнь. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 161). Датируется по почтовому штемпелю. 1 Перерыв в письмах Пастернака Цветаевой продолжался четыре ме¬сяца. Цветаева за это время писала ему не менее восьми раз. 2 Р.-М. Рильке. 3 На этот вопрос Цветаева ответила: «Грубость удара я не почувство¬вала (твоего "как грубо мы осиротели") <...> Грубость сиротства — на фоне чего? Нежности сыновства, отцовства?» (9 февр. 1927; там же. С. 290,292). 4 Цветаева, с юности влюбленная в Наполеона, считала, что ее сын Мур похож на него. 5 В № 1 журн. «Версты» были опубликованы глава из поэмы «Девять¬сот пятый год» и глава из «Поэмы Горы» Цветаевой. 6 В «Верстах» напечатана работа Л. И. Шестова «Неистовые речи (по поводу экстазов Плотина)». 7 Главы VI-VII «Поэмы Горы»: «Гора горевала (а горы глиной / Горь¬кой горюют в часы разлук), / Гора горевала о голубиной / Нежности на¬ших безвестных утр», «Гора говорила, что не отпустит / Нас, не допустит тебя с другой» и т. д. 8 Поскольку Цветаева резко раскритиковала «Лейтенанта Шмидта», Пастернак просил позволения снять «Посвященье», написанное в виде акростиха Цветаевой («Мельканье рук и ног и вслед ему...»). 9 Имеется в виду В. П. Полонский и письмо № 345 с объяснением. 10 Письмо Святополка-Мирского было послано 12 янв. 1927 г. через Цветаеву. «Пересылаю тебе письмо Мирского, которому не давала твоего адреса и которому умоляю его не давать», — записала она на конверте, — «чтобы запечатать волю (его к твоему адресу), твою — к даче его» (М. Ц. Собр. соч. Т. 6. С. 267-268). 348. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 9 февраля 1927, Москва Вот — то, что написано из И-й части1. Если сцена суда и казни не будут лучше этих, т. е. не будут достаточно серьезны и человечны, мне придется на этом письме и кончить. Однако насчет суда у меня имеются кое-какие мысли, и я — попробую, т. е. пока что я этого письма концом не признал. Окончательно сделано все до 17-го деле-нья. С 17-го и до письма может быть буду переделывать. Нужны были деньги, и эту порцию я гнал к, своего рода, — двадцатому числу2. Особенно это относится к бою. Может быть две строки многоточий будут заполнены, так строк на 16 — на 20 самой судьбой «Очакова» в обстреле. А может быть этого и не надо3. Вообще вся работа относит¬ся к самому последнему времени. Лето и осень прошли пусто и бес¬плодно. Но конечно читал, думал и наброски копились. По-настоя¬щему все зажило на Рождестве. Особенно замечательна была ночь на 1-е. Я никуда на встречу Нового Года не пошел. Мне хотелось тебе написать в эту ночь, без малейшей тени даже метафизического пре-дательства в отношеньи Ж<ени>, встречавшей Новый Год с Асее¬вым, Маяком и всей лефовской компанией. И вот, так же точно как я не писал тебе все это время, или еще отчетливей и сильней, я вместо письма к тебе решил собраться с мыслями и с волей, и в эту-то ночь и зажила И-я часть как целое. В 6-м часу утра Женичка (мальчик) закашлял очень страшно, мне показалось, что у него коклюш. Я стал ему греть молоко, по страшной рассеянности делая страшные глу¬пости с примусом, на котором каждый раз то взрывом, то целым стол¬бом отзывался огонь, без опасных последствий, точно только оду¬шевленно говоря о своих способностях. Сейчас, написав это, я вспом¬нил о рожденьи Мура4. Со встречи вернулись Ж<еня> с Маяковским. Он был вторым поздравителем в эту ночь. Первою поздравила меня в 12 на минуту зашедшая Харазова5. Ты ни ее, ни, верно, о ней не знаешь. Существованье ее для меня (т. е. знакомство) начинается с Аси. Я тебе может быть когда-нибудь о ней расскажу и о том, как и чем она связана с Rilke. Связь далекая и легкая, и однако составляю¬щая единственный тон моего отеческого, редкого (т. е. неплотного) к ней отношенья. — Если И-я часть лучше отвратительной первой, то этим я обязан твоему осужденью. Скоро напишу, с письмом к С<вятополку>-М<ирскому>6. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922—1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3. ед. хр. 161). Датируется по почтовому штемпелю. И 1 Вместе с письмом Пастернак послал рукопись второй части «Лей¬тенанта Шмидта»: от начала гл. 11 (часть I, гл. 9 оконч. редакции): «Окре¬стности и крепость...» — до конца гл. 18 (часть III, гл. 1): «В старых газе¬тах — полный отчет» (опубликована в «Новом мире», 1927, № 2-4). На последней странице рукописи приписка с объяснениями морских терми¬нов: «Кин<г>стоны — каналы, ведущие в балластные цистерны двойного дна. Гальюн — место в носовой части корабля (где находятся отхожие и свалочные места). На "Пруте" находилась часть осужденных по Потем-кинскому бунту (который произошел перед тем за 5 месяцев). Бронено¬сец Потемкин после этого был переименован в "Пантелеймона". "Прут" служил плавучей каторжной тюрьмой» (там же. С. 311-312). 2 В последней главе посланной части (Пастернак называет главы «де-леньями») дано письмо Шмидта к своей «корреспондентке». Двадцатое число — до революции было днем выдачи жалованья чиновникам. 3 Строки многоточий стоят в конце гл. 17, отделяя две последние стро¬фы. Намерения переписать названные главы и расширить сцену боя не были осуществлены автором, напротив, при подготовке книги конец гл. 17 был отброшен. 4 Цветаева писала о рождении сына: «В самую секунду его рождения — на полу, возле кровати загорелся спирт, и он предстал во взрыве синего пламени» (14 февр. 1925; М. Ц. Собр. соч. Т. 6. С. 243). 5 Елена Георгиевна Харазова — поэтесса, писавшая по-немецки. См. о ней в письме № 431. 6 Письма Пастернака к Святополку- Мирскому не сохранились. 349. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 22 февраля 1927, Москва У меня вышла почтовая бумага, и неприятно писать тебе на этой. Я только что получил «Попытку комнаты»1. Ты знаешь сама, — как это хорошо и как близко мне, утратившемуся, настоя¬щему. Но вот, только успел открыть рот, как уже — непрошенная бестактность. Нет, я не сравниваю. Я не могу не завидовать тебе, но сильнее моей зависти, — гордость и радость. Ты удивительно стройно растешь и последовательно. Всего больше поражает и вол¬нует меня в твоем безостановочно и безущербно развертывающемся мире тот стержень, по которому выравнивается твое богатство. За¬черкнул приблизительно то же, что следует дальше, по неудачнос-ти выраженья2. Мысль, т. е. самый шум «думанья», настолько по¬рабощена в тебе поэтом, что кажется победительницей. Кажется ей никуда еще не падалось так радостно и вольно, как в твои до последней степени сжатые и определенные строчки. Твои поэти-ческие формулировки до того по ней, до того ей подобны, что на¬чинает казаться, будто она сама (мысль) и есть источник твоей бес¬подобной музыки3. Точно, очищенная от всякой аритмии предпо-лаганий, она не может не превратиться в пенье, как до звучности очищенный шум. Т. е. это то, о чем мечтал (но конечно и мечтает, всеми страницами (т. е. они и живы этой мечтой)) Баратынский. Все это, я знаю, не понравится тебе. Меня-то, конечно, очень тро¬гает, нравится ли тебе что или нет. Мне хотелось бы удивляться тебе так, чтобы это тебе доставляло радость. Но не одни вещи, близко и лично касающиеся нас, нас с тобою связывают. Закону этой свя¬зи во многом до нас даже нет дела. Это сказывается между прочим и на «Попытке комнаты». Следуя твоей воле, я мыслю «Попытку» обращенною к Rilke4. Ты представить себе не можешь, как мне бы хотелось, чтобы всем движеньем своим она летела к нему. Нам нуж¬но в живом воздухе трусящих дней, в топотне поколенья, иметь звучащую связь с ним, т. е. надо завязать матерьяльный поэтичес¬кий узел, который как-то бы звучал им или о нем. Но «Попытка» страшно связана со мною. Ты не возмущайся, пожалуйста: я ни хочу, ни не хочу твоего посвященья. Не в нем дело. Но если даже не существо, — пусть эмоциональная роль, пусть именная маска — но маска тут задета и окликнута моя. То есть я хочу сказать, что R ты дани еще не уплатила. Субъективно, т. е. прямо от себя тебе ближе ко мне, чем к нему. Для соприкосновенья с ним требу¬ется перерыв волевой волны, с большой долей объективного раз¬мышляющего, изучающего усилья. Можно довериться сновиденью о себе самом и о близлежащем: такой сон местно вещественен5. Он всегда содержит много говорящего о существе вещей, вовлечен¬ных в его круг. Далекое же, чем оно роднее нам и больше (далекое в реализации сроков, возрастов, расстояний и пр.) и чем больше стра¬сти предполагает перспектива — всегда роняется сновиденьем. Если бы не было этого соотношенья, которое я выразил так плохо, что и сам, перечтя, не пойму, то, наряду со сном, не существовало бы искусства. Оно вызвано к существованью именно этой пер¬спективой — воздушно-далеких и сердечно-близких вещей, с ко¬торой никогда не справляется, которым никогда не воздает долж¬ного — бесперспективное сновиденье6. Род такого усилья, в высо¬чайшей, сверхчеловеческой степени, дан в философии Крысоло¬ва. Но я свалил чересчур в кучу несколько очень несвязных соображений на одну и ту же тему. Слышишь ли ты мой голос за всем этим? Напиши мне, что письмо не раздражило тебя. Через месяц мне обещают И-е Версты, Лестницу7 и все, что смогут дос¬тать. Светлову (о «Гренаде») передал8: это было первое мое знаком¬ство с ним. Тут много способных. Талантливым считаю одного Сельвинского. Он очень настоящий, очень замечательный. Вот стихи Харазовой, возникшие в мыслях о R., ему посвящен¬ные и написанные, по ее словам, в последние дни года, за день, за два до ее полночного появленья у меня9. Я хочу, чтобы ты их знала. Она очень милый человек с совершенно потрясающей биографи¬ей, — попроси Асю, — она тебе расскажет ее историю. Она — нео¬быкновенный человек, чрезвычайно вдохновенный. Это я говорю о ней, а не о том, что она доносит до страницы. Ты знаешь, что это вещи разные. Но может быть, я слеп, и ты будешь справедливей к ней, и тогда окажется, что я ничего не понимаю и проглядел круп¬ное дарованье, оглушенный сухостью и педантизмом своих мерил. AN R. М. RILKE 1 Das Дек yqnLerchenglocken schwer, Such ich dich einsam im Spiegel; Und leise fallt das Leben umher Von der Wande traulichem Hugel. Als rauschte der Glasquelle steigender Teich, Worin Fenster und Teppich ertrinken, Ein Madchen im Sessel der Mondsichel gleich, Und Tlschtucher sinken und winken. Und Stunden gehen aus und ein Und falten alternd die Hande, Bis die eine ergreifet des Некеш Schrein Mit sprengendem Schlusselwenden. Oh! — Darauf ein RauschenL Ich glaube der Tod! — Holunder und tropfende Regen! — Weil in des Некеш leiser Not Sich Lerchen Kopfe bewegen. 2 Jeden Abend trittst du, ein veigess'ner Engel In des Некеш Kammer fordernd und bestimmt. Setzest dich ans Spinnrad und mit gold'nen Faden Leitest du mein Schicksal, bis die Herzwand glimmt. Stunden Knien nieder, trinken mir aus Handen. Der Erinnru^ Murmeln Klujg undtranerdeer. Und die Ampel schrumpfet, eine rote Schale Wie Bananenwinken in des Teppichs Meer. Draussen wachsen Blumen, nahen sich die Wolfe Und mit weichen Rufen locken sie dich fort. In des Blutes Brunnen sammelt sich der Nachklang, Naht mit Unbestimmtheit deinem letzten Wort. Weiter ist Karfreitag. Weiter wird es Ostern, Wenn die Vogel fragen, wie ein Menschenherz... Und im Spiegel gleitet deine Auferstehung Hinter Wolkenstossen langsam himmelwarts*. Maria Wyss (это ее псевдоним)1 Многоточьем подчеркнуто то, что тронуло. * К Рильке. 1. «Уменя тяжело на сердце от колокольного звона жаворонков, я одиноко ищу тебя в зеркале; и вок¬руг тихо опадает жизнь с отвесных стен холма. Когда за¬шумел хрустальный родник вздымающегося пруда и им упивались окно и ковры, подобно девочке, сидящей в изгибе месяца, никли и трепетали скатерти. Часы идут вперед и назад, и, старясь, складывались руки, пока одна не вскрыла ларчик сердца, взломав его поворотом клю¬ча. Ах, — оттуда шум! Думаю, что — смерть! Бузина и капли дождя! Потому что в тихой печали сердца кача¬ются головки жаворонков». 2. «Каждый вечер, забытый ангел, ты уверенно и стремительно вступаешь в келью моего сердца, садишься за прялку и золотыми нитями вершишь мою судьбу, пока не истлеют стенки сердца. Часы преклоняют колена, мудро и бесслезно пьют из моих рук рокот воспоминаний. Висящая на шнуре лампа уменьшается в размерах, и ее красная раковина кивает, подобно банановым деревьям в море ковра. Снаружи растут цветы, волки все ближе и с нежным зовом увле¬кают тебя вдаль. В источнике крови возникает отзвук, неясно близится твое последнее слово. Затем — Страс¬тная Пятница. Потом настанет Пасха, когда вопроша¬ют птицы, словно человеческое сердце... "Твое воскре¬сение медленно скользит в зеркале за порывами обла¬ков ввысь, к небесам (нем.). Св.-Мирскому напишу в следующем, и очень большое пись¬мо. Какая радость держать в руках твой дар и глядеть в глаза ему! Ни с чем не сравнимое наслажденье. Получила ли ты П-ю часть Шмидта? Ругай свободно, если не нравится. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 161). Датируется по почтовому штемпелю. 1 Поэма «Попытка комнаты» была написана летом 1926 г., в ней от¬разились образы писем Пастернака этого времени. 2 Перед этим в письме зачеркнуто три с половиной строки. 3 Ср.: «Ж...> всегда считал, что музыка слова <...> состоит не в бла¬гозвучии гласных и согласных, отдельно взятых, а в соотношении значе¬ния речи и ее звучания» («Люди и положения», 1956). 4 В письме 9 февр. 1927, посылая поэму, Цветаева писала: «Стих о тебе и мне — начало лета — оказался стихом о нем и мне, каждая строка. Про¬изошла любопытная подмена: стих писался в дни моего крайнего сосре¬доточия на нем, а направлен был — сознанием и волей — к тебе. Оказался же — мало о нем! — о нем — сейчас (после 29т декабря), т. е. предвосхище¬нием, т. е. прозрением. Я просто рассказывала ему, живому — к которому же собиралась* — как не встретились, как иначе встретились. Отсюда и странная, меня самое тогда огорчившая... нелюбовность, отрешенность, отказность каждой строки. <...> Прочти внимательно, вчитываясь в каж¬дую строку, проверь» (М. Ц. Собр. соч. Т. 6. С. 268-272). 5 «Нынче (8т февраля) мой первый сон о нем, в котором не "не все в нем было сном", а ничто» (там же). 6 В письме начала марта Цветаева отвечала: «Бесперспективность сна? Об этом еще должна подумать. Кажется, ты прав» (Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. С. 318). 7 Поэма «Лестница»; летом 1926 г., когда Цветаева писала ее, называ¬лась «Как живет и работает черная лестница». 8 В письме 31 дек. 1926 Цветаева просила Пастернака: «Передай Свет¬лову (Молодая Гвардия), что его Гренада — мой любимый — чуть не сказа¬ла: мой лучший — стих за все эти годы» (М. Ц. Собр. соч. Т. 6. С. 266). 9 То есть как раз в тот день, когда скончался Рильке, 29 декабря 1926 г. 10 Псевдоним Лили Харазовой — имя ее учительницы в швейцарском пансионе. 350. Р. Н. ЛОМОНОСОВОЙ 12 апреля 1921, Москва 12/IV.27 Дорогая Раиса Николаевна! Как Вы замечательно, в трех строках, сказали о смерти М. Kellermann1 (боязнь одиночества и темноты)! Как всегда, Ваше письмо было для нас большим сердечным событьем. Моя благодарность Вам живет, т. е. ведет свое особое и иногда замкнутое существованье. Естественно, что Вы не всегда знаете о ней и никогда не узнаёте вовремя. Я этого не стыжусь и не боюсь. Но надобности в деньгах нет никакой, и в особенности ее не было бы, вздумай мы серьезно собраться за границу. Я думал, до Вашего письма, о поездке, главным образом во Францию. Съездить предполагал будущей весной, или к концу 28 года. Ваше письмо заставило подумать нас об этом плане не¬терпеливее; оно без Вашего ведома и желанья прозвучало чем-то вроде предостереженья мне. Меня охватил страх, что может быть через год мне за границу не попасть. И вот возможно, что я увижусь с Вами. Никаких шагов покамест не предпринимал, все это выяснит¬ся и разрешится, хочется верить, в теченье месяца. Только на днях закончил я мучительно затянувшуюся работу, стихотворную книжку о 1905-м годе, бблыную часть которой зай¬мет цельная вещь о лейтенанте Шмидте. Определенного и хоть сколько-нибудь спокойного взгляда на сделанное у меня нет. Но я знаю одно. Я на нее (параллельно с исполненьем она печаталась в журналах) просуществовал больше года и поправил матерьяль-ные дела. Она послужила к моей реабилитации, т. е. возвратила в разряд людей, о которых можно тут говорить, не рискуя быть об¬виненным в вере в привиденья. Обеих неопровержимостей доволь¬но, чтобы быть о качестве книжки самых безутешных мыслей: потому что оплачивается только более или менее откровенное во-доснабженье. И, надо думать, дань общему месту и очень средне¬му пониманью в этой работе уплачена большая. Однако писал я ее честно и с наилучшими намереньями. Но вообще ведь, не толь¬ко мы тут, но и весь мир и все поколенье охвачены поветрием по-средственности. Мне кажется, последствия войны шли по расши¬ряющимся кругам, от близлежавших и грубейших к более дале¬ким и невесомым. Матерьяльное восстановленье, как принято у нас утверждать, уже тут достигнуто. Тем ощутительней, от года к году, наше духовное одичанье. Здесь недавно был Duhamel2. Что прием наш, одинаково дутый, всезначащий и потому ничего не означающий, меня подавил и сконфузил — в порядке вещей. Но и облик гостя показался мне не много чем значительнее нашей штампованно-радушной встречи. Не смею судить о писателе, — я его почти совсем не знаю. То немногое, что я читал, очень чело¬вечно, но и не более того. Говорил же он и вел себя крупно-без¬лично. Простите мне это случайное и неблагозвучное словосоче-танье. Здесь не было скромности и простоты неведомого челове¬ка, которые я так люблю. По-видимому эти не в характере дня. Может быть объективно он не противоречит себе, мне же кажет¬ся удручающе противоречивым. День этот гонится за радостью и наслажденьем, за властью, за славой, за крупными масштабами. Международное стало его домашним мерилом, его разумеюще¬юся прозой. Между тем «международность» без истинного, как-то по-особенному кем-то переживаемого мира — пустой звук. Во¬обще следовало бы вспомнить, что только человеческое сердце, чем-то отмеченное и потому — реальное, может быть истинной столицей культуры. Вне этого соотношенья и верованья все пре¬вращается в ужасную астрофизическую провинцию. Таким-то — неизлечимым мировым провинциализмом было проникнуто вы-ступленье ОиЬатеГя. — Разумеется, я не сужу по нем обо всей Франции или о западе, как это иногда делают. Я всегда верил в малости более, чем в ложную «всеохватывающую» крупноту. — Но и в этой даже аргументации мое желанье побыть год за гра¬ницей (и поработать) не нуждается. Я мог бы еще без передыш¬ки прожить с год в атмосфере нашего непомерно разросшегося софизма, да так и хотел. Ряд обстоятельств, в их числе и Ваше письмо поколебали мое решенье. Однако еще не знаю, к чему приду. — Долго ли Вы пробудете в Италии? Встречаетесь ли Вы с Горьким3. Не думаю, чтобы он знал меня и помнил, да и не за что, для меня же это — величайший человек нашего путаного времени. Т. е. все элементы путаницы, столь лицемерные в иных сочетаньях и у иных людей — в нем истинны до огромности. Та¬кие люди как он или Ром. Роллан и являются основаньем для ложного паразитированья человечности в кавычках, каковою повеяло на меня от Дюамеля. И о «крупноте» я говорил только кавычешной. Эти, первостепенные, вперед, разумеется, подав¬ляют особенностью своей совести и воли, и лишь затем, в разме¬не и хождении, начинают оцениваться со стороны «всечеловеч-ности» охвата. Вторые же так прямо с широты охвата и начина¬ют, внося в эту тему, которая должна бы отдавать исключитель¬ностью, всю буднишнюю скуку и скудость рядового журнального сердца. — Не удивляйтесь этому топчущемуся, нелитературному пись¬му. Недавно от меня ушла дочь Серова, старинная подруга дет¬ства4. Это была саркастическая семья, и актерской наблюдатель¬ностью и даром передачи отмечены все ее члены. Около трех ча¬сов, сам того не желая, я поддерживал невеселый разговор о на¬шей повседневности, так, с ее стороны, был он убийственно ост¬роумен. Чувство угомленья, которым я пропитан, как и все у нас, особенно сильно сказывается у меня сегодня, после этой беседы, когда это ощущенье подкреплено этими беглыми, раз навсегда припечатывающими формулировками. Еще раз громадное Вам спасибо за все. От всего сердца при¬вет Юрию Владимировичу и Вашему сыну. Как сошло его отчаян¬ное по простоте и прямолинейности путешествие?5 Впервые: «Минувшее», № 15. — Автограф (Russian Archive, Leeds University). Отправлено 20 апр. 1927 в Сорренто и оттуда переадресовано в Рим и Анцио. 1 Мери Келлерман, жена писателя Бернгарда Келлермана, была со¬трудницей Ломоносовой по созданному ими в 1923 г. литературному и пе¬реводческому агентству в Берлине. Скончалась в октябре 1926 г. 2 Жорж Дюамель — французский писатель, его впечатления от поез¬дки в Россию отразились в книге «Le voyage de Moscou» (1927). 3 Ломоносовы приехали в Сорренто в феврале 1927 г., но с Горьким они не встречались. 4 Ольга Валентиновна Серова — дочь художника В. А. Серова. 5 Сын Ломоносовых Юрий приехал из Англии к родителям в Италию на мотоцикле. 351. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 29 апреля 1927, Москва Дорогая Марина! Опять ты со мной, и что в мире может с этим сравниться! Твое письмо пришло как раз в тот день, когда я сдавал весь 1905-й (вме¬сте с накануне оконченным Шмидтом) в Госиздат. Я кончил его именно так, как ты о том говоришь, и думаю о нем в точности твоими словами1. Я говорю об этом только затем, чтобы ты узнала об этой новой твоей, и может быть тебе неведомой, помощи. Меж¬ду прочим. Только «1905-м» я наконец добился тут права первого изданья «Тем и Варьяций», да и то не отдельного, а одним томи¬ком, при «Сестре»2. Напиши мне поскорее о своем вечере3 и обо всем обещанном. Твой Тезей замечателен4. Так начинают только единственней-шие. Трагедия взята с места в карьер. Бездна благородной, мерно и без отступлений наслаивающейся правды, и ее вершина — в сце¬не с Вакхом, о которой просто невозможно говорить. Здесь, на внезапной высоте, отдельно от остальной трагедии и над ней, дается трагедия самой вакхической истины, как нагорное зако¬нодательство этого мира. За «Тезеем» с особой, окончательной категоричностью испы¬тал радость: удивительная, — за что ни возьмется, во всем, вез¬де, — своя рука, свой голос, свой опыт, и все это предельной, не¬сравненной крепости и глубины. Что это особенно заметно в «Те-зее», — естественно. Сами по себе эти качества быть может в нем не сильнее, чем в других вещах, но тут они, помимо твоей воли, составляют часть тематики: черта законченной одухотвореннос¬ти, к которой сводятся они, и есть ведь извечная тема греческого духа. Короче: за этой трагедией я пережил тебя, как героиню: как абсолютно навсегда под собой расписующегося поэта. Разумеет¬ся, у меня ее нет, и она гуляет по рукам. Скажи, как ты думаешь, Марина, можно ли думать о настоя¬щей работе (т. е. о писании в безвестности и вне участия в полит-литературщинке какого бы то ни было направленья) во Франции или Германии, или же лучше, скрепя сердце, постараться это сде¬лать за год тут, и, значит, отложить еще на год все? Глупый вопрос и заданный в нелепейшей форме, но прошлогодний твой ответ5 сделал больше, чем могла бы одна моя воля, в одиночестве. Надо ли говорить тебе, как меня тянет к настоящему, т. е. к тебе и ко всему тому, чего я не могу не мыслить обязательно в твоем возду¬хе? Ты однажды предложила мне просто съездить на время, как ездят сотни путешествующих и благополучно возвращающихся «освеженными». Но ты ведь знаешь, что это абсурд и не про меня никак. Этой муки я не приму Ответь мне сухо и спокойно, как я того и заслуживаю, глав¬ное — о себе, о своем вечере. Морального ада и тоски, в которых я тут варюсь, изобразить не в силах. Не пойми превратно. Я просто задыхаюсь в том софизме, о который тут, без всякого последствия, разбивается решительно всякая действительная мысль. Х<одасеви>ча получил и прочел6. Странно, меня это не рассер¬дило. Чепуха не без подлости в ответ на чью-то может быть еще боль¬шую чепуху? В<ладислав> Ф<елицианович> меня знает. Странно7. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 162). Датируется по почтовому штемпелю. 1 Цветаева писала: «1905 г. — ложный ход, работа не по тебе, вся на во всем — и всего-себя — перебарывании. Ты хотел простого человека, ты дал пошляка (Письма). Ты не знаешь, какие простые люди бывают. <...> В Шмидте (1905 г.) твоя дань людскому, человеческому, временному» (там же. С. 318). 2 Пастернак неоднократно предлагал к изданию свою книгу «Темы и варьяции», вышедшую в Берлине в 1922 г. Она была переиздана только в 1927 г. («Две книги»). 3 Вечер М. Цветаевой, устроенный в студии актрисы Н. И. Бутковской в апреле 1927 г. 4 Пьеса Цветаевой «Тезей» была опубликована в журн. «Версты», 1927, №2. 5 Имеется в виду ответ Цветаевой на вопрос Пастернака: «Ехать ли мне к тебе сейчас или через год?» (письмо № 302) — «Через год. Ты гро¬мадное счастье, которое надвигается медленно. <...> (Ты гроза, которая только еще собирается.) Не сейчас!» (там же. С. 189,190). 6 Цветаева послала Пастернаку статью В. Ходасевича «Бесы», напи¬санную в ответ на рецензию Г. Адамовича по поводу «Лейтенанта Шмид¬та» («Звено, 3 апр. 1927): «Развалу, распаду, центробежным силам нынеш¬ней России соответствуют такие же силы и тенденции в ее литературе. Наряду с еще сопротивляющимися — существуют (и слышны громче их) разворачивающие, ломающие: пастернаки. Великие мещане по духу, они в мещанском большевизме услышали его хулиганскую разудалость — и сумели стать "созвучны эпохе"» («Возрождение», 11 апр. 1926). «Порадуйся на своего protege Х<одасевича>. Отзыв труса», — писала Цветаева, посы¬лая статью (Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. С. 321). 7 Пастернак часто встречался с Ходасевичем в Берлине в 1922 г.; пос¬ле отъезда Пастернака у них завязалась переписка. «Вообще я его во вра¬гах не числил. Я даже как-то переписывался с ним...» (письмо № 297). Эта переписка не сохранилась. 352. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ Змая 1927у Москва 3. V. 27 Дорогая Марина! Пока я занят был этой ретроспективной и ставившей в не¬сколько облегченное положенье к «современности» работой, я все думал, что выровняется и время, и к ее концу, когда станет пора вспомнить о своем, это будет мыслимо, т. е. будет и кругом ды¬шаться свободнее. Поразительно, что как раз с ее концом совпало у меня сильнейшее на этот счет разочарованье. Я не смогу и не сумею пересказать тебе всех случаев, когда я его испытал, они один другого необъяснимее и ужаснее, и только расскажу об одном, потому что он почти что семейный, и люди, в нем замешанные, тебе известны. И для полной ясности: все эти дозы отчаянья и недоуменья сопровождаются вниманьем и исключительною теп¬лотою ко мне, а иногда даже и любовью, т. е. я хочу сказать, что заподозрить себя в пессимизме по личным причинам я не вправе. Изолганности и раболепному лицемерью нет предела. Нравствен¬ное вырожденье стало душевной нормой. Однажды у тебя в Верстах очень хвалебно отозвались о «Лефе». Я никогда не понимал его пустоты, возведенной в перл созданья, канонизованное бездушье и скудоумье его меня угнетали. Я как-то терпел соотнесенность с ним, потому что это чувство ведь ни¬чем и не выделялось из того океана терпенья, в котором приходи¬лось захлебываться. Потом этот журнал благополучно кончился, и я об его конце не тужил. Теперь, скажем, в самые последние годы, мыслимое, слыханное, человеческое возродилось, но конечно в узко бытовых, абсолютно посредственных, вторично-рядовых формах, заливающих журналы и разговоры какой-то мозговиной обезглавленного сознанья. Зимой стал снова собираться Леф. Я туда, т. е. на эти ужины, ходил в качестве гостя. Тогда писался Шмидт, и я читал его, и Маяковский объявлял работу гениаль¬ной. Ты знаешь, Марина, что я целиком с тобой в сужденьи о вещи, и это слово не должно нас сбивать. Дело не в этом. Я хочу сказать, что не только трогательность Володина отношенья ко мне, но и моя старая любовь к нему (помнишь чтенье в Кречетниковском с Белым?)1 не могли ослабить моего раздраженного удивленья по поводу их затей и затем вскоре вышедшего журнальчика2. О, это не было открытьем для меня, я в 19-м году сказал Маяковскому о 150.000 то, что теперь начинают говорить в печати3, но (и с этого я начал письмо) была у меня какая-то смутная надежда, что М<ая-ковский> наконец что-то скажет, а я прокричу или даже изойду правдой, и — нас закроют или еще что-нибудь, не все ли равно. Вместо этого вышли брошюрки такого охолощенного убожества, такой охранительной низости, вперемешку с легализованным сквернословьем4 (т. е. с фрондой, апеллирующей против большин¬ства... к начальству), что в сравнении с этим даже казенная жвач¬ка, в которой терминология давно заменила всякий смысл (хотя бы и духовно чуждый мне), показалась более близкой и приемле¬мой, и более благородной, нежели такое полуполицейское отще¬пенчество. Потом пошли диспуты, на которых официальное бо-лото со своим вечным словарем застоя и лицемерной глухоты5 раз¬носило крайнюю группу своих неофициальных головастиков. Ты понимаешь, в чем тут дело, и поймешь, как действовала на меня эта вопиющая дичь, как далеко в стороне я от нее ни находился. Для того, что я тебе хочу поверить, сказанного достаточно. Но подчиняясь тяге фактов, прибавлю еще кое-что. Они знают, что я не с ними. Но Маяковский, нестерпимо цинический в обиходе, меняется в моем обществе, а со мной бывает иногда просто мета¬физичен. Т. е. он что-то знает обо мне такое, чего не знает Асеев, несмотря на наше давнее приятельство и близость в жизни, не зна¬ет, как человек эмпирических температур. Вот отчего, когда в от¬вет на мое заявленье о выходе из «Лефа», в конце длиннейших, затянувшихся до 6 часов утра переговоров, последовала с их сто¬роны просьба не оглашать разрыва с ними, ограничась простым и как бы случайным отсутствием в журнале, номер за номером, я с этим примирился, под влияньем какого-то, сквозь все слова про¬бивавшегося взгляда М<аяковского>, тяжелого и пристально без¬молвного, и которым точно говорило его прошлое. — Однажды ты меня удивила и даже обидела, предостерегши от приравниванья М<аяковского> — Р<ильке>6. Неужели ты подумала, что я — нуж¬даюсь в таком замечаньи? Но я говорю о М<аяковском> с тобой, и будь жив Р<ильке>, на третьем разговоре с ним рассказал бы о М<аяковском> и ему. Вот и все, и это очень много: М<аяковс-кий> участвует в моей повести, все равно где и в каких годах. Он участвует также и в твоей: ты была тогда у Цетлиных, ты помнишь себя и Белого и Сабашникову, «Человека» и «Войну и Мир»7. За¬тем я благодарен ему также за себя и тебя. О существованьи «Верст» (твоих) узнал я от него от первого. Годом раньше я узнал от него о существованьи «Сестры»8. Ты понимаешь? — Наконец, вне этого всего: смею утверждать, что даже и тебе, тебе, Марина, не может быть полностью известно, в каком отталкивающе чуждом мире я тут живу. Он совершенно беспросветен и особенно ясно беспрос¬ветен бывает в свете так называемых удач и «успехов». Дооценить этого ты не можешь оттого, что ты, а значит и то, чем я живу, веч¬но под рукой у себя. Значит представить себе того, что тебя нету, ты по-настоящему не в силах. Но добро бы хоть как-нибудь (как человек — человека) напоминали тебя тут: строем совести, что ли, языком или логикой, сколь угодно отдаленно и бледно, все равно как. И знаешь, только вот этот взгляд М<аяковского>, когда он безмолвен, как-то в этом отношеньи приемлем, как-то годится, чем-то напоминает о поэте и жизни поэта9. Я совершенно не умею говорить о таких промежуточных, растекающихся вещах и навер¬но раздосадую тебя. Продолжаю без всякой последовательности. Остаюсь еще на год. Бесконечно счастлив и рад, что — перекипело и что могу пи¬сать об этом спокойно, после двух недель волненья. Вот отчего придется остаться: Нельзя, чтобы нахожденье на чужой террито¬рии разом же совпало с возвращеньем к себе: т. е. с философией и с тоном, которые конечно должны будут пойти вразрез со всем здешним10. Это надо попытаться начать здесь, открыто, в журна¬лах, на месте, в столкновеньях с цензорами. Ясно ли это тебе? Тут не бытовые соображенья. Не бытовые не от «храбрости», конеч-но, а оттого что блюсти «чистоту» мне и в голову бы не пришло. Твое окруженье мне близко, я, ничуть не задумываясь, отдал бы все свои силы тем, кого бы ты мне назвала и указала. Т. е. тут ни¬как не забота об условной и насквозь фальшивой «репутации». Нет. Но ты представляешь себе, насколько бы я облегчил задачу всем этим людям двух измерений, заговори я о трех не с Волхонки? Произвели бы все истины географически, от страны, откуда бы это посылалось друзьям и в журналы, и тем бы и отделались. Это¬го, легчайшего из штампов, мне не хочется давать им в руки. Если не убедить, если не переделать что-то, то уж во всяком случае мне хочется трудно даться им и себе. Не буду округлять письма и за¬канчивать. Но вот, очень существенная просьба. Сообщи мне обя¬зательно день, т. е. число полученья этого конверта. Не забудь, пожалуйста. И затем, в ответе мне, не касайся всех этих тем. Это тоже серьезная просьба11. Наконец, прости за третью по счету, и — вот она в чем: как сумеешь, попроси за меня извиненья у Св.-М<ирского>. Меня мучит, что я до сих пор все еще ему не отве¬тил. Надо ли комментировать этот предположенный возврат к себе? Если надо, то вот краткий комментарий. Я себе и не изме¬нял никогда. Я бездействовал, доходил в недоуменьи до одичанья, бросал литературу, служил библиографом, переводил, наконец нашел выход в ретроспективное™, но писал эту вещь пониженно и водянисто, по многим причинам, частью виноват в ее недостат¬ках и сам. Но за этой работой, чувствуя за счет прошлого, которо¬му по теме разрешалось чувствовать и верить (хотя и тут цензура кое-что выкидывала12), в привилегиях темы, отошел душою и сам, настолько, что вещь стала моральным рычагом освобожденья во что бы то ни стало. Но ты не будешь ждать от меня лирики, кото¬рой уже тут спрашивают с меня, на том одном основаньи, что я... «заработал 1905-м право на нее». Ты знаешь, что писаньем лири¬ческих стихов, когда они требуются и у тебя на них есть «право», я никогда не занимался. Ты знаешь, что лирика начнется опять с обожествленной жизни, если начнется; ты знаешь все. Но прозу, и свою, и может быть стихи героя прозы писать хочу и буду13. Об¬нимаю тебя. P. S. Пожелай мне успеха на этот год и будь со мною. Если я или кто-нибудь другой скажет тебе когда-нибудь, что я не был сча¬стлив, не верь. О таком друге и таком чувстве не смел никогда и мечтать, загадочный по незаслуженности подарок. Не пугайся однообразья нашей судьбы (т. е. что все мы да мы, да письма, да годы). Так однообразна только вселенная. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922—1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 162). 1 Имеется в виду поэтический вечер у Амари (М. О. Цетлина) в янва¬ре 1918 г., где Пастернак познакомился с Цветаевой. 2 «Новый Леф», № 1, 1927. В этом номере была опубликована глава из «Лейтенанта Шмидта». 3 См. в «Охранной грамоте»: «Он (Маяковский. — Е. П., М. Р.) в тес¬ном кругу прочитал "150 ООО ООО". И впервые мне нечего было сказать ему. Прошло много лет, в течение которых мы встречались дома и за границей, пробовали дружить, пробовали совместно работать, и я все меньше и мень¬ше его понимал». 4 Имеются в виду номера журн. «Леф» (1923—1924), а в 1927 г. — «Но¬вый Леф». 5 Речь идет о развернувшейся в печати дискуссии В. П. Полонского с «Лефом». Причем позиция Полонского (официальное болото) была равно чужда Пастернаку, как и установки «Лефа». См. также письмо № 356. 6 «Сопоставление Р<ильке> и М<ая>ковского для меня при всей (?) любви (?) моей к последнему — кощунственно. Кощунство — давно это установила — иерархическое несоответствие», — писала Цветаева 9 февр. 1927 (Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. С. 290). 7 На вечере у Цетлиных Маяковский читал поэму «Человек» (1917). Среди присутствовавших были А. Белый и художница М. В. Сабашникова. «Война и мир» — поэма Маяковского, написанная в 1917 г. 8 Маяковский был первым, от кого Пастернак услышал похвалы Цве¬таевой по поводу ее книги «Версты», 1921 (см. также письмо № 194). «...Прочтя ему первому стихи из "Сестры", я услышал от него вдесятеро больше, чем рассчитывал когда-либо от кого-нибудь услышать» («Охран¬ная грамота», 1931). 9 Цветаева не поняла слов о говорящем и понимающем взгляде Мая¬ковского и писала 7—8 мая 1927: «О Маяковском прав. Взгляд — бычий и угнете<нный>. Так<ие> / Эти взгляды могут всё» (Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. С. 329). 10 Речь идет о будущей работе, посвященной вопросам искусства и судьбе поколения, которая потом оформилась как «Охранная грамота». 11 Эта просьба означает беспокойство Пастернака по поводу прохож¬дения через границу резких слов, высказанных в письме. 12 В «Лейтенанте Шмидте» цензура изъяла места, где речь шла об от¬ношении большевиков к кровопролитию и смертной казни. 13 О замысле романа и стихов героя впервые Пастернак высказался еще в стихах 1917 г. («Но и им суждено было выцвесть...» — «Осень», 3), а осуществил только в «Докторе Живаго». 6 мая 1927, Москва 6.V.27 <...>Потом он убежал, и я не возобновлял попытки записы¬вать его медиумические состоянья1. Вообще его трудно сосредото¬чить на мыслях о письме. Но что за чудные карточки ты ему посла¬ла! Спасибо и за открытку для нас. Женя чего-то хочет писать тебе, душа опять у ней скорбит, по твоему поводу. И оттого, что я этого не делаю и держусь в стороне, говорит она, что я только о себе ду¬маю и собою занят. Может быть, это и верно. Что ж поделаешь, так бывает. Иногда так складываются, десятилетьями: личный опыт, по¬пытки вмешательства в чужие миры, попытки устройства своей жизни и прочая, и прочая, что в результате этого всего остается толь¬ко думать о себе и быть занятым собою. Но это, разумеется, не пер¬вичный эгоизм. Это сложная, сводная форма всего пережитого. Теперь, как бы в подтвержденье, — несколько слов о себе, если это тебе интересно. Был соблазн (письмо Ломоносовой, заразитель¬ное действие целой оравы едущих в Париж, выселенье с предложе¬ньем многих тысяч на приобретенье другой квартиры, некоторая скопившаяся к полученыо сумма в Госиздате), был соблазн поехать втроем за границу этим летом. Но поездки освежающей, для отды¬ха и впечатлений я пока еще не понимаю: уже окончательно нор¬мальной я ни деятельности своей здесь, ни ее перспектив назвать не могу. А именно такого чувства дома и нормы требует психология экскурсии. Этот же полуразрушенный дом не отстроен еще и впо¬ловину, так что, если бы ехать, я поехал бы только на долгий срок, для работы. Вот это-то по многим соображеньям и неудобно. В силу множества причин, перечислять которые по их сложности не сто¬ит, мне придется начать касаться вещей, которые тут считаются спорными. Открывать эту щекотливую полосу из-за границы было бы неловко. Это отразилось бы на весе истин, т. е. на их достоин¬стве. — Кончился «1905-й г.», спасавший меня ретроспективностью темы. Передо мной опять современность. Я понимаю свое ничто¬жество перед лицом ее реальных и бесспорных исторических ос-нов. Но с бытовым их завершеньем у меня одно расхожденье, и вре¬мя не изменило его. Это — разность миросозерцании. Этого нельзя уступить, не обессмыслив жизни: не в завтраках же и обедах смысл, не в гонорарах же. Плохо, что я не музыкант или не живописец. — У меня будет трудный год. Сам собой, и неизбежно произой¬дет у меня разрыв с истинными моими друзьями, Асеевым и Мая¬ковским, главное с последним. Их чувства особенно теплы были ко мне весь этот год, в особенности со стороны Маяковского, у которого представленья о «1905-м годе» просто преувеличенные. Тем горше для меня эта неизбежность. А ее не предотвратить: они далеко не на высоте своего призванья. Они и все эти годы были ниже его, но, как ни трудно мне это постигнуть, нынешний со¬фист мог бы сказать, что эти годы именно и нуждались в сниже-ньи совести и чувства, ради большей доступности. Теперь же даже и смысл времени требует большой и мужественной чистоты. Ими же владеет облегченная рутина. Субъективно они искренни и доб¬росовестны. Но мне все труднее и труднее принимать во внима¬нье эту личную сторону их убеждений. Я не одинок, ко мне хоро-шо относятся. Но это все до известной границы. Мне кажется, я подошел к ней. — Крепко тебя обнимаю и целую, и не беспокоюсь за тебя. Жизнь бывает иногда умнее нас2. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Hoover Institution Archives, Stanford). 1 Письмо начинается словами, записанными под диктовку сына Жени. 2 В конце письма — приписка Евгении Владимировны: «Противное письмо Борино к тебе. Когда Боря заводит эти разговоры — мне хоть из дому уходить. И вовсе, Жоничка, я не скорблю по твоему поводу. А просто тебя представляю и крепко тебя целую и желаю тебе самого хорошего. Не получая долго от тебя письма, я забеспокоилась и в дни Пасхи все говори¬ла Боре и Ине, "а не случилось ли чего-нибудь у Жони, здорова ли она", и т. д. Иду домой, встречаю Надю Денисову. "Вам Жоня писала?" В голосе какая-то странная интонация, я сразу же насела "что, о чем писала?" Надя отнекивается. Я наседаю и наконец сама спрашиваю: «Может, у Жонечки ребенок должен быть, скажите же, в чем дело, теперь же», и т. д. Так вот, Жоничка, вовсе я не "скорблю", как написал Боря, а тебя, если бы святее была, благословила. Дай Бог, чтоб весна, тепло, запахи, солнце напоили бы тебя и твоего ребеночка. Федю целуй. Твоя Женя» (там же. Кн. I. С. 127). Надежда Дмитриевна Денисова (Шарыгина) — одноклассница Жозефины, художница. В недатированной записке Пастернак просил А. Крученых помочь ей с материалами для ее работы: «Милый Алеша! Окажи, пожа¬луйста, услугу подательнице сего, Надежде Дмитриевне Шарыгиной. Она пишет работу о Филонове и зашла ко мне с просьбой: рассказать ей, что я помню о "Союзе молодежи". А я о нем ничего не знаю и даже названье не сразу показалось мне знакомым. Все это вероятно ты должен хорошо знать и помнить. Н. Д. подруга моей старшей сестры и я ее давно знаю. Ты очень обяжешь меня, дав ей необходимые для ее работы сведенья» (РГАЛИ, ф. 1334, оп. 1,ед. хр. 184). 7 мая 1927, Москва Дорогая Жоничка! Тут какое-то недоразуменье. Жене легче чувствовать и легче выражать свои чувства. Ее приписка удиви¬тельна по своей свежести, по звучащей в ней любви к тебе. Но не¬ужели ты можешь допустить, что мое чувство к тебе слабее! Прав¬да, я точно в каком-то тумане вижу и воспринимаю не только вас, моих родных, но даже и обоих Жень. Я и сам от него страдаю. Я его себе ни выдумал, ни пожелал. И это не от бесчувствия. И я бы вовсе его не заметил, не заметь о нем Женя. Быть больше братом и горячее другом тебе, чем я, нельзя. Твой Б. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Hoover Institution Archives, Stanford). Датируется по штемпелю на открытке. 355. Д. П. СВЯТОПОЛКУ-МИРСКОМУ 10 мая 1927, Москва 10.V.27 Глубокоуважаемый и дорогой Димитрий Петрович! Простите, пожалуйста, и уверьте меня, что Вы не заметили этого непомерного запозданья, что все забыто. В Вашем проще-ньи я нуждаюсь настоятельнее и неотложнее, чем в чем бы то ни было — Вы от меня. Я тотчас стал отвечать Вам на письмо, но и в настоящую минуту опять налицо та трудность, которая 5 месяцев назад решила судьбу моей попытки. Заговорить с Вами впервые значит заговорить о необозримо многом и нестерпимо болезнен¬ном. Это значит заговорить о себе в десятилетьи, — тема плачев¬ная и не поддающаяся изложенью. Допустите, что это не первый разговор наш. Убедите меня, что Вы и сами догадывались и знали, что это существованье было похоже на полусон со страшными сновиденьями и почти лишено внутренних признаков жизни при очень слабой видимости внешних; что полный отказ от деятель¬ности, в былой ее форме, сменялся деятельностью нечеловечески затрудненной и ослабленной, а эта последняя — приступами во¬зобновленного отчаянья; что чувствованье времени, составлявшее почти метафизическую природу лета 17-го года, уступило место голой и пока не утоленной потребности понять и почувствовать все поколенье, во всей его горькой и несчастной целости в 27-м, — потребности, уже не утолимой одной интуицией, а обреченной долго и мучительно побираться в своем голоде по бесформенно расползшимся дорогам неизученных фактов и чужих преждевре¬менных обобщений. Скажите, что этот разговор уже состоялся и всё известно Вам, и тогда со всею точностью я вернусь к Вашему письму. В дальней¬шем же, если это суждено, мы будем перекидываться с Вами част¬ностями о частностях. Мне не сказать, как оно меня взволновало. Даже и Ваша со¬вершенно очевидная переоценка моих сил1, чтобы не говорить об остальном, и та растрогала и умилила меня, как черта, несораз¬мерно более рисующая Вас самих, нежели как бы то ни было отно¬сящаяся до меня. Не объясню Вам, за дальностью темы, но сам прекрасно знаю, отчего именно черта эта отбросила меня к годам первых детских пробуждений2, когда те же щедрые, неожиданно широкие ноты слышались в разговорах и сужденьях людей Тол¬стовского времени и круга. Отец стал только иллюстрировать его тогда3. Самого Л<ьва> Н<иколаевича> помню очень смутно. Его почти замещает в том сводном ощущеньи образ другого старика, художника Н. Н. Ге4. Именно к нерасчлененному пятну той поры сходятся, как это ни странно, корни всего потом воспоследовав¬шего. Даже Rilke (он тогда ездил в Ясную Поляну) зарождается именно тут, впрочем несколько к концу, около 1900 г.5 В тради¬ции, туда же восходит и мое ощущенье Вас. И Вы легко себе пред¬ставите, с каким чувством лично к Вам натыкался я, за чтеньем матерьялов к 1905-му году, на факты, делающие такую честь Ва¬шему имени и семье6. Это к тому же и история, да еще вдобавок и история ослепительнейшего исключенья из всего этого странно¬го царствованья. А сила, превращающая нечаянности личной повести в партии исторического письма, есть именно та сила, которая, к глубокому моему горю, все больше и больше порабощает меня. Где-то она играет между нами. Наверное я давно кончился, деятельно и стра¬дательно поглощенный одним из ее уравнений. — Совершенно нелепо наверное поминать теперь про пред¬ложенье «Согшпегсе»7. Там незаслуженно любезны. Переведены ведь решительные пустяки. Для меня большим счастьем было по¬мещенье переводов именно в этом журнале. Если они не оставили мысли о гонораре, то вероятно можно его перевести сюда по мое¬му адресу через какой-нибудь банк. Гораздо ощутительнейшим вознагражденьем было именно вниманье журнала и, прежде все¬го, самые переводы. Они мне понравились. Если Вы знаете Е. Из¬вольскую, передайте, пожалуйста, ей мою глубочайшую призна¬тельность. Горячо Вас благодарю за мысль перевести «Детство Люверс»8. Допустив даже, что вещь заслуживает Вашего труда и вниманья французов и до конца не будет Вами брошена, — отку¬да быть и тут гонорару, о котором Вы говорите, если не из готов-ности Вашей урезать свой собственный или уделить мне его долю? Разумеется, это ни с какой стороны не допустимо, и разговоры об этом должны быть оставлены. — Мне очень трудно писать Вам, как трудно (и еще труднее) временами переписываться с М. И. Это в полном смысле — растравливанье раны, и без того постоянно да¬ющей чувствовать себя. На поездку же с женой и ребенком у меня нет денег. Не сердитесь, что письмо пересылаю Вам через М. И. Это вне моей власти, я не знаю, отчего это так, но во всем верю ей и ее живому превосходству9. Желаю Вам счастливого и успешного лета. Преданный Вам Б. Пастернак Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922—1936. — Список рукой М. Цветаевой с ее примеч.: «Письмо Б. П. к Св.-М<ир>скому, по праву моей собственности на Б. П. прочитанное и переписанное» (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 162). Письмо сопровождалось запиской к Цветаевой: «Вот письмо к Св.-Мирскому. Сделай одолженье, перешли его» (там же. С. 339). Дмитрий Петрович Святополк-Мирский, профессор Кембриджско¬го университета, литературный критик, входил в группу «евразийцев», ав¬тор статей о Цветаевой и Пастернаке. Письма Пастернака к нему не со¬хранились. 1 Д. П. Святополк-Мирский 8 янв. 1927 г. писал Пастернаку: «Если бы я смел думать, что моя оценка может Вам быть интересна, я бы хотел Вам говорить также о том, что такого поэта, как Вы, у нас в России не было со времени золотого века, а в Европе сейчас может быть спор только между Вами и Т. С. Элиотом» (Slavica Hierosolymitana, 1981, № 5/6. С. 536). 2 Имеется в виду ночное пробуждение 23 ноября 1894 г. во время до¬машнего концерта в квартире Пастернаков, на который приезжали Л. Н. Толстой с дочерьми. 3 Иллюстрации Л. О. Пастернака к «Войне и миру» были сделаны в 1893 г., к «Воскресению» в 1898-1899 гг. 4 Н. Н. Ге познакомился с Л. О. Пастернаком в 1889 г.; бывая в Моск¬ве, навещал его и сдружился с его сыном. «Я знал Ге, когда был мальчи¬ком. Он даже иногда говорил, что у него есть только два настоящих друга: Лев Николаевич и я», — записал А. К. Гладков слова Пастернака («Встре¬чи с Пастернаком». М., 2002, С. 108). 5 Р.-М. Рильке познакомился с Л. О. Пастернаком в 1899 г. и с его помощью был принят Толстым; в мае 1900 г. Пастернаки встретились с Рильке на Курском вокзале, когда тот направлялся в Ясную Поляну. Этим эпизодом Пастернак начинает «Охранную грамоту». 6 Отец Святополка-Мирского, Петр Дмитриевич Святополк-Мирс¬кий после убийства В. К. Плеве был назначен министром внутренних дел (1904 — начало 1905); его политика отличалась смягчением мер подавле¬ния общественного недовольства. 7 Святополк-Мирский писал 8 января 1927: «...Французский журнал «Сотшегсе» напечатал некоторое время тому назад переводы двух Ваших стихотворений <...> Они хотят Вам заплатить за них гонорар, и вероятно хороший. Как Вам было бы удобнее всего, чтобы Вам выслали деньги: куда и в какой форме (чек, перевод, валюта)?» (Slavica Hierosolymitana, 1981, № 5/6. С. 536). 8 Святополк-Мирский собирался перевести «Детство Люверс» на ан¬глийский и на французский языки, но ни один из переводов не был осу¬ществлен. 9 Цветаева хотела быть в курсе переписки Святополка-Мирского с Пастернаком и, переправляя 12 янв. 1927 г. его письмо, писала: «Пересы¬лаю тебе письмо М<ир>ского, которому не давала твоего адреса и кото¬рому умоляю его не давать. Причины внутренние (дурной глаз и пр.) — посему веские, верь мне. <...> Нарочно пишу на его письме, чтобы запе¬чатать волю (его к твоему адресу), твою — к даче его (М. Ц. Собр. соч. Т. 6. С. 267). 356. Р. Н. ЛОМОНОСОВОЙ 17 мая 1927, Москва 17/V/27 Дорогая Раиса Николаевна! Как мы ни были бы рады письму от Вас, мы при нашей кор¬респондентской практике не вправе рассчитывать на скорый от¬вет. Таким образом никак не обманутое ожиданье, а то обстоятель¬ство, что я письмо к Вам отправил простым, и для адреса восполь¬зовался подчеркнутым названьем гостиницы на открытке, вот что наводит меня сейчас на опасенье, что Вы его может быть не полу¬чили. Восстанавливать его содержанья совсем, конечно, не стоит. Главное существо его заключалось в горячей и давней благодар¬ности моей Вам, недавно обновленной Вашим приглашеньем в Сорренто. Горько мне будет узнать, что эта ссылка на то письмо есть первый наш, до Вас дошедший отклик1. А лето верно у Вас в полном разгаре, и Вы давно забыли новиз¬ну первых дней приезда, сказавшуюся между прочим в Вашем пись¬ме? Как живется Вам тут и что Вы делаете? Работаете ли? А я про¬должаю жить надеждою на поездку и продолжительное пребыва¬нье где-нибудь на Западе. Второй год я осуществленье этой мечты откладываю на год. Говорят, это дурной признак. У меня действи¬тельно слабая воля, а может быть ее и вовсе у меня нет. Со стороны позволительно видеть в моих доводах пустые отговорки. Мне они не кажутся простыми выдумками в защиту неподвижности. Мне предстоит очень трудный, критически-трудный год. Трудности его надо взять на себя, оставаясь здесь. Разрыв с людь¬ми, с которыми тебя все время ставили в связь, неосуществим из-за рубежа: в этой перспективе есть какая-то, трудно преодолимая неловкость. Вы наверное имеете представленье о совершенно не¬проходимом лицемерии и раболепьи, ставшем основной и обяза¬тельной нотой нашей «общественности» и словесности, в той ее части, где кончается беллетристический вымысел и начинается мысль. Есть журнал «Леф», который бы не заслуживал упомина¬нья, если бы он не сгущал до физической нестерпимое™ эту ра¬болепную ноту. По счастью совесть видно до конца не вытравима и у современников. Журнал вызвал резкий, эмоционально понят¬ный, отпор. Пошли диспуты о «Лефе». Но чувство и тут не развя¬зало сов'языка. Аргументация противников стоит лефовской: ли-цемерье вращается вкруг лицемерья2. Те же ссылки на начальство, на авторитет, как на олицетворенную идею, то же мышленье в рам¬ках должностного софизма, то же граммофонное красноречье. Вот из этого ложного круга, в оба полукружья которого я взят против моей воли, катастрофически и фатально, надо выйти на месте или по крайней мере попытаться. С Маяковским и Асеевым меня связывает дружба. Лет уж пять как эта связь становится проблемой, дилеммой, задачей, време¬нами непосильной. Ее безжизненность и двойственность не от¬пугивали нас и еще не делали врагами. Не безжизненно-двойствен¬на ли и вся действительность кругом, не насквозь ли она условна в своих расчетах на какую-то отдаленную безусловность? Мне все¬гда казалось, что прирожденный талант Маяковского взорвет ког¬да-нибудь, должен будет взорвать те слои химически чистой чепу¬хи, по бессмыслице похожей на сон, которыми он добровольно затягивался и до неузнаваемости затянулся в это десятилетье. Я жил, в своих чувствах к ним, только этой надеждой. Но мне и непонятно, и неизвестно до сих пор, что могло привлекать их ко мне, и не раз я их спрашивал, на что я дался и занадобился им, самый дальний, самый противоположный из дальних? Так было до сих пор, пока в своей фальши (объективной ко¬нечно; субъективно они — искренни, но истории это неинтерес¬но) они тонули в общей, бытовой. И клочок из «Лейтенанта Шмид¬та» был дан Маяковскому (мне тяжко стало его упрашиванье). Я не представлял себе, чтб будет в журнале и каков будет журнал. Когда же я увидал, что они стали обостренными выразителями этой ноты, когда фальшь стала их преимущественным делом и правом, которое они, как какое-то даренье свыше, с пеной у рта оспаривают у более бледных гипокритов3, готовых даже сказать правду лет через пять, — отношенья наши пришли в ясность. Ма¬яковского нет сейчас тут, он за границей4. Мне все еще кажется, что я их переубежду и они исправятся. Нам предстоит серьезный разговор, и может быть последний. Гораздо трудней будет высту-пить с печатной аргументацией разрыва. Здесь придется говорить о том, о чем говорить не принято. Удивительно, что я так расписался по вопросу очень мелкому и совсем неинтересному Вам. Странно вообще, что я этим делом так озабочен. Очевидно с этой точки начнет отходить и пробуж¬даться моя воля. Осенью получу возможность выслать Вам две моих книги. Женя говорила, будто Вы не знаете ни «Сестры моей жизни», ни «Тем и Варьяций». Они переиздаются в одном томике. Другая — тот 1905-й год5, который нравится тут и верно будет хорошо встре¬чен, но не ближе мне, чем эта встреча. Я писал его честно, он под¬вергался цензурным сокращеньям, но... Вы увидите и поймете. Наверно он скучен, холоден, прозаичен. Я его писал как-то не по-своему: меня тут всегда обвиняли в непонятности. Я старался сде¬лать попонятней. Не может быть, чтоб эта вещь удалась. — Про¬стите за скучное письмо. От души желаю Вам и Вашей семье при¬ятного и полного отдыха. Преданный Вам Б. Пастернак Письмо на всякий случай посылаю по Вашему берлинскому адресу. Впервые: «Минувшее», № 15. — Автограф (Russian Archive, Leeds University). Отправлено в Берлин, оттуда было переслано в Италию (Анцио). 1 В письме № 350, которым Пастернак откликнулся на приглашение Ломоносовой. 2 Противником «Лефа» выступил В. П. Полонский в статьях «Леф или блеф» («Известия», 15 и 27 февр. 1927) и «Критические заметки. Блеф про¬должается» («Новый мир, N° 5). В письме к Цветаевой эти статьи Пастер¬нак назвал «официальным болотом со своим вечным словарем застоя и лицемерной глухоты» (№ 352). 3 Лицемеров (от фр. hypocrite). 4 Маяковский из Парижа поехал в Берлин и Варшаву; в Москву вер¬нулся 22 мая 1927 г. 5 «Девятьсот пятый год». М.—Л., ГИЗ, 1927. 357. Р. Н. ЛОМОНОСОВОЙ 20 мая 1927, Москва 20/V/27 Дорогая Раиса Николаевна! Ваше письмо получилось спустя час после отправки моего. Из Берлина Вам его перешлют, наверное. Большое спасибо за чуд¬ные фотографии. Особенно хороша групповая, где, посредине, так прекрасно вышли Вы. Мы же, по-видимому, снимем дачу в 60-ти верстах от Моск¬вы, поблизости от Абрамцева, бывшего когда-то именья Аксако¬вых, в местности вообще очевидно отличавшейся высоким лите¬ратурным вкусом — (невдалеке в 5-ти верстах от деревни — име¬нье Тютчевых)1. Вы знаете, вероятно, что теперь дачи строются и сдаются крестьянами, планирующими их наподобье собственных изб. С невымышленной и правдивой подоплекой происшедшего сталкиваешься именно за этими летними поисками. А сравнивая год от году эти наблюденья, делаешь выводы и о росте явленья. И вот, наш будущий хозяин в этом отношеньи особенно замеча¬тельный пример. В развороте и размерах строенья он вообще оторвался от пси¬хологии деревни и заскочил, надо думать, вперед. Глядя на кир¬пич и дерево этого коттеджа, верится, что он что-то знает и не ошибается, что года его нагонят и утвердят. Достаточно сказать, что этот дом2, который он, конечно, для себя строил, он вынес на самый обрыв, нет, более того, за откос, укрепив дикую среди остальной деревни (по дерзости и художественным запросам) террасу огромными бревнами. Выбор места делает подозритель¬ным его классовое самосознанье. Это лучшее по живописности место верст на двадцать крутом. Что-то такое мы видели у Лар-сона и Цорна. Но его зовут Веденеев, он не финн и Скандинавии не знает. Итак, в этом году нам не увидаться, как, еще дольше вероят¬но, мне не видать Италии. Я ее немного знаю. Стыдно сознать¬ся, — я не был в Риме. Но Венецию, Флоренцию и Пизу я помню3. Путешествовал я недолго, и на совершенные гроши, студентом. Тогда не было виз и собственных притязаний, заводящихся в одно и то же время с жиру и от скудости (борьбы за существованье). Чудным летним вечером в одном Марбургском кафе три товари¬ща, два немца и француз стали убеждать меня, что надо мне по¬смотреть Италию. Не расстраивая стола и не учащая темпа бесе¬ды, мы спросили у кельнера Kursbuch*. Был отыскан ближайший по времени Bummelzug" с целым хвостом пересадок. Оставалось еще время сходить к хозяйке. Денег потребовалось так мало, что если бы теперь я вздумал путешествовать из того же расчета, мож¬но было бы трижды опоясать земной шар. Собеседники мои уже находились на вокзале, куда перешли из LokalV**. Все это носило характер студенческого задушевного чудачества. Впоследствии я сообразил, что был в Милане, и образ собора составился у меня не по одним репродукциям. Дело в том, что уже в Базеле, бродя по музею, я падал с ног от недосыпанья: ночи я проводил в дороге, в поезде, чтобы не издерживаться на гостиницы. И Милан точно приснился мне, лучше сказать — сновиденьем скользнул по но¬гам, бессильный подняться выше. Зато не в пример Милану как раз это состоянье, похожее на медиумический транс, помогло Ве¬неции и Флоренции, и без того ни с чем не сравнимым, всей сво¬ей неподготовленной божественностью войти и до самой кости врезаться в мою память. Люди и земля принимали меня тогда как брата. В Венеции я остановил человека, показавшегося мне двой¬ником Марбургского кельнера (с Kursbuch'oM), особенно тогда на¬стаивавшего на моей поездке. Без знанья итальянского, которому я подражал исключительно по-птичьи, одного курьеза ради, — без языка, я вознамерился объяснить остановленному эту сложную метафизическую иллюзию и ее прелесть. Я нес невозможную око¬лесицу и меня понимали. Я пугал scimie и camisce (так, кажется?), смешивал coltello и sportello****, и на мои вопросы об обезьянах меня успокаивали, что комната без клопов, а на вопрос о ножике ука¬зывали билетную кассу. По черной неблагодарности, глубоко во¬обще вкорененной в человека, я находил, что мне в Италии недо¬стает глубины и тяжеловесности германского духа (я люблю эту глушинку, составляющую переход от человека к природе, некото¬рый полутон, находящийся на границе между субъективностью и * расписание поездов (нем.). ** почтовый поезд (нем.). *** кафе (нем.). **** обезьяны; рубашки; ножик; окошко в кассе (ит.). объективным). Не говоря об итальянской повседневности, мне даже и моя очарованность ею казалась как бы смазанной прован¬ским маслом. Вспоминались легкие опереточные мотивы, время скользило и располагало к скольженью. Позднее в Вене я понял, какое наказанье попасть из Италии в другую страну. Я пожалел, что едущих на север не хлороформируют в Местре4. Операцию переезда следовало бы производить под наркозом, в состояньи беспамятства. Туг я измерил, как артистична итальянская улица, как одарен и гениален ее звук и воздух, и насколько бездарным кажется людское прозябанье после ее, немного мошеннического, оптимизма. В своем письме Вы вновь даете выраженье беспричинной сим¬патии к обоим Женям. Еще менее заслуженно Вы признали ду¬шевно близким мое письмо. Горячо благодарю Вас за эту теплоту. По отношенью ко мне она держится только на том, что Вы меня не знаете и не видали. Вы представить себе не можете, до чего я не в Вашем вкусе, не в правилах Вашей эстетики, не в духе Ваших знакомств, Вашей завидной, как смею догадываться, по душев¬ной образцовости, семьи и жизни. Всегда, сколько себя помню, я жил какой-нибудь одной (всегда болезненно-ложной) предвзятой идеей. Я не уничтожался только оттого, что они сменялись. Одна освобождала от другой. — Вдруг выяснилось, что время, которое наступало, наступало, — пока мы зевали, и в один прекрасный день объявило себя окончательно наступившим, не знает больных и повернуто к ним спиною. Некоторую метаморфозу должен был, вероятно, испытать и я. Меня оздоровили заботы о семье и то по¬ложенье в литературе, которое я назову утратой неизвестности. — Что это такое и для чего оно сделалось, покажет время. Я тяго¬щусь собой в этой временной неизвестности, и еще тяжелее для близких. О Дюамеле я верно написал недостаточно ясно5. Я не упре¬кал его в нескромности, напротив, это исключительный по не¬притязательности человек. Я говорил не о его поведенъи, а о ха¬рактере современного художественного познанья, которое держит¬ся количественным коэффициентом мнимо обнятого и охвачен¬ного, и умеет любить человека, разлюбив живые качества. И то я верно несправедлив к нему: он тоже не был тут самим собою. — Всего лучшего, дорогая Раиса Николаевна! Сердечнейший привет Юрию Владимировичу и Вашему сыну. Ваш Б. Пастернак Впервые: «Минувшее», № 15. — Автограф (Russian Archive, Leeds University). Отправлено в Анцио. 1 С мая по середину сентября 1927 г. Пастернаки жили в деревне Му¬товки недалеко от знаменитого имения С. Т. Аксакова Абрамцево; пере¬шедшее к С. И. Мамонтову, на рубеже XIX и XX вв. оно стало центром художественной жизни. Имением Тютчевых Пастернак называет Мура¬ново, принадлежавшее Б. А. Баратынскому, перешедшее по наследству сыну Тютчева и ставшее музеем обоих поэтов. 2 В 1998 г. на этом доме была открыта мемориальная доска в память пребывания здесь Пастернака летом 1927 г. 3 Пастернак здесь во многом предваряет описание своей поездки в августе 1912 г. из Марбурга в Италию в «Охранной грамоте» (1931). 4 Местре — первая остановка на конце дамбы, соединяющей Вене¬цию с материком. Обратный путь Пастернака из Италии лежал через Ин¬сбрук и Вену. 5 См. письмо № 350. 358. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 27мая 1927, Москва Дорогая Марина. Я и второпях пишу тебе с полнейшим сердцем, без опасенья. Ты все видишь, ты увидишь, как и когда что пишется. Живость положенья целиком дойдет до тебя, не останется за порогом; дей¬ствительность тебя в заблужденье не введет. Я не учел, не додумал, а потому и не сказал тебе, в какой сте¬пени все это зависит от денег. Даже и Кавказ, представь (в семей¬ной части, в комбинациях), пока недоступен. Но у меня большая радость. Стало совершенно легко на душе. Вот основанье этой легкости. Я довел до конца, до каких-то про¬стых человеческих положений тот круг мыслей, который меня бес¬покоил. Отчасти ты знаешь их. Ты чудно о них сказала (Pestalozzi1). Эти формулы ушли на дно ночного сосуществованья с вре¬менем, в рост волос, в походку. Я забыл об этих силлогизмах, вы¬воды их материализовались в убежденьях. Я стал существовать в созданном обществе, которого нет, наверное. На пути такого вос-приятия его природы меня ждут может быть неприятности, может быть и крупные. Но я их встречу как неожиданность. Готовность к ним была бы невыносима. Я рад, что от нее избавился. Как ни сильно обскакивала ты меня эти годы, осенью ты ос¬тавишь меня Бог знает где2. По стихотвореньям 24-го года книж¬ка твоя совершенно бесподобная по полету и силе, ты и сама еще не знаешь ее заряда. А мне придется заняться реализацией неис-пользованных начал (отрывков). Я попробую дописать Спектор-ского. Ты мне о нем ничего не говорила, он верно не нравится тебе. Но я его попытаюсь докончить. Личных побуждений тут гораздо больше, чем в случае с «1905-м». В замысле это почти на границе полной апологии поэтического мира. Ты скажешь, что он в ней не нуждается. Тогда ты не совсем представляешь себе, что тут про¬изошло и насколько подчинен я — не чревовещанью времени, а жизни, протекающей среди чревовещающих лет. Чьей? Твоей, Р<ильков>ской, дважды моей. Но тебе покажется, что не так она протекла? Спекторский это почти предпоследняя инстанция, так он за¬думан. — Кстати, ты как-то обмолвилась, что Шмидт, в 1-й части, был где-то перепечатан3. Где именно? Что касается И-й и Ш-й части, которую, просто для порядка, пересылаю4, то не давай их перепечатывать: может быть в корректуре я тут кое-что переде¬лаю, и тогда правы окажутся те, что уже говорят, будто по многим признакам я скорее печатаюсь у вас, а тут перепечатываюсь. Осе¬нью, думаю, выйдет книга. — Замечательно говоришь ты о 2-й строке, о гимнасте, о гении связи5. Это та же тема, которой ты коснулась тогда из Лондона, о правдивости, ненарочитости даже явных поручений воли, ее по¬чти что даже заказов судьбе у людей нашего строя. Слов твоих не помню, мысль была та же. Именно эта композиционная подопле¬ка, как это тебе ни покажется странно, ввязала меня во все эти истории с историей, с духами года, с Pestalozzi и пр. Именно она и не оставляет меня без надежд среди самых иногда безнадежных предвестий. — Твои слова о М<аяковском> уже подхвачены, все поражаются их меткости и исчерпывающей глубине. — Говоря о моей связанности и трагизме твоей доброй воли, ты прибавляешь: «так например я достоверно теряю славу, свой час при жизни». Ты говоришь это не без горечи, меня это волнует6, мне хочется тебе по этому поводу сказать все, что знаю и что удесятерит мое чув¬ство к тебе, — но у тебя это сказано слишком широко и неопреде¬ленно, раскрой и уточни этот намек, допускающий больше трех толкований. Утвержденье это противоречит фактам при любой дешифровке, но мне хочется знать, что именно померещилось тебе. Скорей и обязательно напиши об этом. — Неужели ты не пересаливаешь, не шаржируешь (о Бунине, порнографии и пр.)? Но в таком случае что с ними? Это ведь не¬правдоподобно, непредставимо! А какой чистоты и силы и моло¬дой, идеальной правды стихотворенье! А насчет письма (мир от¬крытий, не могу одна, поящий — пьющий7) — ну конечно, Мари¬на! И это мое «ну конечно» ведь известно тебе. — О, Марина, все будет прекрасно, не надо только говорить. Все, все, все решитель¬но. Самое главное: книга твоя будет бесподобна! Письмо становится все глупей и глупей. Не могу описать тебе душевной легкости, которая меня охватывает все более и более. Не представляю себе и никогда не смогу представить, чтобы ты могла стать когда-нибудь для меня меньше, чем есть или была. Ни о чем не хочу думать. На днях специально назначил встречу с Асеевым и Маяк<овским>, чтобы договориться, со всею резкос¬тью, и поссориться. Говорили, противоположности подчеркнуты и будут расти, и при всем том: — пустяки. Всем троим бросилось в глаза, что любим и любили друг друга больше, чем знали (о том). Это к характеристике состоянья. А пример — совершенная нич¬тожность в сравнении с тобою. Так хочу провести лето. Начинаю верить, что буду опять поэтом когда-нибудь. Обнимаю. Очень твой. Спасибо за журьбу по поводу письма к Св.-М<ирскому>. Шутливость его дошла до меня. Может быть и правда наделал глу¬постей. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922—1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 162). Датируется по почтовому штемпелю. 1 В наброске письма 8 мая 1927 Цветаева писала: «Но твой довод (по¬вод) правдив и, <> ибо давно считаю правдой (чудовищное созвучие) тебя и обществ<енность>. В конце концов — простая qu'en dire-t-on, доброта и забота. О говорящ<ая>, почти что Pestalozzi. Я без злобы и без иронии» (там же. С. 328). Цветаева имеет в виду высказанное в письме Пастернака N° 352 желание начать писать вещи «с философией и с тоном, которые конечно должны будут пойти вразрез со всем здешним» и тем «убедить, если не переделать» отношение общества к вопросам искусства. 2 Осенью ожидался выход в свет книги Цветаевой «После России». 3 В журн. «Воля России», 1927, № 2. 4 Одновременно с письмом был послан оттиск 2—3-й частей «Лейте¬нанта Шмидта» из «Нового мира», 1927, № 5. 5 Имеются в виду слова Цветаевой из письма 8 мая 1927: «Ты же поэт, т. е. в каком-то смысле (нахождение 2-ой строки четверостишия, напри¬мер) всё-таки акробат <гимнаст — гений!> мысл<ительн>ой связи» (там же. С. 328). 6 На эти слова Цветаева отвечала: «Борюшка, ты взволновался о сла¬ве. Дай, пойму. ...теряю свой час славы. Есть в этом горечь? Досада, пожа¬луй, и вот почему. <...> И вот, мое глубокое убеждение, что печатайся я в России, меня бы все поняли <...> потому что каждый бы нашел свое, пото¬му что я — много, множественное. И меня бы эта любовь — несла. <...> Просто, в России сейчас пустует тр<он>, по праву — не по желанию — мой. Говорю с тобой, как со своей совестью. Тебя же никогда не будут лю¬бить так, как Блока <...> Но, чтобы вернуться к славе — моих книг в Рос¬сии нет и поэтому поэта нет. Не Маяковского же им любить — служебно¬го, не Асеева — бездушного, не тебя — иодсущного, когда они и сущего-то не видят, конечно, Борис, меня — с моими перебоями, перемежениями сокровения и откровений. Меня, Борис, — молнию, ту синюю вчерашнюю, бившуюся в мои окна в 2 часа ночи» (там же. С. 347, 348). 7 Цветаева писала 11 мая 1927: «То, что узнаешь вдвоем, — так бы я назвала, так это называется. <...> Подумай: странно<сть>: целая область души, в которую я (ты) не могу одна, Я — НЕ МОГУ ОДНА. И не Бог ну¬жен — а человек. <...> Я бы такие слова нашла, самые (о <линии?> гово¬рю) чистые, с<амые> точные. (Читатель бы думал, конечно, что я пишу о Царстве Небесном, <а?> меня сейчас здесь все обвиняют (Бунин, Гиппи¬ус, молодежь, критика) обвиняют в порнографии за стих. <...> Ка<кая> чудн<ая> стра<на> для открытий — твоих и моих» (там же. С. 332, 333). И в другом месте: «...Не странно ли, что мужчина пойщий припадает к жен¬щине как к роднику. Пбящий пьет! — Правда этой превратности (пере¬вернутости). Дальше: не есть ли поить — единственная возможность жить» (там же. С. 336). 359. В. П. ПОЛОНСКОМУ 1 июня 1927, Мутовки 1. VI. 27 Дорогой Вячеслав Павлович! У меня к Вам большая просьба. Введите, пожалуйста, в долж¬ное русло работу подателя Н. Н. Вильяма в Большой Советской Энциклопедии1. Я видел и знаю две его статьи для Словаря. Обе они удачны и содержательны. По моему мненью для недоразуме¬ний, которые у него случились с заместителями П. С. Когана, не должно быть никаких оснований. П. С. заказал ему статью о 1ель-дерлине на 6000 знаков2. Он статьей был удовлетворен. По отъез¬де П. С. при расплате Вильяму говорят, что о Гельдерлине была предложена статья всего лишь на 1000. Статья о Верфеле встрети¬ла замечания, которые просятся в Ваш Скобеевский литератур¬ный ларек3. Между тем у Вильяма работа выравнивается, он уже, и очень быстро, вошел в требующийся тон. Его обязательно надо поддержать и, Вячеслав Павлович, очень решительно. Жалею, что не увижу Вас на этих днях, по приезде. Я ухожу, и на этот раз окончательно, из Лефа. Вероятно, я оформлю это в виде письма к В<ладимиру> В<ладимировичу>. Вы знаете, как я его люблю и продолжаю ценить — метафизичес¬ким авансом. Вот часть письма, имеющая отношенье к Вам и к статье. Вы должны мне оставить свободу ее толкованья, лишь под этим условьем, даже при резкости, эта часть не только не обидна для Вас, а может быть, даже и наоборот4. Кроме того, таково и мое истинное пониманье. Дальше под словом «Вы» надо, значит, ра¬зуметь Маяковского. Предшествует мотивировка выхода: «Толь¬ко вне лефовского пониманья поэта смею напомнить, что поэт не есть психологический тип, в своей общности реконструируемый из метафор, как из частностей дознанья, и из образов, как из ре¬альных стычек с людьми отдаленных эпох. Бессмыслица, прони¬кающая значительную часть статьи В. Полонского в «Новом мире», не может не быть сознательной. Нельзя предположить, что¬бы критик и редактор забыл о границе, отделяющей переносный смысл от — во всех отношениях — непереносного. Утверждаю, что этот вопиющий по своей рискованности выпад против сильней¬шего, что есть в нашей литературе за последнее десятилетье, го¬раздо шире и больше того, чем он может казаться. Это не только правомерная самозащита человека, пользующегося оружьем на¬падающих. Это защита всей литературы, всей той, среди которой числится и «Облако в штанах», от лефовских методов, не слышав¬ших о таком произведеньи. Таким, каким Вы получились у По¬лонского, и должен выйти поэт, если принять к руководству ле-фовскую эстетику, лефовскую роль на диспутах о Есенине, поле¬мические приемы «Лефа», больше же и прежде всего, лефовские художественные перспективы и идеалы. Честь и слава Вам, как поэту, что глупость лефовских теоретических положений показа¬на именно на Вас, как на краеугольном, как на очевиднейшем по величине явлении, как на аксиоме. Метод доказательства Полон-ского разделяю, приветствую и поддерживаю. Существованье «Лефа», как и раньше, считаю логической загадкой. Ключом к ней перестаю интересоваться». Разрыв этот для меня нелегок. Они не хотят понять меня, бо¬лее того, хотят не понимать. Я останусь в еще большем одиноче¬стве, чем раньше. Буду в конце июня в Москве, хочу с Вами пови¬даться. Не оставьте Вильяма без подцержки. Крепко жму Вашу руку. Ваш Б. Пастернак Впервые: ЛН. Т. 93. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1328, on. 1, ед. хр. 268). 1 Пастернаки проводили лето в деревне Мутовки вместе с семейством Вильямов. В. П. Полонский заведовал отделом литературы и искусства БСЭ. 2 П. С. Коган был редактором отдела иностранной литературы. 3 Юмористический отдел «Нового мира» назывался «Литературный ларек. Фрол Скобеев». 4 Резкость по отношению к высказываниям Полонского в его стать¬ях против «Лефа» («Новый мир», 1927, № 5, и «Известия», 26 и 27 февр. 1927) значительно смягчена в сравнении с тем, что Пастернак писал Цве¬таевой (письмо № 352) и Ломоносовой (№ 356). Предполагаемое письмо к Маяковскому Пастернак не написал, возможно, это был деликатный способ высказать Полонскому свое несогласие с его позицией. 360. М. А. ФРОМАНУ 17 июня 1927, Мутовки 17/VI/27 Глубокоуважаемый тов. Фроман! Благодарю Вас за книгу1. Искренность этого движенья исчер¬пывающе естественна. Не зная Вас лично, я при просьбе сообщить мне Ваше имя и отчество, впредь до Вашего письма, мог бы этим ограничиться. Но Вы, верно, интересуетесь моим мненьем о книге? Тогда — несколько слов о себе. Я ославлен за свою дурную, якобы, терпимость. За моей действительной мягкостью людям, ищущим во всем подозрительных пружин, мерещатся виды и мо¬тивы, которых нет за ней. Настоящая ее причина та, что я сын ху-дожника, искусство и больших людей видел с первых дней и к высокому и исключительному привык относиться как к природе, как к живой норме. Социально, в общежитии оно для меня от рож¬денья слилось с обиходом. Как размноженное явленье, оно для меня не выделено из обыденности цеховым помостом, не взято в именные кавычки, как для большинства. Размежевывающей, стро¬гой нотой сопровождается у меня только моя собственная работа. В том же изолирующем духе, и тогда строго и пристрастно, я умею судить еще лишь об искусстве, ставшем историей и, так сказать, выделившемся из жизни, да еще об узком круге разительно близ¬кого, исходно подобного современного творчества. Лет в шест¬надцать я все, за вычетом сказанного, и отрицал, как письмен¬ность нетворческого быта. Ясно, что при таком мериле нельзя было остаться, перешагнув за порог собственной комнаты. И теперь я принимаю очень многое, несравненно больше Вас и любого су¬дьи и ценителя. Но даже и то, что мои товарищи признают со стро¬гим отбором, я оцениваю излишне широко, вне рамок творчества и мастерства, в плоскости идей и нравов поколенья, как цвет и лучшее выраженье его повседневности. Потому что и теперь, если бы я отказался от этой излишней широты, строгость истинно твор¬ческого подхода отбросила бы меня к моей юношеской узости, поклонявшейся одному имени, и переживавшей, как предатель-ство, всякое второе. Кроме того и в работе я давно отошел от чис¬той и насыщенной субъективности. А последнее десятилетье и просто силою перетащило на растворы различной слабости и со¬мнительности. И если не время было взыскивать с себя, то к дру¬гим следовало ослабить требовательность и подавно. Однако вре¬менная и случайная причина моей терпимости ничтожна по срав¬ненью с главной и прирожденной. Теперь, вместо того, чтобы разбирать ее подоплеку, попробу¬ем ей воспротивиться. Итак, я буду беспощаден. Я не знаю Вашего поэтического прошлого. Может быть Вы писали ярче и смелее, и «Память» это свидетельство смиренья, перелома во вкусе, перехода к классической простоте и скромно¬сти, свободной от пошлости позы. Все это мыслимо и допустимо. Но вот что получилось. Блок и Пушкин подхвачены Вами с пагубнейшей для поэта стороны. Они царят в Вашей поэтике и большинстве стихов, обесценясь и сами, в виде обобщенно-типи¬ческой стихии, с неопределенною тропикой, с приблизительнос-тями и однообразьем словаря. Нет значенья, чему бы оно ни было свойственно, которое бы этой нейтрализующей средой не обезраз-личивалось до полной незначимости. Его утрачивает и поэтичес¬кая мысль (метафора начинает казаться стилистическим орнамен¬том, реторической случайностью без глубины; она понижается). Его теряет и отдельное слово (прямой смысл начинает восприниматься тоже орнаментально, как выраженье без обиходно-житейской соли; оно, в ущерб себе, идеализуется). Пример первого (обесцвеченья темы, метафоры, распростра¬ненных поэтических элементов). В стихотвореньи на стр. 21 хоро¬ший, на протяженьи 8 строк поэтический матерьял выветривает¬ся лирическим трафаретом двух заключительных строчек, 2 пер-вые строки тоже слабы, но сами по себе они сошли бы еще с рук, не погуби всего дела заключительные2. Но ведь, ничего не знача¬щие (в этих эпитетах), и они могли бы отвечать вложенному зна¬ченью! Так, слева, на стр. 20, общий непритязательный разброд каждострочной символики сообщает недействительность и строч¬ке: «Морщинами в ладонь легли дороги»3. Поэтически значимая в отдельности, она сама отказывается от мелькнувшего за нею об¬раза во имя общей непретенциозности контекста. Но ведь взятье поэтического образа, всегда крутого и неожиданного — не претен¬зия только оттого, что оно в тысячу раз сильнее и внезапнее вся¬кой претензии. И образ кажется тем естественней, чем эта боже¬ственная сверхпретензия ближе к природе: т. е. чем насильствен¬нее она относительно прощающейся общепринятое™, чем пол¬нее натурального внушенья, чем победоноснее. — Так, стихотво¬рение на стр. 22 все время колеблется между хорошим пейзажем и хорошим слогом, и первого не дает, потому что его обижает этим колебаньем4. Так, Берлин и прошлое были бы несоизмеримо живее в име¬ющейся и уже набранной своей ткани при множестве прекрасных строк, без «уютных и простых»5 эпитетов, дважды разъясняющих читателю, что это не хорошая картина, как он раньше думал, а хороший тон и литературное добронравие. То же самое происхо¬дит и на стр. 32 с хорошим началом и концом стихотворенья6 и с хорошей строчкой «Слепую смерть ведет слепая жизнь» на стр. ЗЗ7. В качестве примера обесцененья отдельных слов возьму, для краткости, два. Не говоря уже об утрате эмоционального смысла обоими, они обезличены и в своей функции: при частой повторя¬емости по разным и всегда приблизительным, не заостренным поводам, они под конец выравниваются по какой-то средней про-межуточной между словарным прилагательным и поэтическим эпитетом. Виноват, я забыл, что одно из них — существительное. Но все равно. Это слова: веселый на стр. 15,17, 33, 35 (повеселев¬шая), 52, 548; и слово улыбка на стр. 19, 26, 28, 31, 39, 40, 43, 549. Между тем, поэзия, как я ее понимаю, в первую голову при¬звана поляризовать эти крайности (прямой и переносный смысл). В дальнейшем, при двинувшейся циркуляции оживающего выра¬женья, она вправе думать и о единстве стиля и о деятельной гар¬монии, о гармонии в действии и на ходу. Приблизительно с середины книги, со страницы 38-й, недо¬статок, которому я уделил столько вниманья, ослабляется; книга, в отдельных пропорциях и итогах становится лучше. Характерно, что не сознавая источника обессмысливающей нейтрализации, Вы в этой части удачно боретесь с ним силой одной потребности изло¬жить связно сложный предмет или событье. Видите, значит дос¬таточно заинтересоваться хотя бы устойчивостью содержания, чтобы тотчас же разорвался этот слитный, мнимо-лирический стиль, и, разъединясь, уступил место хотя бы выразительным дос¬тоинствам живой речи. А что получится, когда Вы станете забо-титься не только о соответственной передаче темы, но о том, что¬бы и вся передача ее была значащей тканью, тканью, проводящей значенье! Эта часть, как я сказал, лучше первой. Здесь находятся стихи «28 декабря», «Гроза» и «Молодость», положительно и без оговорок понравившиеся мне. Но и в этой части ряд неплохих сти¬хотворений добровольно тяготеет к бесцветности и ее достигает с помощью строф, подобных, к примеру, последним 3-м на стр. 42 и 43. При неточности тона, как понимать эту реальную девочку, ежели не эмблематически?10 А тогда это — оперный плафон. «Der Dichtung Schleier aus der Hand der Warheit»* — звучало в свое время легче и свежей11. Не обижайтесь на меня. Я приложил к Вам строжайшее по¬этическое мерило. Кроме того, этот подробный разбор, который стоил мне труда и времени, предпринят из симпатии, объясни¬мой, при незнакомстве моем с Вами, какими-то другими досто-инствами, оставившими след в Вашей книге. Они шире строки и рифмы, шире поэтического пути. Но они шире и личных Ваших качеств: их, и зная, я бы не касался. Это те качества, без которых культура мигала бы, и не светилась ровно и бесперебойно. Простите, что я не фиксировал их и говорил о другом. Жму Вашу руку. Еще раз, спасибо. Ваш Б. Пастернак Впервые: «Вопросы литературы», 1972, JSfe 9. — Автограф. Михаил Александрович Фроман, поэт и прозаик, вместе со своей женой И. М. Наппельбаум входил в группу Н. С. Гумилева «Звучащая раковина». 1 М. Фроман. Память. 1924-1926 г. Л., «Academia», 1927. 2 Стих. «Мне страшно, друг. Я слышу хруст и ржанье...» 3 Из стих. «И вот вся жизнь: сомненья и тревоги...» 4 Стих. «Скрипит сосна. Над мутною рекой...» 5 Из стих. «Томлюсь тридцатою весной, / Как не томился двадцать первой, — / Такой уютной и простой». 6 Стих. «За шагом шаг, не подымая рук...» 7 Стих. «Вот так и жить: набухшим от тревоги...» 8 «Каждый день меня встречает / Веселей и горячей», «Четыре весе¬лые брата задуть не сумеют», «Когда-то милые веселые дороги», «Повесе¬левшая вдруг запоет душа», «Еще есть веселая игра», «О веселой улыбке на теплых губах». 9 «Ты в мире не один. С улыбкою подруга», «С простой улыбкою тво¬ей», «И заслонив лицо улыбкой торопливой», «Мне улыбнулся свежий рот», «Своей улыбкой неземной», «Улыбка наглая лжеца», «И уст улыбку, и лучей», «О веселой улыбке на теплых губах». * «Покров поэзии из рук истины» (нем.). 10 «И вся озарена лучами, / С цветущей веткою в руках / Предстала девочка пред нами» из стих. «Насвистываю у окна...». 11 Знаменитая формула Гете из «Посвящения» к поэме «Тайны»; в переводе Пастернака: «Поэзии покров благоуханный / От Истины, ее ру¬ками тканный». 361. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 19 июня 1927, Мутовки 19 / VI / 27. Дер<евня> Мутовки Дорогая Марина! Мы на даче. С неделю готово письмо тебе, в ответ на твое (где о славе, переоценка III части Шмидта, несколько слов о М<ая-ковском> и работе над лирикой). Оно лежало, и я не даю тебе де¬ревенского адреса, потому что не доверяю местной почте. В осо¬бенности заграничная переписка ей не по навыку. Не пересылаю его и пишу новое потому, что оказия, с которой хотел его послать, против моего ожиданья запоздала. Брат не приехал из города в воскресенье1, как думали, завтра отправлюсь в Москву я сам. И только оттого, что письмо пролежало больше, чем я предпола¬гал, оно мне кажется несвежим. Это с ним случилось именно в дни, прибавившиеся против недельного расчета. Сначала несколько слов о себе, с этим я разделаюсь быстро, без трудной точности. Здесь очень хорошо. Это в 5-ти верстах от Хотькова. Под боком — Абрамцево, Аксаковское в далеком про¬шлом, позднее — Мамонтовское именье. Помнишь лавочку в одно окно в Петровских линиях, с Поленовыми, Малютиными, Врубе¬лями и др. из дуба, ореха и майолики. Твой лев, третий год служа¬щий мне настольной пепельницей, думается, тоже оттуда2. Ну вот, мы теперь на их заброшенной родине, в 60-ти верстах от Москвы, в прекрасной новой избе, на самом краю лесистого обрыва, с со-ответствующими просторами, открывающимися с него, и рекой Ворей, являющейся из лесу на противоположной высоте и свора¬чивающейся в две круглых излуки на наших глазах, под нами, в кустах, болотцах и других неописуемых неожиданностях. День на третий или на четвертый после переезда, набродившись, сколько надо, кругом, я проснулся в том самом мире, от которого, в твоем выраженьи, у меня пойдет мороз по коже3, как и сама ты хорошо предчувствуешь. Ты занята им сейчас, я страшно верю в эту твою полосу и люблю твою готовящуюся книжку и твое лето перед ней: это и по историческим часам Европы нынешним летом (т. е. им самим над головами и в сердцах и по лицу земли) мыслимо, нужно и жданно и воплотимо. Просыпается послевоенный человек, с при¬родою, как сном, в чуть-чуть постаревших глазах, с жаждой навер¬стать проспанное без сновидений. Нечто подобное, в качестве близ¬ких рабочих видов, колыхнулось и во мне. Завозился над Спектор-ским, кое-что обдумал, кое-что записал, нашел вновь, что Тютчев выдерживает, как всегда, предельное испытанье сырого зеленого соседства, облюбовал урок: сходить в Мураново, Тютчевское име¬нье в 8-ми верстах отсюда и о прогулке написать, что дадут сказать, на тему: время, природа, поэзия (гётеанская гамма, внушаемая тут каждым оврагом, каждым часом, отданным лесу или реке). Так за¬жилось тут сначала, я с верой и повеселевшей волей взглянул впе¬ред. И вдруг все изменилось. Я знаю, условья, в которых ты работа¬ешь, в смысле времени, средств и житейских сил — в тысячу раз хуже моих, и стыдно и больно, что я этого не могу изменить. Но ты понятья не имеешь о том, какие нравственные неожиданности (в смысле перспектив и настроений) подстерегают тебя тут на каж¬дом шагу, в лучшие, лучшие абсолютно, т. е. не для тебя одного, а для всего дня, минуты! Так было и сейчас. В конце недели из города привезли газеты. Есть вещи, относительно которых всего естествен¬нее молчанье полной подавленности и потрясенья. С 14-го года, тринадцать лет, было, казалось бы, время привыкнуть к смертным казням, как к «бытовому явленью» свободолюбивого века! И вот — не дано, — возмущает до основанья, застилает горизонт. Что ска¬зать? Завтра я разверну привезенную из города газету4, и журналист в пиджаке, обремененный семьей и этим зарабатывающий себе и ей на пропитанье, пропишет мне, что четвертованье и сажанье на кол есть последнее открытье передового человечества, читавшего Маркса в библиотеке, а не глодавшего его в пещере, а послезавтра другой сукин сын (прости, Марина) по служебным обязанностям докажет, что я английский шпион потому, что на конверте, полу¬ченном мной, английские марки, и оно из Лондона, и потребность в связи с людьми и миром — блажь на взгляд обесчухломленной чухломы5, которая лучше меня знает, что надо мне для моего спасе-нья. На эти фразы мне не отвечай, не облегчай другим выслуги6, если меня спросят, я отвечу: да, ради этого герои шли на смерть, об этом мечтало человечество: чтобы отмывшись от вшей, изойти от душевного зуда внутреннего подглядыванья, чтобы покрыться паразитами по всей совести, чтобы зачесалась душа. Кроме того — настали холода, пошли дожди, заболел маль¬чик. Я не знаю, чем он хворал. 3 дня у него был сильный жар. Я дважды за пять верст лесной дорогой (почему описываю? — один раз это было ночью) ходил за доктором. Обещал и не был: раз, потому что был занят в больнице; другой — потому что подряжен¬ный для него извощик затонул по пути в доме крестьянина (куль¬турное учрежденье с прямо противоположными целями). Маль¬чику давали по вдохновенью то касторку, то еще что-нибудь. По¬казалось — корь. Сегодня он первый раз гулять вышел. Итак, это время было не до работы, и хуже: как всегда при таких причинах широкого характера и неопределимо распростра¬няющегося действия — должно было сказаться и на близких: маль¬чик капризничал, буянил и нюнил (тонкая переборка не доверху, т. е. вдвое больнее уху, чем без перегородки, когда занят и глаз) — ссорились с женой. Сегодня впервые выглянуло солнце. И мальчик гуляет. И я пишу тебе, т. е. мне кажется, что душу отвел. Словом, давай при¬знаем, что мне надо «светлее» взглянуть на себя и свое, и лета с работой не уступать настроеньям. Может быть и правда все улуч¬шится и опять наладится ладившееся уже было. Перед отъездом раза два виделся с Асей. У ней завязалась пе¬реписка с Горьким, читала мне одно письмо, удивительное по уму и сердечности: он зовет ее вместе с ее другом в Италию7 и вызыва¬ется помочь им не только денежно, но в смысле влиянья по ис-хлопотаныо виз. Подумай, может еще так случиться, что ты с ней встретишься! Я от души ей желаю осуществлены! этой мечты. Я не знаю, писал ли я тебе, что болел Ш-й частью Шмидта, т. е. темой суда и казни, т. е. этой не утратившей остроты, людоед¬ской и в наши дни, темой. Думаю и я, — она лучше других. Но ты ее хвалишь сверх меры и, радуя своим желаньем придраться, к чему можно, чтобы обнять похвалой, вместе с тем и смущаешь. Если бы эта часть была так хороша, как тебе того хочется, мне пришлось бы пожертвовать половиной денег, следуемых за книгу, и сокра¬тить поэму вдвое, равняясь по этим мнимым ее превосходствам8. Я же к этому ни с какой стороны не готов, особенно в качестве книги не был заинтересован, примирившись с самого начала с ее уровнем, и вообще, относился к этому легко. И вот, глупый, как это иногда у меня бывает, вопрос к тебе. Напиши мне, если мо¬жешь, не откладывая, как мне быть. Делать ли из этого готового и почти вперед оплаченного греха стоющее нечто или пощадить, в этом изданьи, время и карман? Кстати завтра еду за первой кор¬ректурой. Ответь так, чтобы застать меня за ней. Я к тебе даже об¬ращаюсь как к самому дорогому и к оракулу, а не как к поэту за советом: для этого последнего случая вопрос поставлен слишком расплывчато и нелепо. Написал отсюда С.-М<ирскому>, воспользовавшись данным адресом. Дал также и свой. Честное слово, я не понимаю твоих замечаний по этому поводу, даже как шуточных. Зимой я принял это без рассужденья, как твою волю9. Теперь ты, видно, отказа¬лась от такого порядка. Зачем же ты подтруниваешь над собою и мной? Но все это пустяки. Как не хочется мне говорить тебе под руку, но как представляю я себе, что с тобой делается и что ты дашь! Горячо тебе желаю подходящего расположенья, требующейся ти¬шины и свободы, здоровья кругом, хорошей погоды и сосредото¬ченной силы, превращающей эти дни и недели в начальные, с но¬вой мыслимой необозримостью сроков впереди. О, как я безбож¬но комкаю всегда, когда, не продумав, ляпаю разом, желая много сказать. Горячо желаю тебе досуга и удачи, горячо, горячо. Это не только сильнейшее мое пожеланье тебе, но и сильнейшее вообще мое желанье. Верю в тебя и в то, что чтб ни наметишь, исполнишь. Из твоих слов о славе существенно только соображенье, что книг твоих тут нет. Между прочим до сих пор и я в таком же поло¬жены!, и оно изменится только осенью, не знаю, с каким резуль¬татом для меня. Но вернусь к тебе. Замечанье правильное. Их от¬сутствия недооценивать нельзя. Но вывод («а стало быть, нет и меня») неправилен и, — как свидетель ручаюсь, — ложен. Вот мои наблюденья и соответственные сему предположенья. 1) В широчайшем, нарицательном смысле тебе предстоит еще стать открытьем для местной литературной заштатности, для тех, которым нет числа, т. е. скажем, для провинциальной газеты. Тебе этого не миновать, и ждать, относительно, — недолго. Ну что же, с этим можно поздравить. Не смейся. Из всех видов популярнос¬ти это — еще живая ее форма. При ней безлично неопределенное множество входит в твою жизнь еще облагороженным своей по-раженностью, состояньем своего восторженного прозренья. В та¬ком виде, взволнованное первым знакомством, среднее арифме-тическое, входя в твою биографию, еще не портит ей желудка, еще по свежести своей годится в дорогу тебе. Это о перспективе извест¬ности вновь повсеместной. 2) В более же узком кругу, в том, в котором живу и я, и прожи¬ву свой век, и вне которого меня нет, ты последние годы не пере¬стаешь вести исключительное, завидно повышенное существова¬нье. Эти разговоры о Марине Цветаевой особенно удивительны тем, что они ничего не утрачивают в своей свежести, несмотря на свое постоянство. И в апреле их жиру не мешает то, что с такою же дружной внезапностью они по тем же редакциям (разумеется, неофициально) велись в феврале и марте. Существованье это не развешано по гвоздям именных связей. Оно расходится по неве-домым путям. Поэмы ходят в списках. Однажды в журнале, поставившем себе нечеловеческую цель ругать все человеческое и называющемся «На Лит. Посту», я про¬чел выдержку из В<оли> Р<оссии> о твоей вероятной популяр¬ности тут, у нас, как явленья нового, послереволюционного. Это предположенье В<оли> Р<оссии>, справедливое, как сама ис¬тина, настолько отвечает действительности, что кажется коррес¬понденцией отсюда. Но, разумеется, в журнале этот факт отри¬цается. В том же № высказывается одобренье моему «новому на-правленью». Но хвалит меня человек, разносивший за Сестру и Темы10, и хвалит так, точно я у него и у журнала в кармане. И что это за карман! — Но как я записался! Надо ложиться спать. Завт¬ра еду в 6 ч. утра. Твой Б. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 164). 1 Лето в Мутовках Пастернаки проводили вместе с семьей Александ¬ра Леонидовича, который приезжал на дачу по воскресеньям и привозил почту. 2 В Абрамцеве был центр кустарных промыслов, изготовлявший по рисункам знаменитых художников различные предметы быта и украше¬ния. Керамическая пепельница с изображением льва была привезена Эрен-бургом из Парижа в подарок Пастернаку от Цветаевой. 3 Из письма Цветаевой 31 мая 1927 о «Поэме Воздуха»: «Борис, я пишу вещь, от которой у тебя мороз пойдет по коже. Эта вещь — начало моего одиночества, ею я из чего-то — выхожу» (там же. С. 351). 4 Речь идет о «Расстреле двадцати», сообщение о котором было опуб¬ликовано 10 июня 1927 г. Расстрелянным вменялись в преступление шпи¬онаж, диверсии и убийства руководящих лиц. Совершенное 8 июня 1927 г. убийство в Варшаве советского полпреда П. Л. Войкова вызвало новую волну шпиономании. Особенное внимание обращалось на связи с Англи¬ей, поскольку реальной подоплекой расстрела был разрыв дипломатичес¬ких отношений Великобритании с СССР. В письме Пастернака — указа¬ние на его переписку со Святополком-Мирским: «английский шпион», «английские марки», «письмо из Лондона». 5 Название небольшого города в Костромской области на берегу Чух¬ломского озера употребляется как обозначение глухого невежества и бес¬культурья. 6 Просьба не затрагивать в своем ответе эти темы объясняется воз¬можностью перлюстрации переписки и желания уберечь Цветаеву от чье¬го-нибудь доноса. 7 А. И. Цветаева с поэтом-импровизатором Б. М. Зубакиным ездила к Горькому в Сорренто и в октябре 1927 г. навестила сестру. Это была их последняя встреча. 8 Для книжного издания Пастернак сократил поэму «Лейтенант Шмидт» на треть, выкинув некоторые письма Шмидта, которые раскри¬тиковала Цветаева. 9 Переписка со Святополком-Мирским велась через Цветаеву. О нем Пастернак писал родителям, что он «с год добивался у Цветаевой моего адреса, и она не давала, а когда написал через нее, то в препровожденье к письму она заклинала меня переписываться через нее и не называть ему Волхонки. Как говорит, она боялась дурного глаза, т. е. того, что меня свя¬жет его восхищенье и, полное обязывающего ожиданья, стоянье над ду¬шой. <...> Вышло так, что я ее не послушался. Не скажу, чтобы сбылись ее опасенья в полности и совершенно точно. Святополк-Мирский замеча¬тельный человек, и если он мне дался и не без ущерба, цена его сердца для меня от того не меньше. <...> Но наблюденья ее замечательно верны. Я глубоко связан со всех сторон» (Письма к родителям и сестрам. Кн. I. С. 135; см также письмо № 347). 10 В статье Н. Новича «О новой повести Бунина "Митина любовь"» («На литературном посту», 1927, № 2) упоминается отзыв о Цветаевой из «Литературных откликов» М. Л. Слонима, опубликованных в «Воле Рос¬сии», 1926, № 8/9. Там же статья В. Перцова «Новый Пастернак». 362. Ж. Л. ПАСТЕРНАК 24 июня 1927, Мутовки 24/VI/27 Дорогая Жоничка! Цветы эти так и называются — ночною фиалкой, в обиходе, в продаже и одноименной поэме Блока (...И ночная фиалка цветет1), и — любкой в русской ботаничес¬кой номенклатуре. За письмо же твое о ней, о нас и о себе — горя-чее спасибо. Я приехал в город и письма ваши оставил себе на третье. Пять часов был в такой гонке и так по-летнему безоблачно и полуденно вспотел (солнце, асфальт, песок, мухи и Охотный), что несколько полосок почтовых марок, лежавших в наружном кармане жилет¬ки, слиплись сплошным пластырем, и их пришлось на другое утро распускать в пару над самоваром. Конверт ваш я вскрыл только за Пушкином, когда в вагоне стало свободнее, легли длинные тени, пахнуло томленым березо¬вым листом, и поезд пошел широкими раскатами, облегченно, как дальний. Дорогу эту наши помнят по жизни в Райках, и она ни¬чем не изменилась. Так же мало изменился и папа, и меня страш¬но волнует и радует его бодрость большого человека с большим зарядом далекобойной породы. Все это, от садовой тачки и гра¬бель в суровой бумаге для Женички и полоски на лбу от надвину¬той кепки, от толчеи Клязьминской и Тарасовской публики до содержанья вашего письма и обстоятельств его чтенья так типич¬но для всей прожитой нами жизни! Это какая-то константа слу¬чайных мимолетностей; с участием природы именно в этом го¬родском сочетании, анамнестически повторяющаяся, точно без изменений. Начинает казаться, что это — стиль, который взят нами для данного изданья, называемого жизнью на земле. Его выпира¬ющая случайность (почему именно этот, из возможной тысячи других?), как раз и составляющая его щемящую прелесть, эмпи¬рически неограничима: т. е. сделайся вдруг из поэтов путешествен¬ником-географом и куда-нибудь на Борнео увезешь обязательно и ночную фиалку и звук: Мытищи. Для того, чтобы в гармонии с жизненной логикой и сердцем додумать до конца этот атрибут случайности и его пугающую оди¬нокость и тоскливость (времени было несколько минут, и из всех земных возможностей подобрал, нагнувшись, рядом лежавшую подкову, а может быть, следовало молниеносно осмотреться и выбрать уж самое стоящее, при такой скоропалительности!); для того, говорю я, чтобы оценить по справедливости этот оттенок планетарного ротозейства, надо, конечно, как-то, все равно как, жить и пользоваться идеей бессмертия. Из ее поправок к этому ощущенью главный корректив тот, что времени, по ее утвержденыо, — бесконечно много, и как не случаен твой стиль, он — первый и последний, попавшийся для тебя под солнцем, но ни первый, ни последний в живом ряду — или, точнее и честнее, в какой-то обывательской парафразе Кан¬та даже и обсужденье его тревожности требует и приносит с собой в виде переживаемой предпосылки смену этих стилей, из которых один — твоя случайность на земле. Я некстати вдался в эту метафизику, когда-нибудь для этого набора пяти-шести краеугольных чувствований будут изобретены знаки вроде рукопожатья или поцелуя. Тогда, в этой далекой при¬близительности намека, допускающей индивидуализацию по каж¬дому случаю и для каждого лица, они не будут извращаться до сте¬пени притупленно схоластического нонсенса, как в словесном, догматизованном выраженьи. Натолкнула же на эти темы, может быть, папина похвала моей «мудрости», как он сказал2. Может быть, я инстинктивно набиваюсь на ее повторенье. Конечно, я шучу, но есть и другая, нешуточная сторона в его наблюденьи, и, может быть, она косвенно заставила меня «высказаться на эту тему». Я не постарел, но я и более, чем постарел. Мне не кажется, что я буду жить достаточно долго, как того бы хотелось мне. Но не только из этого чувства — причину приведу ниже, — я в сознании, в душевном своем хозяйстве, без вниманья к биологической по¬доплеке повел и стал чувствовать себя так, точно нахожусь в зак-лючительном возрасте. Главная причина та, что только под таким видом можно жить в России в наше время, не кривя душой, не мотая попусту, а то и с безобразными катастрофами (при совер¬шенной безрезультатности) запальчиво-личностного, творческо¬го огня средневозрастной зрелости, предельно и заслуженно сво-бодолюбивой. Этого предмета мне не хочется размазывать. Ска¬занным ограничусь. Дорогая Жоничка, сейчас я штурмую тебя целым отрядом просьб. Ни одна из них нисколько не существенна. Все они — с жиру, удовлетворенья не требуют и родились под влияньем Же-ничкина соседства: капризы его и сейчас стоят у меня в ушах. Представь, нигде здесь нельзя достать приличной и легкой почто¬вой бумаги. При оказии, не пришлешь ли мне два-три блока ва¬шего берлинского образца (Titan, кажется? изображен Геркулес). Мне бы хотелось иметь последнюю книгу Rilke, Duineser Elegien. Также не вышло ли хорошей монографии о Rilke (с биогра¬фическим матерьялом). Нет ли у тебя возможности справиться у кого-нибудь знающего? Был, кажется, такой номер Querschnitt'a, который либо весь был посвящен его памяти, либо же, во всяком случае это я знаю, была там статья Paul Valery о нем3. Не достанешь ли ты журнал? — Но опять повторяю: блажь, — и только при слу¬чае, если мимо пройдешь и из витрины в глаза выскочит. Мне очень бы хотелось знать побольше и поподробнее о жиз¬ни и работе Лидочки. Папа обмолвился вскользь, что она в Эссе¬не. Но этого мало, и тем интереснее узнать, надолго ли она там, что именно делает, одна ли или со знакомыми, служба ли это, или поехала посмотреть и поучиться. Если позволяет срок ее пребы¬ванья, сообщи, пожалуйста, ее адрес4. Прости за несколько безжизненное письмо, сажался совсем не за такое. Обнимаю тебя и Федю. Твой Боря Папе и маме напишу в следующий раз. Вообще, — торопил¬ся, писав: у Жени сломался зуб, и она едет короновать свои об¬ломки в город. Впервые: «Знамя», 1990, № 2. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Поэма Блока «Ночная фиалка» (1906); стих. Ж. Л. Пастернак под назв. «Ночная фиалка» вошло в ее сб. «Координаты», Берлин, <1938>. 2 «...Как прекрасно ты в последние годы пишешь, как ты умеешь ана¬лизировать и четко выражать свои мысли и как мудростью, как лаком, кроешь свои продуманные и верно уловленные мысли, — я бы сказал, ты как-то вырос...», — писал Л. О. Пастернак сыну 12 июня 1927 (Письма к родителям и сестрам. Кн. I. С. 128.). 3 Статья Поля Валери «Gedenken und Abschied» в немецком переводе Франца Леппмана, опубликованная в журн. «DerQuerschnitt». 1927, Heft 2, Propylaem-Verlag, Berlin. 4 Лидия Пастернак после окончания университета получила работу в Эссене. 363. Г. НЕРАДОВУ 25 июня 1927, Мутовки 25/VI/27 Глубокоуважаемый тов. Нерадов! Возвращаю гранки книги «Девятьсот пятый год» со следую¬щими замечаниями и просьбами. Книга за исключеньем самого первого, вводного стихотворе¬нья, отмеченного звездочкой, распадается на два отдела. Хорошо бы каждый из них открыть шмуцтитулами. Первый носит названье книги, т. е. называется «Девятьсот пятый год». Второй называется «Лейтенант Шмидт». Первый отдел составляют стихотворенья 1. Отцы. 2. Детство. 3. Мужики и фабричные. 4. Морской мятеж. 5. Студенты. 6. Москва в декабре. В отличие от простых тире, кото¬рыми я отметил два-три случая делений в границах самих этих сти¬хотворений (внутри), друг от друга я их отделил в гранках знаком <>*. Это не значит, что он именно должен быть повторен типографски в книге. Но я бы хотел, чтобы знак, обозначающий кон¬цы этих стихотворений и соответствующий моему ромбу, отличался толщиной или другим чем-нибудь от прочих внутренних тире. Так, может подойти тире, стоящее в самом конце последней гранки. А может быть это достигается одной версткой? Полагаюсь на Вас. Второй отдел целиком занимает «Лейтенант Шмидт» (мне не * Изображен ромб. 54 хочется никакого родового подзаголовка вроде: поэма, лирическая повесть и т. п. Ограничиваюсь одним названьем и только). «Лейте¬нант Шмидт» состоит из трех частей. Каждая из них распадается на более мелкие деленья, озаглавленные в тексте соответствующими порядковыми цифрами, а в оглавлении — начальными строками, как это в обычае в отношеньи стихов без названий. Таких делений в части первой — 9, во второй — 10, в третьей — 9. Оглавленье, уяс¬няющее Вам сразу все сказанное, приложено к гранкам. Теперь несколько просьб. 1) Просмотрите, пожалуйста, сами гранки перед тем как сдавать их в типографию. Я очень много вы¬кинул из текста, главным образом из «Шмидта». Книгу, общей слож¬ностью, я сократил более чем на 400 стихотворных строк. В одном месте мне показалось потом нужным оставить выброшенный ку¬сок. Я на полях красным карандашом сделал надпись: «Оставить». Перебор совсем незначительный, почти что никакого. Главные мо¬менты правки следующие. В 1-м отделе, где ритм передается на¬чертаньем строки и это все очень капризно1, несколько случаев пе¬ребора строк (я не знаю, как это называется точнее, технически, просмотрите, Вы сами увидите). Это — исправленья кропотливые, как бы тут не произошло путаницы, может быть сделаете соответ¬ствующие замечанья о тщательной выправке. Во втором отделе, кроме указанного уже множества кусков, выбрасываемых вовсе из набора (что ведь для наборщика трудности не представляет), для меня важна еще разбивка на строфы, в которой я уклонился от ори¬гинала и следовательно, от уже проставленных знаков корректора. Клятвенно не поручусь, что я не вернусь к первоначальной: мне сперва свою пробу, как и многое другое, надо увидать в осуществ¬лены!. Поэтому обязательно известите через Клавдию Павловну (у нее есть мой Хотьковский адрес), как только будет корректура в листах. Хорошо, если бы она была поскорее: торопите, если мож¬но. Почти уверен (надеюсь), что если в листах будет отвечать вруча¬емой Вам правке без путаницы и недоразумений, ничего больше марать не буду и ее качеству себя подчиню. Прочтите это письмо при жене; при ней же2 для пробы взгляните: на какой-нибудь случай перебора строчки в 1-м отделе (гранки 1—16); на пример выброса (скажем на гранке 21, где и единственный случай восстановлены! выброшенного), на примеры разбивки строф (гранки 17—38). Мо¬жет у Вас будут какие-нибудь замечанья мне, она передаст. Крепко жму Вашу руку. Ваш Б. Пастернак Заранее спасибо за все. Впервые. — Автограф (РГАЛИ, ф. 2530, on. 1, ед. хр. 203). Г. Нерадов (Георгий Борисович Шатуновский) — журналист, редак¬тор Госуд. изд-ва (ГИЗ), где печаталась книга поэм «Девятьсот пятый год». Упоминаемая ниже Клавдия Павловна — младший редактор. 1 Поэма «Девятьсот пятый год» написана 5-стопным амфибрахием, но при публикации длинные строки разбивались на короткие интонационные отрывки, величина которых могла варьироваться по вкусу автора. 2 Корректурные гранки книги «Девятьсот пятый год» повезла в Мос¬кву Е. В. Пастернак, которая должна была объяснить непонятные места правки. 364. Ж. Л. ПАСТЕРНАК 13 июля 1927, Мутовки 13/VII/27 Дорогая Жонюра. Жаркий летний полдень. Встали, как часто в последнее вре¬мя, в 7-мом часу. После чаю с Женечкой отправились в лес за со¬седнюю деревню. Он — на обрыве, место называется Маланьина гора. Сейчас пора покоса, ты догадываешься, чем дышит ветер. Тем лесом дорога со станции, и этим утром по ней должна была пройти ожидавшаяся из города Маргарита Вильям. Мы пошли по ягоды. Помнишь свое младенчество? Вызови его в памяти, и ты вживе увидишь Женичку с корзиночкой на руке и со страстью в глазах, тонущего на корточках в густой сочной траве, глушащей пни и кочки на этой полосе прошлогодней лесной порубки. А в ней, не менее милые тебе, — крупные зернистые рубины измлев-шей от зрелости земляники. Мы были так поглощены сбором, что в двадцати шагах от тропки, по которой пронесли мне пачку зале¬жавшихся в городе сюрпризов, — и твой подарок, и письмо в их числе, — прозевали Маргариту, точно ее не бывало, да и бесслед¬но пропали для нее. Правда — холмист и густ этот ягодник, а гус¬той березняк, в котором все это происходит, так ослеплен солн¬цем, что нет материи и краски, которая бы в этот час не показа¬лась частью его горящей зелени. Ты его видишь? Он замер в упру¬гой белизне берез и водянистых переливах молодой, словно отечной дубовой листвы, самой светлой в этом, синевой облитом, бесподобном море. Мы идем босиком, ступая прямо на круглые теплые лапы греющихся на дорожке теней. Она вдруг круто, заво¬ротами, сгущающейся зарослью, как сквозь ночь, бежит книзу, и там река. Ольха так низко свесилась к ней, что прямо с корней лежит на своем собственном отраженьи. Это лесное зеркало в пол¬ном ее обладаньи, под нее тут только нырнуть, но никак не под-плыть. — Дома — твое письмо и блок, письмо от Цветаевой, июльский номер журнала The London Mercury. И первой, тотчас же отвечаю тебе и начинаю с предложенья, прямо связанного с последним. Пока у тебя родители, достань, прошу тебя, этот номер. Думаю, тебе нет надобности его выписывать, верно, сможешь достать в библиотеке. Итак это: The London Mercury, July, 1927, vol. XVI, N 93. Прочти и, если будет время, устно переведи им статью: «The Present State of Russian Letters*1. Это доставит им радость, тебе же и осо¬бое удовольствие. У тебя есть свое мненье о многом высказанном, и ты сравнишь его с мненьем автора. Да и радость папы и мамы будет тебе приятна. Но мне, понятно, журнала не надо, он — моя собственность. Почтовую бумагу, как видишь, получил. Она только чуть-чуть смялась. Громадное тебе спасибо за нее. Еще больше благодарю за обещанные книги. Если книжка Insel Verlag'a, посвященная Rilke, о которой ты говоришь, есть Das Inselschiff. April 1927. VIII. 2, то мне ее не надо, ее мне давно прислал в подарок Ernst2, за что вовремя я его поблагодарил. Orplid'a лучше не читать. Что за позор! Письма из Тулы ведь и в оригинале ни на что не похожи3. Зачем их было переводить! Свои же письма напрасно ты называешь каракулями. Я их люблю и всегда читаю с интересом и волненьем. Поцелуй Федю и всех наших. Лиде писал недавно. С вами ли она? Что делать после статей, подобных этой английской! Я могу работать и хочу, и полон надежд, но как исключителен режим, в котором это удается. Тогда земляники втроем собирать нельзя. Если прилагаемый набросок я отделаю, то посвящу его тебе. Прости за глупую идиотическую сырость, в которой его тебе, сей¬час забрасываю. Недавно этой просекой лесной Прошелся дождь, как землемер и метчик. Лист ландыша с расплющенной блесной, Тугие капли в сонных рыльцах свечек. О них и речь, холодным сосняком Задоренных до мушки в каждой мочке Они живут, селясь особняком, И даже запах льют поодиночке. Когда на дачах пьют вечерний чай, И день захлопывает свой гербарий, Пускаются они озорничать В порядочном кругу Иван да Марьи. Зовут их любкой, Александр Блок, Сестра, жена и сын — ночной фиалкой. Зову и я зимой, когда далек От истины, и мне ее не жалко4. Дальше еще хуже. Обрываю. Обнимаю тебя. Твой Боря P. S. Ты часто спрашивала о Жениной матери и, конечно, тебе не отвечали. Она с сыном и другой дочерью на днях переехала на дачу по Казанской ж. д. Она чувствует себя хорошо, речь вполне и давно вернулась к ней, но по-прежнему она прикована к кровати и вряд ли скоро будет владеть ногами. У Жени и Маргариты Виль¬ям к тебе просьба: вложи два листика пластыря кукпроль в пись¬мо. Речь именно о пластыре. Впервые: «Знамя», 1990, № 2. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 В статье «The Present State of Russian Letters* («Современное состоя¬ние русской литературы»; «London Mercury*, July, 1927, vol. XVI, № 93) Святополк-Мирский дает высокую оценку творчества Пастернака. 2 Сборник «Памяти Рильке», включивший воспоминания о нем, сти¬хи, посвященные ему, письма и неизданные стихи самого Рильке, фото¬графии и факсимиле его рукописей. Эрнст Розенфельд — племянник Ю. С. Розенфельда. 3 Имеется в виду перевод на немецкий язык повести Пастернака «Письма из Тулы». 4 Первонач. вариант стих. «Любка»; при включении в книгу «Поверх барьеров. Стихи разных лет» (1929) печаталось с посвящ. В. В. Гольцеву. 365. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 17 июля 1927, Мутовки 17/VII/27 Дорогой мой друг! Твое письмо пролежало ровным счетом две недели в городе. Не сердись, никто не мог знать, что заболеет брат, перестанет ездить сюда1 и что ему не придет в голову вложить пись¬мо в новый конверт и сюда переправить. Ну и досталось же ему за это! Если ты даже и отомщена, я все еще не могу успокоиться. Ког¬да вновь и вновь, по поводам, которыми густо покрыт весь мир и поросли дороги, и каждый из которых забывается в следующую же минуту, я вспоминаю и вновь измеряю бесконечностью was ich in Dir habe*, мне, не считаясь с тобой, хочется прямо тебя спросить: скажи мне еще раз, что ты не выдумана, что ты — человек в юбке, что ты не заглавье редчайшей, обнимающей тысячу душевных по¬вестей идеи, что ты не история счастья, первою из сказок расска¬занная мне детством и потом поэтами и философами и потом соб¬ственным одиночеством в минуты его сильнейшей тоски по таком рассказе. Но ты скажешь, что именно все это ты и есть, о, я знаю, но ты недооцениваешь того, что у тебя есть адрес и руки, которые я без конца целую тебе за то, что их можно целовать, говоря этой нежностью так редкостно много. Ты существуешь. И не может быть положенья, при котором я мог бы почувствовать себя несчастным. Ты совершенно права в своих объясненьях насчет Св.-М<ир-ского> и сороконожки2. И как права! Но ведь это такой милый, такой настоящий человек, такое достоянье наше в лице, что ради этого приходится чем-то и платиться, становясь и его достоянь-ем, т. е. платиться именно тем, о чем ты говоришь. Я очень нелов¬ко это выразил, получилось что-то вроде расчета: а я хотел сказать о страдательном обороте исторического сродства (понимаешь?). Он прислал мне номер журнала The London Mercury со своей ста¬тьей. Читала ты? Я, как и ты верно, не можем принять greatest («first greatest*) и second greatest**, потому что это для нашей породы ни¬чего не значит, точно так же как значило для иных все; мы об этом уже однажды списывались3. Но много верного сказано о тебе и обо мне, — и я доволен. Ведь ты еще неожиданнее и оригинальнее меня, и еще труднее описать тебя. А он кое-чего достиг тут. Хвалю его робко, не зная еще твоего мненья, а то бы похвалил решитель-нее. Я уже писал тебе, как тут тебя знают. Не могу пожаловаться и я. Но от таких разборов вплотную, в стремленьи уловить суть, мы тут отвыкли, и я поражаюсь его глазу и глубокомыслию. Относи¬тельно меня сказано самое важное в указании о поэтическом опы¬те. Не сердись, если ты других мыслей. — Дорогая Марина, не жди от меня в ближайший год ничего стоющего, по статье (вот — со¬роконожка!). Приходится все еще зарабатывать из недели в неде¬лю. Т. е. надо будет кончить Спекторского и в том случае, если я * что я в тебе имею (нем.). ** величайший; первый величайший, второй величайший (англ.). даже считаю этот жанр — категориально ложным. Ты знаешь, что все это значит. Обнимаю тебя, дорогая, незаслуженная! Твой Б. Что это за птицеловы? Не знаешь ли ты их адреса, и к кому обратиться? Кого они издают и кто они для меня, если ты их не знаешь?!4 Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 163). 1 В письме 10 июля Пастернак жаловался на отсутствие вестей от Цветаевой: «Вторую неделю брат не приезжает сюда и нет связи с городс¬кой квартирой. <...> Разумеется, особенно грустно бывало садиться в ва¬гон не солоно хлебамши, т. е. без твоего письма. И всегда это бывает к ве¬черу, когда солнце слева полосует скамейки, светит под них и поезд от Пушкина становится пуст и точно даже без машиниста, т. е. когда и без того все это так похоже на детство. Но если даже и сейчас еще нет ничего от тебя, то как ни противятся этому всякие суеверные извороты сознанья, основное мое настроенье находит только радостное объясненье твоему молчанью, потому что только им может удовлетвориться. Наверно ты ра¬ботаешь, и — представляю себе, — как!» (там же. С. 356). 2 См. рассказ Цветаевой о сороконожке в письме родителям 17 июля 1926: «Кто-то ей: да как ты не спутаешь, да каким чудом помнишь, когда какой из сорока? И вот — стоп» (Письма к родителям и сестрам. Кн. I. С. 135). 3 В письме Цветаевой 2 июля 1925 Пастернак высказывал свое мне¬ние по поводу определения «первый поэт», которое употреблял Святополк-Мирский в статье «The Present State of Russian Letters* («Современное со¬стояние русской поэзии»): «Первым был Брюсов. Это не по нашей части. Анненский не был первым» (№ 260). 4 Парижское изд-во «Птицелов», владельцем которого был поэт Дмит¬рий Юрьевич Кобяков. Сб. его стихов «Горечь», вышедший в изд. «Птице¬лов» в 1927 г., открывался стих., посвящ. Пастернаку. Цветаева отвечала: «Птицелов жулик, знаю главного заправилу, а конвенции нет <...> Огорче¬на, наверное, не меньше тебя, потому что за тебя. Картина знакомая: плод твоих рук (локтей) не пожинает, а пожирает другой — кому и руки только на то даны. Так было — так будет» (Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. С. 362-363). 366. Р. Н. ЛОМОНОСОВОЙ 26 июля 1927, Мутовки 26/VII/27 Дорогая Раиса Николаевна! Лежит предо мною конверт с полным Вашим итальянским адресом и стыдит меня и третью неделю ждет не дождется исполь¬зованья. Странный, скажете, у некоторых способ: начинать с кон¬вертов. Ничуть не бывало. Все шло обычным порядком. Доволь¬но-таки давно и с достаточным-таки запозданьем было Вам на¬писано письмо, и этот незапечатанный конверт — его пощажен¬ный остаток. По-видимому и действительно, впадая в сентимент, я начинаю зажевывать до невозможности какое-нибудь наблюде-нье, послужившее ему толчком. Я Вам писал о деревне и о преле¬сти лета. Тогда еще не было этих дождей, холодными ушатами из¬ливающихся уже больше недели, при резком шумном ветре, как бы вышибающем землю из-под этих топочущих потопов. Откуда у тебя это уменье затверживать какую-нибудь одну простую мысль до общего изнеможенья, — спросила Женя, пробежав глазами эту идиллическую философию на двух листах. Были уже прецеденты, и не знаю, писал ли я Вам тогда об этом1, но в Вашем случае ее замечанье решает судьбу письма. Объясняю я себе это тем, что она видала и слыхала Вас. Далекий от мысли как-либо отожествлять или сближать вас обеих, я не могу не ценить куска осязательнос¬ти, подобно волосу или нитке оставшемуся на ней от Вас. И если она так говорит, то, — ну, не Вы, — так хотя бы почтовый путь к Вам — того же мненья. Зачем же его отягощать? Но вдруг Вы во-образите, что я жалуюсь Вам на М-ме Рин Тин Тин?2 Нет, я жалу¬юсь на свою черту, очевидно справедливо ею подмеченную. Затем она выразила беспокойство о Вас и Вашем сыне, в свя¬зи с некоторыми осложненьями, и я не мог не согласиться с ней, что это мысль — основательная, и удивительно, как она не только не пришла мне в голову, но и никогда бы не смогла прийти. Это так возможно, так близко, так, по фабуле, правдоподобно, что никогда не поверю, чтобы эти вероятные неприятности как-ни¬будь коснулись Вас, и почему-то на этот счет совершенно споко¬ен. Все же большою радостью для нас будет, если Вы это при слу¬чае нам подтвердите. Сейчас кругом в природе так «невзаправду», что трудно пи¬сать о себе. Так неестественно преждевременен этот конец лета, и так похожа эта погода на его конец. Но город еще не завтра, пере¬езд еще далек. Положенье — неестественно, и никогда не следует в таких положеньях говорить о себе или о жизни: никогда не по¬падешь в тон, всегда скользнешь мимо сути, — как по этой непро¬ходимой слякоти. И более чем уместно задавать вопросы Вам. Хочется слушать, а не рассказывать. Один (о сыне) Вам уже пред¬ложен. Все остальные — ворохом: где Вы сейчас? как провели лето? куда думаете на зиму? как Ваши и Юрия Владимировича работы и планы? Сегодня Женя — в городе. Она страшно будет жалеть, что не дал ей приписать Вам. Но не в том дело. Наконец-то хоть про¬стой привет Вам и пожеланье всего лучшего Вам и Вашим попа¬дут в конверт и пойдут по должной дороге. Хотя Вас наверное уже нет в Anzio, пользуюсь старым италь¬янским адресом, и думаю, — перешлют. Маленький Женя просит сообщить, что он Вас «очень крепко любит». Преданный Вам Б. И Впервые: «Минувшее», № 15. — Автограф (Russian Archive, Leeds University). Отправлено 28 июля 1927 в Анцио и оттуда переадресовано в Ленно (Италия). 1 Пастернак вспоминает аналогичный случай, когда он уничтожил свое письмо к Ломоносовой, не понравившееся жене (№ 341). 2 Р. Н. Ломоносова называла Е. В. Пастернак именем Рин-Тин-Тин в честь киногероини нескольких немых голливудских фильмов 1920-х гг. — немецкой овчарки. 367. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 26—27 июля 1927у Мутовки Ответ на твое от 15-ro/VII. — Не беспокойся за письма. Все доходят вовремя. Это только мне их привозят по вдохновенью. Прошлое твое, на которое я даже толком еще не ответил, проле¬жало больше 10-ти дней. В самый канун его прибытья я сам был в городе, и значит, когда грустил о твоем молчаньи, оно, бедное, отлеживалось там, бессильное помочь мне и за тебя вступиться. Но я не хочу поддаваться побочным ощущеньям, как бы они ни были естественны, т. е. не дам сегодня воли своей, часто празд¬ной, сентиментальности перед сильными и прямыми чувствами, которые вызывает нынешнее твое, замечательное, письмо. Как оно написано, и как много ты сказала в нем! Мне много хочется ска¬зать тебе в ответ. Разумеется, я не скажу и части должного. Ведь это из той области широчайшей и серьезнейшей зрелости, кото¬рою-то и дышет все твое письмо. А ведь ее не сведешь к перечню положений. Вся она — однажды выражена 1-й строфой Гётевской эпиталамы: Ich ging im Walde / so fur mich hin / und nichts zu suchen / das war mein Sinn*1. Т. е. это прогулка с непрерывно развертыва- * Я пошел в лес, просто так, сам по себе, с мыслью ниче¬го не искать (нем.). ющимися находками, шаг за шагом ложащимися тебе под ноги. Но ты не мирочерпалка, всего не возьмешь, природа заботливо одарила тебя рассеянностью и даром невниманья; ты родной брат случайности, ты видишь и светишься периодически, — одно под¬берешь, другое упустишь. Итак, я ничего не скажу тебе по поряд¬ку, а по прошествии времени, в итоге ближайшей предстоящей переписки, все сразу, по разным поводам, исходящим от тебя. Твое изумительное письмо просто радиоактивно. Я не знаю, что оно даст завтра. На сегодня оно меня излечивает от самой дурной моей болезни: от буднишной обстоятельности, столь страшно свой-ственной мне. Она в семье у нас трогательна и благородна. У меня же она, в обстановке соседствующих качеств, выродилась в на¬следственный порок. Она, как ты верно часто замечала по моим письмам и линии моего поведенья, переколдовывает меня во что-то другое и глубоко мне чуждое. Я в ней кончаюсь, как теленок в студне. Много этой обстоятельности затесалось в мой недавний «историзм». Именно эта обстоятельность писала письма Шмидта и, — надо быть строже, чем ты или даже Д<митрий> П<етро-вич>, — не написала их. Однако надо ей отдать справедливость: как раз эта-то обстоятельность помогла мне без душевного вреда пережить это десятилетье. Сколько живых и удивительных когда-то людей перестали отличать проволочную проводку эпохи от соб¬ственных нервов и волокон, сколько их принимает первое за вто¬рое! Несчастная же моя обстоятельность распутала эти перевив¬шиеся мотки, и — боюсь сказать, мне кажется, концы в руках у меня: разнять, оглянуться и — поминай как звали. Что-то кончи¬лось, что-то начинается, так скажут другие. Нам радостно будет это услышать. В счастливейшие наши поры так именно говорили о нашем и дорогом нам: о беспрепятственно продолжающемся. Итак, что-то опять продолжается, по миновеньи препятствий. Но я начинаю чревовещать. Перебью и возвращусь потом. Перебью тем, с чего следовало бы начать. Где твоя Поэма Воздуха и Письмо к Р<ильке>*?2 Отчего ты не шлешь их? Я был уверен, что получу их в этом письме и оттого о них не заикнулся в предшествующем. Это было грубо. Не следовало чувствовать себя в обладаньи их, не получив их в руки, и мне стыдно сознаваться в этом. Прости же и пришли. Но спокойная моя уверенность насчет всего, касающе¬гося тебя и меня, ничего общего ни с какими частными чувство- * Или «Письмо к Р<ильке>» есть именно так «Попытка комнаты», которую я знаю? (Прим. Б. Пастернака.) ваньями не имеет. — Сам я ничего из того, чем, очевидно, на мес¬те была охвачена ты, — не пережил. Но Линдберг становится для меня новым Ариэлем3 с одной-двух твоих недомолвок в том пись¬ме. Сюда могло дойти только через газеты. Но я их не читаю. Знаю, что надо бы, стараюсь — и не могу. Я говорю о наших, здешних. Их вот отчего нельзя читать. Действительность, которую они, точ¬но свою, расхваливают в пух и прах, в тысячу раз лучше их похвал, хвалят же они так, точно это — дрянь, которой, без их рекламы, земля б не носила. Вообще, по-видимому, революционны те мне¬нья, мысли и интонации, слушая которые, готов думать, что рево¬люция — ложь и выдумка, нуждающаяся в остервенелой охране от нечаянного разоблаченья. Но как-нибудь надо ведь назвать то, что со всеми нами случилось? Однако карманнический этот стиль так убедителен, что начинаешь сомневаться в собственных вос¬поминаньях. Но есть и более простые и сильнейшие причины, отчего их нельзя читать. Как ни сильна привычка, анахронистич-ность этого допетровского всеисповедывающего, никем не оспа-риваемого листка — сильнее ее. Кроме того, в деревне я еще и рад их не читать. — Ты несколько раз думала писать о Шмидте, а те¬перь — даже и статью4. Прости, что не успел вовремя тебя остано¬вить, хотя еще есть время. Ни мне, никак, Марина! Прошу тебя! Мало у тебя своего, неотложного. Не возражай, что, мол, и это «свое». Тогда ведь я еще скорее скажу тебе, что — твое, да не мое, против твоего такого, что и мое, — и мы заспоримся до бесконеч¬ности. Статью, разбор! Да ведь это Сизифов труд, и вдесятеро нарымистее исходного нарыма5. И кому это надо? Тебе? Мне? — В скобках сообщу тебе, что подарил книжке на платье четыреста рублей с лишним. Да, вынул и выложил. Не знаю, много ли она приобретет от этого сокращены! (Шмидта) более чем на треть, но за корректурой показалось мне, что неплохо бы ей похудеть и чуть-чуть стянуться. Залежалось именно то твое письмо, которое меня от этих забот избавляло, — разрешительное. —* 27/VII. Как убийственно! Ну что я тебе написал должного в ответ на твое открытое, громадное и милое — не доверием ко мне — но верностью непосредственной передачи нашей каторги (Днепр, например). Дай хоть объясню, зачем я начал с этой ахинеи с эпи¬таламой. Когда я читал: про твое одиночество (чтенье и молча¬нье), отчаянье выстраиванья столбцов (Днепр, долженствующее значенье, десятисложно-односложное), поэтическое знанье все- * Так в письме. го без кокаинов, духовных и физических, пустоту и беспредмет¬ность полета и нечувствительность в жизни, — мой собственный опыт отвечал твоему всем своим существованьем6. Он отвечал в том же одиноком своем пребываньи, той же невознаградимой му¬чительностью. Он не отвечал ударами отдельных мыслей или при¬знаний, а всем своим фактом, родным тебе. Это был разговор не¬подвижно родных областей, более потрясающий, чем их метафо-ризированное Бирнамское передвиженье7. Ты только одного еще не знаешь, или не сказала. Что ты сама пока еще моложе своей поэтической зрелости. Этот факт единственная причина кажущей¬ся тебе беспредметности полета. Марина, прости, что сегодня я оставляю тебя при почти пустом листе вместо ответа. Обо всем перечисленном мне надо сказать тебе то, что я по себе знаю. Об этом и буду писать в следующем письме, что бы ни заключало твое ближайшее, если будет. И прости, прости меня. И не отвечай, пока я не заслужу, т. е. пока не на что. Кончаю ночью в страшной уста¬лости. Завтра в 6 часов утра в город. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922—1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 163). 1 Из стих. Гете «Gefunden» («Нашел»). 2 «Письмо к Рильке» стало поэмой «Новогоднее». Цветаева писала Пастернаку: «Борис, ты не знаешь "С моря", Письма к Рильке, Поэмы Воздуха, — сушайшего, что я когда-либо написала и напишу. Знаю, что нужно собраться с духом и переписать, но переписка — тебе — безвоз-вратнее подписания к печати» (там же. С. 363). 3 Чарльз Линдберг— американский летчик; 21-22 мая 1927 г. он со¬вершил перелет из Нью-Йорка в Париж; впечатления от этого события отразились в «Поэме Воздуха» Цветаевой. Ариэль — дух воздуха в пьесе Шекспира «Буря». 4 Наброски разбора поэмы имеются в черновых тетрадях Цветаевой. 15 июля 1927 она писала: «Борюшка, в последнем письме я писала тебе, что буду писать — и отчасти, чтб буду писать о Шмидте» (там же. С. 357). В письме 24 июня 1927: «Я не твой критик, Борис, я твой биограф, — ду-хописец. Такова будет моя статья о Шмидте, зорче и жестче, чем ждешь. <...> Весь Шмидт, Борис, весь ты — вопрос контекста, соотношения сло¬гов, слов, четверостиший, частей, перевода вовнутрь — где конец?!» (РГАЛИ, ф. 1334, on. 1, ед. хр. 834). 5 Нарым упоминается Цветаевой в письме 24 июня 1927: «Но я не хочу, чтоб Шмидт в твоей жизни был еще раз (Нарым)» (там же). Нарым — мес¬то ссылки и каторги в Томской области. 6 Имеются в виду слова Цветаевой: «Вообще, Борис, разъясни мне и одновременно знай — откуда это свободное уверенное двигание в возду¬хе, которым в жизни не дышал! Ведь — ни одного спиритического сеанса за жизнь (брезгую!), ни одного антропософского заседания, ни шприца кокаина, ничего. Откуда — опыт, точное знание, не-удивление, свойствен¬ность, осведомленность» (Цветаева. Пастернак. Письма 1922—1936. С. 358). 7 Исполнение предсказания о гибели Макбета: движущийся на его замок Бирнамский лес в «Макбете» Шекспира. 368. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 7—8 августа 1927, Мутовки 7/VII/27* Марина, я страшно стыжусь своего последнего письма: мне хотелось сделать тебе несколько дельных сообщений, несколько наблюдений над самим собой, в ответ на то твое письмо, которое до конца исчерпало твой блокнот с синей каемкой. Между тем, дальше вдохновенных приготовлений и вступлений к этой «сути» дело не пошло. В свое извиненье скажу, что писал его в конце крат¬ковременной полосы, отданной работе, т. е., как это у меня всегда бывает с работой, в последний день недельного или десятиднев¬ного периода, уже с половины обыкновенно пугающего меня на-ступленьем бессонниц, пустой нервности и нестерпимой, по бес¬смысленной мучительности, подверженности настроеньям. Не поправить мне этого и сейчас, в исходе другого, тоже типического срока, — одного из тех, которыми я бессознательно уравновеши¬ваю действие первых и отдаю чтенью, домашним заботам и про¬чим таким вещам, никогда, в своих прямых целях, не удающимся, потому что отдыхать не умею, т. е. для отдыха добровольно пере¬рождаюсь в более или менее далекого мне истукана, от которого жду не дождусь избавиться, лишь установится сон и уходится уча¬щенная маховая инерция рабочего возбужденья. Если бы я был моложе и здоровее, или если бы была сделана уже более заметная доля должного, я бы никогда не жертвовал этими запасами лег¬кой и увеличивающейся стремительности. Я доверял бы им боль¬ше, чем переходам от нулевой точки до их вступных высот, за ко¬торыми начинается бесконечный и только выносливостью серд¬ца ограниченный разбег. Именно этому уровню, а не предвари¬тельным подъемам обязан я всем, что делал когда-то, лет десять назад и раньше. Когда ты говоришь о беспредметности полета, то сверх всего прямого, что заключено в этих словах, я понимаю тебя и так, что ты щадишь себя меньше, что от основных навыков, пря¬мо восходящих к прирожденностям, ты не отступаешь, что, сло¬вом, ты работаешь на несущихся возвышенностях полного душев¬ного разгона, а не на переходах к ним, как я в последние годы. Отчего и зачем это у меня, — разговор очень долгий, главное же — излишний в обращении к тебе: потому что любая из догадок, ка¬кие явятся тебе, будут живо-правдоподобны, а значит и истинны. Вот именно: корни этого душевного маневра целиком в современ¬ной действительности, в непреодолимом ее реализме. Только боль¬шое воображенье, способное живо и разом обнять ее, может ис¬толковать и это полусознательное перемещенье. Но сказав, что это разговор долгий, я как будто и начинаю вступать в него. Прервем эту тему. Ты пишешь о своем недохождении при первой читке, о кру¬говом молчаньи, воцаряющемся за ней1. Мой опыт в этом отно¬шении страдает если не той же, то очень близкой правильностью. Только самые ранние и сырые вещи, лет 15 назад (т. е. буквально первые и самые начальные) доходили (но и до 1У2-ра только че¬ловек) немедленно. Вскоре же я стал считать двухлетний проме¬жуток между вещью и ее дохожденьем за мгновенье, за недели¬мую единицу, потому что только в редких случаях опаздывали на эти два года, чаще же на три и больше. Разумеется, ты не только не в счет, но ты и настолько не в счет, что те два-три непостоянных исключенья (сегодня один че¬ловек, завтра другой), которые тоже отступают от этого закона, тоже подчинены тебе, т. е. они и переживаются мною, как част¬ность нашей истории, как ее третьи лица, и сами, в действитель¬ности, тебе подчинены: переписчики твоих поэм, распрощики о тебе, твои верные. У Б. П., пишешь ты в Чехию, «есть двое-трое друзей поэтов... и т. д.»2. Итак, значит о Б. П. речь, если принимать в расчет эти две буквы, могла бы идти только об Асееве и Маяковском. Сель-винский и Тихонов не хуже и не враждебней. Но ты, ты, напри¬мер, меня приковала. Ты — родной, главное же громадный поэти¬ческий мир. Громадным он сказался раньше, чем оказался, мало-помалу, родным. Потом внутренние истории (мать, музыка, Rilke, Германия, — чтобы что-нибудь сказать) стали поражать сходства¬ми. Раньше же всего были — размеры и крепость (чистота). Так вот. Требуется теперь нечто такое, чтобы оно вошло в мою жизнь, как бы о том не вопияли вакансии. Ни Сельвинский, ни Тихонов, вероятно, этого предъявить не могут. Вероятно. А то бы они места эти заняли, я и сам не заметил бы, как и когда. Я их не собираюсь порочить, как не опорочу и Маяковского с Асеевым дальнейшим о них разговором. М<аяковский> предъявлял нечто равнозначи-тельное. Это я помню и не хочу забывать. Отошло же это в такое незапамятное прошлое, что моя потребность в их дружбе фамиль¬ярна с обоими одинаково. Но и эта фамильярность еще достаточ¬но была бы горяча, и от этого чувства, оглядывающегося на дав¬ность связи, на ту Москву, те годы и тех нас (в особенности с А<сеевым>, от этого чувства было бы одно благо, все еще переве¬шивающее свежий интерес С<ельвинского>, Т<ихонова> и дру¬гих молодых дарований. Но деятельность А<сеева> и М<аяковс-кого>, теперь имеющая значенье лишь поведенья, — так враждеб¬на всему тому, что я люблю, так давно этому враждебна; допуще-нье же их, что их неумеренная преданность мне может примирить меня с этим, с таким расхожденьем, — так противно пониманью истинной жизни и живых перспектив; все это отдает такой жал¬кой удовлетворимостыо, таким рыночным релятивизмом, так где-то не у меня в Москве, а где-то там, в отвлеченной провинции происходит, что наконец я (совсем недавно) с ними порвал доку¬ментально. Я двадцать раз выходил из Лефа, и весною — катего¬рически. Мне рассказали, что и в последнем номерке я значусь на обложке участником. И вот недавно я послал им заявленье в тоне, который им, в их ослепленьи, покажется пределом подлости, не¬благодарности и прочих качеств. «Благоволите поместить... и т. д.»3 Ничего, кроме просьбы сотрудником не считать и эту просьбу о том напечатать. Я жалею об этой утрате. Зима в Москве, еще и без них, — не знаю, что это будет! Но побочных смыслов (не для посторонних, а для самого чувства), выраставших из этого взаимокасательства, было чересчур много. Простой факт близости (а как бы мне ее хо¬телось сохранить; о, конечно в тысячу раз больше, чем им) прохо¬дил, активно прогонялся ими через цыплячью призму «Лефа», это¬го неописуемого органа с комариными запросами. 8 / VII* Конечно ты уже списалась с Асей и поражена этой сбывшейся несбыточностью не меньше моего4. Ну что ты скажешь! Надо тебе еще знать, как она тут жила! И вдруг, в самое средоточье этой героической, без ропота отбивающейся от самой оскорби¬тельной прозы борьбы за существованье — такой сон, такая поез¬дка! Это так исключительно, что от ее поездки я получил больше удовольствия, чем получил бы, отправься я сам. А ведь как я рвусь!.. И наверное сама путешественница не испытала той радости, что я. — Как и с письмами, так и в остальном у меня с городом связь очень случайна. Известие это привез брат, да и то не сам говорил с ней по телефону, а соседи передали. Она звонила, отправляясь на вокзал!! Ведь вы съедетесь, странно даже спрашивать?5 У меня столько наверно промахов по отношенью к ней, что тот факт, что она меня не известила о поездке заблаговременно, при вероятной суматохе последних сборов, не стоит упоминанья. Ну что б я еще сделал? Что-нибудь может быть передал? Умею ли я вообще это делать? Все равно, ей есть что рассказать и передать, если только избыточная, переливающаяся через край полнопробность встре¬чи с тобой не вытеснит памяти о всех Мерзляковских и Волхон-ках6. Каких несколько у ней будет дней: снова вполне сегодняш¬них, присущих всему сердцу, оглушительно настоящих! — На¬столько не знаю ни адреса ее, ни обстоятельств поездки (кроме гаданий, которые тебе сообщал), что наконец и не уверен, не впу¬стую ли радуюсь: может быть не поняли и переврали. — Вместе с этой новостью привезли из города и посылку из Мюнхена от сестры, Duineser Elegien*, которых ведь я до нынеш¬него дня не знал. Все и всякие «если бы», каковы бы они ни были, — отврати¬тельны и заслуживают сложенной о них поговорки7. Не лучше их и то, на которое я все же отважусь. Так вот, если бы эта книга, или хоть слабое представленье о ней, было у меня прошедшею весной, она, а не мои планы и полаганья руководили бы мною. После нее вероятно и Сонеты Орфею предстанут в другом виде. Без элегий же и до них сонеты (может быть моя тупость тому виною) разде¬ляли в моих глазах судьбу теперешнего человечества. История гне¬том лежала на них, на их тоне, на их тематике8. Трудно и долго это объяснять. Но не писал я ему оттого, что первою по порядку и обязательной была живая встреча с ним. Уверенья и доказатель¬ства на вещах, на случайностях, на погоде, в которых бы эта встреча разыгралась, что эти элегии написаны всеми остальными его кни¬гами час назад, в эти дни и для них. Я не знал, что такие элегии и действительно написаны, и он сам, не нуждаясь в помощи чужих показательных потрясений, стал истории на плечи и так сверхче¬ловечески свободен9. Я переживал его трагически, и эта трагедия требовала чрезвычайной осязательности сношенья. Мне следова¬ло знать, что немыслима у такого человека трагедия, которой бы * «Дуинезские элегии» Рильке. 69 сам он, допустив, не разрешил, не успел разрешить. — Я бы писал ему, писал бы все лето, как более молодому счастливцу, обраще¬нье к которому настраивало бы меня на беспечный лад, точно все кругом —- как всегда и годы никому не прибавили возраста, и не расстреливали тысяч, и ничего страшного не произошло. Как ты терпела мое незнанье этой книги и что об этом думала? Вышли, как только сможешь, все три вещи10. Я не знаю ни одной. Кончаю неожиданно: торопят, а до этого произошла не¬приятность. Твой Б. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922—1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 163). 1 В письме Цветаевой 15 июля 1927: «Ты не знаешь моего одиноче¬ства. <...> Кончила Поэму Воздуха. Читаю одним, читаю другим — пол¬ное — ни слога! — молчание, по-моему — неприличное, и вовсе не от из¬бытка чувств! от полного недохождения, от ничего-не-понятости, от ни-слога! А мне ясно, и я ничего не могу сделать» (там же. С. 357—358). 2 В том же письме Цветаева пишет: «Недавно писала кому-то в Че¬хию: — Думаю о Б. П., как ему ни трудно, он счастливее меня, потому что у него есть двое-трое друзей-поэтов, знающих цену его труду, у меня же ни одного человека, который бы — на час — стихи предпочел бы всему. Это — так. У меня нет друзей» (там же. С. 358). 3 В заявлении «Редакционному коллективу Лефа», датированном 26 июня 1927 г., Пастернак упрекал своих бывших друзей в том, что его имя продолжает печататься в списке сотрудников, несмотря на неоднократные заявления о его выходе из журнала, и просил «поместить целиком настоящее заявление» в следующем номере (см. т. V наст. собр.). 4 Речь идет о приглашении А. И. Цветаевой к Горькому в Сорренто, где она пробыла август и сентябрь 1927 г. 5 Сестры увиделись в начале октября 1927 г., когда А. И. Цветаева на две недели съездила в Париж. 6 В Мерзляковском пер. жила сестра С. Я. Эфрона Елизавета Яков¬левна; на Волхонке — Пастернак. 7 «Если бы да кабы, да во рту росли грибы, тогда был бы не рот, а це¬лый огород» («Русские пословицы». Составители Ф. Н. Селиванов и Б. П. Кирдан. М., 1988. С. 91). 8 Пастернак получил «Сонеты к Орфею» Рильке в подарок от Жозе¬фины и писал ей, что его «поразило то, что... он стал хуже писать, что и мы» (письмо № 267). 9 В ответном письме Цветаева в духе свого неприятия истории, ис¬толковала эти слова как совет Пастернаку также преодолеть свою тягу к «историзму»: «"Вскочить истории на плечи" (ты о Рильке), т. о. перебороть, превысить ее» (Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. С. 380). С точки зрения Пастернака преодоление зависимости от истории означает не сбра¬сывание со счетов, а перерастание истории через принятие ее в себя. 10 «С моря», «Письмо к Рильке» и «Поэму Воздуха». 369. С. А. ОБРАДОВИЧУ 29 августа 1927, Мутовки 29. VIII Глубокоуважаемый тов. Обрадович! При сем высылаю матерьял для альманаха1, Вам на выбор. Его свободу я несколько ограничу. Тут вещи двух родов: чисто антоло¬гические и исторического характера. Страницы первого рода пе¬ренумерованы красным карандашом, страницы второго — черни¬лами. Их мешать нельзя, потрудитесь выбрать что-нибудь одно, либо то, либо другое. Если Вы остановитесь на антологических стихах, то попрошу Вас взять не меньше трех стихотворений, при¬чем в таком сочетаньи: либо «Пространство», либо же «Прибли¬женье грозы» (но никак не оба) с двумя какими-нибудь из бота-нических в придачу2. Или же можно было бы пожертвовать «Люб¬кой» как недоделанной, т. е., вернее, недописанной (отброшены две строфы, слишком сырые и темные)3, и тогда взять остальные четыре стихотворенья. Стесняю Ваш выбор я, разумеется, не с тем, чтобы легче и ско¬рей сбыть стихи, — Вы знаете, что их у всех нас отовсюду просят, значит, и от меня, — а потому, что одно отдельное стихотворенье, в качестве показательной единицы, ни во что не ставлю, и элемент неделимости, для данного случая наименьший, Вам назвал. Если антологии Вы предпочтете стихи, более подходящие для октябрьского юбилейного сборника, то Вам придется взять все эти 135 строк полностью, да еще с условьем, что они напечатаны бу¬дут только в том случае, если со стороны цензуры не будет пред¬ложено их сократить или что-нибудь выбросить4. Что бы Вы ни выбрали, я просил бы гонорару по три рубля за строчку, и если издательству это не по силам, то нам придется ра¬зойтись. По два рубля со строки я получал за «1905-й год», вещь в 2000 строк, полностью и без пропусков шедшую в «Новом Мире». Это же вещи, которые пишутся со ставкой на сжатость, с отбо¬ром. Не смотрите на октябрьский матерьял, как на поэму. Это я говорю Вам как товарищу и поэту. В моем понимании Октябрь шире того трагического пятиактного члененья, при котором со-бытье, переживая катастрофу, годится в рельефные темы для са-мостоятельной вещи, выводящей это событье как лицо или как предмет, в его сменяющихся перипетиях. Я привык видеть в Октябре химическую особенность нашего воздуха, стихию и элемент нашего исторического дня. Иными сло¬вами, если предложенные отрывки — слабы, то, на мой взгляд, исполненье этой темы было бы сильнее только в том случае, если бы где-нибудь, например, в большой прозе, Октябрь был бы ото¬двинут еще больше вглубь, и еще больше, чем в данных стихах, приравнен к горизонту и отождествлен с природой, с сырою тай¬ной времени и его смен, во всем их горьком, неприкрашенном разнообразьи. Вы легко догадаетесь, что предложенное — одна из попыток (и — первая) зафиксировать для себя и собрать воедино эту расплывчатую неуловимость, как бы впрок, для той более ши¬рокой переработки, о которой я сейчас сказал выше. Стихов об Октябре к юбилею я не собирался вообще писать. С другой стороны, в прямейшие мои планы, не приуроченные ни к каким дням, входило провести свой матерьял, поэтический и повествовательный, именно через его атмосферу. На очереди у меня работа по продолженью Спекторского5. Из всяких запросов и предложений одно Ваше, сверх уже раньше отклоненных и упущенных, — связано твердым сроком и, как будто, посвящено годовщине. И я имел, собственно, в виду ЗиФ, когда засел в последнее время за октябрьскую запись. При-бавлю еще, что ее конец выиграл бы, если бы у меня было время дать еще небольшую вставку (еще немного развить тему бытового преломленья и три-четыре строфы посвятить 2-му Съезду Сове¬тов). Так это я и предполагал, и, может быть, пропуск этот чув¬ствуется во внезапности концовки. Но я боялся задерживать Вас ответом. Поправлять ли это, и как (можно бы в корректуре), — я решить не могу до Вашего ре¬дакционного решенья. В пятницу мне привезут почту из города. Я очень бы Вас просил дать мне ответ до четверга*. Простите, что стихи, против правила, написаны на обеих сторонах бумаги. Это из почтовых соображений, да и все равно их придется перепеча¬тать. Не удивляйтесь также, что как будто обставляю все излиш¬ними усложненьями. Так, съездить самому в город и Вас повидать было бы всего проще. И если бы Вы знали, как меня туда тянет, хотя бы даже в эту самую сутолоку редакций, — ведь мы народ от¬равленный в этом отношеньи! Но я так напуган полосами совер¬шенной бездеятельности или еще более частыми периодами вя¬лой работы, что сейчас, когда мне вдруг стало работаться, я, пре¬возмогая эту тягу по улице и телефону, умышленно и насильно * По городскому адресу: Волхонка, 14, кв. 9. (Прим. Б. Па¬стернака.) решил отсидеться тут остающееся небольшое время. Да кроме того, до середины лета я с конца марта ничего не делал, и это надо на¬гонять. Жму Вашу руку. Всего лучшего. Ваш Б. Пастернак Впервые: ЛН. Т. 93. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1638, on. 1, ед. хр. 4). Год написания письма определяется по содержанию. В 1927 г. поэт Сергей Александрович Обрадович был одним из осно¬вателей литерат. группы «Кузница» и организрвал литерат.-худож. журн. «Земля и фабрика» («ЗиФ»). 1 Обрадович обратился к Пастернаку за материалом для первого но¬мера журн. «ЗиФ». Пастернак ответил ему 22 авг. 1927: «Простите за за¬поздалый ответ, но лишь половина этой оттяжки ложится на меня не¬посредственной виною. Деревня находится в стороне от железной доро¬ги, и если бы даже я дал всем свой прямой летний адрес, то все равно письма приходили бы с недельным запозданьем против своего прибытья на стан¬цию. А так мне их возят с тем же запозданьем по воскресеньям из горо¬да — зато есть гарантия, что ни одно не пропадет. Так что и Ваше, от деся¬того, я получил не так-то давно. Можете на меня рассчитывать. Я смогу дать Вам матерьяла строк на 70 или немного больше, несколько неболь¬ших стихотворений. Перешлю я их Вам, либо же сам зайду с ними — через неделю. Кое-что надо еще привести в должный вид. Тогда же и об условиях. Всего луч¬шего. Ваш Б. Пастернак» (там же. С. 718). 2 Просьба Пастернака не была соблюдена: два из «антологических» стихотворений, «Пространство» и «Ландыши», были помещены в первой книге «ЗиФ» (1927), а третье — «Сирень» — во второй (1928). 3 Стих. «Любка» неоднократно перерабатывалось, первонач. его ре¬дакция приведена в письме № 364. 4 Небольшой цикл, названный позднее «К Октябрьской годовщине», не был взят в «ЗиФ»; без 5 строк и без назв. он был напечатан в «Звезде» (1927, №Ц). 5 Пастернак писал родителям 17 июля 1926: «Ах, если бы немножко денег! Тогда бы я знал, что делать! Сейчас же, при работе, мелкой санти¬метровой сеткой, то есть вершок в вершок вынужденной совпадать с пе¬риодически регулярным заработком, приходится заниматься заканчива-ньем вещей, возникавших в это водянистое время. Их бросать нельзя, не пропадать же "вложенному капиталу". И я буду стараться дописывать "Спекторского", прозу в стихах, жанр, родовым образом и категориаль¬но бессмысленный и компромиссный, возможный только в период ху¬дожественного безбожья, т. е. тогда, когда искусство переводится на граж¬данское состоянье и нигде никогда не звонит на колокольне гениально¬сти. Теперь эта пора на исходе, но материально я еще не могу воспользо¬ваться освобожденьем» (Письма к родителям и сестрам. Кн. I. С 135-136). 370. РОДИТЕЛЯМ 7—17 сентября 1927, Мутовки — Москва Мутовки. Очень старая дата Дорогое папа и мама! Еще только вчера я просил Жонечку передать вам, чтобы вы не сердились, если от меня долго не будет писем1. Но сердце не ка¬мень, и несмотря на то, что сейчас писать письма просто вредно мне, надо бы не тем заниматься, это извещенье о временной за-минке лучше я сам вам передам. Я еще не видал Пепы, но уже через Шуру смутно знаю о новой альпийской лавине неисчислимых по¬дарков. Вы легко и сами вообразите не только то чувство счастья и благодарности, но и глубокой неловкости, которое я испытаю, когда стану под этот обвал. Но я не об этом хотел писать. Несколько дней с сильным северным ветром до неузнавае¬мости изменили местность, нашу обстановку, привычки и обиход. Осень, хворает (желудком и горлышком) Женичка, и начинает пахнуть переездом в Москву. Как всегда, благодаря такому пере-мещенью разом, в теченье дня, из сезона в сезон, и этот последний мыслится в виде цельной глыбы, точно сразу в первый же день предстоящий год встретит нас со всеми своими декабрями и ян¬варями. Ну и что же, если только не будет каких-нибудь непред¬видимых болезней или несчастий, надо сказать, что кажется он редко благоприятным. Это прежде всего — со стороны матерьяль-ной. Я думаю, нет такой дряни, которой бы не взяли охотно у меня, и разумеется, чувствуя эту новую опасность, я еще строже и осто¬рожнее буду к себе относиться: доверяться фильтрующей силе пре¬пятствия, как бы оно ни было слепо, уже не приходится, как бы внутренне шатка ни была требовательность редакторов, даже и эта инстанция кажется изымается из моей деятельности, и является подозренье, не гипнотизирует ли уже моя репутация, делая черное белым. Повторяю, я только еще осмотрительнее буду относиться к работе. Но грошовых договоров мне подписывать в ближайшее вре¬мя уже не придется, и есть возможность ставить свои собственные условия и настаивать на них. Говорю — на ближайшее время, по¬тому что знаю, как это все превратно, и как зависит от тысячи слу¬чайностей, из которых даже и ближайшая, твоя собственная жизнь и твой труд, едва поддаются предвиденью и управленью. Вполне удовлетворительна и моральная сторона. Судьба и всегда-то баловала меня ею. Особенно же это как-то сгустилось сейчас. Тут мне не хочется входить в подробности: мне как-то верится, что с тою же случайностью, как доходят эти иногда нео¬жиданно далекие волны симпатии до меня, доходят они и до вас, не обязательно те же самые, но — подобные и не всегда извест¬ные мне. Так же не хочу распространяться и о своих планах: здесь я до некоторой степени суеверен. Но так как действию судьбы, по-ви¬димому, лишь подлежат предвосхищенья, т. е. представленья чего-то, сбывающегося в будущем, сознанье же долга и необходимости не превышает душевных прав и суевернейшего человека, то могу сказать пока одно. Близко время, когда писанье крупных и абсо¬лютно свободных вещей станет (субъективно) непосредственней-шей и единственной моей задачей2. Объективной судьбы этих по¬пыток не предопределит никто, ни я в том числе. Однако эта не¬известность нисколько не может изменить положенья, при кото¬ром мне не останется ничего делать, кроме названного. Подготовке благоприятных условий для перехода на эти чистейшие задачи я и постараюсь посвятить эту зиму. В условья их осуществимости, в виде плана, может войти и продолжительное пребыванье за гра-ницей. Не потому, чтобы я считал вообще жизнь там жизненным для себя идеалом. Как раз наоборот, в противоположность Шуре и, теперь, Жене, которая все рвется туда, я глубочайшим своим существом мог бы жить только в России. Но так уже повелось, что подбор больших денег впрок и вбиранье больших надолго рассчи¬танных длительностей мыслимы только в тех случаях, когда это внешне символизовано заграничным паспортом. Ничего не гово¬рю о том, что я смертельно соскучился по вас и должен вас уви¬деть. Для этого достаточно было бы прокатиться на месяц в Гер-манию. Нельзя знать, может быть, к этому и сведется вся затея, если по приезде я увижу, что мне там не работать. При той, ни с чем не сравнимой радости, которую обещает одно это свиданье, мне значит нечего бояться и разочарований. Каковы бы они ни были, они сторицею будут покрыты одною встречей с вами. Од¬нако все это еще очень далеко и говорить об этом рано. — Надо ли также напоминать вам, что у порога, о котором я вам пишу, я уже стоял ровным счетом десять лет назад, и только задача глубокого обходного движенья, выпавшая на долю этого десятилетья, на тот же срок отдалила все цели, естественно нахо¬дившиеся тогда под рукой. Только теперь можно измерить, на¬сколько недооценивалась война и ее ликвидация со всеми влия¬ньями и последствиями3. Это — цельный и неделимый процесс, так же как цельно и не расщеплено в нем все русское общество, что бы ни казалось близорукому взгляду Трудовая повинность времен военного коммунизма была лишь частичным терминоло¬гическим выраженьем того, чем были и должны были быть все эти годы. Я ее нес и отбыл книжкой «1905 год». Так как, по-видимому, это общесемейное письмо, то и пере¬сылаю его через вас4. Оно записано карандашом Женею, но так как она пишет очень неразборчиво, я его вам переписал. Крепко вас всех целую. Ваш Боря 17 утро. Дорогие мои! Какою дикостью мы ни отличались всегда в отношении сроков в переписке, но данный случай даже и в этом ряду совсем выдающийся. Письмо это пролежало, ве¬роятно, не меньше 10-ти дней. Произошло это от того, что пос¬ледние наезды Вильямов и Шуры из города носили характер лик¬видационных, предотъездных, и ни в чем не походя на летние, выталкивали из колеи привычных поручений в город. Так три случая я пропустил по своей рассеянности; еще важная причи¬на: у меня на даче вышли конверты и марки, и значит письма к отправке в обычном смысле и виде, какой изображается на ящи¬ках и почтовых фургонах, у меня не было, поручать же купить конверт и марку казалось хлопотным для лица, получающего та¬кое порученье. Вчера вечером мы перебрались с дачи в город. Переезд предполагался сегодня, но так как с того времени, как я «возведен в мировое дворянство» и все более и более презираю хлопоты и заботы как «темы» существованья, с другой же сторо¬ны они всегда целиком на мне, то начав укладываться, я стал это делать без всякого уваженья к делу, т. е. со зверской гонкой, без вчувствованья и психологического смакованья. Вдруг мне при¬шло в голову, что вся эта ерунда не заслуживает суточного вни¬манья человека, и достаточно мне было этим проникнуться, как все было сделано в 4—5 часов, и дикий груз, потребовавший двух телег, пошел на станцию на день раньше чем думали, и с тем вме¬сте и — мы. Сейчас у меня сильная головная боль: с набегающим то и дело головокруженьем. Это оттого, что я недоспал. Кроме того, это и действие города, квартиры. Утомленья от перевоза, укладки, бе¬готни, трат и пр. я не испытал никакого, и предпочел бы каждую неделю заниматься всем этим на свежем воздухе, в завидных ус-ловьях широкой крестьянской современной избы, на открытых перронах станций и пр. — неописуемой бессмыслице нашего со¬временного города. Мне хотелось пойти в баню и съездить к тете Асе в Петроград сегодня же. Первого, верно, не приведу в исполненье, так как при головокруженьи боюсь как бы не упасть в обморок в мыльных па¬рах. Билет же сейчас пойду купить. Оттуда и напишу. Больше не могу — буквы танцуют. Целую и все наши вас также. Боря Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Hoover Institution Archives, Stanford). Датируется по письму к Ж. Л. Пастернак отбсент. 1927. 1 В письме к сестре Пастернак просил прощения за перерыв в пись¬мах: «Стал я писать вам меньше, потому что скоро уезжать, заработанное прожито, и что-нибудь ведь надо привезть в город, хотя бы из суеверья. <...> Для меня в свое время было бы огромной радостью, если вы все же достали The London Mercury. Теперь это до известной степени безразлич¬но. Как философ, ты знаешь, что точных и разумных целей (в противопо¬ложность причинам) не существует. Трудно прямой целью осмыслить и жизнь. <...> Если бы я сказал, что живу для родителей или чтобы достав-лять им радость, я, конечно, был бы смешон и в собственных глазах. <...> Из целевых же замещений (с Богом, родиной, всем миром и редкими дру¬зьями) всю эту целевую музыку, все это внутреннее телеологическое мур¬лыканье живее, проще и плотнее всего олицетворяет семья, т. е. даже вы не так, как папа и мама. И мне хотелось, чтобы им это было переведено у тебя» (там же. С. 137-138). 2 Речь идет о задуманной «Статье о поэте», посвященной Рильке; в процессе работы она получила название «Охранная грамота». 3 Эти мысли о революции как следствии войны и разрухи выражены в стихотворном цикле «К Октябрьской годовщине» (1927). 4 Приложен листок с письмом от сына, переписанным рукою отца. 371. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 8 сентября 1927, Мутовки Дорогая Марина! Не значит ли что-нибудь твое молчанье? Может быть ты почему-либо недовольна мной? Перебираю и не нахожу, что бы я мог сказать или сделать такого, что бы могло тебя огорчить. Когда же перехожу к фантастическим, с трудом мысля¬щимся немыслимостям, то, как ты сама знаешь, этой области нет границ. Вот, в качестве примеров. Я переборщил, послушавшись твоей просьбы не говорить с Асей о тебе (помнишь?); ты с ней виделась или списалась и удивлена, в какой малой доле составля¬ешь мою жизнь и на нее ложишься. Или. Ты виделась или списа¬лась с Асей, она рассказала тебе про меня прошлою весной, и, за¬быв, что все это происходило до твоей просьбы, ты возмущена тем, что я твоей просьбы не послушался и что Ася знает, чтб ты состав¬ляешь для меня и т. д. Чем бы ты ни была задета, бесконечно ли большой оплошностью или бесконечно малой, умоляю тебя, опом¬нись и прости меня. Иногда же приходит мне в голову, что взяв¬шись переписывать обещанные три вещи, ты два-три слова в спис¬ке изменила, и отсюда вдруг пошла и разрослась переделка, кото¬рая тебя ото всего оторвала. И еще, несравненно естественнее: хлопоты по осуществлены© встречи с Асей, в которых, понятно, деятельной стороной приходится быть тебе. Такие предположе¬ны! успокаивают, и они вероятны. Но если ты даже сердишься на меня, то, уверен, сердясь, чудесно знаешь, что будь ты здесь, я был бы вполне счастлив родиной и либо совершенно не думал о «загранице», либо в той только части, которая приходится на ро¬дителей и сестер. Но тогда ведь и они были бы тут? И не потому, что я тут так очарован, а потому что мне должно быть особо по-русски темно и трудно, чтобы жить, подыматься и опускаться и за что-то перевешиваться, когда кажется, что тянет завтрашним днем или будущим годом. И так как вышеприведенное допущенье — пустая мечта, то зиму я потрачу на то, чтобы как-нибудь научить¬ся забываться по-немецки или по-французски, с тем, чтобы веро¬ятная будущим летом поездка была живым, а не только простран¬ственным фактом. Я пишу тебе сегодня страшно бедно и несво¬бодно. По правде говоря, печальная неизвестность гаданий о тебе, т. е. о твоем, вероятно, мнимом недовольстве — сейчас единствен¬ная моя тема, она глядит на меня изнутри и в окно, всей осенью, всем холодом и облачным небом. И так как вырваться из ее широ¬кого кольца у меня сейчас нет сил, то лучше я кончу. Что сказать тебе нового, дельного, «фактического»? Я хочу все же написать статью о Р<ильке> — для здешнего критического журнала. Намеренье безнадежное, но попытаюсь. Говорил ли я тебе, что даже и расположенный ко мне редактор зимой сказал1, что о нем (т. е. о Р<ильке>) дадут писать уж никак не мне, а обле¬ченному доверьем знатоку из ГУС'а (госуд. ученого совета), пото¬му что в эту и без того жгущуюся тему я только масла подолью. А нужно бы — воды, чтобы от нее кроме шипенья и грязи ничего не осталось. Странно, все свои разговоры я всегда свожу к таким сплетням. Это простительно прислуге, и то не нынешней. Может быть по переезде с дачи в Москву я на неделю съезжу в Петербург. Мне надо отдохнуть, хотя я за лето ничего ощутительного не сде¬лал. Оттуда я может быть напишу тебе о своих планах, но стро¬жайше только тебе: если их узнают Аля или С. Я., то уже и тогда есть риск, что им не сбыться. Ты на себе, верно, замечала, что нет такой мелочи, которой бы не подхватил общий сквозняк. Тебе зев-нется, и после ты об этом узнаешь из другого города или уж со¬всем с чортовых куличек. Всей душой и всей осенней растерянностью крепко обнимаю тебя. Твой Б. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922—1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 164). Датируется по почтовому штемпелю. 1 Имеется в виду В. П. Полонский, главный редактор «Нового мира», где Пастернак, по-видимому, предполагал напечатать статью о Рильке. См. письмо № 373 про книги о Рильке. 372. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 18 сентября 1927, Москва 18/IX/27 Дорогая Марина! С нетерпением жду Асю и рассказов о тебе. Мы друг у друга в долгу не остаемся. Последние наши письма как-то не наши. Я говорю о твоих. Вероятно таковы же и мои. В пред¬последнем меня огорчил играющий тон в отношении героя «П<оэ-мы> Конца»1. Давно как-то ты мне писала о своей «ненависти». Сейчас ты скажешь, что твоя манера думать о людях такова имен¬но, и если это мне не понравилось, то это — мое дело2. Да и что вообще ты такова, и т. д. Но так как кому и знать лучше твоего, к чему сводятся корни так называемого «характера», то долго тут го¬ворить не придется. Вся суть конечно в волевых оттенках самопоз-нанья, в их выборе. Может быть все это еще сложнее, чем я думаю, т. е. то, что мне кажется, природою в свою очередь еще сложено вдвое, но мне кажется, что ревновать тебя я могу только к тебе же, и мне было бы по-настоящему хорошо, если бы ты о нем не написала так бессердечно3. Однажды это было и с какими-то твоими слова¬ми о Р<ильке>4. Это трудно сказать в двух словах, но быть может ты все поймешь и с них. На меня веет от тебя холодом, и вызывает чувство, похожее на ревность, всякое проявленье добровольно бес¬плодного самопознанья с твоей стороны. Но теперь ты рассвирепе¬ешь за стиль, т. е. за то, что от этой психологии пахнет ладаном. — Вчера мы переехали в Москву. Писал ли я тебе в свое время о местности, в которой мы жили? Поначалу там было удивительно хорошо, и редкой сердечности люди в деревне. Всему этому есть объясненья в прошлом этого места, но это долго рассказывать. Я много гулял, почти совсем не работал и теперь не знаю, на что ухлопал больше трех месяцев. Приложенные пять стихотворений в редакциях принимают очень восторженно, но ты мне скажешь, как и о Шмидте, не есть ли это модифицированный Ходасевич, т. е. не пришел ли я, дав возобладать над собою 1етеански-Тют-чевской стихии, исторически тяготевшей над самим местом (Аб-рамцево и Мураново!), к какому-то подобию Ходасевичева «клас¬сицизма». Добавлю еще, что это никак не «вехи», что ни к чему я не шел и целей себе никаких не ставил, т. е. что все это — между прочим, но восходит к очень сильным и настоящим впечатлени¬ям5. Жаль, если они выставлены в смешном виде. В ощущении, история у меня вернулась в природу, где ей и подобает быть. — Маяковский и Асеев понемногу берутся за ум и написали по хо¬рошей поэме к десятилетью6. Меня это радует. Их благоденство¬вавшее безделье рядом с моим долго выбивавшимся из нужды тру¬дом стало меня просто задевать в последние годы. Теперь это урав¬новесится. Письма моего они не поместили, но имя с обложки сняли7. Встретились с Асеевым по-дружески. В авторском чтении его поэма показалась мне местами прямо-таки замечательной. Как выйдет, пошлю тебе. С Маяк<овским> еще не встречался. Одна¬ко в глубине отношенья эти непоправимо двойственны. Хуже всего то, что Асеев, защищая сантиметровые масштабы своего «миро-созерцанья», начинает швыряться и тоЬою, удивляясь, как, любя Крысолова, я не понимаю, за что его люблю. Ты, оказывается, тоже «формалистка», сознательная, как они, или бессознательная, как я, по их мненью. Все это совершенные пустяки, но бывают состо¬янья души, при которых даже положенья за столом или то, кто с кем идет на общей прогулке, переживаются с отчетливостью со-бытья. Именно этой повышенной чувствительностью я и страдаю по отношенью к тебе. — Временности начинают редеть. Их будет все меньше и меньше. Эту зиму я еще посвящу заделываныо пос¬ледних дыр: реализации Спекторского и прочего. О дальнейшем, т. е. о том, что тебе всего интереснее: о тебе, — боюсь говорить. Пока все шло, как надо. Спасибо тебе, что удержала меня год на¬зад8. Уже я знаю и вижу, зачем это было. Если и моя выдержка по¬лучит такое же оправданье, это будет просто удивительно. — Как здоровье Мура? С «пузом» — чудесно9. То, что ты написала о на¬шей «дружбе», конечно, неправда. Ты все прекрасно знаешь и толь¬ко дразнишь меня. Это опять одна из крайностей самосознанья. Но раз подпал ей и я. Это когда я поставил в пару (в одном письме к тебе) Ахматову с Волошиным. Ты сама знаешь, что по отноше¬нью к ней это было низостью10. Я не знаю зачем, т. е. как, это сде¬лал. Ты не остановила меня потому, что поняла, что это такое, я же настолько неловок и глуп, что каждую твою холодность к дру¬гому слышу собственной кожей. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 164). 1 Имеется в виду К. Б. Родзевич. В начале августа 1927 Цветаева пи¬сала о нем: «"Не тот человек" — совершенно верно, не тот человек, пото¬му что тот был, пока любила, но был» (там же. С. 372). 2 Пастернак имеет в виду слова о ненависти из письма 27 февр. 1927: «Святополк-Мирский в своей английской Истории русской литературы называет (прозу Цветаевой. — Е. П., М. Р.) "худшей на протяжении рус¬ской литературы". Он меня, между прочим, сейчас ненавидит — за всю меня — так же как я его и, должно быть, в ответ» (там же. С. 317). 3 Из наброска к письму конца августа: «Как это может быть, что после такого нудного чувства люди могут выносить друг друга не-чудных, вне этого чуда — без. <...> Как такое чувство локализировать, не распростр<анить> его на всё. Человек обрекается им на божественность. Как после него не пони¬мать стихов, смерт<и>, всего, куда он девал это знание» (там же. С. 380—381). 4 Цветаева писала 22 мая 1926 о Рильке: «На меня от него веет после¬дним холодом имущего, в имущество которого я заведомо и заранее вклю¬чена. Мне ему нечего дать: всё взято. Да, да, несмотря на жар писем, на безукоризненность слуха и чистоту вслушивания — я ему не нужна, и ты не нужен. Он старше друзей» (там же. С. 207). 5 Речь идет о приложенных к письму стих.: «Ландыши», «Простран¬ство», «История», «Приближенье грозы», «Сирень». Об их возникновении Пастернак писал 10 июля 1927: «Косвенно я уже тут сказал тебе, какие чувства у меня берут постепенно верх над прежними и недавними. Кажет¬ся, я оживаю. Как ни отличны условья, в которых мы с тобой живем, то, что меня начинает подымать, — шире этих различий. Т. е. я думаю (меня это чувство не покидает), что нечто, подобное моему, в то же самое время переживаешь и ты и делаешь из этого одинаковые выводы. <...> Я прого¬ворился против воли. Если по переезде в город мне нечего будет показать тебе, куда я денусь от стыда со всею этой метафизикой? Но с какою верой смотрю я на будущее!» (там же. С. 356-357). 6 Имеются в виду поэмы «Хорошо!» и «Семен Проскаков», написан¬ные Маяковским и Асеевым к десятилетию Октябрьской революции. 7 Речь идет о заявлении «Редакционному коллективу Лефа» (26 июня 1927) - см. письмо № 368. 8 Имеется в виду ответ Цветаевой Пастернаку на вопрос о приезде к ней весной 1926 г. 9 Цветаева писала о сыне 15 июля 1927: «Но Мур — заглядение. Чуд¬ная голова, львиная. Огромный лоб, лбище, вздым<ающийся> це<лой> белой бурей кудрей. Разгов<оры> такие: <...> Мама, поцелуй Мурке пузу» (там же. С. 360). 10 Имеется в виду начало письма N° 302, где Волошин и Ахматова про-тивопоставлены Цветаевой как подлинному поэту. 373. В. П. ПОЛОНСКОМУ 19 сентября 1927, Москва Дорогой Вячеслав Павлович! Вероятно, я поздно хватился, и Вы даже при желании и го¬товности не успеете исполнить моей просьбы. Все же, на всякий случай, вот она. Не попадется ли Вам в Вене или Берлине1 сто¬ящая и исчерпывающая книга о Рильке (с большим биографичес¬ким матерьялом) или люди сведущие, которые таковую могли бы указать? Простите тут же неловкость, которую я сейчас же допу¬щу. Зная Вас, я прошу Вас принять мою просьбу во вниманье толь¬ко при том условии, что это не будет подарком. Лучше сказать, достаточным подарком будет уже и то, что среди множества легко представимых забот и поручений Вы уделите долю времени и ей. У меня есть весь Rilke, кроме двух книжек дешевой библиоте¬ки. Inselbucherei: «Requiem» и «МапегйеЪеп». Если после книг, вы¬шедших при его жизни, появились какие-либо посмертные, т. е. какой-нибудь «Nachlass»*, то нет у меня и этого последнего. За эти пополненья был бы Вам также глубоко благодарен. Из книг же о Rilke есть у меня: книжка Faesi, сборник французских писа¬телей «Reconnaissance a Rilke» («Cahiers du mois»)*** и сборничек издательства Inselverlag под названием «Inselscliiff»****. Однако все это совсем не то, чего хочется и что, по всей вероятности, уже о нем имеется в немецкой печати. Только вчера мы переехали с дачи. От Жкова> 3<ахарови-ча> узнал о громадной работе2, чудесно исполненной Вами в та¬кой невероятно короткий срок. Тем глупее чувствую себя я при сознании, что три с половиной месяца провел в прекрасной мест- * Книжки издательства Инзель: «Реквием» и «Жизнь Ма¬рии» (нем.). " Наследие (нем.). *** «Памяти Рильке» («Ежемесячной тетради») (фр.). **** «Корабль издательства Инзель» (нем.). ности без видимой пользы. То немногое, что я сделал (несколько небольших стихотворений и небольшой набросок, имеющий от¬ношение к Октябрю3, но абсолютно не тематический и очень сла¬бый), я отдал в ЗиФ и «Звезду». Я боялся впечатленья, что Вы так благоволите ко мне, что любая дрянь моя находит всегда гостеприимный кров «Нового Мира», и чтобы себя и Вас избавить хоть на время от этой тени, направил свои предложенья в другие места, затруднив соглаше¬нья повышенными требованьями гонорара. Однако их сговорчи¬вость превзошла все мои ожиданья, и после этого опыта совесть моя в отношении Вас и себя много чище и легче. Страшно рад за Вас. Поработать с таким успехом и пользою в поездке это ведь одна из тех редкостностей, которые граничат с выигрышем в лотерею. И как Вам, наверно, ездится при таком «feci»*, дающем полный нечеловеческий отпуск Вашим глазам и ушам! Крепко жму Вашу руку. Ваш Б. Пастернак Впервые: ЛН. Т. 93. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1328, on. 1, ед. хр. 268). Датируется по почтовому штемпелю. 1 В. П. Полонский в сентябре 1927 г. посетил Берлин, Вену и Париж. 2 Я. 3. Черняк, сотрудник Полонского по журн. «Печать и револю¬ция». Речь о книге «Очерки литературного движения революционной эпо¬хи. 1917-1927» (М.-Л., ГИЗ, 1928). 3 Цикл «антологических» стихотворений и 4 отрывка «К Октябрьской годовщине». 374. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 30 сентября 1927, Москва Дорогая моя! Как ужасно! Опять я не исполнил твоей просьбы. Ты просила о немедленном знаке, что письмо дошло. Оно напи¬сано 14-го, пришло 20-го, как и все предшествующие без исклю¬ченья. Все они, перечисленные тобой, шли по 5-ти дней, как им полагается, и в свое время доходили, почта исправна, неисправен я. Я ездил в Петербург, я вез туда свою предвосхищенную поездку с предвосхищенным письмом к тебе из самой сердцевины пред¬положенного гощенья где-то, скажем, у тетки и двоюродной сест¬ры1. Из предвкушенной тишины давнишних и проверенных и но- * «сделал» (лат.). вых, заданных случайности впечатлений. В этом забеганьи впе¬ред нет для тебя ничего чуждого. Так ты живешь и жила всегда, так же и я. И у меня не было там разочарований от того, что все сложилось иначе и меня встретили другие неожиданные мелочи, благоприятные, но незначительные, за вычетом одной-единствен-ной, о которой два слова в конце. Вчера я вернулся оттуда. Я не написал тебе из П<етербурга> оттого, что остановился в проход¬ной комнате и все время, что бывал там, был на виду, отвечал на беспорядочно порывистые расспросы тетки и сестры и участво¬вал в сумбурных философствованьях этих существенных и по-сво¬ему мне близких женщин. У всякого в родне бывают исключенья, иллюстрирующие его собственный род и лучшую его зарядку. Так обстоит дело и с этими. Но то, что мне стало трудно писать тебе, в этом есть некото¬рая закономерность. Ты на время отняла у меня легкое счастье писать тебе десятые и двадцатые письма, поставив перед ложною надобностью первого, т. е. первого вновь, и в который раз, пись¬ма. Ты что-то сказала о превращеньях, зимами постигающих нашу дружбу. Ты сравнила эти дни, которым зимой пойдет третий год, с чешской неизвестностью. Ты была всегда, ты открылась мне в Вер¬стах, но не надо смешивать, — полная и неприкосновенная исти¬на нашей связи начинается там, где именно это слово «ты» к тебе в одном письме надломило и сорвало мне голос2. И вот я говорю тебе его, и ничего с ним не делается зимами, и все было, не было только его в Чехии. Говорить же за птиц, а ими именно и будут те случайные вещи и прохожие и крыши над нами и французский язык, которым еще осталось сказать вокруг нас о том, что нами уже сказано друг другу — это выше моих сил. — Иногда же теперь, в самое последнее время, мне кажется, что это будет тут, что моя задача, в которой я еще не разобрался, чтобы место, где ты столько лет жила с такой силой в виде вздоха и сна и сердечного пробела, первым тебя увидело живою; не только чаянной, неповторимой. Слово же, которое тебе может быть весело услышать в двадцатый раз по тому труду, с каким оно произносится в разлуке, торчит из строк, и надо его хотеть не видеть и не слышать. — Где ты сейчас? Выздоровел ли Мур?3 С вами ли еще Ася? Перешли, пожалуйста, Св.-Мирскому его экземпляр «1905-го». Его наверное уже нет во Франции, нового же его адреса я не знаю. Тебе хотел послать 2 эк¬земпляра: один свой, другой расхожий, с надписями разных тем¬ператур. Стал надписывать, как расхожий, оставалось еще, в этом назначении, слово: современнице (в<еликой> и л<учшей> совре¬меннице); задержался на превосходных качествах, на живой тебе, и вот оба назначенья слились в одно. Можно таить и показывать. Обнимаю тебя. Твой Б. Об одной петербургской подробности (очень важной) другой раз4. Напомни. Сообщи мне имя и отчество (и адрес) Сувчинско-го. Удобно ли послать ему 1905, его не зная? Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 164). Датируется по содержанию. 1 А. О. и О. М. Фрейденберг. 2 Первый раз Пастернак обратился к Цветаевой на «ты» в письме № 283, когда сообщал ей «радость» о том, что Ахматова выздоровела. До этого он всеми силами сопротивлялся этому: «Мое вы к тебе найдено <...> как единственная мыслимость среди немыслимых трудностей времени» (№ 280). 3 Мур заболел в начале сентября скарлатиной, от него заразилась Аля, а потом и сама Цветаева. 4 Имеется в виду знакомство с молодым поэтом Вольфом Эрлихом, близким другом Есенина. См. письма № 375 и 378. 375. РОДИТЕЛЯМ 30 сентября 1927, Москва 30/DC/27 Дорогие! Нежность и доброта где-то соприкасаются с ленью. В том, что я о вас думаю, всегда сказывается нежность, пишу же я вам часто из лени, писать, конечно, надо не письма, а книги. Вчера я приехал из Ленинграда. Я ездил туда с единственною целью по¬видать теток и двоюродных сестер. Вы видите, что поездка ближай¬шим образом отразилась на наименовании города: трудно после повседневных сношений с трамваями, редакциями и железнодо¬рожными билетами помнить, что он — Петроград, или Петербург. Так как в Москве даже и высокий заработок кучится в тесных и загроможденных квартирах, совершенно неописуемых, рожда¬ются дети, появляются няни и слуги, частые и многочисленные посетители и пр., — то неудивительно, что простор и чистота ре¬шительно всех виденных петербургских квартир производили на меня грустное впечатленье опрятной и благородной бедности, приблизительно по тому закону, по которому осень кажется тем печальнее, чем она тише и золотёе. Везде, на московский взгляд, открывались комнатные перспективы, охваченные непривычным для москвича покоем, и казалось, что по ним, и именно там, где у нас начинаются соседские примусй, бродит нужда в проседи и чи¬стом белье. Объективно же, вне этого сочувствующего освещенья, справ¬ляются с трудностями и тут. Призрачный же и неземной налет ис¬ходит как раз от петербургских преимуществ, нам недоступных. Я проверил впечатленье Еты1, передававшей весной, что ба¬бушкиной старости (физически) можно пожелать каждому. Она не привирала. Молодцом держится и тетя Клара2. Я зашел с вокзала к ним первым. Застигнутая врасплох, она выбежала ко мне прежнею красавицей в буре улыбок и восклицаний. Я ей это сказал, и потом, пока я умывался и брился в ванной, она успела себя обезобразить и состарить пудрою и прочим. Она вообще молодчина. По-видимо¬му, все не только материально, но и душевно держится на ней. Вы, вероятно, знаете о ее поездке на край Средней Азии на 16 дней пути отсюда, и о дорожной краже, и о других ее испытаньях. По той же драматической стезе тянется за ней и Машура3. Болела перед тем тетя Ася. Но я ее застал выздоровевшей. Она немного постарела, так мне показалось в первый миг. Но потом я это чувство бесследно утратил за ее шутками и смехом и разгово¬рами. Сашка4 недавно выехал от них, и они сдали половину квар¬тиры троим жильцам, молодым одиноким ученым, разместившим¬ся в трех комнатах, ближайших к парадной лестнице. И это опять не московское уплотненье. Резкость различья, о котором я уже говорил, здесь сказывается еще сильнее, чем у тети Клары, где ничего никому не сдано. Это — я, живущий у хозяев в Лебяжьем5. Оля готовит новую большую работу. У ней есть друзья и враги, ее ждет большое ученое будущее. Она — та же Олюшка, что и рань¬ше, и лицом не переменилась. И естественно, что те же чувства к ним обеим и у меня, а вы их знаете. Но все меньше и меньше в моем отношении к людям, и к бли¬жайшим, участвуют те активные формы, которые сами они нашли для своего существа. Они и не подозревают, насколько их соб¬ственное сырье ближе и роднее мне той оправы, которой они ду¬мают его облагородить. Часто равными мне я воспринимаю толь¬ко их неудачи и вообще все то, чего они стесняются, рассказы же их об удачах принимаю только из умиленья, вызванного их само¬любивыми умолчаньями о препятствиях, тенях и преградах. Если вы не согласны, что всю совокупность дарований, составляющих природу их дома, пронизывает тема неутоленной или надорван¬ной гордости, то я вам напомню о Сашке, где направляющая ма¬гистраль этих качеств оголена до крайности. Фантазирующее са¬молюбье разрослось тут до вихря. Оно носит его по морю бесплод-нейшего нигилизма. Без удивляющегося слушателя этой жизни нельзя вообразить. Как во всякой семье, здесь мрачатся и умываются друг другом два разные мира. Я не знаю, что из этой меняющейся и движущей¬ся смеси надо отнести на счет покойного дяди Миши6. Может быть, я буду несправедлив и дам лишку, сказав, что авторство этой темы восходит к твоей крови, папа. Но толчки и барахтанье ее помню в себе. Я догадываюсь, как свертывал ты шею этой чертовщине, ко¬торая унижает человека и делает смешным, если дать ей волю. Я знаю, как расправлялся и расправляюсь с ней я сам. И вот: трактовку успеха приходится прощать даже и Оле, несмотря на то, что по сравненью с Сашкиными россказнями ее рассказы — ангельская чистота, горний воздух, органная музыка. И вот я слушаю их, ее и тетю, и люблю, и трогаюсь, и восхища¬юсь, и они не знают, что действует на меня не место их среди лю¬дей, а только то, что частью растеряв, частью донесши, они воло¬кут за собой на это место. Я их люблю так, точно их написал: это не сверхчеловечество, тут нечем хвастаться, это невымышленная психологическая странность. Но она же обращена и к тете Кларе, и это стирает иерархические отличия. Тетя Ася и Оля ближе Клары мне, потому что они продира¬ются сквозь живую заросль образованности и культуры, и у меня с ними общий язык. Тетя Клара же ближе мне потому, что проди¬рается через живую толпу пьяных на Лиговке, и у меня с ней об¬щие движенья. От одной хочется к другой со всей правдивостью разных мест одного пространства, тянущегося, — в Питере из Питера в Москву, в Москве же из Москвы в Питер. — О себе не пишу, потому что если коснуться внешней сторо¬ны, и в особенности в двух словах, то она такова, что рассказ об этом неизбежно отдаст хвастовством, и незаметно все сказанное о людях опрокинется и на меня самого. Все идет надлежащим и наилучшим порядком. Одна вещь случилась в Ленинграде, нико¬му с виду не заметная и не поддающаяся описанью. Она имеет величайшее и решающее значенье для меня. Для меня, т. е. еще зЬке: — для моего сердца закончилась и разрешилась моя давняя тяжба с Есениным, навязанная мне им самим при жизни. Может быть, я предвосхищаю событье, и оно еще разрастется и подтвер¬дится, но кажется мне, что это уже исчерпано и сейчас через того самого мальчика (молодого поэта), которому Е<сенин> кровью написал стихи перед смертью7. Я видел его и говорил с ним. — Получили ли вы посланную книжку и не доставила ли она вам разочарованья8. Горячо благодарю вас за письма Женечке. Вас и Жоню. Крепко обнимаю вас всех. Ваш Боря Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Генриэтта Абрамовна Дайлис, двоюродная сестра Р. И. Пастернак, навещавшая в Петербурге свою тетку, Берту Самойловну Кауфман. 2 Клара Исидоровна Лапшова — сестра Р. И. Пастернак. 3 Мария Александровна Маркова — ее дочь. 4 Александр Михайлович — брат О. М. Фрейденберг. 5 Пастернак снимал комнату в Лебяжьем пер. зимой 1913-1914 и вес¬ной 1917 гг. 6 Михаил Филиппович Фрейденберг, муж Анны Осиповны. 7 Имеется в виду В. И. Эрлих, к которому Есенин обратил стих. «До свиданья, друг мой, до свиданья...», опубликованное на следующий день после самоубийства. Об отношениях с Есениным см. в письме № 270. 8 «Девятьсот пятый год» (М.-Л., 1927) с надписью: «Дорогим папе и маме с глубоким чувством, которого сыновняя любовь—только малая часть. Боря. 20. IX. 27. Москва» (Pasternak Trust, Oxford). Благодаря за книгу, Л. О. Пастернак 5 нояб. 1927 писал сыну, что «испытал искреннее удоволь¬ствие от самих стихов», но подумал, что нужно было бы «дать ряд истори¬ческих справок в конце книги, что облегчило бы просто последовательное понимание забытых современниками событий (а будущим поколениям и вовсе ничего не поймется) и исторических фактов» (там же. Кн. I. С. 151). Соглашаясь с отцом, Пастернак объяснял причины своего отказа от этого: «Все, что вы мне написали (ты и Лида) о "Девятьсот пятом", было бы со¬вершенно справедливо, если бы только фактическая ткань Года не была эле¬ментарной исторической азбукой для всего здешнего грамотного юноше¬ства. Правда, в отличье от этой "Богородицы", наизусть известной каждо¬му, я мог бы дать свой прагматический комментарий; однако в таком случае книга по цензурным соображеньям не увидала бы света. Мне кажется, кни¬га имеет успех. <...> Летом, до корректуры, она была понятнее, но всю по¬ясняющую воду, в количестве одной пятой всей книги, я из нее отвел» (там же. С. 153). Знание общеизвестных фактов 1905 г. Пастернак сравнивает с заученной с детства молитвой «Богородице, Дево, радуйся...». 376. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 2 октября 1927у Москва 2. X. 27 Дорогая! Вот несчастье! Новость эта страшно меня встрево¬жила1. Береги себя и будь осторожна. Ничего не читай и не пиши, и остерегайся долгих разговоров с Асей и близкими. Это очень важно. Лучше скучай и тоскуй, но избегай хотя бы и мнимых и, — на самом ходу, незаметных напряжений. По выздоровлении, а ты должна выздороветь без малейших следов перенесенного, если только твое дьявольское своеволье не вмешается в дело приро¬ды, которая ведь больше, горячее и привязчивее меня, — по выздоровлении тебе покажется, что твоя память переродилась и притупились ее острия, в тех местах, где ты их привыкла всю жизнь находить. Не бойся этой перемены обстановки. Позднее ты найдешь другие воспоминанья, в новом расположеньи. Это не изменит ни тебя, ни мира. А может быть даже и этого не будет с тобой. Остального не помню, болел ею в 909-м году. Но ведь к тебе ходит врач, и все скажет? Бедные дети, и особенно Мур! Ничего не пиши, старайся ни о чем не думать. Это последнее длинное мое письмо к тебе. Буду исподволь тебе писать легкие и короткие, для развлеченья. Страшно жалею, что успел послать тебе «1905», надеюсь С. Я. или Ася догадались не давать его тебе. Ты же не пиши мне не только оттого, что ничего тебе писать не полагается, а и по другому: тут кругом дети (не один мой, но ко-нечно и он в их числе), а скарлатина колдовски прилипчива. Она может п<е>редаться и через конверт с письмом. Однажды моя старшая сестра заразилась от младшей через прикосновенье к ее школьному учебнику спустя месяц после (несовершенной, ве-роятно) дезинфекции2. Если можешь, наладь, пожалуйста, что¬бы меня о твоем здоровьи извещал кто-нибудь другой, не из тво¬ей квартиры, этот неизвестный навсегда меня этим обяжет. Мо¬жет быть Св.-М<ирский>? Или может быть Надежда Александ¬ровна3, которая через неделю собирается в Париж? Нет, она будет опасаться за сына, если только у них не было скарлатины. Упо¬добься растенью, прошу тебя. Вообрази, что ты — ползучее, и всеми стеблями в цветах лежишь на гряде. Отдайся этому лежа¬нью целиком, дай времени течь и свертываться над тобой, и близ¬ким — поливать тебя лаской, когда это надо. Над всеми своими демонами поставь духов лени, лежи и ленись изо всех сил. Это и ради детей. Возвысься до совершенной бездумности, от сна ко сну, от слова до другого, по одному в сутки; это будет лучшей и труднейшей твоей заботой о них. Житейски очень хлопотливо и тяжко, что вы болеете все сразу втроем. Глубже однако и в сторо¬не от этой трудности то, что Мур Алю и тебя возвращает детс¬кой, обращенной в больницу. Подчинись его внушенью и болей, как его ровесница. Кляну вчерашнее свое письмо4. Оно могло взволновать тебя. Думаю и все время буду о тебе думать мысля¬ми той же усыпительной и успокоительной силы, как эти сегод¬няшние колыбельные заклятья. Целую тебя. Выздоравливай поскорее, лежи как можно глупей. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 165). 1 Известие о скарлатине, которой Цветаева заразилась от своих де¬тей. 2 В 1914 г. весной болела Лида, — в августе заболела Жоня. 3 Н. А. Нолле-Коган. 4 Письмо № 374. 377. Ф. К. ПАСТЕРНАКУ 3 октября 1921 у Москва Дорогой мой Федя! У меня к тебе большая просьба, и я не обращаюсь с нею к Жоничке только оттого, что она, вероятно, вся в заботах, а кроме того, все равно, в решающей инстанции просьба эта перейдет к тебе. В Париже заболела скарлатиной Марина Ива¬новна Цветаева, мой большой друг, вместе с обоими своими деть¬ми. Вероятно, они нуждаются в помощи, может быть, и в денеж¬ной. Я мог бы это сделать и отсюда, но в той комбинации, о кото¬рой я тебя хочу попросить, это будет скорее. Тут время уйдет и на неизбежные формальности. Будь другом, переведи, пожалуйста, по адресу, который — ниже, сумму, равную ста рублям и, если мож¬но, по телеграфу. Я знаю, вы иногда помогаете бабушке и Кларе. Названные деньги у меня на руках, я их откладываю и в любое время немедленно по твоему порученью целиком или по частям готов их перевести, куда ты мне укажешь. Прибавлю еще, что этой просьбой я нисколько не обхожу наших законов: сумма, о кото¬рой я тебя прошу, является максимальной разрешенной нормой перевода русских денег за границу от частного лица в теченье каж¬дого месяца. Но и не переблагородничай. Ста рублей, отложен¬ных в твое распоряженье, я не коснусь и с нетерпеньем буду ждать твоих относительно их указаний. На переводе, если можно, ко¬роткое замечанье: «по просьбе Б. Пастернака», или «по поруче¬нью Б. П.» — по-немецки или по-французски. Прости, что надоедаю тебе во время твоего короткого отды¬ха. Или он уже кончился? Как провели вы это время? Как здоро¬вье Жонички? Мне живется теперь легче, чем бывало раньше. О вас обоих много говорили и расспрашивали тетя Ася и Оля. Я только на днях вернулся из Питера, где пробыл неделю. Заранее благода¬рю тебя за огромную услугу. Известие, которое вызвало эту просьбу с моей стороны, есте¬ственно, меня волнует и пугает. Вот ее адрес: М. Tsvetaieva-Efron. 2 Avenu Jeanne d'Arc. Meudon (S. et O.) France. Крепко обнимаю тебя и Жоню. Твой Боря 3 /X /27 Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 378. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 3 октября 1927, Москва 3. X. 27 Дорогая Марина! Ну, как ты спала? Против нас на сквере храма Спасителя цве¬тут вторым цветом яблони. Посылаю тебе этот редкий обращик октябрьского цветенья на счастье1. Когда я был в Питере, то мало где бывал и с кем видался. Ник. Тихонов затащил меня к себе. Он славный и настоящий, и очень мне мил. У него хорошая жена2, из той редкой женской породы, у которой от женскости и даже -ствен-ности ничего не отымает и не отымет возраст. С вероятным нали¬вом крупного ума и сердечности, который раньше, чем сказаться в словах и делах, сквозит через внешность. Но я хотел тебе писать легко и весело, пишу же сложно и скучно. Вне сравнений и сбли¬жений, и только если говорить о ремесле в истории и обществе, Тихонов — имя, которое могу назвать по полуторачасовой паузе после тебя, единственной, ну, как ты называла мне иногда кое-кого из Верстовцев3. Пауза же после его имени, никем уже больше не прерывающаяся, целиком возвращается к тебе, в полуторачасовую. Т. е. если бы речь шла о журнале, и ты бы меня спросила, с кого начать ряд. Его жена из образованной военной семьи, может быть с примесью польской крови. 7 лет на фронте провел и он, кавалери¬стом. Умный, существенный человек, хороший друг, без наигран¬ной романтики. Очень просто и хорошо, не по-плебейски (тут на¬чинаются мании с эстрады) управляется с именем и успехом. Но это не та мелочь, которая осталась за мной в последнем предскарлатинном письме4. А вот она. Там читали, людей было очень немного. Собрались поздно, в одиннадцатом часу. Читал в теченье часа отрывки большой прозы поэт Конст. Ватинов, моло¬дое дарованье, с которым там очень носятся. Среди его стихов, которые все — не от мира сего, попадаются такие, что нравятся и мне. Проза же не только не понравилась мне, но она нехороша и на деле. Я это сказал, чем очень огорчил автора, и гостей и хозяев. Однако, с разрастаньем разговора вокруг этой вещи и моих слов, все к концу со мной согласились. Потом читали стихи, и приста¬ли ко мне, прочесть хотя бы известные им вещи, потому что «чте¬нье мое не записано в граммофон, его нельзя завести, и они меня никогда не слыхали». Я прочел Ш-ю часть Шмидта. Среди при-сутствовавших оказался тот самый мальчик, которому Есенин кровью написал свое известное «До свиданья, друг мой, до свида¬нья». Действие, которое это чтенье на него произвело, ни он ни я не могли, конечно, оценить иначе, чем в том духе, что глухая тяж¬ба покойного со мной разрешилась наконец, в эти несколько ноч¬ных и напряженнейших минут. Бесследно растворено, и становит¬ся преданьем то, что однажды довело меня до озверенья5. Был шестой час утра, я возвращался с этим молодым полпредом того света на извощике с Петербургской стороны. Перед самым нашим носом развели мост, и пришлось стоять, пока проходили баржи, в широкой и неописуемой тишине забывшейся невской панорамы. В ее предрассветной сдержанности, в ее широковерстном отступ-леньи к самому крайнему берегу мыслимости и вообразимости было все, что когда-либо давали людям русская тонкость и зага¬дочность. Я принадлежал ей вместе с тобой, с этим спящим бере¬гом хотелось спать рядом, мне и сейчас не хочется и трудно гово¬рить о нем, разбивать же эту далеко ушедшую, вытянувшуюся тень на отдельные дома и тени меня ничто не заставит. Но тут были и Пушкин и Блок и все, кого бы ты, родства ради, в этот час ни по¬желала. Эту мелочь, случившуюся у Тихоновых, посылаю тебе вместе с цветком. Она в том же роде6. Ты болеешь и выздоравливаешь, я об этом догадываюсь. Но когда ты выздоровеешь совсем и об этом мне напишешь? Твоя болезнь в одно время с детьми не может не быть связана и с такими трудностями, которые стыдом ложатся на твое время и на далеких твоих поклонников и поклонниц, ничего впрочем о том не ведающих и ни в чем не повинных. На днях ты получишь немножко денег по почте. Если ты хоть словом о них заикнешься, Марина, это будет безмолвным знаком того, что ты со мной рвешь и меня намеренно за что-то оскорбляешь7. В заключенье, прости за письмо. Так больным не пишут. Еще просьба. Если прямое обращенье (и почерк и стиль) тебя утомля¬ют, попроси Асю сообщить мне, и я буду писать тебе через нее. Кланяюсь сердечно ей и С. Я., и целую Мура и Алю. Твой Б. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 165). 1 Благодаря за цветок, Цветаева писала 7 октября 1927: «Твой цвето¬чек растравителен, потому что с сквера Христа Спасителя, где я постоян¬но, все весны, лета и осени Революции гуляла с Алей. Пойди, во имя мое, к плотине. Там всё одиночество тех моих годов. Але было 5 лет, она читала андерсеновскую Русалочку, плотина шумела, я спала» (там же. С. 398). 2 М. К. Неслуховская. 3 То есть сотрудников журнала «Версты». 4 В письме № 374 Пастернак упомянул «об одной петербургской под¬робности (очень важной)» и обещал написать «другой раз». 5 См. описанную в письме № 270 ссору Пастернака с Есениным. Пас¬тернак признавал, что для «антипатий» Есенина «имелось много врожден¬ных оснований», которые он принимал, — «как принимаю, — писал он, — до крайности неудачную, совершенно мне не нужную и чуждую по духу част¬ность моего рожденья» («Охранная грамота», из ранней редакции). Цветаева поняла мистический смысл встречи Пастернака с В. Эрлихом: «Рада за тебя и Есенина. Помирились» (Цветаева. Пастернак. Письма 1922—1936. С. 398). 6 Вечер у Тихонова состоялся 27 сентября, этим числом надписаны «Две книги» (М., 1927), которые Пастернак подарил В. Эрлиху (Journal of Russian Studies, 1984, JSfe 47). Цветаева оценила «посылку» в письме 7 окт. 1927: «Борис, выпила всю твою петербургскую ночь, вобрала и не захлеб¬нулась. Всю Неву, всё небо над ней, все баржи с грузом, всего тебя — с грузом неменьшим — хотя бы одной моей любви к тебе» (там же). 7 Деньги были посланы через Ф. К. Пастернака. См. письмо № 377. 379. А. М. ГОРЬКОМУ 10 октября 1927, Москва Ю/Х/27 Дорогой Алексей Максимович! Горячо благодарю Вас за письмо1. Ваше обещанье сообщить мне дальнейшие подробности относительно перевода «Д<етства> Л<юверс>» смутило меня до крайности2. В неловкости, которую оно для меня несет, я неповинен. Неужели не найдется никого другого, кто бы это сделал вместо Вас? Ваш рабочий день для всех нас драгоценен. Легко вообразить, сколько на него делается ото¬всюду покушений. Вы у всех на виду и, вероятно, связаны дру¬жеской перепиской с лучшими людьми мира. Вы в родстве и пе¬рекличке с крупнейшими его событиями. Можно догадаться, с какой бесцеремонностью и в каком чис¬ле забрасывают Вас всякими просьбами и вопросами отсюда. Ведь каждый тысячный считает себя первым и единственным, произ¬ведения же Ваши, обращенные к человеку без обиняков и око-личностей, вероятно, развязывают в русском читателе его искон¬ную сущность, и он, «тоже» не чинясь и точно делая Вам этим честь, тотчас лезет к Вам в прямые собеседники. К этому надо при¬бавить Вашу удивительную отзывчивость и редкую заботливость о людях, примеры которой и у меня перед глазами. — Пополнять эти ряды, даже и с Вашего согласия, я считал бы преступлением. Ради Бога, бросьте мысль о «Детстве Люверс», и в том случае, если только этой мысли я и обязан переводом вещи. Выставляя себя таким непритязательным, я себе как будто противоречу. Я послал Вам книжку и, может быть, на Ваш отклик рассчитывал. Но вот и точные границы моей претензии. Я не мог не послать ее Вам. О посылке Вам первому и более, чем кому-либо другому, именно этой книги я мечтал, когда еще только собирал ее для отдельного издания. Определяющие мотивы этой мечты мне хотелось выразить в надписи Вам, но, может быть, это не удалось мне. Взволноваться Вами как писателем особой заслуги не состав¬ляет. Проглотить в два долгих вечера «Артамоновых»3, не отрыва¬ясь, это только естественно для всякого, кто не кривит натурой и не создал себе искусственной чувствительности взамен прирож¬денной и наличной. Однако эта естественная читательская благо¬дарность тонет у меня в более широкой признательности Вам как единственному, по исключительности, историческому олицетво¬рению. Я не знаю, что бы для меня осталось от революции и где была бы ее правда, если бы в русской истории не было Вас. Вне вас, во всей плоти и отдельности, и вне Вас, как огромной родо¬вой персонификации, прямо открываются ее выдумки и пустоты, частью приобщенные ей пострадавшими всех толков, то есть ли-цемерничающим поколеньем, частью же перешедшие по револю¬ционной преемственности, тоже достаточно фиктивной. Дышав эти десять лет вместе со всеми ее обязательной фаль¬шью, я постепенно думал об освобождении. Для этого революци¬онную тему надо было взять исторически, как главу меж глав, как событие меж событий, и возвести в какую-то пластическую, не¬сектантскую, общерусскую степень. Эту цель я преследовал по-сланной Вам книгой. Если бы я ее достиг, Вы скорее и лучше вся¬кого другого на это бы откликнулись. Вы о ней не обмолвились ни словом, — очевидно, попытка мне не удалась. Еще раз горячо благодарю Вас за письмо. Трудно говорить о неудаче без некоторой печали в голосе. Но Вы бы ее только усугу¬били, если бы в моих последних словах прочли что-либо подоб¬ное упреку. Откуда и быть ему. Не сердитесь на неприлично-скупую запись полей4. Глубоко Вам преданный Б. Пастернак Впервые: ЛН. Т. 70. — Автограф (Архив Горького, КГ-П 56.12.2). 1 Письмо от 4 окт. 1927 в ответ на присылку книги «Девятьсот пятый год» (М.-Л., 1927) с надписью: «Алексею Максимовичу Горькому, вели¬чайшему выраженью и оправданью эпохи с почтительной и глубокой лю¬бовью. Б. Пастернак. 20. IX. 27. Москва» (там же. С. 297). 2 «...Извещаю вас, — писал Горький, — что "Детство Люверс" пере¬ведено на английский язык и, вероятно, в ближайшие недели выйдет из печати в Америке. Условия перевода и издателей я еще не знаю, узнав — немедля сообщу Вам» (там же. С. 296). Перевод должна была делать М. И. Будберг, издание не состоялось. 3 Роман М. Горького «Дело Артамоновых» (1925). 4 Последние строки написаны на полях. 380. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 13 октября 1927, Москва Мой родной друг! Вчера приехала Ася1. Она прямо от тебя. Лишний, и судьбой воплощенный, каламбур: она даже может зара¬зить тобою. Мой друг, знаешь отчего я почти никогда не пишу тебе о чувстве? Потому что оно настолько неизмеримо больше существу¬ет, чем... называется, что все ушло в эту потрясающую разницу меж¬ду фактом и словом, и в ней живет. О, как оно существует! О если бы мне или тебе существовать хоть в его половину! Но ближе, бли¬же. Оказывается, я без головокруженья не могу слышать о твоих трудностях и слезах2. Родная моя, любимая Марина, слушай меня со всей усталостью, со всей обидой, со всей простотой! Я все это сделаю, все это сделается постепенно. Все, задолженное тебе вре¬менем, будет заплачено тебе. Ты все это увидишь. Скоро весь этот выверт, в который попала твоя судьба, как и многих из нас, выпра¬вится и станет воспоминаньем. Все, что в моих силах, я сделаю, что¬бы приблизить это время. Сейчас я больше ничего не скажу тебе. Умоляю, верь мне, что тебе заживется легче! Я отвечаю перед тобой за эти слова: в них — клятва. Не относись к ним свысока, как к низ¬менным представленьям, не наполненным духом, достойным тебя! О, никогда так естественно и разом я не отдавал всей своей души даже и музыке, как отдаю и отдам ее мечте о том, чтоб тебе жилось легче, лучше и вольней. И я этого добьюсь. О, ты увидишь, как все сойдется. Ради этого уже написан 1905-й год. Мы потом поймем, чтб это было за звено, и зачем и в какой цепи. Сейчас выздоравли¬вай, и не думай о мире и о своей жизни в целом. Я прошу тебя! Про¬сти и отпусти себя, но ради Бога не так, как ты это толкуешь. Стань девочкой, этого хотела скарлатина. Сколько сделанного уже, сколь¬ко силовых швырков, приросших к нашей родовой истории, — и ты не заслужила отдыха? Но я знаю, как вы живете. Этого позора на нас больше не будет. Облегченья пойдут с разных сторон, вот уви¬дишь. Так было и со мной, как я любил эти проявленья поддержки, как их принимал. Прости что пишу о пустяках, это оттого, что я боюсь <за> тебя. А потом кому-то и чему-то надо тебя рассудить и примирить с Россией. Как это будет, в подробностях не вижу. Будет сплошь в случайностях и неожиданностях. И скоро. Опять (я и дру¬гие люди) в этом году попробуем двинуть это колесо. А дальше оно само пойдет. Я не знаю, как это будет. Может быть разлетятся дру¬гие жизни и я увезу тебя сюда. Но нет, этого не будет, это они так думают, никому нет надобности разлетаться: у тебя и у меня в доме светятся лампы, играют дети, движутся близкие люди. Они облиты светом. Но насколько они облиты моим и твоим созерцаньем, это¬го они не знают. Никого и ничего не покинем и не подкинем. Хва¬тит сил и дыханья и за этими пристрастными кавычками и вне их. Я увижусь с тобой совсем не так, как ты иногда представляла. Сво¬бодно, широко, бессчетное число раз А сейчас обнимаю, люблю, люблю и целую. Твой Боря Две цели умеряют и теснят это письмо: нежеланье волновать тебя и нежеланье описывать перечувствованное. За подарки и сти¬хи благодарю в следующем. Но мундштук, какая мысль, Марина! Совершилось, и этот миллионно первый, где-то на полпути между настоящим полным и всеми прежними, пережитыми и писанными3. Но если б ты зна¬ла, как я люблю тебя! Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 165). Датируется по почтовому штемпелю. 1 Пастернак был предупрежден телеграммой о приезде А И. Цветае¬вой и встречал ее на вокзале. 2 На эти слова Цветаева отвечала: «Борис, твое письмо после приезда Аси. Мне стыдно, Бог весть чего насказала, мне совсем не плохо живется, моя беда в том, что я не могу растроиться — десятериться — и т. д., древ¬няя беда. <...> Боюсь, моя беда во мне, в германском, Бог весть отколе, не понятии, а чувстве долга, съевшем всё» (там же. С. 410). 3 А. И. Цветаева привезла от сестры мундштук. М. Цветаева писала в ответ на угаданный Пастернаком символический смысл подарка: «О мун¬дштуке. Без подлежащего, без сказуемого, какими путями сказанное то¬бой — дошло. Вот минута, когда слову грозит опасность (еще секунда — его не будет), отказавшись от всех своих охранных грамот и прав на жи¬тельство, оно становится чистым духом, самой вещью, тем, о чем, в дан¬ном случае — ртом, твоем на моем» (там же. С. 411). 381. А. М. ГОРЬКОМУ 13 октября 1927, Москва 13/Х/27 Дорогой Алексей Максимович! Приехала Ан. Цветаева, и я спешу загладить несколько оп¬лошностей, допущенных во вчерашнем письме по незнанию. Прежде всего я глубоко признателен Марии Игнатьевне за пере¬вод «Люверс». На эту тему я говорил, как о какой-то далекой, зао-кеанской вещи. Ничего дурного я этим не сказал, но именно в этом упоминании факта, находящегося под Вашей крышей, в холод¬но-неопределенном тоне безразличного неведения и заключена неловкость, и Вы мне ее простите. Об этом же прошу и Марию Игнатьевну. Ан<настасия> Ив<ановна> передала мне вскользь и Ваше впечатление от «Девятьсот пятого года». Мое предположение под¬твердилось, и если бы я об этом узнал вчера, я бы его не стал высказывать Вам в виде догадки1. Я знаю, как неприятно бывает говорить человеку, что его работа не годится или тебе не нравится. Как ни счастлив я был бы получить от Вас еще одно письмо, я еще более хотел бы Вас уверить в сказанном уже вчера. Среди случаев, когда Вы жертвуете своим временем и силами в чужую пользу, по¬падаются и стоющие, серьезные. Мой пока не из таких. Я не жду от Вас ответа. Если в нем явится неизбежная и крайняя надоб¬ность, я сам Вам об этом напишу Еще одна неотложная поправка. Не понимаю, как это могло случиться. Цветаева и Зубакин, между прочим, как-то рассказы¬вали Вам о моем житье-бытье. В том бедственном виде*, в каком * С начала абзаца и до этих слов подчеркнуто рукою Горь¬кого. они Вам его представили, оно было года два еще назад, однако от этих трудностей теперь ни следа не осталось. Переменой этой я как раз и обязан «1905-му году». Теперь я не только не нуждаюсь, но иногда имею возможность помогать и другим в нужде. В этом неприятном недоразумении кругом виноват я. Очевидно, я не умею с таким же красноречием радоваться удачам, с каким, вид¬но, жалуюсь на препятствия. Алексей Максимович, оснований моей душевнейшей благо¬дарности Вам — не перечислить. Иных я и не вправе касаться. Го¬рячо Вас за все благодарю. Кроме того, кто еще лучше Вас знает природу прямых человеческих связей и их дальнейших случайных ветвлений! Поэтому я ложных сближений на мой счет с Вашей стороны не боюсь. В том узле лиц и фактов, которого Вы с таким великодушием этим летом коснулись, важно и близко мне огромное дарование Марины Цветаевой и ее несчастная, непосильно запутанная судь¬ба. Существенная и в отдельности, Ан<настасия> Ив<ановна> во многом родная сестра ей. Вот и все, поскольку может быть речь обо мне. Роль же и участь первой, то есть М<арины> Ц<ветае-вой>, таковы, что если бы Вы спросили, что я собираюсь писать или делать, я бы ответил: все, что угодно, что может помочь ей и поднять и вернуть России этого большого человека2, может быть, не сумевшего выровнять свой дар по судьбе или, вернее, обрат¬но. — Я не имел еще возможности прочесть «Жизнь Клима Сам-гина»3. Это моя ближайшая мечта. Если разрешите, я запишу то, что эта книга во мне вызовет. Преданный Вам Б. Пастернак Впервые: ЛН. Т. 70. — Автограф (Архив Горького, КГ-П 56.12.3). 1 Горький рассердился на А. И. Цветаеву за передачу его слов и 19 октября, опровергая их, писал Пастернаку: «Вы сообщаете, что Цвета¬ева "передала вскользь" мое "впечатление" о "905 г." и "подтвердила" Ваше "предположение". Из моего второго письма Вам (18 окт. — Е. П., М. Р.) Вы, конечно, видите, что не "подтвердила". Но она подтвердила сложив¬шееся у меня представление о ней, как о человеке слишком высоко и не¬верно оценившем себя и слишком болезненно занятым собою для того, чтобы уметь — и хотеть — понимать других людей» (там же. С. 301). 2 Слова о возвращении России этого большого человека Пастернак трак¬товал широко, то есть как доступ и публикацию в России книг Цветаевой, в частности готовящейся выйти книги «После России», о чем просила М. Цветаева Горького: «Вещь вернулась бы в свое лоно. Здесь она никому не нужна, а в России меня еще помнят» (24 августа 1927. «Новый мир», 1969, № 4. С. 201). Горький не ответил Цветаевой, а Пастернаку писал: «М. Цветаевой, конечно, следовало бы возвратиться в Россию, но — это едва ли возможно» (ЛН. Т. 70. С. 302). Для Пастернака дело в первую оче¬редь касалось его будущей работы, того, что он собирался писать или де¬лать. См. также письмо N° 382. 3 М. Горький. «Жизнь Клима Самгина» (Сорок лет). М., Госиздат, 1927. 382. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 15 октября 1927, Москва 15. X. 27 Дорогая Марина! Валит снег, я простужен, хмурое, хмурое утро. Хорошо верно сейчас проплыть на аэроплане над Москвой1, вмешаться в этот поход хлопьев и их глазами увидать, что они де¬лают с городом, с утром и с человеком у окна. В Шмидте инстин¬ктивно и случайно поиски матерьялов о смерти ведутся именно в таком мокром снеге2. Зима открылась с Аси. Первою крупой из первой обреченной тучи я был осыпан под Триумфальными, по дороге на вокзал. Теперь опять стали прибывать на Брестский, а не на Виндавский, как недавно3. Я отвез ее домой. Против ее окон за лето вырос кирпичный остов нового дома, в голых мокрых ле¬сах, с каменщиками и черными тучами, разглядывающими ее ком¬нату из тоскливых сквозных пролетов. В комнате же сухой и пыль¬ный хаос тряпья и книг, постепенно сползших на диван и на пол с размягчившихся полок и этажерок. И вот она стала переодевать¬ся, начала раскладывать вещи, рассказывать. Волевой, практичес¬кий вывод из той тоски, которая все сильней стала меня при этом душить, я изложил тебе вчера. Прежде и больше всего я, конечно, люблю тебя, это может быть ясно ребенку. Но я не был бы собой, теперешним, если бы оставался у этого сумасводящего родника, а не шел вниз вдоль его теченья, по всем последовательностям, ко¬торые лепит время. Время, твоя величина и моя тяга. И вот — пла¬ны, планы. Тебе кажется естественным положенье, в котором ты находишься, мне — нет. Выправить эту ошибку судьбы, по нашим дням, пока еще Геркулесово дело. Но оно и единственное, других я не знаю. И, клянусь тебе, оно будет совершено. В письме к Горь¬кому, между прочим, эту целенаправленность выразил так: «...Если бы Вы меня спросили, что я теперь собираюсь писать, я ответил бы: все что угодно, что может вырвать это огромное дарованье (т. е. тебя) из тисков ложной и невыносимой судьбы и вернуть его Рос¬сии»4. Не могу от тебя скрыть. Чем дальше, тем больше ты обез-различивала для меня прямую мою работу. Теперь она обезразли¬чена для меня до предела. По счастью все сплелось с такою логи¬кой и смыслом, что при этом я не кривлю ни душой, ни собствен¬ною судьбой, ни — возможным и мыслимым назначеньем. Я дол¬жен добиться авторитета и прав, которые были бы способны пе¬реплавить твои соотношенья с этой современностью5, в некото-ром отношении и субъективно, то есть в тебе самой. Прости за цинизм, но вот главные нервные пути моего влеченья к тебе, спо¬собные затмить более непосредственные: мне надо соблазнить тебя в пользу более светлой и менее отреченной судьбы, нежели твоя нынешняя, и я это так чувствую, точно именно это, а не что-ни¬будь другое, составляет мою грудь и плечи. Теперь все это тебе может быть чуждо, но мы ведь встретимся и, как этого ни пони¬май, будем жить друг возле друга. Тут это и сделается. Если мое¬му плану суждено осуществиться, то за границей я разделю с то¬бой работу, которая тебя обеспечит на год на два. Она будет тебе близка, я не хочу ее покамест называть из суеверья6. Я достиг не¬которой независимости тут, мне верят и имеют основанье верить. Но ради тебя я был бы даже готов лакействовать как Лефы. К сча¬стью не придется. Вечная моя просьба остается в силе. Когда у тебя продезинфицируют, и ты мне напишешь7, не апеллируй к моему чувству. Такое мгновенье, загоревшись от одного слова, обезоруживает меня против долгого, долгого года, и у меня опус¬каются руки. Менее, чем когда-либо, им теперь позволительно опускаться. По словам Аси, она старалась рассказывать обо мне в наи-возможно худшем духе (чтоб уберечь тебя от неизбежного разоча¬рованья?). Она либо клеплет на себя, либо поступала, как надо, либо же мне все равно: ее заявленье меня не огорчило и не обес-покоило. Замечательно, что о тебе она рассказывала так, что я с трудом удерживался от слез. Очевидно на мой счет у ней нет опа¬сений. Она дала мне свои экземпляры «С моря» и «Новогоднего», — Е<катерина> П<авловна>8 скоро должна привезти мои. Что ска¬зать, Марина! Непередаваемо хорошо. Изложенное легче оказы¬вается таким с разу, изложенное трудней, — со второго или тре¬тьего. Так, как это, я читал когда-то Блока; так, как читаю это, писал когда-то лучшее свое. Страшно сердечно и грустно и про¬зрачно. Выраженье, растущее и развивающееся, как всегда у тебя, живет, как в лучших твоих вещах, совпаденьем значительности и страсти, познанья и волненья. Особо горячо благодарю за «Море»; особо — за «Новогоднее». В обоих, сама знаешь, все до боли близ¬ко и лично. Благодарю за обращенье в «Море», за ссылку на мое сновиденье весны 1926-го9; прости, если прочел, вкладывая не то что вложено, так понял. За игру, за подарки, за бездну вниманья к сигналам земного инвентаря, утопленную в этой игре, за филосо-фию этих сигналов, живую, наслаивающуюся, непоспешную, — за море и мели и материки и толкованье рожденья и жизни: обме-левающее бессмертье (!). За ту же дикую в своей неподвижной, немстительной, плещущей тоске географию «Новогоднего». За идеальную естественность требованья: «Не один ведь рай, над ним другой ведь — Рай; не один ведь Бог, над ним другой ведь — Бог»10. За изумительную изложенность этой последней страницы, даю¬щейся, вместе с некоторыми другими местами, сразу, и оттого ка¬жущейся лучшей на первый раз. Очень хорошо, Марина. Хочется читать и перечитывать, не хочется разбирать, т. е. писать об этом. Спасибо, спасибо. Поправляешься ли ты? Жду косвенных о тебе сведений. Твой Боря Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 165). 1 См. письмо № 383 о полете над Москвой. 2 Di. 6-я III части «Лейтенанта Шмидта» предваряет сцену суда над Шмидтом: «Но зима не верит в близость, / В даль и смерть верит снег. / И седое небо, низясь, / Сыплет пригоршнями известь». 3 Какое-то время поезда из Западной Европы приходили на Виндавс-кий (Рижский) вокзал, затем снова — на Брестский (Белорусский). Триум¬фальные ворота находились на площади Белорусского вокзала, под ними проходили трамвайные пути. 4 См. письмо №381. 5 «Ради этого уже написан 1905-й год», — отсчитывал Пастернак оп¬ределенное «звено» на пути приобретения авторитета и права видоизме¬нять соотношение сил (письмо № 381). Об этом же см. в письме к сестре 16 окт. 1927 при посылке поэм: «Если не понравится, ругай, не скрывая. Эта книжка — звено в цепи необходимостей. Это убежденье освобождает меня от мыслей и забот о ее качествах» (Письма к родителям и сестрам. Кн. I. С. 148). 6 Речь идет о предложении, которое получил Пастернак со стороны издательства «Academia», подготовить новое издание «Фауста», который он предполагал делать за границей с участием Цветаевой. 7 Пастернак получил письмо от К. Родзевича, в котором тот «по по¬ручению Марины Ивановны» писал: «Собственным письмом она не хо¬чет нарушать запретную черту карантина, который продлится у нее, веро¬ятно, числа до 20-25 октября». Перечисляя по пунктам просьбы Цветае¬вой, он сообщал, что она пошлет ему свое письмо после дезинфекции (Цве¬таева. Пастернак. Письма 1922-1936. С. 402). 8 Е. П. Пешкова — первая жена М. Горького; вернулась из Сорренто в Москву 21 октября 1927 г. 9 В письме № 302 Пастернак описал Цветаевой свой сон, в котором встречался с ней. Отражения этого сна — в поэмах Цветаевой «С моря» и «Попытка комнаты», писавшихся летом 1926 г. 10 Из поэмы «Новогоднее» («Письмо к Рильке»), 1927. 383. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 16 октября 1927, Москва 16. X. 27 Ты наверное, как все мы, не любишь технических новшеств, и ждешь, чтобы за их действием сменили друг друга три поколе¬нья пока их признаешь. Летала ли ты когда-нибудь? Представь, это знакомее и прирожденнее поезда, и больше похоже на музыку и влеченье, чем верховая езда. Сегодня я впервые подымался с Женей, одним знакомым и простой солдаткой, — женой комен¬данта аэродрома. На караулке надпись, неизвестно кем, когда и для чего составленная: привесвую дорох товарищиф 1905. Такова и вся Ходынка. Уже сейчас, по прошествии 6-ти часов, мне эти сорок минут представляются сном. Восстановляю, во всей реали¬стической точности. Восстановляю не в чаяньи передать ощуще¬нье, потому что знаю, что это еще не перетасовано, не испытано всеми, и значит, пока, невыразимо. Восстанавливаю скорее с це¬лью рекомендации тебе, на случай, что ты еще не летала, чтобы ты верила им снизу, когда они пролетают над тобой, и знала, что «ме¬ханизма» в них, в пропорции с целым, меньше, чем в рояли, и со¬гласилась бы когда-нибудь повторить это со мной: грохот и гуде¬нье нас заглушат, я не смогу помешать тебе, это будет одиноче¬ство вдвоем, вмененное высотой. Так как ощущенье это совсем особенное, совершенно не испытанное, то и в сыром переживаньи оно вкатывается волной навязывающейся аналогии. И до чего же неожиданно-родной! Ну вот. Разбегаешься по земле и не замеча¬ешь, как от нее отделяешься. Через мгновенье (два-три раза чуть-чуть успело упасть и подняться сердце) вся метаморфоза уже по¬зади, ты не заметила, как совершилось преображенье. На свете существует лишь: 1) твое безмолвно-оглушительное одиночество, громогласно-бессловесно любящее, поклоняющееся расстояни¬ям и высоте, да 2) огромное, покрывшее полгорода серое с черны¬ми исполинскими R.R.O.B. крыло справа, под тобой, под твоим окошком. И никого кругом. Небо, гром и грохот паренья, клочки несущихся туч, единство воздуха, обнятого этим «случаем с тобою», стоверстного и замкнутого, как сон о чем-то одном, Москва (ты¬сячу лет назад существовавший с людьми и движеньем город) на дне этого сна, и крыло о твою правую, огромное, неописуемое, в этой серой бездне крыло, с которым ты только и говоришь и ко¬торое обожествляешь. О эта твоя опущенность в мир в этот день, в этот час! Всего поразительнее, и я когда-нибудь научусь говорить об этом, как о дождях, всего поразительнее (в цвете, в страсти чер¬ноты и очертанья, в трагике затерянности и размеров и пр. и пр.) именно соотношенье этого крыла, страшного небесного туземца, Робинзона облаков, со всем миром, с землей, которая была до него, теперь — под ним, и вновь будет после него. Какова же она те¬перь, когда она не просто в себе, а в сколь угодно глубокой его па¬мяти, на том или ином дне и отвесе его 1000-метровой или 1500-метровой тоски? И тут вторая по важности замечательность, и вновь неожиданно родная, гигантски несоизмеримая с родствен-ностью лошади или паровоза. И опять я буду точен. Марина, най¬дись среди хаоса этих сближений, я их не успел еще отобрать, тут дать характеристику, приближенное представленье — предел меч¬таний. «Смыслы», которые подвернутся тебе, посвящены ей (харак¬теристике), а не обратно. Вещь тут на первом месте, нажимы фи¬лософских регистров, ее составляющих, — на втором. Что делает¬ся с землей, куда, во что она погружается? Какой отраженный об¬раз несется снизу в ответ на это ее окунанье? Как это отражается на тебе и на крыле? Эта, сеткою человечества исчерченная равни¬на, эта нежно-серая и волнующе одноцветная ширь, царапнутая там и сям коготками железных дорог, эта Москва в рыжем бисере кирпичных кружев, чайной дорожкою положенная на призрачную скатерть зимы (вот кончается кружево и рядом, — какая серви¬ровка! — отступя лежат мшистой подушкой Воробьевы Горы, вот, совсем тут же — другой конец, и мхи Сокольников). И все это взято опрятною октавой (палец тут, палец там) на снегу, и происходит в смертельной тишине. Так вот, эта Москва теперь такова, как Пе¬тербург у Достоевского и у Диккенса — Лондон. Если судить это волненье и запросить обо всем один глаз, то и тогда: эта Москва провалилась вся в таинственное виденье старинных мастеров: ее коричневость не нарушает призрачной одноцветности творяще¬гося: начни с нее, — это — коричневое преданье, начни с застав, — она серебристо сера. И вот, снова, подняв голову, переводишь глаза на крыло, жаркое, понятное, воплотившее для тебя все, что есть жизнь, и им вновь охватываешь все целое. И итоги, как в музыке волны исходной и окончательной тональности, теснятся опять в самом переживаньи, а не в размышленьи о нем. Это — тысяче¬метровая высота неразделенного одиночества. Ее история и ее источник ясны: они уже оглушили тебя и глухота долго не прой¬дет: эта высота достигнута гудящим и непрекращающимся напо¬ром; это высота предельного напряженья, подымающего на воз¬дух в тот миг, как ты в нем разбегаешься по земле. Этот неописуе¬мый образ, разостлавшийся внизу, есть сумрак неизбежного, при таком одиночестве, единства и нежность неизбежного, при такой высоте, обобщенья. Красота этих сумерек в любой час дня если на какую красоту походит, то только на красоту земли в истинной поэзии, на красоту связного, рассыпного, мельчащего в своих ве-роятьях, невероятного в своей огромной печали пространства, встающего за мелодическими отчетами музыки или сопровожда¬ющего воображенье истинного романиста. Все это тысячу раз ви¬дено и предчувствовано в жизни, все это до удивительности пере¬жито и прирождено. Мы спустились. Пустой автобус стоял у оста¬новки в Петровском парке, продолжавшем с неслыханной тиши¬ной купаться во всем том, что открылось сверху. Нельзя было поверить, что дома, люди и улицы высохли и затвердели, и, под-держанные перекрестной порукой, — заняты собой. Было чувство, что улица останется на рукаве и ее придется счищать бензином. Слова не слышались. Они плыли и падали кругом не внятнее, чем листья ясеня, клена и осины. Только спустя два часа я постепенно вошел и вчленился в действительность, наплетенную людьми за мою 37-летнюю жизнь. Эти же два часа (на земле скоро зажгли огни) я провел, все слабее и слабее это чувствуя, между двумя сы¬рыми страницами той книги, которая меня манила снизу, и ока¬залась точь-в-точь отвечающей заглавию и обещанью переплета1. Этот сбивчивый лепет тебе посылаю. Для себя не оставил никакой записи. Может быть когда-нибудь, если это можно за¬быть, попрошу у тебя. Вероятно это сырье ничего не передает, но мне оно многое сможет напомнить. Обнимаю тебя. За первыми 1300 франками, которые действи¬тельно от меня, есть надежда, последуют еще деньги. Эти уже не от меня, а от неизвестного, пожелавшего остаться в неизвестнос¬ти, и для этого пользующегося моим именем2. Но потом и я опять смогу кое-что сделать. Не лишай меня этой радости. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 165). 1 Цветаева отвечала на это письмо: «Борис, понимаешь ли ты сам зна¬чение для тебя этого дня. Тобою открыт новый мир, твой второй дождь, уже ставший — в определении тебя — общим местом и посему — ощуща¬ла это с тоской — нуждавшийся в заместителе. Борис! Ведь еще ничего о полете, а о воздухе — только моя поэма, еще не вышедшая. <...> Новая эра, вторая песнь твоего эпоса, Борис» (там же. С. 415). 2 Деньги, посланные Ф. К. Пастернаком (см. письмо N° 377). Первые 1300 фр. и надежда на следующие деньги основывалась на обещании гоно¬рара за американское издание «Детства Люверс»; Пастернак писал сестре 16 окт. 1927, что попросит Горького «направить гонорар по тому же адресу, по какому ушла и редкая и не имеющая названья отзывчивость Феди» (Письма к родителям и сестрам. Кн. I. С. 148). Но издание не вышло в свет. 384. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 21 октября 1927, Москва 21/Х Дорогая Марина! Сейчас получил милое письмо от К. Родзевича1. Не могу ему ответить, так как не знаю его отчества. Передай, пожалуйста, ему сердечную благодарность за сообщенье и личную приписку, тебе же большое спасибо за переданные известия. Одно меня огорчи¬ло. По его словам, ты пишешь мне длинное письмо, пока в тет¬радку, с тем чтобы его потом переписать: это именно то, чего тебе не надо делать2. С каким бы малым напряженьем это ни было свя¬зано, тебе надо остерегаться и такого. О том, чтобы ты провела это время в совершенной глупости, наверно немало говорили тебе врач и близкие люди. Страшно рад, что тебе и детям лучше. Судя по письму К. Р<одзевича> и по сведеньям, еще раньше сообщен¬ным Эренбургом, у вас (потому что их мненье не самостоятельно, а — отраженье вашего) господствует взгляд, что твое и их здоро¬вье хорошо и абсолютно, и что все прекрасно. Верю, что так и бу¬дет, и не хочу внушать тебе страхов, однако именно теперь нужна наивысшая осторожность. Может быть, Марина, тебе придется когда-нибудь еще писать о неодушевленной человечине, как в Крысолове. Постарайся же играть ее, как роль, еще неделю, дру¬гую. За этим перевоплощеньем ты сможешь обогатить свой сати¬рический опыт. Не сердись на меня, но как мне тебя уговорить? Ей-богу мне хотелось бы, чтобы ты побольше говорила с маслом, и вовсе не разговаривала со мной. Горячо тебя благодарю за тепло твоих приветов и твоего одобренья3. Все это полностью дошло в передаче К. Р. Когда начнешь писать, не хвали мне «Девятьсот пятого». Истина твоего отношенья лежит где-то посредине между словами Аси, вскользь, без упора, сказавшей, что он не нравится тебе, и той похвалой, на которую ты сейчас напустишься, чтобы доставить мне радость. Улови также тон, которым полны эти пос¬ледние слова. Естественность этого положенья ни для кого из нас не обидна. Я ее знаю, жил в ней всю жизнь, люблю ее законы, и люблю тебя в ней. Не обманывайся также насчет той середины, в которой я ищу настоящего значенья вещи и нашего к ней отно¬шенья. Этим сказано не то, что вещь — посредственна, а то что область, в которой можно и надо ее судить, — где-то в стороне, может быть — впереди, и уже по тому одному — гадательна. Во всяком случае с нею мне легче быть в каком-то отношении полез¬ным обществу (и опять не морщься), чем без нее. Ее судьба жи¬вейшим образом касается меня и тебя4. Может быть это — иллю¬зия, но чем меньше ты мне скажешь своего, горячего, поэтичес¬кого о вещи (а это почти невозможно в отношении ее), тем легче мне эту иллюзию питать. Завуалированные же осужденья Сави-ча, например, или еще больше, — Эренбурга, меня именно отто¬го и не трогают, что в их существованьи нет узла, как в твоем и моем, который эта вещь пытается помочь распутать5. Один че¬ловек тут очень хорошо и неожиданно выразил то, что составля¬ло основную корысть этой книжки. Провести в официальный ад¬рес нечто человечное, правдивое и пр. было задачей еле мысли¬мой. Если бы это сделали еще два-три человека, лающий стиль официалыцины был бы давно сорван. Но представь, этот мой опыт уже благотворно отразился на некоторой части последних работ Маяковского и Асеева. Они уже не так бездушны6. Авторы со мною в пассивной ссоре. Они не знают меня, и все, что со мною делается без моих для этого усилий, воспринимают, как мою лич¬ную интригу против них, как желанье обскакать их и сесть им на голову. Положенье получилось глупое и печальное. Обнимаю тебя. Твой Боря Не забудь, пожалуйста, поблагодарить Родзевича. Не сооб¬щит ли он мне свое отчество? Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 165). 1 Письмо было послано по просьбе Цветаевой во избежание переда¬чи инфекции 13 окт. 1927. 2 Родзевич сообщал Пастернаку: «Вам пишется длинное письмо — пока в тетрадку, после дезинфекции перепишется и пошлется» (там же. С. 402). 3 Первым пунктом письма Родзевича были слова Цветаевой:«" 1905 г." дошел, много раз перечитан, превзошел все ожидания. Если бы на него было убито 5 лет — и то бы стоило» (там же). 4 В письме 8 мая 1927 Цветаева иронизировала над желанием Пас¬тернака воздействовать на общественные взгляды (см. письмо № 352). В пись¬ме № 383 Пастернак писал о роли поэмы в его желании помочь Цветаевой наладить отношения с современностью. 5 По-видимому, речь идет об устных отзывах О. Г. Савича и И. Г. Эрен-бурга о поэмах. 6 Имеются в виду написанные к 20-летию революции поэмы «Хоро¬шо!» и «Семен Проскаков» (1928). См. письмо № 372. 385. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 24 октября 1927, Москва Дорогая Марина! Сейчас узнал о происшедшей путанице и ко всем, через одно твое посредство, спешу на помощь. Спасибо за отклик, которым ты всех их подарила, все перепутав1. Книгу свою, если можно, подари старшей сестре Жозефине, она ее пол¬нее и лучше оценит, чем папа2. Пассивно она — почти что я. Из нашей семьи она мне ближе всех, и человек замечательной добро¬ты и тонкости. На этой неделе, или около того, она ждет ребенка. Она замужем за моим (и своим, значит) троюродным братом. Французская записка была от него. Он родился в немецком под¬данстве и хотя долго жил и потом был интернирован, как воен¬нопленный, в России, но, очевидно убоявшись твоего литератур¬ного имени, предпочел тебе написать по-французски. Зачем во¬обще было ему писать тебе, одному Богу известно. Не сделай он этого, не было бы и путаницы. Теперь, слышу, собирается тебе писать папа, и я серьезнейшим образом боюсь, как бы он не на¬писал каких-нибудь глупостей, которые тебе покажутся странны¬ми, особенно в этом случае3. Всего хуже, что твое письмо, по сло¬вам сестры, замечательно, т. е. тот факт, что оно их взволновало или привело в восторг4, удесятеряет мою тревогу. Тут папа что-нибудь и выкинет. Однажды ты меня просила не судить о тебе по Асе и не делать заключений из семейных посылок. Обращаясь сей-час к тебе с такою же просьбой, я рассчитываю на полную твою проницательность в отношеньи этой тревоги5. Тогда я понял, что за притворной обеспокоенностью насчет себя самой, ты прячешь горячую и ревнивую заботу об Асе, т. е. то ответвленье личной гор¬дости, которое боковым побегом тянется за семьей, и без ее ведо¬ма ее покрывает. Я узнал тогда твое движенье не только по его го¬рячности, но и по его неосновательности и беспричинности. Объективно Лея его не вызывала, но именно эта беспричинная мнительность мне была близка. И вот, для полного подобья я тебя и отвожу к старшей сестре; только в ней аналогия и осуществи¬лась. Я всегда знал, что знакомства с тобой она когда-нибудь заслужит. Люблю же я, конечно, их всех, оттого и взволновался. Сейчас у ней тревожное время, которое наверное еще продолжит¬ся с месяц. Вот отчего не могу посоветовать ей написать тебе те¬перь же. Потому же ни слова не обращаю ни к кому из них по по¬воду путаницы, и как ее распутать. К кому бы из них я с этим ни обратился, все равно это отдастся по ней, так как она — сердце семьи, или просто взяла на себя труд его во плоти представлять. Она любит тебя и, кажется, Поэму Конца ей возили. Не знаю, до¬шел ли до нее «Крысолов». Восторженность, с какой они встрети¬ли твое письмо, имеет давние корни. Она не выносит своего име¬ни за его «красивость», и тяготится множеством таких же пустя-ков, которым придает преувеличенное значенье. В ответ на книж¬ку она зальет тебя потоком пессимистической метафизики, наивной, сырой и детской, несмотря на ее 27 лет. За всем тем это человек прекрасной души, склонный к экзальтации, по-своему умный, и много страдающий от своей мягкости и вовремя не пре¬одоленного самомучительства. Вновь из ее письма о письме узнал о твоем, готовящемся, с тем же чувством, какое вызвало и сообщенье К. Б. Ася находит, что нам лучше не переписываться непосредственно. Заражаюсь ее осмотрительностью. Пишу статью «о поэте»; подвигается мед¬ленно: звонки, посещенья, просьбы, бесчисленные «начинаю¬щие», никогда не кончающие. Это не письмо. Запрети мне писать их, ради статьи. Обнимаю тебя. Твой Боря Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 165). Датируется по почтовому штемпелю. 1 Благодарность за деньги, присланные Ф. К. Пастернаком, Цветаева выразила в письме Л. О. Пастернаку, написанном по-французски. В нем она просила также передать в Москву Борису, что получила «Девятьсот пятый год», что дети почти выздоровели, сама поправляется, и что как только бу¬дет сделана дезинфекция, пришлет ему большое письмо (11 окт. 1927. Ма¬рина Цветаева. Неизданные письма. Paris. Ymka-press, 1972. С. 251-253). 2 Цветаева просила у Л. О. Пастернака позволения прислать ему в знак дружбы и восхищения книгу «После России», не пугаясь ее «новиз¬ны» (там же). Пастернак называет свою младшую на десять лет сестру «стар¬шей», потому что она старшая из двух сестер и в письмах к брату держит ноту нравственного старшинства по отношению к нему. 3 Опасения Пастернака были напрасны, Цветаеву очень обрадовало и взволновало письмо Л. О. Пастернака: «И вчера, Борис, письмо от твое¬го отца: чудесное, молодое, доброе, без обращения Chere, но ст<оль> зву¬чащее им, <...> письмо — эра во мне к тебе» (Цветаева. Пастернак. Пись¬ма 1922-1936. С. 426). 4 О своем французском письме Л. О. Пастернаку Цветаева писала: «Письмо к твоему отцу! Ты не знаешь меня по-французски. Первое: безу¬коризненность. Почему по-французски? Потому что он по-французски, он Chere Madame, я Cher Monsieur. <...> Чуя, что ты в каком-то смысле его больное место (большое больное место), я конечно не преминула порадов-<аться> его honneur и bonheur (чести и счастью. — фр.) иметь такого сына. — Цитата из твоей автобиографии — (указание на отца). Параллель с Марком Аврелием» (там же. С. 404). 5 «Вчера твое письмо об отце и сестре; параллель с мои<ми> неког-даш<ними> опас<ениями>. Будем ясны: не хочу себя никогда друг<ому> из ничьих рук, особенно родств<енных>, особенно — любящ<их>. В этом, если хочешь, частичное отречение от родства» (там же. С. 427-428). 386. А. М. ГОРЬКОМУ 25 октября 1927, Москва 25/Х/27 Дорогой Алексей Максимович! Горячо благодарю Вас за письмо1, — на него надо бы отвечать телеграммой из одних коротких, порывистых глаголов. Вы знае¬те, что меня им осчастливили, — так и писали. Оттого я и был не¬уверен насчет вещи, и Ваше недовольство ею представлялось мне легко вероятным, что ради нее я покинул привычную мне область неотвязной субъективности: Вы же прежде всего огромный худож¬ник, и, следовательно, неумеренный, неловко учтенный или пло¬хо пережитый отход от нее (как бы частная форма этой субъек¬тивности ни была вам далека) мог Вас оттолкнуть как ложное во¬обще творческое поползновение. Но, значит, это не так, и радости моей нет конца. Письмом Вашим горжусь в строгом одиночестве, накрепко заключаю в сердце, буду черпать в нем поддержку, когда нравствен¬но будет приходиться трудно. Пишу сейчас, потеряв голову от радости, точно пьяный, — не мой почерк, и, наверно, пишу нескладицу: не судите сегодняш¬них моих слов литературно. Ради Бога, не пишите мне, не тратьте на меня время и не со¬здавайте мне праздника на самых буднях. Когда надо будет, я сам, нарушая эту просьбу, Вас о том попрошу. Цветаева рассказывает о Вас с большим упоением, с глуби¬ной, со способностью постижения и с хорошей, никого не унижа¬ющей, преданностью. Зубакина не видал, но о роде нашего зна¬комства Вы успели догадаться по моим умолчаниям. Теперь, пос-ле Ваших слов о нем, не будет с моей стороны предательством, если я скажу, что встреч с ним избегаю давно и насколько воз¬можно*. Я не знаю, что Вы разумели, назвав его аморальным2. Надо сказать, что о нем ходит сплетня, определенно вздорная, и мне кажется, что он сам ее о себе распускает. Я почти убежден в этом, да это и в духе его психологического типа. Ведь весь он из алхи¬мической кухни Достоевского**, легче всего его себе представить в Павловске на даче у Мышкина3. Это надо сказать в его защиту. Он очень изломан, но никакою подлостью ни в малейшей мере не запятнан. Я избегал его не из-за этих слухов, а оттого, что всякая встреча с ним ставит в нестерпимое положение особой двойствен¬ности. Человек ведет себя так, точно он призван только поражать и нравиться (если такое призвание вообще мыслимо!!), а между тем менее всего в естественную тайну настоящего воздействия посвя¬щен. Будто он никогда и не нюхал того, чем сам хочет пахнуть. Мы даже никогда не знакомились с ним. Он мне однажды представил¬ся, с визитной карточкой и чепухой, точно выскочив на пружине из трескучей потешной коробки. Между тем даже и этот скачок уже поражал какой-то несоответственностью, глубоко меня перекон¬фузившей. По всему смыслу его подорожной, т. е. его склоннос¬тям и притязаниям, менее всякого другого ему было позволитель¬но выскакивать из коробки. Избытком треска одно время, под его вероятным влиянием, страдала и А<настасия> И<вановна>. Простите меня за это путаное письмо и по его беспорядку су¬дите о действии Вашего одобрения. От всего сердца желаю Вам всего наилучшего и легких, больших дней. Ваш Б. Я. Впервые: ЛН. Т. 70. — Автограф (Архив Горького, КГ-П 56.12.4). 1 В письме 18 окт. 1927 Горький высоко оценил книгу «Девятьсот пя¬тый год»: «Книга — отличная; книга из тех, которые не сразу оценивают * Конец фразы подчеркнут Горьким. " Три предыдущих слова подчеркнуты Горьким. по достоинству, но которым суждена долгая жизнь <...> это — голос на¬стоящего поэта, и — социального поэта, социального в лучшем и глубо¬чайшем смысле понятия» (там же. С. 300). 2 В том же письме Горький так отозвался о Зубакине: «У меня гостил месяца два знакомый Ваш — Зубакин, который, по письмам его, показался мне человеком интересным и талантливым, но личное знакомство с ним очень разочаровало и даже огорчило меня. Человек с хорошими задатками, но со¬вершенно ни на что не способный и аморальный человек» (там же. С. 301). 3 Главный герой романа Достоевского «Идиот». 387. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 26 октября 1927, Москва Любимый мой друг, у тебя нет страху, что отныне я буду толь¬ко писать тебе письма, и ни на какую деятельность уже больше не способен? О, если бы ты была здесь! Как трудно из передач, сооб¬щений и упоминаний собирать холодное подобье присутствия, и потом приходить в ужас от нагороженного, и разрушать его, что¬бы дать дорогу простому потоку тепла, лучом упирающемуся в милое имя! Сегодня меня растрогали Святополк и Горький1, рас¬троганность же эта, мало потраченная в ответах, знает один лишь медонский адрес. Знаешь ли ты, что сейчас такое Россия? О, конечно, больше прежнего это постоянная возможность оказаться за одним столом с осведомителем, с тенью вечной бессовестности, подпущенной под тебя для того, чтобы твою горячую, выдающуюся верность подделать под предательство. Так Россия когда-то заботилась об ограниченном круге. Теперь, с действительной ее заботой о мил¬лионах, этот ужас удесятерился. Но и вот еще что она, и об этом расскажи Сереже2. Она еще — и гость, нынешним вечером являющийся к твоей прислуге, во¬семнадцатилетней рязанской крестьянке. Он на этом месте у ней впервые. Он земляк ее предшественницы и подруги, от нас по-шедшей замуж этим летом. Он с нашей теперешней одного уезда, разных деревень. Нюра входит ко мне пунцовая, пылающая, в это время меня зовут к телефону; когда я возвращаюсь, на столе бес¬порядок. Снова меня куда-то зовут, проходя коридором, где ее угол, вижу на коленях у ее гостя развернутую «Сестру мою жизнь». Он вполголоса ей эту чепуху читает. Мы с тобой близкие люди, ты легко вообразишь, чтб я им говорю, с непринужденнейшей душой и с радостью за поколенье. Но на предложенье бросить эту ерунду и взять у меня Толстого он отвечает светлой, осмысленной улыб-кой и просьбой дать им, в таком случае, «Девятьсот пятый»! Ока¬зывается, посидев у ней минуту-другую, он в числе первых задал ей вопрос о том, у кого она служит. Речь шла о фамилии. И вот, едва Нюра меня назвала, как он сказал ей, кто я, и послал ее за книгами. Он рабфаковец, т. е. студент рабочего факультета. И — не исключенье. К ней больше ходят, чем к нам, и все рязанские и каждый раз либо билет в Художественный, либо еще что-нибудь, свежее, проще и счастливее, чем мы в те же годы. Романы же ров¬ные, щадящие, без ложного рыцарства, но с прелестью братства, т. е. подавленного и упрятанного в бережность мужского превос¬ходства. Понимаешь ли ты это и радует ли это тебя?3 Твой Б. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922—1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 165). Датируется по почтовому штемпелю. 1 Пастернак получил письмо от Горького (18 окт. 1927) с похвалами книге «Девятьсот пятый год», письмо Святополка-Мирского не сохрани¬лось. 2 Объяснение Цветаевой и С. Я. Эфрону (расскажи Сереже), что та¬кое Россия в ее крайностях, вызвано все более определяющимся в это время их желанием возвратиться на родину. 3 На этот вопрос Цветаева ответила 1 нояб. 1927, сопоставляя начало письма про осведомителя с концом про Нюру: «А нынче письмо с Нюрой. Лучше бы мне таких вещей не знать, они с детства разрыв<ают> мое серд¬це. <...> — Так вот все эти Иваны-Царевичи, хлынувшие в Москву, "за книжками", и твое сжатое сердце от бездны между данным и Сестрой моей Жизнью, СТЫД ЗА НЕЕ, как мой — за столькое. И твоя радость отводу — Года. Знаю всё. Вывод? Это — народ, а то — нарост. Одно с другим не пу¬таю. Хотя в Россию, к таким хочу» (там же. С. 428, 429). 388. А. М. ГОРЬКОМУ 27 октября 1927, Москва 27/Х/27 Дорогой Алексей Максимович! Зачем Вы так безжалостно бросаете меня из крайности в край¬ность? Как хорошо, что я вчера успел дать волю своей радости, — недаром меня тянуло к телеграмме; как трудно было бы мне это сделать сегодня! За что Вы обрушились на А<настасию> И<ва-новну>, между тем как источник Вашего гнева лежит, по-видимо¬му, в моем письме, в какой-то его черте, мне неведомой, и навлек¬шей Ваше негодованье на людей неповинных?1 Но хотя это со¬знанье вины перед ними и Вами меня не оставляет, однако я ума не приложу, в чем мне оправдываться. Все письма, кроме вчераш¬него, взволнованно беспорядочного, я писал Вам в состоянии при¬знательной сосредоточенности, с наивозможнейшей точностью, к которой обязывает забота о том, чтобы на Вас не нависало хвос¬тов из неясностей, домыслов, возможностей и вопросов и чтобы Вам не казалось, что их надо разбирать, приводить в действитель¬ность, дарить ответом. Только стремленье к этой исчерпанности, избавляющей Вас от траты времени, и вызвало у меня второе письмо вдогонку пер¬вому, потому что ведь ничего дурного, требующего других каких-нибудь поправок, ушедшее письмо не заключало. Но вот оно ушло, и в тот же день, — каков бы сам по себе он ни был, — приехал жи¬вой человек от Вас. Мог ли я оставить Вас, большого, поглощен¬ного заботой о людях и непомерно занятого человека, с моими предположеньями, после того как, правильно или нет, он мне их подтвердил? Ведь от ответа, воспользовавшись его обходимостью, я бросился бы Вас избавлять и в том случае, если бы он эти пред-положенья не подтвердил мне, а рассеял. Ясно, что никакой эк¬вивалент Вас заменить не может, что мало таких вещей, которые в полном смысле можно сделать за Вас. Ясно также, что, не говоря уже о письме, один Ваш автограф — бесспорная ценность, как ее ни понимать и какого употребленья из нее ни делать. Однако вот ведь всякое мое обращенье к Вам я заканчиваю постоянною просьбой не писать мне. Кстати, верите ли Вы в дея¬тельную искренность моих слов, в полное их соответствие моим мыслям и желаньям? Странно, Вы можете что угодно сказать о моих вещах, о моем литературном складе, Вы всего меня можете заключить в какие угодно кавычки, но допустите только, что Вы мне не верите, и это разом выпрямит меня нравственно и заставит сказать Вам, что эту же недоверчивость Вы наблюдали в Толстом2, что это — профессиональная подозрительность романиста, мне очень знакомая и, пусть это не смешит Вас, побежденная мною в первом зачатке. А от Ваших ответов и связанной с ними радости я доброволь¬но отказываюсь еще и потому, что помимо переписки существует жизнь, не в смысле страстей и характеров, а в смысле истории, т. е. широко и досуже спутывающегося и распутывающегося вре-мени. Разве исторические силы, которым Вы дали выраженье, не в переписке с моей судьбой? Разве огромное, сложившееся Ваше поведены не переписывается с моим, складывающимся и выясня¬ющимся? Нет, как поэт, я нисколько не «начинающий»3, как Вы это сказали (но ей-богу не обидно!), но для того чтобы приносить пользу, нужен авторитет, — и тут я, конечно, еще совершенный щенок. Между прочим, этим кругом интересов я обязан Вам, как и строем мыслей о русской истории, о своеобразной миссии и судь¬бе интеллигенции и прочем. Тут на моих взглядах и, главное, — склонностях сильнейший отпечаток Вашего именно влиянья. А теперь о лицах, Вами затронутых. Допущенная Ан. Цвета¬евой неточность, основанная на произвольно истолкованной не¬домолвке, по-моему, не из тех вещей, которые заслуживают та¬ких возмущенных кавычек. А вокруг них ведь и собралось Ваше негодованье, и от них распространилось дальше, по пути захва¬тывая имя за именем, положенье за положеньем. Бе ошибка, ко¬нечно, огорчила меня, но трудно сказать, как огорчили меня Вы, придав ее оплошности такое значенье. Я рад, что в прошлом пись¬ме успел сказать, как она говорит о Вас, т. е. как живы и высоки Вы в ее мыслях4. И так как ничего, кроме рудимента, т. е. про¬стого благородства и порядочности, мы в виде нормы с людей спрашивать не вправе, то она абсолютно перед Вами чиста. Дру¬гой вопрос — безотносительная ценность людей на наш глаз и мерку. Тут мне и хочется Вас спросить: зачем все это о Цв<етаевой> и 3<убаки>не знать мне, за что Вы на меня именно взвалили это бремя? Ведь все это было и остается Вашим делом. Ведь вниманья Вашего к Зубакину и через него к Цветаевой я не мог счесть до¬садною странностью: зная Вас, я не мог этого себе позволить. Объясненья этой неожиданности я охотнее искал в чем угодно другом: в моей, может быть, недооценке Зубакина, в Вашей доб¬роте, в готовности пригреть человека и поставить его на ноги. Видимое расхожденье наших взглядов, в особенности, на 3<у-бакина>, я, как мог, поспешил свести к очевидной несоизмери¬мости наших альтруистических ресурсов, в особенности же пото¬му, что на Ваше приглашенье смотрел, как на рождественскую сказку, вкус же к таким метаморфозам прямо у меня связан с тем чувством к людям, которое сами Вы во мне Вашей деятельностью воспитали. Я душой радовался их поездке, как чуду, свалившему¬ся с неба. Я ни единым помыслом не смел вмешаться в эту исто¬рию, и более того: я как неизбежность переварил и наперед спус¬тил Зубакину весь тот мыслимый вздор, который он по своей при¬роде обязательно должен был удручающе нагородить* у Вас и на мой счет. За них у меня не было тревоги, потому что прямого ин¬тереса к 3<убакину> как к писателю я в Вас не предполагал и ина¬че понял Ваше движенье; за себя не тревожился, потому что по¬мимо слов, Зубакинских и всяких, есть жизнь и время, все ставя¬щее на должные места, — тревожиться за Вас мне не приходило в голову. Итак, вмешательству моему не было ни повода, ни причи¬ны. И вот, во все это меня вмешиваете Вы, и на каком тягостном переломе всего эпизода! Ну что мне теперь делать? Вправе ли я оставлять в полном неведеньи Ан. Ив-ну, за ко¬торую мне больно, потому что для меня это ничуть не писатель¬ница, не неоформленная претензия, ничего такого, а просто че¬ловек и друг, и, в настоящих границах, — достойный? Вправе ли я, при моем отношении к Вам, оставлять Зубакина при его иллюзиях, или, в уваженье к Вам, надо будет открыть гла¬за и ему, когда меня с ним столкнет первый случай. Как мне себя вести? Связываете ли Вы меня этим письмом или даете мне сво¬боду. Я в полной неизвестности и, как видите, первым делом счи¬таюсь с Вами. Но тяжкой миссии этой я не заслужил, и не знаю, зачем Вы меня в это положенье поставили. Однако есть дело, в которое я теперь не могу не вмешаться, не дожидаясь Вашего решенья. Позвольте мне говорить со всей откровенностью. Я знаю, что это — в какой-то мере — тайна, ко¬торую я вправе знать, но которой не должен касаться. Но как мне выйти из этого круга с соблюденьем всех градусов и ничьих зап¬ретов не нарушая! Итак, я прорываю его. Я говорю о новом примере Вашей от¬зывчивости, о деньгах для М. Ц<ветае>вой5. Дорогой, дорогой Алексей Максимович, знайте, никакая фамильярность или зад¬няя мысль относительно Вас с моей стороны немыслима! Ничего, кроме желанья простоты и блага, моя просьба не содержит. Вы меня осчастливите, если ее поймете и ей последуете. Вот она. Я умоляю Вас, откажитесь вовсе от денежной помощи ей, неиз¬бежной тягостности в результате этого ни Вам, ни М. Цв<етаевой> не избежать! В этом сейчас нет острой надобности. Мне удалось уже кое-что сделать, может быть, удастся и еще когда-нибудь. * Слова «наперед спустил Зубакину», «мыслимый вздор», «удручающе нагородить» подчеркнуты Горьким красным карандашом. Я страшно устал за этим письмом и, верно, не меньше того утомил Вас. Простите. Заключу вынужденно лаконично. Я люблю Белого и М. Цве¬таеву и не могу их уступить Вам6, как никому никогда не уступлю и Вас. — Письмо это попробую послать воздушной почтой. Если удаст¬ся, то оно опередит то, на которое я ссылаюсь, как на вчерашнее. «Клима Самгина» буду ждать с благодарностью и нетерпеньем7. Глубоко преданный Вам Б. Пастернак Впервые: НОЛЯ. Т. 64, № 3,1986. — Автограф (Архив Горького, КГ-П 56.12. 5). 1 Письмо Горького 18 окт. содержало похвалы «Девятьсот пятому году», а 19 окт. — раздражение по поводу неточной передачи А. И. Цвета¬евой его отзыва о поэме. См. коммент. 1 к письму №381. 2 Пастернак сравнивает отношение Горького к его творчеству с «не¬доверием», которое испытывал Л. Толстой в отношении к самому Горько¬му. В очерке «Лев Толстой» (1919) Горький писал: «Его непомерно разрос¬шаяся личность — явление чудовищное, почти уродливое, есть в нем что-то от Святогора-богатыря, которого земля не держит» (Собр. соч. Т. 14. М., 1951. С. 279-280). 3 Из письма Горького 19 окт. 1927: «...Вы всю жизнь будете "начина¬ющим" поэтом, как мне кажется по уверенности Вашей в силе Вашего та¬ланта и по чувству острой неудовлетворенности самим собою» (ЛН. Т. 70. С. 301). В этом плане интересны слова Пастернака из его «Автобиогра¬фии» (1932): «От этого недовольства собою мог бы избавиться, если бы в согласьи с основным тоном революции мог бы и сам обвинять и поучать, как Демьян Бедный, Горький и Маяковский. <...> Всем им общо то при-рожденное и возвышающее сознание личной правоты, которого нет у меня и без которого такое морализирование немыслимо» (см. т. V наст. собр.). 4 По словам Пастернака, А. И. Цветаева рассказывала о Горьком «с хорошей, никого не унижающей, преданностью» (письмо N° 386). 5 А. И. Цветаева передала Пастернаку, что Горький согласился денеж¬но помочь М. И., но для этого искал непрямые пути посылки, желая со¬хранить это в тайне. Пастернак сразу понял обоюдоострую «тягостность» и даже опасность такой помощи как для Цветаевой, так и для Горького, у которого даже завуалированные намеки на эту тему вызвали решительное требование прекратить переписку. Эту догадку подтвердил С. Я. Эфрон: «Насколько ценно нам его сочувствие и расположенность со стороны, настолько было бы опасным, а может быть, и гибельным включение его в наш круг» (12 янв. 1928; Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. С. 463). Тем не менее, А. И. Цветаева вместе с С. Я. Эфроном втайне продолжали некоторое время питать надежды на помощь Горького, Пастернак просил М. Цветаеву сообщить ему «при случае, произошло ли что-нибудь во ис-полненье Асина плана, или же нет. Это касается и Горького. Я не уверен, что вся эта Асина затея удачна. Я попал в нее как кур во щи, как может быть, и все участники. Хуже всего, что подчиняясь во всем этом Асе, я, по ее настояныо, вынужден об этом предмете писать с окольной таинствен-ностью. <...> Да, правда, попроси С. Я. тебе обо всем рассказать, сообщи (или попроси его сообщить), было ли что-нибудь, что говорит о движеньи дела, а затем я тебе и С. напишу, что думаю и знаю» (там же. С. 444). Пред¬ложение Горького не имело никаких результатов. 6 В письме 19 окт. 1927 Горький ополчился на обеих сестер, называя талант М. Цветаевой «крикливым и даже истерическим»: «...Словом она владеет плохо и ею, как А. Белым владеет слово. Она слабо знает русский язык и обращается с ним бесчеловечно, всячески искажая его» (ЛН. Т. 70. С. 301). 7 Горький обещал, как только получит новые экземпляры «Жизни Клима Самгина», послать Пастернаку (19 окт. 1927; там же. С. 302). 389. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 28-29 октября 1927, Москва Вовремя не поставил даты. Это 20-е числа октября Дорогая Марина! Недавно я писал тебе, что меня растрогал Горький, потом я получил еще письмо от него, в результате которого спешу предос¬теречь тебя от возможных случайностей, которых надо избежать. Очевидно Ася и ее спутник, главным же образом этот последний, прирожденный дурак и путаник, наделали там каких-то бестакт¬ностей, или превратно поняли свое положенье, или же вовсе встали в ложное. Если это случилось с Асей, то только благодаря 3<уба-ки>ну, потому что если бы Ревизора написал не Гоголь, а Досто¬евский, то Хлестаковым был бы именно этот 3. Мое постоянное отношенье к нему выражалось в терпеливом отмалчиваньи, к ко¬торому меня обязывал тот факт, что Ася его как-то ценит. В отно¬шении Горького к тебе нет ничего обидного. Он относится к тебе с тем же холодом природного отчужденья, как и к Белому; и если такое отношенье не целиком сказывается и ко мне, то только от¬того, что он непосредственно мне и пишет. От души советую тебе, чтобы не скатывать этого клубка дальше, придерживаться совер¬шенной пассивности в отношении Горького. Т. е. если будет тебе письмо от него, на него же только и отвечай, не касаясь неизвест¬ных тебе и только воображенных положений, как например А<си-ной> и Зубакинской поездки, или моих предостережений, или еще чего-нибудь. В противном случае ты неизбежно, сама того не зная, попадешь в неприятное положенье, которыми нас с избытком на¬граждает эта поездка, по 3-нской, повторяю, вине. Все это совер-шенные пустяки, просьба же моя о сдержанности и пассивности целиком совпадает с моими общими рецептами тебе на это время: вот отчего я с такой охотой и высказываю ее. И потом будь покой¬на: ничто тебя не уронит и не заденет, и все это сделается без тебя. Тут был план, отчасти допущенный Асей, с ролью, созданной для меня, которой я подчинился, потому что Асино пониманье этого плана было тем единственным, что я о нем знал1. Чутье за тебя у меня развито до чрезвычайности, и можешь быть уверена, что он придет в осуществленье только в том случае, если он также светел и приемлем, как это представила Ася. Я это проверяю, ты будь от этого в стороне. Если при пропуске через все сердце он даст хоть какой-нибудь осадок, этот план будет заменен другим, более труд¬ным, но целиком уже родным, и может быть мне предложенной Асею роли играть не придется, хотя до этой минуты я душой готов был ее играть2. В заключенье о важном, — о литературе. Горькому Белого разумеется не уступлю, о тебе же и говорить не приходит¬ся. Но мы не Ходасевичи, и оттого, что не нравимся Г<орькому>, он не становится меньше: главное же надо помнить, что помимо нас ищут и друг друга находят наши романы и поэмы и наши пути в литературе, и не всегда мы даже знаем о том. Обнимаю тебя, и еще раз предостерегаю: не суйся в эту пута¬ницу даже и через Асины двери: я ей ничего не скажу, это больше ее огорчит, нежели что-нибудь исправит. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 165). Датируется по содержанию. Приложе¬но письмо А. И. Цветаевой к М. И. 1 Желание организовать для М. Цветаевой денежную поддержку со стороны Горького. См. письмо N° 388 и коммент. к нему. 2 В этом плане Пастернаку выпадала роль передатчика помощи. 390. Р. Н. ЛОМОНОСОВОЙ 28 октября 1927, Москва Дорогая, глубокоуважаемая Раиса Николаевна! Ну как Вам? Вполне ли Вы выздоровели? Мы часто с беспо¬койством и верой в Вашу скорую и полную поправку думаем о Вас, но — беспокоимся, интересуемся, а молчим, как дураки. Наконец приходит время, когда догадываемся, что таким путем ничего о Вас не узнать. Дорогая Раиса Николаевна, тотчас по получении этого письма напишите открытку, как Вам и что с Вами. Отчего я не спросил Вас об этом раньше? Время совсем не принадлежало мне. Я третий месяц не могу по-настоящему рабо¬тать, а весь октябрь у меня, как у звонаря — веревками, руки были заняты и спутаны перепиской. Я все время мысленно благодарил Вас за то, что Вы такое удивительное из нее исключенье, что Вы ни в ком и ни в чем не нуждаетесь, что нет клубков, с Вами свя¬занных, которые приходилось бы заочно скатывать и раскатывать, мотать и разматывать, торопясь и не поспевая за множащимися недоразуменьями, прямо ко мне отношенья не имеющими, кро¬ме боли за людей, которые в разных городах и странах в эти поло¬женья попадали, по глупости или бестактности одних, наивной фантазии других, дурной осведомленности третьих1. Весь в таких нитках пишу я Вам и сейчас, но их уже меньше, и скоро их можно будет снять простой щеткой. Потом я послал Вам свои книжки2, и вот что об этом я хочу Вам сказать. Раиса Николаевна, Вы о них мне писали, и только не помните; я все получил и знаю, чем они Вам нравятся и не нра¬вятся, и прошу Вас второй раз всего этого не касаться. Совсем не это мне нужно от Вас, а жду я от Вас рассказа, как Вам и что со всеми Вашими, и что Вы делаете и собираетесь делать. Больше всего в жизни (навыками и склонностями и взгля¬дами на искусство) я обязан книгам R. М. Rilke. Сейчас очеред¬ная моя мечта написать статью «О поэте», посвященную его па¬мяти, но более широкую, чем прямой монографический разбор. Мне хочется, чтобы она читалась как хорошая художественная проза (т. е. чтобы читалась легко и эмоционально). До сих пор мне и частью не удавалось ей отдаться, не говоря уж о том, чтобы вполне свободно и целиком. Однако, кажется, можно уже спус¬титься с корреспондентской колокольни, месяц наиболее тяже¬лого трезвона, по-видимому, миновал. И вот, дорогая Раиса Ни¬колаевна, если Вы хотите мне пользы и удачи, напишите нам о себе, не откладывая. В день полученья известий о Вас я Вас за них поблагодарю и почту это сигналом к началу настоящей ра¬боты. Сердечный привет Юрию Владимировичу и Вашему сыну. Душою Ваш Б. Пастернак 28/Х/27 Впервые: «Минувшее», N° 15. — Автограф (Russian Archive, Leeds University). Отправлено в Берлин, оттуда — в Грюневальд под Берлином, потом в Кембридж. 1 Речь идет о переписке с Горьким по поводу М. Цветаевой. 2 Пастернак послал Ломоносовой «Девятьсот пятый год» (М., ГИЗ, 1927) и «Две книги» (М.-Л., ГИЗ, 1927) с дарственной надписью: «Доро¬гой Раисе Николаевне Ломоносовой от безбожно искаженного на следу¬ющей странице с горячими пожеланиями скорейшего и полного выздо¬ровления Б. Пастернак. 29/1Х/ 27. Москва». (На фронтисписе «Двух книг» дана до неузнаваемости испорченная ретушью фотография.) 391. П. П. СУВЧИНСКОМУ 31 октября 1927, Москва 31/Х/27 Дорогой Петр Петрович! Вчера я получил Ваше удивительное письмо1 в обстановке подчеркнутого до крайности совпадения. Я писал статью (она бу¬дет посвящена памяти Рильке) и часть дня провел над ней в со¬стоянии напряженного воздержания от той терминологии, кото¬рой Вы в Вашем письме дали волю. Я старался писать о Ганимедо-вой сущности детства2 и о том, к чему приводит неполная пога-шенность детских долгов, обходя слово «инфантильность», все время естественно навязывавшееся. И вот, в этот самый час оно взглянуло на меня с Вашей страницы3. Преувеличения Вашей оценки «Девятьсот пятого» меня не смутили, потому что я целиком отнес их на счет Вашей симпатии, на эту же последнюю, по всем Вашим, мне известным, работам (в 1-м Геликоновском сборнике4), я готов отвечать в высочайшей мере. И не надо говорить, как я ей рад. Я давно запрашивал М. И. о Вашем отчестве, теперь мне его сообщила А. И. На этот раз позвольте мне этим выраженьем душевнейшей благодарности и ограничиться. Сейчас мне кажется, что я оста¬юсь Вашим должником по вопросу о «взрослости», т. е. что, при¬надлежи мне сейчас время хоть скромною долей, я написал бы Вам о том, каким прагматическим, осязательным и удобообсудимым содержанием я наполняю это Ваше, до крайности мне близкое и много говорящее понятие. Лет пять или немного больше назад, когда то, что с нами сделалось, было еще на всем ходу и во всем разгаре, я к тем же мыслям приходил не в виде живой оценки со¬временников, а в форме исторической параллели. Я плохо знаю историю литературы и по части фактов совершенный невежда. Но я не мог отделаться от чувства, что захватывающая взрослость Пушкина и раннего Толстого теряет в кровности своего правдо-подобья, когда ее застаешь вне мирового контекста. Мне кажет¬ся, что эта взрослость эстетически ими поглощена и навсегда при¬своена, с корней, у себя эту взрослость тянувших пополам с кро¬вью и со всем питательным мусором переломной повседневнос¬ти. Не говоря о 12-м и 15-м годах5 и о декабристах, я этого ботани- ч ческого волокна искал для обоих в Шенье и Стендале6, в дилюви¬альном быте* последних и в том, что гораздо разительнее и существеннее (по своей интимности) всяких вопросов о влияньи. Как сейчас не каждый на своей шкуре, но и на судьбе родных и вообще соотечественников познал все то стообхватное, что вош¬ло в наш опыт, так было ведь и при французском светопреставле¬нии7 и при Наполеоне. Ведь и тогда так же работало родство. И вот, такими «родными», пишущими письма из полосы иной оккупа¬ции и иной зрелости, казались мне оба. О нашей же взрослости разговор, понятно, непомерно поры¬вистее и проще. Еще раз сердечное спасибо за письмо. Ваш Б. Па-стернак. Как только у меня будут новые экземпляры книги, я счастлив буду ее Вам послать8. Впервые: «СаЫегз des etudes slaves*, Paris, LVIII, 1986, 4. — Автограф (Bibliotheque National, Paris). Публикация В. M. Козового; в наст. собр. используются его комментарии. Петр Петрович Сувчинский, музыковед, издатель, после революции эмигрировал; один из идеологов «евразийства», участник журн. «Версты». 1М. Цветаева писала Пастернаку о том, как взволновала Сувчинско-го поэма «Девятьсот пятый год»: «Сувчинский пять дней носил в сердеч¬ном кармане (сердечной сумке!) — как не то соблазн, не то раскаяние — письмо к тебе <...> которое отправил только после моего утверждения, что ты всё равно поймешь другое» (Цветаева. Пастернак. Письма 1922— 1936. С. 423). Свое письмо, посланное 23 окт. 1927, Сувчинский начал пе¬редачей слов М. Цветаевой: «Прежде всего исполню поручения Map. Ив. Она просит Вам написать, что: 1) все посланное — получено, 2) книга С. Мирскому — переслана, 3) что она сдала последние корректуры «Пос¬ле России» и что книга выйдет через 2 недели и, наконец, 4) что она Вам напишет через 10 дней (Вам и Ан<астасии> Ив<ановне>) после дезин¬фекции». Письмо Сувчинского — восторженный отклик на «Девятьсот пя¬тый год» («СаЫегз des etudes slaves», 1986. P. 647). 2 См. в «Охранной грамоте»: «В возрастах отлично разбиралась Греция. Она остерегалась их смешивать. Она умела мыслить детство замкнуто и са¬мостоятельно, как заглавное интеграционное ядро. Как высока у ней эта способность, видно из ее мифа о Ганимеде и из множества сходных». * diluvium — потоп (лат.), т. е. быт во времена всемирно¬го потопа. 3 Из письма Сувчинского: «Вы, конечно, первый взрослый поэт. Ведь и Маяковский не смог (и уже не сможет, подобно Белому и Блоку, но в другом смысле) преодолеть своего инфантилизма» («Cahiers des etudes slaves*, 1986. P. 646). 4 Вероятно, речь идет о сб. «На путях. Утверждение евразийцев». Кн. 2. (М.—Берлин, «Геликон», 1922) со статьями П. П. Сувчинского: «Вечный устой», «Знамение былого (О Лескове)» и «Типы творчества (Па¬мяти Блока)». 5 Имеются в виду Отечественная война 1812 г. и европейский поход русской армии. 6 Судьба и творчество погибшего на гильотине поэта Андре Шенье стало важной частью мировоззрения Пушкина, посвятившего ему элегию «Андрей Шенье» (1825); тогда же он начал перевод стих. Шенье «Покров, упитанный язвительною кровью...». Произведения Стендаля, участника Наполеоновских походов и свидетеля последующей европейской реакции, оказали влияние на творчество Льва Толстого. 7 Сувчинский сопоставлял волнение от «Девятьсот пятого года» с тем, которое он пережил, когда «вдруг понял» «Медного всадника» Пушкина. Сувчинский писал: «Ваш "1905", конечно, второй «Медный всадник», вернее сказать, что и тут и там выражено то, что я бы назвал русским све¬топреставлением» («СаЫегз des etudes slaves*, 1986. P. 647). Пастернак здесь французским светопреставлением называет Великую французскую револю¬цию 1789 г. 8 У Сувчинского сохранилась книга «Девятьсот пятый год» с дарствен¬ной надписью: «Петру Петровичу Сувчинскому от всего сердца с пожела¬ниями счастья и бодрости на трудной службе веку. Б. Пастернак. 4. XI. 27» (там же). 392. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 12 ноября 1927, Москва 12. XI. 27 Дорогой мой друг! В том свинстве, что от меня давно ни сло¬ва, главное же в то самое время, как от тебя приходит, день за днем, Шарлаховая хроника1, виноват не я. Но тороплюсь тут же, в обгон сказанному: эти три пакета такая драгоценность, что никакими словами за хронику тебя не отблагодарить. И сейчас пишу не в ответ на нее, а просто, чтобы ты превратно не истолковала моего молчанья. Много чего сошлось в эти две недели: дряблые, затяж¬ные, как ненастье, обстоятельства. Во-первых, денежная запин¬ка, займы по пятиалтынному (послезавтра, во вторник, все это будет бесследно покрыто блестящим авансом). Куча писем и ру¬кописей (чужих), бесконечных поэм и начинающих посетителей2. Словом, нечто такое, что даже и для отказов требует времени, а я, к сожаленью (за очень незначительным вычетом), гнать не умею и почти всегда вхожу в разбор того, что делать человеку, если его приход к литературе — случайность или ошибка. И если ты реши¬ла, что я воспользовался твоей просьбой не писать тебе, и сижу за работой, то вообразила сущую небыль. Не пропали же эти две не¬дели оттого, что частью и неизвестным тебе образом были посвя¬щены тебе. Ты легко себе представишь (о других радостях даль¬ше), какую радость доставило мне то, что впервые за эти годы ты заикаешься, или начинаешь думать или допускаешь мысль о при¬езде сюда3. Что бы я ни сказал дальше, — это душевное событье огромного значенья для тебя, для всех нас и для истинного наше¬го дня. Это не так легко устроить, и об этой нелегкости уже успел сказать Горький4. Однако устраивать это надо, и вероятно в уст¬ройстве этого, в результате, нам удастся преуспеть. Темы этой ос¬тавлять нельзя, ты сама дальше увидишь, до чего она носится в воздухе. Но вот я допустил, что завтра или через месяц ты получи¬ла бы визу. И знаешь, я первый стал бы тебя просить с приездом повременить. Я бы не поручился, что в случае какого-нибудь про¬цесса, ни волоском не имеющего к тебе отношенья, тебя бы не припутали по периферии каких-то третьих лиц и десятых гаданий, как это тут бывает с целым рядом ни в чем не повинных людей. Для меня, в таком случае, оставалась бы облегчающая возможность сесть вместе с тобой (так или иначе я бы неизбежно пришел к это¬му), но во всяком случае я не могу звать тебя к таким перспекти¬вам. Но тема, тема твоей готовности и желанья, существовать на¬чинает, и чем больше она тут пустит корней, чем они будут разно¬образнее, многочисленнее и неожиданней, тем спокойней я буду к месяцу ее осуществлены!. Воспользовавшись моим разрывом с Лефовцами, всякие до¬сужие сплетники стали мне уже передавать невообразимые глу¬пости, будто бы ими обо мне сказанные. Если и не всему этому вздору я верил, то все же у меня было чувство, что они против меня ожесточены, и с ними не встречался. На днях я был посрамлен вдребезги Ник. Асеевым. Может быть он и знал, чем меня можно умилить в конец, до загипнотизированное™, но и это соображе¬нье смысла его звонка не умаляет. Он попросил меня принести «Поэму Конца» и «Крысолова», так как добился разрешенья на¬писать о тебе в своем годовом отчете о поэзии, в чем до сих пор отказывали мне, или предлагали с оговорками, для меня (в отно¬шении тебя) неприемлемыми. Далее он сказал, что принимается за дело о твоем возвращеньи, что говорил уже об этом с Луначар¬ским, но тот будто на стену полез и объявил, что это покамест со¬вершенно невозможно. У Асеева — итальянская виза, он скоро собирается в Италию, где между прочим, хочет о том же погово¬рить с Горьким и так ему прочесть твои поэмы, что потом его и убеждать-то особенно не придется5. Читает же он тебя отлично. Детское отступленье, которое туг же сделаю, прямо к делу не от¬носится, но считаю нужным, чтобы ты знала впрок, что я вас не ревную, или это чувство побеждаю, и что чем живее вы друг друга воспримете, тем это будет благоприятнее в отношении множества вопросов, т. е. в отношении житейских перспектив, а может быть и более глубоких, т. е. перспектив поэтического сцепленья. Кля¬нусь тебе, что говорю совершенно чистосердечно, и умоляю тебя, в этой связи, мифов на мой счет не строить и какой-то логики ве¬щей, тебя касающихся, с этой стороны не ограничивать. Он читал мне свою поэму, написанную к десятилетью (из истории сибирс¬кой партизанщины под Колчаком), и множество мест в этом чте¬нии показались мне прекрасными. Я все еще не мог получить ее на руки. На днях он получит авторские, получишь, вероятно, и ты6. Чтобы покончить с этой тирадой, вставляю упущенную ме¬лочь. В прозе, которую посвящаю памяти Рильке (полувоспоми¬нанья, полуфилософия), будет о «Поэме Конца», как о событии, т. е. будет о всей силе случившегося той весной7, и, говоря объек¬тивно, это будет действительнее статьи. Пишу же я все это, т. е. пока еще думаю написать, так, чтобы мне не могли отказать в помеще¬ны!. Т. е. это вроде того «так», как собирается тебя прочесть в Сор¬ренто Асеев. Ты не можешь себе представить, как взволновал и об¬радовал меня твой намек о книжке для С<ергея> Я<ковлевича>8. Ты точно угадала мое желанье и мне эту возможность подарила. Это ведь движенье сродни мысли о России, т. е. это — то растягиванье души, при котором легче становится и тебе самой и тем, которые больше всего тебя любят. Не хочу отбирать слова и уяснять мысль: догадайся о ней, если она непонятна. Летом я писал Мирскому о том, как мне всегда бывает больно оттого, что ты идешь (в творче¬стве и в жизни, т. е. по департаменту поступков, ах, все это не то, но ты поймешь) сплошной и постоянной высотой невознаградимости. Т. е. мне больно не как поэту, а как Боре, которому бы хотелось, чтобы тебе было весело и вольно, и так далее. Тут, в быту и в рас¬пределены! планов надо больше любить и щадить себя, нежели это в твоих нравах. Милая Марина, прости за глупость, с которой я об этом говорю, не читай моих слов построчно. Так вот, о книжке для Сережи. Именно ради него, я тотчас после твоих слов побежал в склад Госиздата и достал несколько новых экземпляров, так что ряд лиц, которые их получат, того не зная, обязаны ему, человеку, который делит и разделил с тобой жизнь. Опять глупости. (Ты знаешь, я сейчас пишу, сильно волну¬ясь.) Да, так вот. С 4-го числа лежит эта стопка бандеролей, и я все еще не имел возможности их отослать по временным, до смешно¬го сошедшимся, затрудненьям. Больше всего за ними меня раз¬дражала именно эта невозможность отозваться моментально на твое предложенье, но скажи С. Я., что прочитав тот кусок Шарла-ховой хроники я моментально побежал на Никольскую и по воз-вращеньи домой тотчас ему книжку надписал. Два другие экземп¬ляра пусть распределит по своему усмотрены©. Горячо благодарю тебя за письмо отцу и за твои слова на всю эту тему9. Утопаю в мелочах, которые надо сказать тебе, и не могу себе позволить расписаться о хронике, т. е. о том, как она обняла мое сердце, и как ты добра, щедра, и как я люблю тебя. — Значит опять о мелочах. Родная Марина, вдруг напросился и подобрался новый источник, не тот, о котором Ася говорила Сереже и потом тебе10 и об этом в другой раз, а пока короткий рассказ. Летом 1925 г. нам было так трудно, что просто на переезд с дачи в город не было (и «дача»-то была снята на займы, просто — крестьянская изба). Тем летом я что-то пробовал для детей писать (хорошо шла детская ли¬тература и те, кому она удавалась, богатели). У меня ничего не вы¬ходило. По этому поводу я был в переписке с Корнеем Чуковским, который до небес превозносил меня, как поэта, но ничего устроить не мог11. И вот мы мокли под дождями, крепкие земле12, по причине задолженности, и не могли сдвинуться и переехать в город. Раз как-то жена, отправясь в Москву за очередной десятирублевкой, воз¬вратилась, сияющая, с известием, что «все устроилось» и протяну¬ла пакет с 10-ю фунтами стерлингов неведомого происхожденья, поданный ей утром, на городской квартире, неизвестной ей курь¬ершей из Управления Курской Ж. Д. (!!!). Отдаленного намека на разгадку она, очевидно, ждала от меня, и только в таком чаяньи приняла деньги, из которых половину уже успела разменять в бан¬ке. В глубине души я порадовался, что меня не было в городе, пото¬му что я наверное бы от денег отказался, как от заведомой ошибки. Прости, доскажу в другой раз. Не сердись на меня. Карточки Асе передал. Какие они все у тебя прекрасные и как я люблю их!13 Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922—1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 165). 1 Так назвала Цветаева свои письма, написанные в черновой тетради во время скарлатины (от нем. Charlack — скарлатина). «Теперь будешь по¬лучать ту скарлатинную, шарлаховую хронику — отрывочками, всего — много...» (там же. С. 424). 2 Об этом Пастернак писал также Горькому: «...Письмами и рукопи¬сями из провинции завален даже и я, работать почти не приходится, и "Самгиным", как и своей работой, я жертвую слабым взрослым людям, нуждающимся в няне и за этим обращающимся ко мне» (ЛН. Т. 70. С. 303). В частности, именно в это время Пастернак читал поэму Б. К. Ковынева «Судьба», о чем писал В. П. Полонскому 30 окт. 1927, ходатайствуя за нее (ЛН. Т. 93. С. 699). 3 Мысль о поездке в Москву возникла после слов К. Б. Родзевича. «Пришел Родзевич, я прочла ему кое-что из твоего письма, чувствуя, что озолачиваю, оалмазливаю. В первое твое ты бросилась как с мостов в море — унося с собой и его... И знаешь, первое, что он сказал: М<арина>! Вам надо бы в Россию. — Я похолодела. — Что?! — Да, да, не навсегда, съездить, вернуться, летом, Вам надо, Вас надо там, они тянутся к Есени¬ну, потому что не доросли до Пастернака, и никогда не дорастут, а Мая¬ковский и Асеев — бездушны, им нужно души, собственной, Вашей. От¬сюда Горький, оттуда Пастернак, в две силы, возможно. Нельзя жить сво¬им запасом, Вы 5 лет как уехали...» (Цветаева. Пастернак. Письма 1922— 1936. С. 423). 4 «М. Цветаевой, конечно, следовало бы возвратиться в Россию, но — это едва ли возможно» (ЛН. Т. 70: С. 302). 5 Ни статьи с разбором поэм Цветаевой Асеев не написал, ни разго¬воров с Горьким о возвращении Цветаевой в Москву не вел. 6 Ник. Асеев. «Семен Проскаков». М.—Л., ГИЗ, 1928. Книга была по¬дарена с надписью: «Борису Пастернаку, дорогому всегда, а минутами не¬навистному аристократу поэзии от рифмача-санкюлота, чьи жизни накреп¬ко переплетены эпохой навсегда! Ник. Асеев. 1927. XI. 27». 7 В оконч. тексте «Охранной грамоты» о чтении «Поэмы Конца» ни¬чего не сказано, но в словах о Цветаевой на вечере у Амари в 1918 г. выра¬жены чувства горячей любви к ее поэзии: «Я не мог, разумеется, знать, в какого несравненного поэта разовьется она в будущем. Но не зная и тог¬дашних замечательных ее "Верст" я инстинктивно выделил ее из присут¬ствовавших за ее бросавшуюся в глаза простоту. В ней угадывалась родная мне готовность в любую минуту расстаться со всеми привычками и при¬вилегиями, если бы что-нибудь высокое зажгло ее и привело в восхище¬нье». О «Поэме Конца» как о «событии» и о силе случившегося той весной 1926 г. Пастернак написал в «Послесловье» к «Охранной грамоте», не во¬шедшем в издание, и в анкете «Советские писатели о писателях и читате¬лях» (1928). 8 Из письма Цветаевой конца окт. 1927: «Когда я вчера сказала С<е-реже>, что буду просить у тебя книгу для Родзевича, он оскорбленно ска¬зал: А мне?? А мне (мне) почему-то в голову не пришло, конечно в первую голову С, который — сделай это — всё равно вы судьбой связаны, и, зна¬ешь — не только из-за меня <...>, из-за круга и людей, и чувствований, словом — все горы братья меж собой. У него к тебе отношение — есте¬ственное, сверхъестественное, из глубока* большой души» (Цветаева. Пас¬тернак. Письма 1922-1936. С. 423). 9 В ответ на опасения Пастернака, высказанные в письме N° 385, Цве¬таева писала: «Тебя в свете семьи я чувствую двойственно: то осиянного св<етом> Ясной, бывшей одновременно и молодостью отца, почти что в том ламповом кругу его картин<ы>, то семью покинувш<им> с утробы матери, в свете уличного фонаря. <...> За отца не бойся, у меня для отцов свое сердце, возникающее только от биения ихнего, с твоим отцом я бы чудесно подружилась, потому что во мног<ом> больше соглас<на> с н<им>, чем с тобой — меньшим мо<его> сердца. <...> Папу, кстати, виде¬ла раз в Берлине, крас<ивого>, мол<одого>, легкое явление. <...> Кроме тебя, о нем с большой нежностью неоднократно мне писал Рильке, и он мне о Рильке расскажет» (там же. С. 428). 10 Речь идет о помощи со стороны Горького. 11 От этой переписки сохранилось только письмо Н. К. Чуковскому 14 мая 1925, у которого Пастернак просил «протекции» в издании стихов для детей «Карусель» и передавал привет Корнею Ивановичу (Собр. соч. Т. 5). Результатом заботы К. И. Чуковского явилась переписка Пастерна¬ка с Ломоносовой и неожиданная помощь от нее. См. письмо №425. 12 Эта старинная грамматическая форма употреблена в стих. Пастер¬нака «Двор» (1916), в изданиях она снабжалась объяснением: «Крепкий кому — подвластный, обязанный данью или податью». 13 Фотографии детей и мужа, привезенные А. И. Цветаевой от сестры. 393. А. М. ГОРЬКОМУ 15 ноября 1927, Москва 15/XI/27 Дорогой Алексей Максимович! Просьбу о М. Ц<ветаевой> мне внушило одинаково сильное чувство к Вам и к ней1. Высказывая ее, я настолько был убежден, что истинные ее мотивы дойдут до Вас во всем чистосердечьи, что видимая нескромность дела меня не испугала. Вчера я получил Ваше письмо с предложеньем не писать Вам больше2. С нынешней Вашей суровостью, впервые обращенной непосредственно ко мне, мне легче, чем с той косвенною, кото¬рая меня так взволновала. Тогда мне пришлось переживать за дру¬гих. При этом я не мог не дать лишку. Что-то подсказывало мне, что в замкнутости переписки, т. е. наедине с Вами, долг мой — всту¬питься за них, а не подхватывать Ваше негодованье. В последнем случае я бы их предал, хотя бы потому только, что Вы бесконечно сильны, а они слабы. Неужели на моем месте Вы поступили бы иначе? Или, вот еще что, — с этого ведь все началось. Ради Бога, Алек¬сей Максимович, станьте на мое место. NN превратно передает мне Ваше мненье о вещи, меня кровно касающейся (о «905-м»). Из ра¬дости получается огорченье. Потом все разъясняется, радость двой¬ная, и ей нет границ. И вот в самый ее разгар получаются Ваши раздраженные строки об оплошности этой NN. Ну что бы Вы стали делать в моем положеньи? Разделили бы это раздраженье против NN, или, как лицо замешанное, как невольный и несчастный по¬вод, всеми силами этому раздраженью воспротивились? В заключенье, за все это поплатился я. Хочется верить, что запрещенье Ваше временно и Вы когда-нибудь его с меня сниме¬те. А пока, подчиняюсь ему. Вы хорошо знаете, как это меня огор¬чает3. Однако либо этого не было и у Вас в мыслях, либо довольно и того, что я этому не подавал оснований, но обиды в мое огорченье никакой не замешалось. Я только получил письмо с дурною вес-тью от Вас и в меру ее и опечален. Неизменно преданный Вам Б. Пастернак P. S. Я еще раз писал Вам, в первых числах месяца. Вероятно, письмо пропало. Хотя там прямых извинений не было (потому что ни в чем перед Вами не виноват), но истерическим свое предпос¬леднее письмо признал в нем и я. Получив его, Вы меня бы, вероятно, пощадили. Мне оно было дорого другой стороной, и жалко, что не послал его заказным4. Ваш Б. И Впервые: ИОЛЯ. Т. 64, N° 3,1986. — Автограф (Архив Горького, КГ-П 56.12. 8). 1 Высказанная в письме N° 388 просьба отказаться от денежной по¬мощи Цветаевой. 2 Горький писал 7 нояб. 1927: «Борис Леонидович — истерический тон Вашего последнего письма для меня загадочен, оправданий ему я не вижу и предлагаю Вам прекратить переписку со мною...» (там же. С. 274). 3 См. об этом в письме 16 нояб. 1927: «Совершенно убийственна мысль, что все началось для меня с ничем не сравнимой Вашей внима¬тельности (известие о переводе), и дальше, слепо следуя желанью огра¬дить Вас от лишних слов, заменимых движений и ненужной траты време¬ни, я роковым образом пошел по направленью, докучному для Вас, двой¬ственно-мучительному для меня, и так блестяще отблагодарил Вас за теп¬ло и ласку. Однако благодарность моя по-прежнему велика и ничуть не стала меньше от того, что Вы не захотели понять меня. Я счастлив, что узел Вы разрубили именно на мне. Всего меньше минутных случайностей повлечет за собой удар по этому месту» (Собр. соч. Т. 5. С. 225). 4 Вероятно, Горький этого письма не получил, в архиве его нет. 394. Ф. К. и Ж. Л. ПАСТЕРНАКАМ 18 ноября 1927, Москва 18. XI. 27. Дорогие мои Федя и Жоничка! Без конца поздравляю и целую вас1. Вот и в вашу сторону бу¬дет глядеть время и следить, как горящая точка будет разрастаться в кружочек, кружочек в лепечущее лицо, лицо — в световую по¬весть женщины небывало новой от начала до конца. Туда же, как по сигналу, летят уже и наши порывы радости и пожеланья. Спа¬сибо вам за маленькую племянницу, за новую родную жизнь, за то, что благодаря тебе, Жоничка, темному, наполовину растрясен¬ному, подавленному и неудавшемуся грузу знакомой крови, пере¬житых предрасположений и надежд дано опять стать начисто но¬востью и распахнуться возможностью, никакими гаданьями не-предвосхитимой. Живое, непобедимое чувство говорит мне, что тебе, Жоничка, сейчас писать нечутко, нелепо, кощунственно. Оттого что у тебя сейчас нет никаких родственников и не должно их быть. Каждое движенье их говорит, будто что-то «продолжает¬ся», между тем, как ты вправе сказать, что до тебя 15-го числа ни¬кого не было и никогда еще ничего так не начиналось. Но что бы все сказали, а может быть, и ты в их числе, если бы я вдруг про¬молчал с месяц! Представляю себе, какой ты сейчас лежишь красавицей! Ско¬рей поправляйся! Крепко обнимаю тебя и Федю, папу, маму и Лидочку. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Hoover Institution Archives, Stanford). 1 Поздравление по поводу рождения дочери Елены (Аленушки). Че¬рез несколько дней, узнав более подробные известия, Пастернак пи¬сал: «Сейчас получил твою открытку, и сообщенье о том, какие труд¬ные были роды у Жонички, взволновало меня, огорчило и напугало. Главное, что это совершенная неожиданность, и почему-то, когда я ей писал, у меня этой возможности и в мыслях не было, хотя, конечно, ни в Женином, ни в особенности моем письме и тени ходовой "веселос¬ти" все равно не было.Сознавать ее мученья мне тем страшней сейчас, что в эти дни я даже от такого пустяка, как растяженье связок, време¬нами теряю разум; что же сказать о пытке, которую перенесла она! <...> И если я не заключаю о Жониных страданьях по простому закону про¬порции, то оттого лишь, что в ее случае эта сверхъестественная пытка где-то смягчена тем, что посвящена жизни, в моих же недомоганьях пос¬ледних лет процесс откровенного умиранья ничем не уравновешен» (там же. Кн. I. С. 156). 395. А. М. ГОРЬКОМУ 23 ноября 1927, Москва 23. XI. 27 Дорогой Алексей Максимович! В последний раз нарушаю Ваше запрещение, следуя побуж-денью несравненно сильнейшему, чем до сих пор. После этого раза я все равно бы надолго замолк, и без Вашей просьбы. Ко многому из того, что я постараюсь тут сказать Вам, я был готов наперед. Но я не мог предвидеть, что растяну и частью разорву себе плечевые связки на левой руке, что необходимость полной и продолжитель¬ной неподвижности, выведя меня из привычного строя, даст мне случай прочесть «Клима Самгина» почти без перерыва и что пи¬сать я об этом буду, превозмогая отчаянную физическую боль. Прежде всего горячее и восхищенное спасибо Вам за всю гро¬мадную 5-ю главу, этот силовой и тематический центр всей пове¬сти. Чем она замечательна помимо своей прямой, абсолютной ху¬дожественности? Характеристика империи дана в ней почти на зависть новому Леонтьеву1, то есть в таком эстетическом завершении, с такой чу¬довищной яркостью, захватывающе размещенной в отдалении времен и мест, что образ непреодолимо кажется величественным, а с тем и прекрасным. Но чем более у него этой неизбежной види-мости, тем скорее он тут же, на твоих глазах, каждой строчкой сво¬ей превращается в зрелище жути, мотивированного трагизма и заслуженной обреченности. Именно неуловимостью атмосферных превращений этого удушья, с виду недвижного (почти монумен¬тального) и потрясает эта глава и остается в памяти. И я не о Хо¬дынке только2. Исход романа Клима с Лидией3, как одновремен¬ность, тоже треплется, сыреет и сохнет на том же воплощенном воздухе. Этим и гениальна глава, то есть тем, что существо исто¬рии, заключающееся в химическом перерождении каждого ее мига, схвачено тут, как нигде, и передано с насильственностью внушения. Странно сознавать, что эпоха, которую Вы берете, нуждается в раскопке, как какая-то Атлантида. Странно это не только отто¬го, что у большинства из нас она еще на памяти, но в особенности оттого, что в свое время она прямо с натуры изображалась именно Вами и писателями близкой Вам школы как бытовая современ¬ность. Но как раз тем и девственнее и неисследованнее она в сво¬ем новом теперешнем состоянии, в качестве забытого и утрачен¬ного основания нынешнего мира, или, другими словами, как до¬революционный пролог под пореволюционным пером. В этом смысле эпоха еще никем не затрагивалась. По какому-то странному чутью я не столько искал прочитать «Самгина», сколько увидать его и в него вглядеться. Потому что я знал, что пустующее зияние еще не заселенного исторического фона с первого раза может быть только забросано движущейся краской, или, по крайней мере, так его занятие (оккупация) вос-принимается современниками. Пока его необитаемое простран¬ство не запружено толпящимися подробностями, ни о какой ли¬нейной фабуле не может быть речи, потому что этой нити пока еще не на что лечь. Только такая запись со многих концов разом и побеждает навязчивую точку эпохи как единого и обширного вос¬поминания, еще блуждающего и стучащегося в головы ко всем, еще ни разу не примкнутого к вымыслу. Благодаря тому, что со¬временный читатель хотя бы в этой памятной причастности при¬тянут к душевному поводу произведения, он его оценивает в не-котором искажении. Он недооценивает его сюжетности и порядка. Может быть, он переоценивает его историчность, т. е. какую-то предварительность, в чей-то или какой-то прок и не догадывает¬ся, что в этом ощущении сам он, читатель, чувствует впрок по¬томству. Он забывает, что следующее же поколение воспримет Самгиных и Варавку, т. е. оба этажа первой главы и неназванный город кругбм дома как замкнутую самоцель, как пространствен¬ный корень повествованья, а не как первую застройку запущен¬ной исторической дали, не как явочно-случайную запись белого анамнестического полотна. Однако аберрация современников так естественна, что, не гнушаясь ею, позволительно судить даже под ее углом. Даже в том случае, если допустить, что работа сделана во облегченье чьего-то нового приступа (пускай и Вашего во второй может быть части), Ваш подвиг не умаляется в своей творческой колоссальности, т. е. в каком-то элементе, который я бы назвал поэтической подоплекой прозы. Какова же радость, когда за пятой главой вдруг открывается, что она-то и является этим отнесенным в даль гаданий новым приступом, когда видишь, что он уже сде¬лан. — Мне сейчас очень трудно писать, да, вероятно, не легко и ду¬мать, потому что по ночам я не сплю. «Самгин» мне нравится боль¬ше «Артамоновых», я мог бы ограничиться одним этим признань¬ем. Однако, вдумываясь (просто для себя) в причины художествен¬ного превосходства повести, я нахожу, что ее достоинства прямо связаны с тем, что читать ее труднее, чем «Д<ело> Артамоно¬вых^, что обсуждая вещь, с интересом и надеждой тянешься к оговоркам и противоположениям, короче говоря, высота и весо¬мость вещи в том, что ее судьба и строй подчинены более широ-ким и основным законам духа, нежели беллетристика бесспорная. Отнюдь не в пояснение сказанного, но просто по невольнос¬ти, с какой это мне припомнилось, расскажу другой случай. По тому, как тут носились с «Митиной любовью»4, по сознанью того, что может написать Бунин, и по многому другому, я начал читать книгу с понятным волнением, наперед расположенный в ее пользу. Красота изложения, наполовину бесследно прошедшая мимо меня, оставила во мне отзвук пустоты и психологической загад¬ки. И это после всего! После всего, перенесенного хотя бы авто¬ром, нет — именно им! Не поймите меня превратно. Не сюжет наперед я навязывал ему, или разочаровывался выбором темы. Нет, нет. Героя и его чувство разом я принял с благодарностью как дан¬ность, в смутно нетерпеливом предвидении того, чем будет автор в дальнейшем мерить жизнь и как трактовать ее фатальность. Я простил бы ему сколь угодно чуждый комментарий, объясни¬мый биографически, я ждал, что разверзнутся небеса и устами пи¬сателя заговорит онтология средневековья, я ждал, что на меня пахнет хоть чем-нибудь из того, чего недавно нельзя было позво¬лить себе здесь и что огульно, на круг, называют мистикой или идеализмом. Я не требовал от него историзма в смысле глубокой и далеко идущей летописности, но то, что он, историк, «обыкно¬венные истории» продолжает рассказывать так же, как во време¬на, когда об их прямом родстве не догадывались, это было неожи¬данностью полной, решающей и разочаровывающей вчистую. Не могу больше писать и сейчас брошу. Я не знаю, близки ли будут Вам мои слова о «Самгине» и скорее думаю, что весь круг моих рассуждений Вам чужд и ничего Вам не скажет. Вы как-то ложно воспринимаете меня, но как я уже сказал, я знаю, что это выправится в свое время. Но у меня к Вам просьба. Не отказывай¬тесь от обещания и пришлите мне «Клима Самгина». Пожелайте мне чего-нибудь хорошего в надписи, пусть это будет даже нраво¬ученье. Это было бы огромной радостью для меня. И горячее спа¬сибо за прочитанное. Ваш Б. П. Прочитав, вижу, что изложил ничтожную долю того, что хо¬тел сказать. И вообще не умею писать письма. Впервые: ЛН. Т. 70. — Автограф (Архив Горького, КГ-П 56.12.10). 1 Согласно теории «процессов развития» К. Н. Леонтьева, на протя¬жении XIX в. русская государственность и общество претерпели фаталь¬ный сдвиг от фазы «цветущей сложности» к фазе «вторичного смеситель¬ного упрощения» («Византизм и славянство», 1875). Пастернак усматри¬вает у Горького в описании оппозиционной интеллигентской среды кон¬ца XIX в., с ее поверхностным народничеством, симптом именно такого «упрощения». «Перед окончательной гибелью, — пишет Леонтьев, — ин¬дивидуализация как частей, так и целого слабеет. Гибнущее становится и однообразнее внутренно, и ближе к окружающему миру» (там же, гл. VI. «Что такое процесс развития»). В 5-й главе Горький дает широкую карти¬ну разнообразных слоев общества, отчетливо выявляя его обреченность. 2 В 5-й главе Горький рисует массовую трагедию, унесшую почти пол¬торы тысяч жизней, случившуюся 18 мая 1896 г. на Ходынском поле во время раздачи подарков по случаю коронации Николая П. 3 Клим Самгин, Лидия и далее упоминаемый отец Лидии Тимофей Ва¬сильевич Варавка — главные герои романа Горького. 4 И. Бунин. «Митина любовь». Л., «Книжные новинки», 1926. 396. Р. Н. ЛОМОНОСОВОЙ 27 ноября — 3 декабря 1927, Москва 27. XI. 27. Дорогая Раиса Николаевна! Со дня полученья Ваше¬го письма прошло три недели, которые кажутся тремя месяцами. Упустив трудную, но мыслимую возможность ответить Вам вовре¬мя, я скоро очутился перед полной немыслимостью сделать это хотя бы с запозданьем. Почти без видимого повода я растянул, а частью и разорвал себе плечевые связки на левой руке, и больше десяти дней провел в вынужденном бездействии. Рука в компрессе и сей¬час, но нынешнюю ночь я спал наконец, впервые за этот срок, и могу Вам писать, не слишком отвлекаемый болью. По странному и очень злосчастному совпадению, разболелся вообще весь дом, и Женя сбилась с ног, за всеми ухаживая. Заболела приходящая няня, повредила себе ногу живущая прислуга (общая у нас с братниной семьей) и в довершенье бед слег маленький Женичка с очень боль¬шим жаром и без видимых к нему симптомов. Сегодня ему лучше, было предположенье, что это — корь, но вероятно это был грипп, завтрашний день это покажет. Сейчас десять часов вечера, я погнал Женю пройтись и подышать свежим воздухом, а сам засел отвечать Вам. Буду писать неровно и неразборчиво, так как все еще в бинтах. И прежде всего, — как здоровье Вашего сына?1 Ведь если бы я расшибся на 170-километровой скорости, то не то что от меня, но мне кажется и от моей семьи и от книг и оставленных черно¬виков места бы мокрого не осталось! И Вы, мать такого здорово¬го, счастливого и сказочно удачливого юноши поддаетесь такой печали на его, а потом и на свой собственный счет! Первого я не вправе касаться. В семейных расхожденьях этого рода2 много мо¬жет сделать авторитет и чутье отца, да наверно так оно и есть, и Юрию Владимировичу пришлось тут обсуждать и взвешивать и убеждать не меньше Вашего. Должен сказать, что когда взвеши¬ваешь Ваши опасенья, не зная третьего лица, и вообще зная очень мало, то чувствуешь в самой общей, почти отвлеченной форме. И вот какое соображенье берет перевес над всеми другими. Дос-таточно знать, что это Ваш сын, чтобы вообще за него не боять¬ся, и в том случае, если даже он рискует или ошибается. На лю¬бой путь, каким бы неожиданным он Вам ни показался, он при¬ходит во всеоружьи редкой и завидной наследственности. Поро¬да, т. е. кровь, закваска, основные линии воспитанья, все это ничуть в своей дальновидности не уступает Вашей сознательной ежедневно возобновляющейся тревоге за него. А ведь эти при¬рожденные и усвоенные черты душевного иммунитета всегда при нем. Разумеется, самым лучшим исходом из всех этих осложне¬ний был бы тот, который совпал бы с Вашими собственными пожеланьями насчет его образованья и более позднего и удачно¬го выбора подруги. Мне почему-то верится, что все уже разре¬шилось таким именно, наисчастливейшим образом. Горько изо всего, Вами рассказанного, лишь то, что как к этому ни подой¬ти, объективно незатронутым остается Ваше огорченье. Основа¬тельно ли оно или нет, все равно оно — налицо, и передалось нам. Очевидно оно велико, потому что только под его влияньем мог¬ли Вы сказать те непозволительные вещи о самой себе, которы¬ми закончили письмо. Откуда Вы взяли, что Вам осталось не¬долго жить?3 Я одних лет с Вами (или старше? — мне 37 лет), и чувство, которому Вы дали выраженье, впервые явилось у меня три года назад. Тогда врач нашел у меня расширенье сердечных мышц и предощущенье смерти впервые в жизни пронизало меня не в идее, а в знобящей осязательности наперед вообразимого факта. Теперь оно утратило остроту ошеломительной новизны, и я привык к этому чувству. Итак условимся. Жить нам с Вами еще вечность, и примем за безразличность, измерится ли она го¬дом или десятком лет, или двумя. Моя мать и все родные с мате¬ринской стороны больны сердцем (кто — неврозом, кто грудною жабой) с тридцатилетнего возраста. Теперь дальше, о недостатке таланта и здоровья для настоящей работы, о творцах и т. д. Не помню, дал ли я в последнем письме к Вам выраженье тому чув¬ству, которое у меня от представления о Вас неотделимо. Если бы это представленье было ложно, то Женя, которая Вас видела и всегда склонна критиковать мои построенья, его бы не под¬держивала. В последний раз мне именно и бросилось в глаза, каким счастливым исключеньем являетесь Вы изо всей моей раз-нообразной переписки. Я не знаю, сказал ли бы я это самое до войны, как и не знаю того, останется ли это навсегда моим взгля¬дом, но в данной исторической обстановке, которая скоро со¬ставит половину всего нами прожитого, я от сужденья о твор¬ческом даре в чистой и обособленной форме отказываюсь наот¬рез, как от разговора о величине мифической и реально непред¬ставимой. Почти пятнадцать уже лет жизнь, повседневная рудиментарная жизнь так глубоко, повелительно и самозванно вмешивается в нашу судьбу, что я себе не представляю такой нео¬быкновенности в человеке, которою можно было бы интересо¬ваться в виде подавленной или неосуществленной возможнос¬ти. Все же осуществленья именно в том и заключаются, как справляется человек с обступившими его обыкновенностями, как он им подчиняется или их себе подчиняет. Ваша редкая душев¬ная независимость, Ваша свобода обращенья с близкими и отда¬ленными людьми и вещами, Ваш закал, Ваш кругозор — скажи¬те, откуда все это, с неба ли это свалилось или подобрано с полу? Я не люблю называть этих вещей прямо и ограничусь замечань¬ем, что весь Ваш облик глубочайшим образом расходится с Ва¬шими словами, и он красноречивее их, и он красноречиво и с тактичным лаконизмом, который вообще свойственен природе, говорит именно о той талантливости, которую Вы вскользь, и в виде грустной шутки отрицаете за собой на словах. В заключе¬нье еще о творцах. Если бы я был провинциальным вундеркин¬дом (живописцем или скрипачом), я носил бы бархатную куртку и собирал газетные рецензии о себе, то разумеется я был бы твор¬цом и может быть радостно подхватил это Ваше словечко. Но так как простая случайность рожденья уже сразу подняла меня над этим бурным и исключительным уровнем и с первых детских лет погрузила в чудеса крупной обыкновенности, то позвольте мне, дорогая Раиса Николаевна, остаться именно в той категории, к которой принадлежите и Вы, т. е. в категории людей, живущих с миром и временем запросто, на короткой ноге, а не как-нибудь иначе, в искажении более или менее смешного оперенья. Тон этих последних слов может повести к недоразуменью. Если в них про¬звучит какая-нибудь задетость, то знайте, что обиделся я только за Вас, т. е. за то, что Вы о себе пишете так неправильно и не¬брежно. — Теперь о Вашей чикагской приятельнице4. Во-первых, позвольте мне не верить в нее и подозревать, что этою приятель¬ницей являетесь Вы сами, или в нее превращаетесь, когда Вам мало собственной доброты и великодушья и Вы к этим чертам еще прибавляете благородство вымысла, чтобы до полной бес¬следное™ затеряться в глубинах этого инкогнито. Как бы то ни было, горячо Вас благодарю за эту постоянную готовность. Как я уже Вам писал, я больше не нуждаюсь, и пользоваться Вашей добротой было бы в моем случае просто бессовестно. Однако может быть я когда-нибудь прибегну к Вашей помощи не прямо, а косвенно, т. е. может случиться, что я Вас попрошу о поддерж¬ке кого-нибудь другого, более в ней нуждающегося и более зас¬лужившего ее. Тогда речь будет о сумме несравненно меньшей, чем та, которая у Вас в виду. Теперь об этом говорить рано, пото¬му что может быть это все уладится как-нибудь иначе. Выяснит¬ся это через месяц, в свое время я Вам подробнее об этом напи¬шу5. А теперь — до свиданья, и всего лучшего Вам и Вашей се¬мье. Благодарность моя Вам всегда безгранична и не стану о ней говорить вновь. — Простите за письмо, которое Вам покажется смешным и скучным. Но мне трудно еще писать, да и помимо того что я связан перевязкой, трудны и темы, которыми Вы свя¬зали меня. Преданный Вам Б. И Письмо, уже написанное пролежало с неделю. Это оттого, что я не выходил и надо было купить марку. Впервые: «Минувшее», JSfe 15. — Автограф (Russian Archive, Leeds University). Отправлено 3 дек. 1927 в Кембридж. 1Ю. Ю. Ломоносов разбился, упав с мотоцикла. 2 Речь идет о желании сына бросить университет и жениться. 3 У Ломоносовой был органический порок сердца, и еще в 1915 г. из¬вестный врач В. Н. Сиротинин определил, что «жить ей осталось макси¬мум пять лет» («Минувшее», JSfe 17. С. 375). 4 В том же письме Ломоносова писала о своей приятельнице из Чикаго Рахиль Акимовне Яррос, благодаря которой она могла бы обеспечить Пас¬тернакам «год спокойной работы» за границей на ту сумму, которую получи¬ла от Яррос за услуги в качестве компаньонки во время ее лечения и болезни. 5 Речь идет о помощи М. И. Цветаевой, на которую Пастернак наме¬кал в письме JSfe 392. 397. РОДИТЕЛЯМ 19 декабря 1927, Москва 19. XII. 27. Дорогие мои! Горячо поздравляю вас всех и папу с состоявшимся вчера открытьем1. Легко себе представить, как по-разному, но с одинаковой силой волновались вы все, если волне¬нью поддались и мы, несмотря на даль, на непричастность к хло¬потам и всему делу в его осязательной действительности, и на со¬знанье, что это воскресное утро уже позади. Вероятно, оно было морозное, и уже пахло приближающимися праздниками; вероят¬но, были цветы в помещеньи и друзья среди медленно собирав¬шейся публики, и все это напомнило папе былые зимние верни¬сажи, а с ними и многое другое. То, что все это собрано, воплоще¬но, осуществлено и помещено в 27-м году в чужом огромном го¬роде, названье которого разом вызывает в памяти все перипетии тринадцатилетья и его далекое трагическое начало, уже это одно неизмеримо громадно. Мысленно представляю себе вид выставки. Ведь ты, папа, вероятно, снимешь ее и пришлешь нам фотографии комнатных групп и углов? И опять будут писать, и среди пишущих будут по¬падаться дураки и невежды. Все это живейшим образом интересу¬ет меня, и если всегда я просил вас обходиться открытками или вовсе не писать мне, ограничиваясь косвенными известиями че¬рез Жоню, то от этого правила будет теперь резкое отступленье. Как хочешь, Лидок, а придется тебе изредка писать мне, как идет выставка, и что у вас в связи с нею слышно. По тому, что я знаю (т. е. видел и что слышал), самые интересные и серьезные папины работы — последние. Из них только две-три мне известны по репродукциям. — Очень наивно думать, чтобы Ан<атолий> Вас<ильевич>2 что-нибудь мне передал, хотя бы тот живой при¬вет, о котором говорит папа в приписке. Может быть, это было бы ему легче, если бы я жил иначе; т. е. бывал в театре, на диспутах, вечерах и прочем. Когда случай сталкивает нас, не больше разу в три или четыре года, он изумленно спрашивает, в Москве ли я. Занят же он так непомерно, что мне не верится, чтобы он и люди его разряда жили по общим со мною часам. Меня бы не хватило и на сотую долю его занятий. По-моему, он очень хороший человек и незаурядный; мне очень бы хотелось знать, как было папе с ним и что говорилось (о вещах и прочем). Затронут ли был вопрос о заказах, о Ленине и прочем?3 Обо мне он ничего путного передать не мог. Он меня не знает и обо мне знает слишком мало, чтобы это могло быть интересно. Тем временем как я пишу, проветривают на Жениной половине. Он возится под боком у меня, и несмотря на мои возмущенные стоны, ежеминутно просовывает кудлатую голову под самый мой локоть. Я предложил ему вложить его в кон¬верт и переслать вам. «Что за глупости. И конверта-то такого не взять. Не так надо ездить». А если бы я нашел конверт. «Тогда кого-нибудь на первый раз другого. И еще другого. Вот когда они дое¬дут, тогда я тоже лягу». Так как по его последней версии он — льве¬нок, мама львица, а я — лев, то я, между прочим, говорю, чтобы он не приставал, что льву писать надо. «Откуда ко льву перья? Вот курица, — другое дело. Подумает, подумает, хвать перо из попки, — и запишет». — У него было легкое воспаленье почечных лоханок (кажется называется пиорит), которое Баландеру представляется осложненьем после простуды, явленье очень распространенное сейчас. Он теперь на ногах, но очень, конечно, похудел и бледен. Гулять его еще не водят, потому что стоят двадцатиградусные мо¬розы. Близятся праздники, а с ними и обычная суматоха. Ни в превратно понятой вами открытке, ни где бы то ни было еще я никакому раздраженью не поддаюсь, и для него не нахожу причи¬ны. Но занят — смертельно! Обнимаю всех вас в Берлине и Мюнхене. Кстати поздравляю и с праздниками и желаю провести их в полном здоровьи и в соответствующем настроеньи. Женя и Же-ничка нежно всех целуют. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Выставка Л. О. Пастернака открылась 18 декабря 1927 г. в галерее Виктора Хартберга в Берлине. 2 На выставке побывал давний знакомый Л. Пастернака А. В. Луна¬чарский, нарком просвещения. 3 Пастернак говорит о сделанном с натуры наброске с Ленина, кото¬рый художник хотел продать, и других возможных закупках со стороны Советского правительства. 398. А. М. ГОРЬКОМУ 21 декабря 1927, Москва 21. XII. 27 Дорогой Алексей Максимович! Простите, что, не находя другого выхода, воспользуюсь Ва¬шим адресом для пересылки письма Асееву1. Он до сих пор не со¬общил мне своего, а между тем у меня залеживается его телеграм¬ма, на которую надо ответить. В письме к нему я попрошу его со¬общить свой адрес, и возможностью Вашей передачи больше зло¬употреблять не буду. Я знаю, что написал Вам глупости о второй части «Самги¬на»2. Когда Вы были больны, я еще не слышал, что она уже напи¬сана. Случиться это могло оттого, что я живу дикарем и никуда не хожу. Но Вам, наверное, смешно было читать эти на год запоздав¬шие пожеланья. О существованьи второй части узнал сравнитель¬но недавно, т. е. недели две тому назад. Когда мне стало известно, что второю долей она пойдет в Красной Нови, это сразу опреде¬лило мое отношение к новой редакции3. Вообще говоря, у меня лично не было причин относиться к ней враждебно. Кое-кто из ее состава даже заслуживает симпа¬тии. Воронский никогда особенно не жаловал меня, и при всем искреннем моем к нему уважении я не люблю людей, полагаю¬щих, что они сами недостаточно типичны, и находящих в искус¬ственном усиленьи типа некоторую защиту от жизни или облег¬ченье ее трудностей. У Вас в «Самгине» эта черта или очень близ¬кая восхитительно воплощена в писателе-народнике, которого Вы сравниваете с кормилицей. Воронский падок на этот жанр, и во¬обще, валянье дурака распространено у литераторов и считается признаком сырой и широкой монументальности. Между тем этот Малый театр доступен всякому, не вовсе уже обиженному Богом, и данные для него всегда приходят с третьей рюмкой. Однако, несмотря на все это и совершенную малозначитель¬ность тех форм, в которые вылилось осужденье расправы с Ал<ександром> Конст<антиновичем>, было что-то примитивно благородное в неоговоренной общности, с какой это производилось4. Долгое время я от участия в новой «Красной Нови» воздер¬живался. Можно радоваться, что это чуранье кончилось5. Пользу¬ясь Вашим сравненьем, скажу, что оно начало вырождаться в очень глупый и длительный Воспитательный дом. От души желаю Вам и всем Вашим веселых праздников и хо¬рошей встречи Нового года. Преданный Вам Б. Пастернак Впервые: НОЛЯ. Т. 64, № 3,1986. — Автограф (Архив Горького, КГ-П 56. 12. 11). 1 Письмо Асееву 21 дек. 1927 было послано на адрес Горького, но его Уже не застало в Сорренто. «Асеев давно уехал отсюда, а так как московс¬кого адреса его я не знаю, то Ваше письмо пересылаю Вам, Борис Леони¬дович», — 28 дек. писал Горький (ЛН. Т. 70. С. 306). 2 «"Клима Самгина" недавно достал и читаю урывками, Вы не пове¬рите, но <...> Ах, ведь и все наше недоразумение из этого же круга, и как Вы этого не поняли!! Но по поводу "Самгина" в данный миг, на этой стра¬нице, следующее. Всей живой первой частью он разбрелся впрок, под вто¬рую часть, когда грянет гром и заскачут молнии над его пастбищным до¬сугом. Вся их судьба в ней, во второй части, отложенной в эти дни в сто¬рону, на каком-то отдалении от постели», — писал Пастернак Горькому 16 нояб. 1927 (там же. С. 302). 3 В «Красной нови» (1928, JSfe 5-6) печатались последние главы второй части «Жизни Клима Самгина». В новую редакцию журнала, составившуюся в апреле 1927 г. после резкой критики на обсуждении в Отделе печати ЦК ВКП(б), были введены Ф. Ф. Раскольников, В. М. Фриче и В. Н. Василевский. 4 Фактически в это время Александр Константинович Воронский был уст¬ранен от работы в журнале. Октябрьский номер был последним, им подписан¬ным. 15 декабря он подал заявление также об уходе с поста председателя прав¬ления издательства «Круг», надеясь этим поступком сохранить издательство. 5 В «Красную новь» Пастернак отдал следующую главу «Спекторско-го» (1928, № 1). 399. Н. Н. АСЕЕВУ 21 декабря 1927, Москва 21.12.27 Дорогой Коля! Я не так виноват перед тобой, как тебе покажется. Когда я дал согласье переслать тебе оставленные деньги, я имел в виду способ сложный, обменный, ты знаешь какой, а не прямую пересылку че¬рез банк, которая, помимо чудовищной хлопотливости, еще и по¬просту в ближайшие месяцы, до краев расписанные очередями, неосуществима. Итак, лежат они у меня и ждут тебя или твоих рас¬поряжений, более мыслимых1. Собака ты, конечно, что не написал мне до сих пор. Прислал хотя бы открытку с адресом. Впрочем, не убивайся, упрек бесстрастный и незначащий, я наперед знал, что так будет, да и сам бы на твоем месте так же себя вел. — У нас тут чудесные трескучие морозы и есть на что глядеть из окна. Не ску¬чаю среди полосы семейного гриппа, которую открыл сам, как гла¬ва. Близится Рождество, на всех углах косматятся костры, видно, как дышат на улице безумцы со свертками, и так как даже и лошади стали трубачами, то весь кусковой воздух кажется мороженой му¬зыкой, помешавшейся на орехах, яблоках и стеарине. Новый год хочу встретить с Володей2. Я хочу испытать, могу ли я еще его лю¬бить, как хотел бы, и по силам ли ответное чувство ему. Нелегко среди «хороших людей», в большинстве самозваных. Ими, без кавычек, должны были бы быть вы, и черт вас поймет, почему вы предпочли быть мерзавцами по праву. Может быть, ты вспыхнешь от последнего слова, найдя, что и шутке есть мера, но разве это не так? Конечно, не все в жизни логично и теченье лет скорее дано не на решенье задачи, а на изложенье, на выписку ее распираемой недоуменьями формулы, которую решают помина-тели, как бы низко или высоко и где бы именно ни стоял помина¬емый. То есть я говорю не о слове, а о рядовой памяти пережива¬ющих, об Иване Ильиче3. Я знаю, что клубок моих недохваток, недоотвлеченностей и прочих свинств в отношеньи тебя разор¬вут, распутают и объяснят другие. Моя дружба с тобой и в про¬шлом и сейчас одинаково естественна и фатальна, и вот не из од¬ного же только благородства ты мне не колешь глаз тем, что я тебя меньше радовал, чем огорчал. Но не этих роковых слоев я каса¬юсь. «Понедельничная» деятельность проходит без метафизики4, о ней можно было бы говорить логичней. Ну не безумье ли, что у нас нет журнала, от которого молодежь теряла бы голову и кото¬рый чем-то напоминал бы праздничную стужу, как напоминало ее все то, к чему прикасались, когда-то, такие же, как мы, Белый и Блок. Помнишь? Впрочем, и эти вздохи у меня тоже незначащи и бесстрастны. Все это, верно, порядком надоело тебе. Однако будь благодарен, что я письмом тебе напомнил, как тут тесно, бесплод¬но и накурено. Тем радостнее ты ощутишь, что далеко от Криво¬коленного, обнимешь и расцелуешь по моей просьбе Ксаночку5 и оглянешь красоту и вольность твоего, столь скрываемого, геогра-фического секрета. Счастливо встретить вам обоим 28-й. Впервые: Из писем разных лет. М, 1990. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1334, on. 1, ед. хр. 375). 1 «Писал ли тебе Асеев? Он в Италии, кажется в Палермо. Я от него не получил еще ни слова, если не считать телеграммы с порученьем, кото¬рого мне, верно, не придется исполнить по его неописуемой хлопотливо¬сти, — писал Пастернак Цветаевой 14 дек. 1927, — и особенно потому, что лучше моего посвященный в его трудность, он об этом меня просит с пре-дурацкой миной совершенного неведенья» (Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. С. 443). 2 Из-за воспаления надкостницы Пастернак встречал Новый год один дома. 3 Герой повести Л. Н. Толстого «Смерть Ивана Ильича». 4 По понедельникам собиралась редколлегия журнала «Леф». 5 Ксения Михайловна — жена Асеева. 400. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 1 января 1928, Москва 1.1. 28 Дорогая Марина! С Новым Годом! Едва я опустил Асино пись¬мо, как пришло твое, и только я начал тебе отвечать, как вновь пришла болезнь — грипп, а потом и очередной флюс. Только те¬перь от них избавился, хотя еще не выхожу, и, значит встречи 28-го, какой желал С. Я. и тебе, сам не сподобился1. По счастью на этот раз болезнь не затянулась, хотя в частоте этих возвращающихся сюрпризов есть нечто, приводящее в отчаянье. Причина одна: нет времени заниматься руками, зубами и прочим, они этим и пользу¬ются. Несколько твоих слов о Б. 3<убаки>не радостнейшим обра¬зом «разрешают мне уста» относительно темы, которой я до сих пор не смел касаться. Разумеется, он именно то, что ты о нем пи¬шешь. Мое уваженье к Асе очень велико, и никакая несуразность никогда его не изменит. А отношение мое к Б. 3. всегда состояло в терпеливом отмалчиваньи, к которому меня обязывал тот факт, что Асе он как-то дорог. До знакомства с ним (в 23-м или 4-м г.) я конечно не знал, до какого конфуза может опускать человека сти¬хия холостого, сборного и копеечного любительства, по сравне¬нью с которой стихия дилетантизма кажется источником вечного откровенья. Он не дилетант, а тапер, и было бы жестокостью су¬дить о нем с этой стороны. Не знаю, надо ли тебе пояснять, что я не из людей, для которых святая, умная обиходная вселенная на¬чинается с «талантов», «искусств», «творцов» и прочего. И не толь¬ко никого я в жизни никогда таким «творческим» небреженьем не обидел, но всегда изо всех сил старался разоблачать ту безвкус¬ную оперную чепуху, которой столько наверчено вокруг этих воп¬росов. Человеку неодаренному я первым делом стараюсь вбить в голову, что в его ошибке ничего роняющего и фатального нет, что если в таком сеченьи призванья его профиль минуется, то он обя¬зательно должен быть налицо в каком-то другом. Но что ты поде¬лаешь, есть люди, которые сами толкают тебя на неловкость, и у которых помимо дарованья, нет такта и какого-то уваженья к своей судьбе. Мне больно писать эти вещи, так как не целиком, но в большой доле они относятся к 3<убаки>ну. Между прочим в том, что чудесная, сказочная Соррентийская история, подлинных на¬чал и концов, которой я не знаю, резко оборвалась и как-то бе-зобразно закончилась, виновата та же путаница. Летом я думал, что просто хорошие, незаурядные люди, умные и с большой, мно¬гого натерпевшейся душой неожиданно вырываются в сновиден-ный географический рай к человеку, одарившему их таким случа¬ем и пообещавшему гостям сыграть чисто, без сбоя и полностью хозяина. Я не знаю, кто кому помешал тут, но в том, что там речь зашла о литературе, о 3<убакине> как поэте и т. д., уже была до¬пущена какая-то бестактная, безжалостная и зловещая дичь, и не один Г<орький> наверное виноват в созданьи этой бессмысли¬цы. А когда, в результате двух-трех писем от Г. с конечным мнень¬ем, частью об А<се>, главное же о 3. я встал, скрепя сердце реши¬тельнейшим образом, на защиту обоих, а в особенности стал про¬сить его исключить тебя из клубка, без твоего ведома и участия на твой счет смотанного, т. е. отказаться от Асиного плана, потому что мне больно было, что ты хотя бы в поминаньи вязнешь в неве¬домой и мне нелепице, которою закончилась их поездка, то в ито¬ге за все это досталось мне. Он просил меня больше ему не пи¬сать, раздраженный истерикой (действительной) моего письма по последнему пункту2. В том, что все по твоим словам повисло в воз¬духе, — большое счастье. Я очень тебя прошу всю эту историю по¬хоронить в душе и даже с Асею о ней не заикаться. Тебе, а также и мне не на кого и решительно не за что сердиться, и само теченье вещей, без нашего участия, нас от принадлежности к чужим про¬махам постепенно освобождает. Не знаю, давно ли я завел у себя или развил эту способность, но в последнее время я стал совер¬шенно спокойно относиться к возможностям превратных пред¬ставлений или толкований на мой счет, неизбежных всякий раз, как где-нибудь кто-нибудь, вроде 3<убакина>, принимается го¬ворить о тебе, все равно как, как о враге ли или друге. Ты очевид¬но держишься таких же привычек, потому что твои былые предо-стережены! об Асе показывают, что тебе этот вкус заочных интер¬претаций слишком знаком. Прости за многословное и неинтерес¬ное письмо, главное же за то, что оно пишется с таким запоздань¬ем: его следовало написать уже неделю назад. Выслала ли ты в Берлин свою книгу, как я тебя об этом просил?3 Если она еще не ушла в Берлин, то теперь пошли ее в Мюнхен Maria Theresia str. 19, потому что на Праздники все из Берлина уехали в Мюнхен. А проза всё ни с места. Это печалит меня; оттого и письмо такое. Твой Б. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 166). 1 В письме 27 дек. 1927 Пастернак писал: «От души желаю тебе на эти дни, чтобы у тебя задуманный урок был сделан, благословлен и отложен по боку, и чтобы ты с Сережей попала в общество, где будут знать, чего вы заслужили, т. е. будут точно знать, кто ты, и любить его, и обставят вас вином и мельканьем хороших лиц, т. е. желаю тебе шибкого и свежего от¬дыха и радостной встречи 28-го года, падающей блаженным жужжащим отблеском на короткий сон под 1-е число» (там же. С. 445). 2 Письмо Горького 7 нояб. 1927 (ИОЛЯ. Т. 64, № 3, 1986). 3 «Если не будет оказии Асеевской, пошли без дальнейших объясне¬ний, и только с надписью мне, родителям в Берлин: Motzstr. 60, Berlin W30. Может статься, им подвернется случай переслать ее мне», — писал Пас¬тернак 14 дек. 1927 по поводу книги Цветаевой «После России» (Цветае¬ва. Пастернак. Письма 1922-1936. С. 443-444). Выход книги задержался до июня 1928 г. 401. С. Я. ЭФРОНУ Начало января 1928, Москва Дорогой Сергей Яковлевич! С Новым Годом, и крепко Вас обнимаю. М. И. писала мне о предполагающейся поездке Д<митрия> П<етровича> и П<етра> П<етровича> в Сорренто1. У меня явились кое-какие догадки о побужденьях, связанных с поездкой, и если они правильны, то я от всей души желаю им обоим успеха и целиком разделяю Ваши чаянья. Сближенье с Горьким могло бы дать Верстам давно и с превеликою лихвой заслуженную опору; изо всех носящихся в воздухе и напрашивающихся возможностей это — самая естествен¬ная. Если же я, что называется, «попал пальцем в небо», то — про¬стите. Я убежден, что мое отношенье к Г<орькому> совпадает с Вашим собственным и со взглядами Вашего круга. Для меня Г. — чистейшее и крупнейшее оправданье эпохи, ее осязательная и по¬коряющая персонификация2. В этом случае человек настолько заслоняет для меня писателя, что последнее обстоятельство ка¬жется мне производного частностью. Я далек от мысли тут же стро¬ить обязательный для себя идеал художника по этому примеру, потому что этот распорядок прямо противоположен тому, в кото¬ром я себя воспитал, но ведь и из Вашего, М<арины> И<ванов-ны>, и моего собственного склада я также не стал бы делать ре¬цептов для вселенной. Я долгое очень время хворал, болезнь сме¬нялась болезнью, и страшно запустил неотложнейшие (хотя бы лишь в отношении заработка) работы. Мне очень хотелось бы на¬писать Св.-М<ирскому> и Сувч<инско>му, но в ближайшее вре¬мя от этого удовольствия придется отказаться. Если Вы в пере¬писке с ними, я очень бы Вас просил передать им мой сердечней¬ший и напутственный порыв им вслед и в их сторону. Я также хо¬тел бы, чтобы они помнили, что в любом сочетаньи и при какой угодно встрече там, они — прямейшие и непосредственнейшие мои друзья изо всех, какие там могут быть или оказаться. Т. е. я скорее наперед подпишусь не только под их мировоззреньями, но и под отдельными их мыслями и тем, что им на Адриатике приви¬дится во сне, чем приложу руку к какой бы то ни было случайнос¬ти, не от них исходящей. — Меня очень огорчает, что вследствие растерянности, овладевшей мною в последние дни (залежи неотложных и накопившихся дел и пр.), я не могу написать Вам настоящего, Вас достойного письма. Но еще недостойнее я напи¬сал Марине, что уже прямо преступленье. Но все это возместите и загладите Вы сами. Всем сердцем с нею и с Вами. Ваш Б. П. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922—1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 209). Датируется по содержанию. 1 Д. П. Святополк-Мирский и П. П. Сувчинский в начале января 1928 г. ездили в Италию и навестили Горького в Сорренто. Об этой поезд¬ке Пастернаку писал С. Я. Эфрон 12 янв. 1928: «Получил короткое изве¬щение о состоявшемся свидании Сувч<инского> и Д. П. с Г<орьким>. Все, кажется, обошлось прекрасно. Обе стороны разговорились, договорились и остались довольны друг другом. Но Ваши догадки о цели свидания со¬вершенно ошибочны. Ни о Верстах, ни о М. речи не было, да и не могло быть. Состоялось лишь взаимное ознакомление, для нас очень важное, но не в том смысле, в каком Вы предполагали. Всякая связь с Г. лишила бы нас независимости, а в ней наше главное достоинство. Насколько ценно нам его сочувствие и расположенность со стороны, настолько было бы опасным, а может быть и гибельным включение его в наш круг» (там же. С 463). 2 См. письмо № 381 и коммент. к нему. 402. О. М. ФРЕЙДЕНБЕРГ 3 января 1928, Москва 3.1. 28 Дорогая Оля! Твое письмо дочитывал со слезами на глазах. Ты не можешь себе представить, до чего мне нестерпимо бывает читать твои печальные письма. Если бы ты была моей женой, с которой я жил, т. е. от любви которой все взял, и потом бросил, в мое огорченье, наверное, не столько замешивалось бы роковой тревоги и раскаянья, как когда я читаю твои страницы, в которых утоплена такая бездна горделивой задушевности и почти бесстра¬стного, почти пластического, т. е. не нуждающегося ни в ком и ни в чем, ни даже в разумной причине, страданья! Боже, каким непо¬сильным и давно мною утраченным воздухом ты дышишь! Он раз¬реженно, — нет, убийственно чист, в нем нет ни пылинки того об¬легчительного, уступочного сору, который мы привносим к воз¬расту, чтобы вынести парадокс бессмертия среди болезней и сде¬лать его мыслимым и правдоподобным. Ты же ослепительно гибка и молода сердцем, и этого нельзя видеть, не потрясаясь, даже и не будучи братом. Ты не всегда писала мне, как сегодня, но ты сама всегда такова. С таким ощущеньем тебя, твоей матери и твоей кро¬ви, твоей комнаты и твоего дара, твоего дьявола и твоей судьбы, т. е. в таких чувствах я ведь и переступил порог вашего дома!1И хотя я достаточно знал, каким оттенком сдержанной властности ограж¬даетесь вы обе от всяких любвей и пониманий и тому подобного, и значит, в наивысшей пассивности, на какую был способен, нес себя в ваше, т. е., лучше и вернее, твое распоряженье, но и эта мера безинициативности показалась мне недостаточной при первых тетиных словах. Помнишь, ты сказала мне, что обычно я более веселым и шум¬ным приезжал, чем на этот раз? Вы должны были себе предста¬вить, что моим настроеньям есть причины, коренящиеся во мне или оставшиеся в Москве, что у моего приезда есть какие-то де-ловые цели. А между тем я приехал только к тебе и вошел к вам только взволнованный, за исключеньем же этого волненья, во всем прочем весь начисто посвященный встрече, как только что для зарядки взятая светочувствительная пластинка. Это — о причи¬нах моей грусти и сдержанности. А теперь о «деловых» целях. Я просто приехал сделать все, о чем ты меня попросишь, и после¬довать всюду, куда ты меня позовешь. Все это вранье о Царском Селе и Гатчине — было тем минимумом активной мечты или пред¬восхищенья, который я привез с собой и который, как я говорю, мне показался еще не довольно малым. Но что мне не к кому было в Питере, как только к тебе и маме, я и так, без всякой пользы и радости для тебя, доказал. У меня литературных друзей пол-Ле¬нинграда, и ведь я не видал ни Ахматовой, ни Кузмина, ни Чуков¬ского, ни десятка других менее милых, хотя почему же — менее, этого, может быть, о них нельзя сказать. Единственным исключе¬ньем был Тихонов, но ведь это же почти младший брат мне. — Не знаю, как и благодарить тебя, что ты не попрекнула меня моим свинским молчаньем. Ты знаешь или легко догадаешься, что пер¬вые дни по приезде меня так и тянуло писать тебе и благодарить тетю за ласку. Но просто и не сказать, сколько наползло отовсюду разнообразных неотложностей. Однако обстоятельства сложились так несчастливо, что сейчас, когда я пишу тебе, их еще вдесятеро больше. Дело в том, что почти все это время я проболел. Я разор¬вал себе плечевые связки на левой руке, и на это, т. е. на неопису¬емые мученья и потом постепенное овладевание отхворавшей и атрофировавшейся рукой, ушел месяц. Тогда же болел и весь дом, и, как вы его зовете, — Дудлик2, представь, — воспаленьем почвен¬ных (как он говорит) лоханок. Потом по истеченье недельной пе-редышки схватил я грипп, и кончился он на самое Рождество — флюсом, так что Новый год встретил я... чрезвычайно надуто. А ра¬ботать и надо и хочется. А писем, писем! Олечка, замечательные были среди них о «1905-м». От Горького. От лучших и независи-мейших из эмиграции. Конечно, права ты, а не Канский3, но ни¬кому этого не говори, говорю и я достаточно. Статью в «Печ<а-ти> и Рев<олюции>», конечно, знал до приезда к вам. Статья при¬скорбная, но нельзя ее ругать: автор, очевидно, желал мне блага и вынужден был сделать это в «терминах эпохи»4. Он москвич, и я его даже в лицо не знаю. Но если эти статьи тебе что-то по-сест¬рински дают (обстоятельство это меня волнует до крайности), то найди способ достать где-нибудь у вас июльский номер консерва¬тивного английского журнала «The London Мегсигу» за этот год (July, 1927). Там статья кн. Святополк-Мирского о современной русской литературе5, и хотя оценка, которую он мне дает, незаслу¬женно преувеличенная, но это — единственная, о которой тебе не придется «спорить с Канским». И потом, я тебе о Цветаевой рас-сказывал. Там тоже удивительно хорошо о ней. Но прочти всю ста¬тью. Я и эту статью читал еще летом, как и «Печ. и Рев.»-скую. — Я знаю, что не ответил тебе на письмо. Прости. Горячо тебя за все благодарю и целую. Также и маму. Жени тоже. Да, а о настоящей радости, которой хотел поделиться с вами обеими, не написал ни слова! Папина выставка в Берлине проте¬кает блестяще и встречает баснословный прием. По моей давно забежавшей вперед просьбе, он выслал мне три газетных вырезки из лучших берлинских газет, при записке, прямо начинающейся восклицаньем: «Успех небывалый!» Таким образом, мою стихий¬ную, т. е. элементарную радость по поводу его победы сопровож¬дает еще и другая, идущая от сознанья того, кйк он, в таких летах, еще несогбенно молод, и как я, несмотря на мои годы, фатально стар, т. е. добровольно сед. Какое живое, почти детское по непос-редственности доверье к радости сказалось в этих словах, в моей судьбе немыслимых, даже и наедине с собою! Но за этой простой, молодящей параллелью вскрывается другой, роковой пласт, и тут — только реветь да руками разводить. Дело в том, что он недо¬оценивался всю жизнь и недооценен и по сей день настолько же, насколько меня преследует переоценка. Гордитесь, тетя, братом и своею костью, и давайте обнимемся и поплачем втроем. Впервые: Переписка с О. Фрейденберг. — Автограф. 1 Во время своей поездки в Ленинград в сентябре 1927 г. Пастернак останавливался у Фрейденбергов. 2 Сын Женя. 3 Р. Б. Канский — искусствовед, занимал одну из комнат в квартире Фрейденбергов. 4 Статья В. Красильникова «Б. Пастернак» («Печать и революция», 1927, № 5). 5 Речь идет о статье Д. Святополка-Мирского «The Present State of Russian Letters* («London Мегсигу», July, 1927, vol. XVI, JSfe 93). 403. С. Д. СПАССКОМУ 3 января 1928, Москва 3/1/28 Дорогой Сергей Дмитриевич! С Новым годом Вас и Вашу супругу!1 Не знаю, как и благода¬рить Вас, что щадили меня эти два месяца и не напоминали о столь неслыханно просроченном долге2. Слушайте же, как я их провел. Чуть ли не в день Вашего письма или на другой я разорвал себе плечевые связки на левой руке с внутренним кровоизлиянием, две недели промучился в бинтах, только к концу их научившись спать сидя, и потом больше двух недель постепенно возвращал себе вла¬денье рукой, не хуже вашего Лугина3. Дел тем временем накопи¬лась уйма. До этой несчастной случайности я успел задумать и начать что-то среднее между статьей и художественной прозой, о том, как в жизни жизнь переходила в искусство и почему, род ав¬тобиографической феноменологии какой-то. Меня тянуло к этой работе. А тут письма набегали о 1905-м годе, неожиданные, от Горь¬кого, от Евразийцев (знакомы ли Вам эти люди, правоприемники скифов и Вольфилы: Сувчинский, Святополк-Мирский, Карса¬вин4), неожиданно-теплые, незаслуженные, преувеличенные, но душа несчас отвечает. Как всегда бывает, с моей болезнью совпа¬ли заболевания всего дома, вплоть до прислуги, наконец, и фи¬нансы заболели и стали слать меня, точно в аптеку, по редакциям, за повторными авансами, тем решительнее, по своей повторнос-ти, отбрасывавшие меня к работе, продолжавшей однако оставать¬ся мечтой, и недостижимой. Прошло немного времени, и снова подарок — грипп, за которым вдруг разнылись зубы. Чтобы не входить в подробности, скажу просто: 28-го года я не встречал, встретил меня он, да еще в сильнейшем флюсе. Теперь о Вас, — хотя я и тут, по естественности повода, буду часто на себя сбиваться. Такую свободу в отношенье Вас я себе по¬зволил, да, впрочем, позволяю себе и в этом письме, потому что тонкость и благородство Вашего дарования мне близки, я их ощу¬щал не раз и в них, как в явлениях наличности, уверен. Это и Вам известно, оттого Вы в Москве и заходите ко мне. Хорошо, что Вы написали эту поэму. В корректуре я бы на Вашем месте ее сжал, примерно на четверть. Я все время больше говорю о Вас, нежели о ней. Т. е. скорее не из заботы о вещи, а о самом себе, я бы произвел это сокращенье, потому что до конечного выхода, пока еще типография нас не окончательно разлучает с произведеньем, мы все еще в нем вольны и повинны. Говоря о четверти, я разумею не ка¬кие-нибудь определенные места меньшей силы или удачи, — они-то, конечно, есть, и приблизительно в указанной пропорции, но начинать надо не с них, т. е. не с качественного установления сла¬бых мест и их суммирования, а я бы (так летом я Шмидта на треть сократил в гранках) стал идти в обратном направленьи, т. е. прики¬нув коэффициент недоработанное™, недосыщенности в целом и определив его на круг количественно, так бы и поставил себе зада¬чу: сжать вещь на столько-то и на столько (путем простых выки¬док) — и пошел бы от хороших и бесспорных мест, устраняя тексты явно пониженные и ослабленные, в меру их фабульной или другой какой устранимости, разумеется. О вещи я не хочу и боюсь гово¬рить, так как говорить о ней по существу и вплотную можно только путем далеких отклонений, разом покидающих эту Вашу рукопись как таковую. Для того, чтобы это угвержденье не показалось Вам софизмом и не осталось в ушах в виде обидного каламбура, объяс¬нюсь хоть несколько, не вдаваясь в те обязательные детали, кото¬рые меня немного отпугивают своей пространностью. Помните ли Вы род, аллюр и наклон Вашего дарованья к 17-му, скажем, году? Не ясно ли Вам, что если бы земля не заслужила катастроф и не позвала в каратели, а затем и во врачи, искусство, его отношенье к нам, художникам или поэтам, было бы совсем иным нежели теперь. Всегда любой истинный задаток, каковы бы ни были его размеры, избирал для себя форму несущую, подхватывающую содержание, множащую его выразительность, моющую его и протирающую ему глаза, а никак не теснящую, то есть не ущербляющую, не тормозя¬щую. И вот, удивительное дело, до чего этот закон оказался всеоб¬щим! Искусство, став вольно или насильно, общественною силой, бросилось объедать художников. Вглядитесь, как безразличны ком¬бинации, под которыми и в которых оно присасывается к нам опу¬стошающей какой-то кровососною банкой. Один добровольно рас¬стается с даром и со всею искренностью дает проглотить себя тен¬денции. Другой фальшивит и дает рифме с своей совестью ухло-пать и самое звучание смысла. Эти платятся левым уклоном и их зовут новаторами. Другие, что называется, — правеют. С кого из нас обоих начать? Для краткости, начну с себя, с этим я скоро разделаюсь. А потом на Вас перейду. Так вот. Ведь каков бы ни был Спект<орский> и что бы о нем ни говорили, это пример того же закона. Ведь только путем Сизифовых усилий (в 1-й части) я не даю этому глупому, социально-понятному пятистопнику, уже однажды отъевшемуся на Фетовой трагедии того же порядка5, вы¬есть всех моих потрохов без вычета и таким образом почти ценою судороги остаюсь при части внутренностей. Ведь дальше, если бы я стал продолжать, не дав себе отдыха, пошло бы уже совсем бесчин¬ное чавканье, и я бы бесследно исчез в послеобеденном благоду-шьи нажевавшейся формы. Ведь только оттого, что этот неизбеж¬ный сеанс начат, я собираюсь кончать вещь, приготовясь к новой схватке, бессмысленной и фатальной, но исторически оправдан¬ной. Форма минусом приставлена к нам, та самая форма, которая когда-то смеялась над таким положительным обещаньем поддерж¬ки и приращенья. Все равно, агитка ли это и тенденция и комму¬низм, или эпос, поправенье и пр., и пр. Упираться изо всех сил, подпускать ее и даваться ей как можно меньше — вот единствен¬ное, что нам дано. И вот «Возмездие» — Ваш Фет6. Пока это Воз¬мездие, цел Спасский, его стих, его пейзаж, его лирическая сентен¬ция, его просветленный фатализм, самостоятельность и независи¬мость его ума в Блоковской каденции, как Блок самостоятелен в Пушкинской. Когда же с каденции Возмездия автор соскальзывает в оборот Медного Всадника, разверзается именно та четверть, на которую, как мне кажется, надо вещь усечь. Простите за частые помарки в письме и общую его несвязи-цу. Писал второпях и сгоряча. Привет Вашей жене. Не сердитесь на меня, пожалуйста, и помните, что сделали Вы — неизбежное, т. е. то, что надо; без чего Вам пришлось бы уступить это место, исторически оправданное, другому. Вы соблю¬ли себя и взяли большое препятствие. Крепко жму руку. Ваш Б. Я. Впервые: «Вопросы литературы», 1969, № 9. — Автограф (собр. В. С. Спасской). С поэтом Сергеем Дмитриевичем Спасским Пастернак познакомил¬ся в начале 1920-х гг. в Москве. С переездом Спасского в 1925 г. в Ленин¬град отношения между ними продолжались в переписке. Спасский посы¬лал Пастернаку книги своих стихов и прозы, регулярно виделся с ним, бывая в Москве. 1 Скульптор Софья Гитмановна Спасская-Каплун. 2 Разговор идет о неотосланной автору рукописи поэмы С. Спасского «Неудачники» (1925-1927; опубликована в 1928). «Как только Вы вышли от меня, я сел читать Вашу поэму, — писал Пастернак Спасскому 15 нояб. 1927. — Это объясняется не моей добротой, а моим интересом к Вам и каче¬ством Ваших работ. Я мог бы Вам тогда же и написать и исполнить свое обещание (выслать рукопись). Мне помешала некоторая неясность сюже¬та. Я решил еще раз перечесть ее. Но до сих пор мне этого не пришлось сделать. Я по горло завален письмами и всякими чужими путаницами, ко¬торые мне приходится распутывать. Время совершенно не принадлежит мне, и мне почти не удается работать. Читаю Вашу "Иcтopию,, в Кр<асной> Нови. Стихи эти мне очень близки» (Собр. соч. Т. 5. С. 224). Цикл стихов «Исто¬рия» был опубликован в журн. «Красная новь», 1927, № 7. 3 Герой поэмы Спасского «Неудачники». 4 Евразийцы — течение в русской эмиграции, утверждавшее, что у России, находящейся на стыке Европы и Азии, «особый путь», отличный от социальных установлений европейской цивилизации. Эти идеи были близки группе «Скифов», объединявшихся в 1917-1918 гг. вокруг журн. «Скифы», и «Вольфиле» («Вольной философской ассоциации»), среди основателей которой были А. Белый, А Блок и Р. Иванов-Разумник. 5 Имеется в виду поэма А. Фета «Сон» (1856), написанная 5-стопным ямбом, как и «Спекторский». Ср. у Фета: «Мне не спалось. Томителен и жгуч / Был темный воздух, словно в устьях печки». 6 В поэме Спасского слышны интонации «Возмездия» Блока. 404. А. М. ГОРЬКОМУ 4 января 1928, Москва 4.1. 1928 Дорогой Алексей Максимович! Горячо Вас благодарю за подарок1. Нелепая прихоть иметь от Вас надпись в виде пожелания явилась у меня в самом разгаре очень докучливой и мучительной болезни, когда наша физиоло¬гия становится суеверной и даже пожеланию выздоровленья ра-дуешься как близкому его наступлению. Вероятно, эта потреб¬ность передалась Вам, потому что, взяв тему шире, Вы все же в надписи пошли по ее направлению, пожелав мне выздоровле¬ния и в моей работе, которая Вам кажется без надобности сложной и надломленной. У Вас обо мне ложное представле¬ние. Я всегда стремился к простоте и никогда к ней стремиться не перестану. — Я со смешанным чувством читаю Вашу, несмот¬ря ни на что, все же дорогую надпись. Мне грустно, что привет в ней омрачен какой-то долей осужденья и что мое чутье отказы¬вается решить, насколько симпатия в ней уравновешена анти¬патией. Что-то в моих словах, очевидно до Вас не доходит, и уже от того одного остальное обречено на постоянные превратнос¬ти. Еще раз спасибо. Ваш Б. Пастернак Впервые: ЛН. Т. 70. — Автограф (Архив Горького, КГ-П 56.12.12). 1 В письме № 395 Пастернак просил Горького прислать ему «Жизнь Клима Самгина» и пожелать ему «чего-нибудь хорошего в надписи». Горь¬кий отозвался на эту просьбу 27 дек., «раньше не мог, не было книги» (там же. С. 306). Дарственная надпись: «Борису Леонидовичу Пастернаку. По¬желать Вам "хорошего"? Простоты, — вот чего от души желаю я Вам, про¬стоты воображения и языка. Вы очень талантливый человек, но Вы меша¬ете людям понять Вас, мешаете потому что "мудрствуете" очень. А Вы — музыкант и музыка, — при ее глубине, — мудрости враждебна. Вот мое понимание. Книгу только сегодня получил из Москвы. А Пешков. 27. XII. 27» (НОЛЯ. Т. 64, № 3, 1986. С. 268). 405. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 5 января 1928, Москва 5.1. 28 Моя дорогая Марина! С окончаньем Федры тебя1, крепко, крепко и от всей души. И спасибо за виды Медона. Rue des Pierres я ни разу доселе не видал, и без нее у меня бы так и оста¬валось превратное представленье о Медоне, как о городке не¬давно возникшем и без старины. Но и очень немногое из твоей улицы показалось мне виденным раньше, в воображеньи, и дав¬но знакомым. Да и это также оказалось ошибкой. Дело в том, что часто представлявши себе, где и как ты живешь, я видел именно тот (второй) двухэтажный домик повыше, который на¬ходится от вашего входа через дорогу наискосок, как раз про¬тив переулочка за вашим домом. А может быть, это проще, и все дело в том, откуда снята фотография. Очевидно, когда я о чем-нибудь запрашиваю воображенье, оно всегда ставит про¬симый образ лицом на зрителя, т. е. именно так, как изображен ваш визави. Для переправки «После России» воспользуйся обеими ока¬зиями, твоею собственной и той, о которой писал я2. Обманет одна, — выручит другая. О полном имени твоей подруги догадал¬ся по инициалам. В Берлине я раз или два видался с — пасынком ее, вероятно; кажется звали его Владимиром, и пробовал он себя в стихах. После о нем ничего не слышал3. Ты вспомнила о времени, когда я говорил тебе Вы. Вероят¬но в тот же день мне явилось другое воспоминанье, близкое и, может быть, сильнейшее. Я вдруг вспомнил, что моему «ты» с тобою предшествовало твое предложенье разорвать отношенья, которые ты признавала обидным и недостойным заблужденьем с твоей стороны. Помнишь, это было в ответ на быстроту, с ка¬кой я тебе доставил все (т. е. то, что имелось) о Есенине, для за¬думанной поэмы4. И хотя все мое существо возмутилось против твоего предложенья, и я восстал против него просто, по-чело¬вечески, но преодолевая боль, я, может быть, на словах бы ему на некоторое время подчинился, если бы вслед за тем не гряну¬ли подряд два грозовых, очищающих, проясняющих весь мой кругозор удара: «Поэма Конца» и известие, что я попался Риль¬ке на глаза. Ты знаешь, эти две вещи были тем первым знаком мира и родства, которого я ждал с самого 914-го года! Понима¬ешь ли ты, о чем я говорю? Помнишь, как все ждали мира и вы¬хода из тыловой фальши? Помнишь время, когда Бетховен ока¬зывался бельгийским композитором на программах Кусевицко-го?5 Эти бельгийские композиторы были до «коллективного творчества» и пролетарской поэзии. Уже тогда началась эмиг¬рация душевная и саботаж совести и сердца. Не была ли ты вре¬менами скрытой германофилкой, не в отношеньи Берлина, ра¬зумеется, а по линии Беттины?6 Но тогда мы были моложе и све¬жее, да к тому же и требованье приспособленья было государ¬ству в первоучину; надзор за обезличенностью и изолганностью не был еще достаточно организован. В сентябрьском №-ре жур¬нала «Die Neue Rundschau* напечатано несколько писем Rilke7. Прочти, узнай в нескольких местах себя самое; потрясись тем, чтб он должен был там в те годы выносить, и... и поблагодари Бога, что все же, все же (ценой каких жертв!!) все это пришло, приходит к какому-то концу, — придет. И вот первым обещань¬ем, провозвестием подтвержденное™ того, что родной, чисто¬сердечный и умный воздух сомкнётся вокруг меня может быть еще при жизни, были два эти явленья. Особенно благодаря тому, что в своей равновеликости они существовали независимо от меня и друг от друга, далеко в пространстве. Случайными путя¬ми, из третьих рук, попалась мне «П<оэма> Конца». Такими же случайными обходами пришла весть о моей прикосновенности к R. Оба факта и не глядели в сторону Волхонки. В муче¬ническом одиночестве они двумя столбами били где-то в свою высоту, головокружительно родные и любимые. Оттого и пер¬вое, что я сделал, было порывом тотчас же вас уведомить друг о друге и породнить. Для меня же с этой минуты (после 12-тилет-него перерыва!) началось что-то другое. Волны едва чаемого воз¬духа уже существовали. Он становился мыслим в предвосхище-ньи. Я понял — элементарно, по-мужски, — что можно и стоит и надо бороться. Что надо напречься, и хотя бы на голову встать, но взять свое и быть с вами. Так зародился Шмидт, так собра¬лось и выпрямилось отношенье к уже сделанным частям «Года». И когда, нарычавшись и отхрипев в своих рабочих припадках эта, названная по имени, кликнутая и призванная вновь через 12 лет к существованью воля падала в себя, она себя узнавала и себе радовалась в постоянном и прямящем обожаньи тебя, как в своей отныне постоянной, незаслуженно счастливой участи. Помнишь, как много я тогда тебе писал о счастьи? Так оно и осталось, так есть и сейчас. А чтобы ты все-таки вспомнила о бельгийских композиторах полностью и по-настоящему, — вот выдержки из его писем того времени. «Ich fuhle mich von einer Welt, die imstande war, in so sinnlosem Wirksal ohne Rest aufzugehen, widerlegt und verlassen und vor allem bedroht Derm dieses sollten, mussten, mehr als friihere, meine Jahre sein, Jahre geschutztester Leistung, und nun weht mir der bose Zufall eines aus Menschenmache hervorgegangenen Untergangs ums preisgegebene, arme, wehr loseste Leben. Was soil ich sagen? Fur die Freunde in Schweden hab ich das herzlichste Zutraun. Noch 1914 wollte ich wieder hin, nach zehn Jahren; hatt'ich's getan und iiberstiinde dort das Argste dieser Welttriibe: mir ware heimatlich zumut. Griissen sie hiniiber. MeineBemuhungen hinanszukommen, waren vergeblich.... Noch Eines: der Cornet ist eine alte Sache, man moge ichgenugsein lassen, besonders nicht mit Musik ihn vorbringen; mit mir hat er nur von feme, mit dieser Zeit vollends hat er nichts, nichts zu thun*. (Подчерк¬нуто мною. Ты догадываешься? Из «Корнета» вероятно сделали патриотическое «военное» чтенье!!8) Ach wie war er anders, anders gemeint!» " Из другого письма. — Es ist eine Beunruhigung und Sorge, ja eine fortwahrende Warnung des Herzens in mir, die mir innerlich zuruft, dass jetzt unaufhorliche /ей/ergeschehen (auf deutscher Seite), ich starre taglich in ffinf, sechs Zeitungen, und so unbeholfen und reinunkundig ich sie lese, eine jede bestatigt mir's, und mit jedem Atem ziehe ich das vorwurtsvolle, widerspriichige Bewiisstsein tiefer in mich ein und weiss den Irrtum und kann ihn doch nicht sagen, denn wie sollte meine anders erwachsene Stimme sich plotzlich in den Dienst des grobsten Momentes finden. Da und dort spricht einer, wie ich reden wurde, aus einer verwandten Warnung heraus — Naumann neulich im Reichstag, Prof. Forster, der Pr. Al. Hohenloe, — aber das sind ja gerade die Stimmen, * Я чувствую, что мир, который оказался способен без остатка раствориться в такой бессмысленной деятель¬ности, отвергает, отталкивает меня и, главное, мне уг-рожает. Ведь эти годы больше, чем предыдущие, долж¬ны были бы стать годами, годами моей тщательно обе¬регаемой работы, а теперь мне грозит злая судьба обма-нутой людьми бедной и бесцельно потраченной беззащитной жизни. Что мне сказать? Я сердечно дове¬ряю друзьям в Швеции. Еще в 1914 году, после десяти¬летнего перерыва, я хотел вернуться туда; сделай я это, мне бы удалось переждать там самый пик мирового мра¬ка: мне было бы как на родине! Передайте им туда при¬вет. Мои усилия перебраться туда оказались тщетными... Еще одно: Корнет — старая работа, можно было бы не касаться его, в особенности не соединять его с музы¬кой; он лишь отдаленно связан со мною, с настоящим временем ему совсем, совсем нечего делать (нем.). " Ах, насколько по-иному, совсем по-иному он был за¬думан! (нем.) die keine Geltung haben*. — Но все это гораздо выразительнее в об¬щем контексте9. Так как вчера по-видимому закончилась и моя короткая эпо¬пея с Горьким10, то я хочу ее вкратце тебе пересказать, и подроб¬нее, чем я это делал раньше. До поездки А<си> туда у нас с ним не было переписки. Мое отношенье было к нему тем, к которому я опять вернулся и о котором недавно писал Серг. Як-чу. К этому историческому признанью и безмерному уваженью осенью у меня присоединилось личное чувство глубокой благодарности за А. Она мне сообщила оттуда, как хорошо он относится к моей прозе, в частности к Детству Люверс. Это меня тронуло и обрадовало, но о своей растроганности я написал только Асе. Потом я послал ему 1905-й с надписью: величайшему оправданью эпохи11. Он мне от¬ветил коротким сердечным спасибо'м за книгу, и сообщил, что Детство Люверс выйдет весной в английском переводе в Америке. Он также обещал уведомить меня об условьях изданья, лишь только они выяснятся12. Тогда я написал первое ему письмо, в котором умолял не заниматься такими пустяками и предоставить инфор-мированье меня кому-нибудь другому. Я знал или представлял себе, какова, по размерам, его переписка, и мне больно было от мысли, что вот она еще разрастется и благодаря мне. Это чувство заботливости повторялось у меня в ряде далее последовавших пи¬сем, т. е. оно, больше всего другого, вызывало их, и оно же и по¬влекло к первым недоразуменьям между нами, т. к. он либо не понял его, либо в искренность этого чувства не поверил. В том же первом письме я прибавил, что если бы 1905 г. был таков, каким * Эти беспокойство и забота — постоянное сердечное предвосхищение, которое внушает мне, что сейчас (с немецкой стороны) совершаются непрерывные ошибки. Я пристально вглядываюсь в газеты, — в пять или шесть ежедневно, и хотя читаю их беспомощным и неопыт¬ным взглядом, — об этом свидетельствует каждая из них. С каждым вздохом в меня глубже входит это противо¬речивое и упрекающее меня сознание, я знаю, что это заблуждение, и не могу об этом сказать, потому что мой голос возник иначе и не приспособлен служить этим гру¬бейшим обстоятельствам. То тут, то там некоторые пре¬достерегающе высказывают это так, как сделал бы это я — недавно Науман в Рейхстаге, проф. Фёрстер, Пр. Ал. Гогенлое, — но это именно те голоса, которые не имеют никакого влияния (нем.). мне хотелось его сделать, он бы наверняка обмолвился о нем, и что молчанье его на этот счет многозначительно. Что я прошу его не тратить время на меня и не разуверять в этой неудаче13. При¬ехала Ася. Она мне между прочим сказала, что 1905 его не удов-летворил, а также рассказала о плане с тобою. С. Я. расскажет его тебе во всех подробностях, вплоть до той фиктивной роли, кото¬рую А. в этом плане создала для меня. Какою радостной случай¬ностью было для меня в этот вечер то, что до всех этих планов я успел давно и просто предупредить все эти фикции. В тот же ве¬чер, движимый почти сыновней преданностью к Г-му за все то, о чем мне рассказала Ася (да я забыл еще сказать, что от Аси узнал, что переводчица Люверс на английский — М. И. Закревская, близ¬кий друг Г-го, которой посвящен Самгин), я написал ему о твоем значении, как поэта, о моей безмерной, не знающей края, благо¬дарности, о том, что моя догадка о его впечатлении от 1905 под¬тверждена Асей и, следовательно, тем сильнее моя просьба не тра¬тить время на ответ мне, раз все это известно. Это было второе мое письмо14. Между первым и вторым был промежуток в сутки: по роковой случайности я написал ему первое накануне А<сино-го> приезда, а второе, в его день. И вот, спустя шесть дней, с та¬ким же промежутком в сутки пришли два его последовательные ответа: одно на первое письмо, другое — на второе. Отвечая мне на неопределенную догадку первого, он начинал «Дорогой мой Б. Л.», и о 905-м отзывался с той теплой похвалой, на которую мне показалось недостаточным отвечать письмом и хотелось ответить телеграммой. Мое ответное (в тот же день) письмо и походило по лаконизму порывистой признательности, на телеграмму15. Но вот на другой день пришло второе ответное, где, значит, он исходил: из моих слов о тебе, из моей, с достаточным тактом и с конспира¬тивностью, навязанной мне Асею (по его просьбе) благодарности за его ласковость к миру, мне дорогому, и наконец из моих слов о подтвердившейся догадке. Его письмо было настолько же ужас¬но, насколько радостно предшествующее. Он со страшной едкос¬тью, сплошь в кавычках, обрушился на ни в чем не повинную Асю, построив на этой мелкой, всем нам из повседневности известной черте «третьих уст» чуть ли не психологическое определенье Аси. Далее следовало несколько ограничительных примечаний к кану-нишним словам обо мне, может быть справедливым. Далее следо¬вала чепуха о тебе, которой я не привожу из уважения к его име¬ни, хотя мне это трудно, так документально глупо и ошибочно и так значит к вящему твоему торжеству было бы это утвержденье математика, что 2x2=5, и ты, мол, этого простого правила не зна¬ешь. Заканчивалась эта тирада тем, что тобою, как и Андреем Бе¬лым владеет слово, вы же, напротив того, не владеете им16. На это письмо было ответить убийственно трудно. Это было трудно мне, по той сложности чувств, тем и положений, которые передо мной встали: одни — в своей справедливости, другие — в естественнос¬ти своей, третьи в предвидимости. Главное, я знал, что уваженья к нему я не теряю и расстаться с ним должен достойно, т. е. напи-сать надо было так, чтобы письмо не оскорбило его. Однако мысль о том, на какой невинности разыгралась вся эта буря, приводила в отчаянье. Сейчас я расскажу, как и что я ему ответил. Я не знал, как мне быть, говорить ли об этом Асе или нет. Во-первых, он с ней еще не порывал и письмо его меня связывало. Я боялся ос¬ложнений, к которым повел бы я сам, если бы ей его письмо пере¬дал. Но первой я написал тебе, — и там было много «теплых» слов о Зубакине и о каких-то вероятных неосторожностях, сделанных Асею в соседстве последнего и под его влиянием. Неотправлен¬ное это письмо и по сей день у меня. Я призывал тебя в нем к наи-возможнейшей пассивности и точности с Г-м, советуя касаться только известных тебе вещей, и ничего, ни даже Аси, другого. Ведь можно было ждать исполненья обещанного, и я боялся, что тут с тобой случится что-нибудь подобное тому, что произошло со мной. Вдруг какое-то чувство подсказало мне, что лучше все предоста-вить судьбе, и ни о чем этом тебе не заикаться, и видишь, все к лучшему, — оно не обмануло меня. А теперь о том, чтб я ему отве¬тил. О тебе было вдвойне, и было это к концу письма. Все же оно было посвящено двум вещам. Во-1-х, я спрашивал, за что он взва¬лил на меня бремя своего раздраженного мненья о 3<убакине> и А. и что хотел этим мне вменить. Должен ли я затаить в сердце его негодованье и скрыть его от человека (А.), с которым дружен, или же он дает мне право помочь им порвать друг с другом? Bo-2-x, я взял под одинаковую защиту как А. так и 3., и последнее не долж¬но тебя удивлять, потому что никакое мое отношенье к 3. не раз¬решает мне несправедливостей к нему, а А. и 3. я тут защищал именно от несправедливости. Я удивился негодованью, которое вызвала у Г-го пустая оплошность А. (с передачей мненья о 1905); я, не называя этих категорий прямо, звал его от придирок желч¬ного крючкотвора к жизни, к тому, как всегда бывает с передача¬ми. Переходя к другим причинам Г-ского недовольства ими, я между прочим ему написал, что, по-моему, мы от других, в виде нормы, вправе требовать только благородства и порядочности, гениальности же, в виде нормы, каждый обязан требовать только с себя. А в отношеньи первых требований А. и 3. чисты и перед ним, как перед Богом. Однако всего труднее было выразить то, что — прости меня, мой друг, за это вмешательство, — составляло цель и оправданье письма. Я должен был попросить его отказать¬ся от всего этого плана относительно тебя. Я умолял его с чисто¬сердечностью и порывом, смывавшим все неловкости и тени, и вырывавшим меня из того проволочного круга, которым они нас обоих опутали, забыть про обещанье, потому что оно добра не принесет ни тебе, ни ему. А заканчивал я так: я люблю Цветаеву и Белого, и не уступлю их Вам так же, как не уступлю никому и Вас17. Ответом на это письмо было предложенье прекратить перепис¬ку18. В тот же день я узнал, что он заболел воспалением легких и при смерти. Я написал ему глупое, взволнованное письмо с зак-лятьями и пожеланьями, в стороне и за 1000 верст, разумеется, от тебя и Белого и Пастернаков и пр. и пр. Т. к. я сижу дома и ничего не знаю, то я строил какие-то вероятные предположены! о руко¬писи 2-й части Самгина, «находящейся невдалеке от постели», и «ждал от нее чудес больше чем от врачей и от лекарств» и пр. и пр.19 Потом я узнал, что эта 2-я часть давно написана и уже наби¬рается для Московских журналов. Но что же преступного в этой ошибке? Затем захворал я и несколькими бессонными ночами болезни прочел 1-ю часть Клима Самгина. Тут же, в болезни, я написал ему о книге с просьбой, которую ты может быть поймешь. Я был в бинтах, не спал ночами, был лишен возможности мыться и делать холодные обтиранья каждый день, ни за что не мог взять¬ся, все было подернуто завесой грязной мучительной и сонливой безотрадности, и в письме я попросил, чтобы он мне прислал обе¬щанного Самгина с надписью в форме пожеланья. Я попросил его пожелать мне чего-нибудь хорошего20. В том, что все это обраща¬лось к человеку, попросившему не трогать его, не было ничего ни удивительного, ни навязчивого. Сама судьба игнорировала его разрыв со мной. Кроме того было несколько вещей, заставлявших меня желать примиренья. Среди них тот например факт, что вся эта история оставалась тебе неизвестной, и что план относитель¬но тебя, мог, несмотря на мою просьбу (он ведь ее как будто бы с возмущеньем отверг) стороной, между Сорренто и Парижем прий¬ти к осуществленью. Или например поездка Асеева с еще более радостными планами относительно тебя и опять с Г-м21. Или, на¬конец, поездка Св.-М<ирского> и Сувч<инского>. Но теперь все¬му этому, и А<сее>ву, и всем гадательным возможностям, и всем попыткам сердца был дан достаточный срок, и совершенное вы-бытье мое из Соррентийской темы никого не запугает и никому не повредит. Я не только не о тебе, конечно, но даже и не о Сувч. и Св.-М., когда говорю «никого» и «никому». Именно в верном пред¬чувствии исчерпанных по адресу Г. средств ко взаимопониманью и в чаяньи вероятного конца я и напоминал на днях С. Я., что бес-спорными и первыми своими друзьями в любом кругу и окруже-ньи считаю их, а не кого-нибудь другого22. Но как не поставить точки? Суди сама. Вчера я получил книгу. Кавычки — его. Борису Леонидовичу Пастернаку. Пожелать Вам «хорошего»? Просто¬ты, — вот чего от души желаю я Вам, простоты воображенья и язы¬ка. Вы очень талантливый человек, но Вы мешаете людям понять Вас, мешаете потому что «мудрствуете» очень. А Вы музыкант и музыка, — при ее глубине, — мудрости враждебна. Вот мое поже¬ланье. Книгу только сегодня получил из Москвы. А. Пешков23. Хотя это «мудрствуете» очень, вместе с «очень талантливым человеком» (вроде «молодого человека») в особенности же фило¬софское угвержденье о музыке... хотя все это, говорю я, того же ранга, как замечанья о тебе, но я не предаю его, сообщая тебе над¬пись, потому что это не письмо, а надпись в книге, которую каж¬дый может увидать. Я поблагодарил его, искренно и по-хорошему за подарок, и не скрыл от него, что надпись прочел со смешан¬ным чувством. Я признался ему в том, что мне грустно, потому что мое чутье отказывается решить, какая доля осужденья омра¬чает радостность его привета и насколько его симпатия ко мне уравновешена антипатией. Мы ему категорически чужды. Я ни слова, после пробы с тобой, не писал ему ни о себе, ни о поэзии, ни о чем бы то ни было с этой стороны, а только о человеческих, живых вещах, которые мне казались общими для нас всех. И если я когда-нибудь для кого-нибудь из нас мечтал о хороших с ним отношеньях, то конечно только по линии этих простых, общече¬ловеческих чувств. Ведь только о таком пожеланье я и думал, когда о том его просил. Он же понял, что я прошу его об отметке, о пол¬ном литературном балле, и выставил мне его с двумя минусами! И это я мудрствую, а его отношенье: к А, к 3., к тебе, к моим словам и просьбам и т. д. и т. д. — просто! И надпись его проста! И он не зна¬ет, что можно уважать его без меры и даже любить, как явленье, и в то же время не хотеть не только быть из счастливцев, которые ему нравятся в искусстве без минусов, но даже и им самим. Мне очень трудно было распугать перед тобой всю эту исто¬рию, и как все последнее время, при страшной торопливости, я ее изложил невозможно-суконным языком. Я наверное что-нибудь пропустил в ней, и очень может быть важное, т?к она сложна. Но чувство подскажет тебе все коррективы, если ты чего-нибудь, за пропуском, не поймешь. Если хочешь мне доставить удовольствие, не касайся этой истории ни в письме ко мне, ни где бы то ни было еще. И не думай, родная, что в желаньи освободить тебя от ослож¬ненного до недосягаемости великодушия Г., я действовал легко и с запальчивой опрометчивостью. Нет, все обдумано и переустроено. Если ты не поверишь, что зачеркнутое — непростительный сентимент, то я тебе его раскрою. Я прошу поцеловать Сережу, за¬черкиваю, пишу С. Я., зачеркиваю, заменяю Сережей. Какова же сумма? Я целую Сережу и прошу поцеловать Серг. Як. Не сердись за такую длинную реляцию: мне ведь еще труднее было ее писать, чем тебе читать ее. Удалась ли поездка друзей в Сорренто?24 Крепко обнимаю тебя, самая родная и милая сила на земле, тебя и всех, кто с тобою. Больше таких чудовищных писем не будет. Пишу все утро. А от «отчета» голова болит. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922—1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 167). 1 Цветаева работала над драматической поэмой «Федра» с 1926 по конец 1927 г. 2 Пастернак в письме 14 дек. 1927 просил послать для него «После России» в Берлин на адрес родителей (там же. С. 444). 3 Имеется в виду краткое знакомство Пастернака с В. Л. Андреевым, поэтом и прозаиком, сыном Леонида Андреева и пасынком Анны Ильи¬ничны, вдовы писателя и подруги Цветаевой. В. Андреев вспоминал о встречах с Пастернаком в Берлине в 1922 г. в своей автобиографической повести «История одного путешествия» (М., 1974. С. 310—317). В 1956 г., когда В. Л. Андреев приезжал в Москву, их знакомство восстановилось. 4 Материалы о Есенине были посланы Цветаевой в феврале 1926 г., ее письмо о разрыве переписки неизвестно. 5 Из-за антигерманских настроений времени войны 1914—1918 гг. фамилия Людвига ван Бетховена, отец которого был родом из провинции Бельгии Брабанта, давала возможность называть его бельгийским компо¬зитором. 6 Цветаева не скрывала своего германофильства, оформила для изда¬ния свои дневниковые записи «О Германии» (1919) и в Петербурге в 1916 г. публично читала на вечере свое стих. «Германия». Беттина фон Арним — девочка, вступившая в переписку с Гёте, затем — автор книги «Переписка Гете с ребенком», была предметом пожизненного восхищения Цветаевой. Том этой переписки перед отъездом из России она подарила Н. А Нолле-Коган. 7 Имеется в виду публикация пяти писем Рильке к Элизабет фон Шмидт-Паули за 1917-1922 гг.: Rainer Maria Rilke. Briefe an eine Freundin (Die Neue Rundschau, 1927, № 9). 8 Цитата из письма 3 дек. 1917 (там же. С. 302). Имеется в виду книга Рильке «Сказание о любви и смерти Кристофа Рильке». 9 Из письма 4 февр. 1918 (там же. С. 303). 10 См. письмо № 404 в ответ на получение книги с надписью. Но «эпо¬пея с Горьким» не кончилась, см. письмо к нему № 406 с коротким пере¬сказом их осенней переписки. 11 Книга поэм с надписью была послана 20 сент. 1927. 12 Письмо Горького 4 окт. 1927 (ЛН. Т. 70. С. 296). 13 Письмо № 379. 14 Письмо №381. 15 Письмо Горького 18 окт. 1927 (ЛН. Т. 70. С. 300). 16 Письмо Горького 19 окт. 1927 (там же. С. 301). 17 Письмо № 388. 18 Письмо Горького 7 нояб. 1927 (ИОЛЯ. Т. 64, № 3,1986). 19 Письмо Горькому 16 нояб. 1927 (ЛН. Т. 70. С. 303). 20 Письмо № 395. 21 Асеев обещал написать о поэмах Цветаевой в статье и поговорить с Горьким о возможности возвращения Цветаевой в Москву (см. письмо № 392), и Цветаева надеялась на встречу с Асеевым. «Его приезд мне как весть от тебя, — писала она 19 нояб. 1927. — ...Пусть Горький... позовет меня в Сорренто, приеду, во имя тебя. Он мне расскажет о тебе и о России, для меня равнозначащих» (Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. С. 437). 22 См. письмо № 401, в котором Пастернак передавал Сувчинскому и Св.-Мирскому свой «сердечнейший и напутственный порыв» и называл их «прямейшими и непосредственнейшими» друзьями. 23 ИОЛЯ. Т. 64, № 3, 1986. С. 268. 24 О «состоявшемся свидании» Сувчинского и Святополка-Мирско¬го с Горьким Пастернаку писал С. Я. Эфрон 12 янв. 1928 (там же. С. 463). 406. А. М. ГОРЬКОМУ 7 января 1928, Москва 7.1. 28 Дорогой Алексей Максимович! Ваше сопроводительное письмо при моем на имя Асеева было для меня неожиданностью1. Надпись на «Жизни Самгина» с сове¬том не мудрствовать я понял, как прощальную. Оттого и в ответе моем Вы могли прочесть тихо сплоченную печаль и — примиренье. Но одно тягостное чувство, временами являвшееся у меня в эти месяцы, и Вашей надписью, как мне казалось, подкрепленное, рож¬дается у меня и сейчас, за Вашими словами о «Двух книгах»2. У меня все время впечатленье какой-то длящейся бестактно¬сти по отношению к Вам, которой я, того не ведая, являюсь на¬зойливо повторяющимся предлогом. Зачем меня показывают и навязывают Вам, зачем надоедают мною? Догадываетесь ли Вы, что это не только не вызвано лично мною, но просто противно моим привычкам и всей моей природе? Особенно неуместно, что этим угощают именно Вас. Я знаю, что Вы в моей бережности не нуждаетесь. У меня, разумеется, есть свои непоколебимые представленья о Вашей силе, охвате и историческом значеньи, о глубине и почти что вездесущ¬ности Вашей души. Но бережность в отношении Вашего времени и вниманья тем не менее никогда меня не покидала. Я только раз от нее отступил. Я должен был послать Вам «1905-й год», потому что, в идее, я писал его, как-то все время с Вами считаясь. По той же причине я должен был интересоваться Вашим отзывом о нем, о Годе. Но не обо мне. Занимать Вас собою, «талантом» и пр. ни¬когда, никогда я не хотел и не осмелился бы, если бы даже мне свойственны были такие поползновенья. Ведь сам-то я не посы¬лал Вам «Двух Книг» и никогда бы их не послал, потому что для обсужденья большим человеком они чересчур, и до неприличья, — личные. — Вот почему Ваши замечанья обо мне по-многому, по-разному глубоко меня конфузят. Притом я догадываюсь, что чужд Вам, что крупной покровительственной простоты у Вас ко мне быть не может, и Ваше признанье, на котором есть налет сторонней не¬деликатной навязанности, ставит меня перед Вами почти что в не¬счастное положенье. Ваш одобрительный отзыв о «Детстве Люверс» и слова Ваши о «Годе» меня осчастливили. Этого, на тему о «спо¬собностях», было с меня за глаза довольно. В дальнейшем, то есть в том, что исподволь, в Вашей близи, напоминанье обо мне продол¬жало работать в виде ненасытного до неприличья насоса, я не по¬винен, и легко себе представить, как это удручает меня. Однако из уваженья, с которым я отношусь к любому Ваше¬му слову, я Вашего совета не могу оставить без поясняющего воз-раженья. Осматриваюсь и вспоминаю. Мудрил ли я больше, чем мгновеньями, в молодости, случается всякому? Нет, Алексей Максимович, как ни обманчива видимость, греха этого я за собой не сознаю. Напротив того, когда ни вспомню себя в прошлом и недавно минувшем состоянии увлеченья и собранности, везде и всегда это посвящено взрыву против мудрствования в мудреном, всегда отдано прямому и поспешному овладенью мудреным, как простым. Зато до ненавистное™ мудрена сама моя участь. Вы знаете моего отца, и распространяться мне не придется. Мне, с моим местом рожденья, с обстановкою детства, с моей любовью, задат¬ками и влеченьями не следовало рождаться евреем. Реально от та¬кой перемены ничего бы для меня не изменилось. От этого меня бы не прибыло, как не было бы мне и убыли. Но тогда какую бы я дал себе волю! Ведь не только в увлекательной, срывающей с мес¬та жизни языка я сам, с роковой преднамеренностью вечно уре¬зываю свою роль и долю. Ведь я ограничиваю себя во всем. Разве почта до неподвижное™ доведенная сдержанность моя среди об¬щества, живущего в революцию, не внушена тем же фактом? Ведь писали же Вы в свое время об идиотствах, допускавшихся при изъятьях церковных ценностей3, и глубоко были правы. А ведь этими изъятьями кишит наша действительность на каждом шагу, и не бывает случая, когда бы моя свобода в теперешнем окруже-ньи не казалась мне (мне самому, а не «княгине Марье Алексеев¬не»4) неудобной, потому что все пристрастья и предубеждены! рус¬ского свойственны и мне. Веянья антисемитизма меня миновали, и я их никогда не знал. Я только жалуюсь на вынужденные путы, которые постоянно накладываю на себя я сам, по «доброй», но зато и проклятой же воле! О кривотолках же, воображаемых и пред¬видимых, дело которым так облегчено моим происхожденьем, го¬ворить не стоит. Им подвержен всякий, кто хоть чего-нибудь в жизни добивался и достиг. Ведь и вокруг Пушкина даже ходили с вечно раскрытою грамматикой и с закрытым слухом и сердцем. А что прибавишь к такому примеру? — Нет, внешняя судьба моя незаслуженно, преувеличенно легка. Но во внутреннем самоогра-ниченьи, в причинах которого я Вам признался, может быть, и есть много такого, что можно назвать мудрствованьем. — Доро¬гой Алексей Максимович, простите, что вошел в такие интимно¬сти. С долей той или иной фатальное™, вероятно, живет каждый. Вы не ошиблись в Асееве. Это человек большой сердечное™ и очень хороший5. Когда-то мы с ним были очень близки, и толь¬ко в последние годы наши пути разошлись. Особенно осложни¬лась наша дружба благодаря пресловутому «Лефу», который мне кажется недостойною Ник. Ник-ча и Маяковского ерундой. Но может быть журнал и люди, им объединенные — выше моего по¬ниманья. Я с этом теченьем давно порвал, и разумеется, они на меня обижены. — Я Вам наверное давно надоел своими благодарностями, но всегда есть причина Вас благодарить. Большое спасибо Вам за высылку XIX-го тома6, он вероятно на днях придет. Алексей Мак¬симович, если дело с переводом «Детства Люверс» осуществилось и мне будут причитаться какие-нибудь деньги, то пожалуйста пусть не переводят их сюда: у меня есть один старый долг за границей7. Простите, что пишу мелко. Преданный Вам Б. Пастернак Впервые: ИОЛЯ. Т. 64, № 3, 1986. — Автограф (Архив Горького, КГ-П 56.12.11). 1 Письмо Горького 28 дек. 1927 (ЛН. Т. 70. С. 306). 2 Борис Пастернак. «Две книги. Стихи». М.—Л., Госиздат, 1927. Горь¬кий писал Пастернаку: «Асеев оставил мне Ваши "Две книги", прочитал их. Много изумляющего, но часто затрудняешься понять связи Ваших об¬разов и утомляет Ваша борьба с языком, со словом. Но, разумеется, Вы — талант исключительного своеобразия» (там же). 3 Горький был председателем комиссии по защите культурных цен¬ностей, в частности выступал против изъятия икон и ограбления церквей, что отражено в его письмах к Луначарскому. Свое отношение к антирели¬гиозным эксцессам во время революции он выразил также в «Несвоевре¬менных мыслях». 4 Ставшая пословицей последняя реплика Фамусова из комедии А С. Грибоедова «Горе от ума»: «Ах, Боже мой! Что станет говорить / Кня¬гиня Марья Алексевна!» (действие IV, явл. 15). 5 В том же письме Горький писал: «Очень понравился мне Асеев, хо¬роший человек, и много он может сделать хорошего, кажется мне» (ЛН. Т. 70. С. 306). 6 Одновременно с письмом 28 дек. 1927 Горький послал Пастернаку XIX том своего собрания сочинений: «Воспоминания. Рассказы. Замет¬ки». Берлин, «Книга», 1927. 7 Долгом за границей Пастернак называет намерение переслать эти деньги Цветаевой. См. письмо JSfe 413. 407. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 10 января 1928, Москва Моя родная Марина! Приехал человек, привезший Версты. Кто же теперь привезет «После России»? И потом, по своей глу¬пости, я некоторое время думал, что Федра будет уже в них, в III-их1, но по последнему письму догадался, что III и готовили давно, в одно время с твоею работой над Федрой. Но так как III-и обложкою похожи и на IV-й №, то хотя я и знал, что Федры в них не будет, я это отсутствие вижу, как какую-то положитель¬ную, сине-желтую неожиданность. С Моря и Новогоднее я уже знаю и писал тебе. Скажи мне правду, Марина, бывает ли при чтеньи «меня» то, что неизменно, как действие простого закона природы охватывает при пробеге твоей страницы, лишь только ее развернешь. Как чувство элементарное и неразложимое, его трудно описать. Все вероятья за то, что мы — люди, и что людей еще пребольшое множество там — вообще — кругом. Есть какие-то загадки о душе и ее судьбе. Есть участки, куда сажают по не¬доразуменью, и откуда не выпускают, пока не догадаешься вдруг сойти с ума (общество, история, вечные вопросы и пр.). Есть зо¬лотые силы, называющиеся умом, сердцем, голосом слова. Есть в косматом реве природы минуты, когда она надеется на пере¬делку всего сделанного, и в этом наплыве веры, называемом вес¬ною, хочет детей, и до того влюбляется в свою трехмесячную на¬дежду, что влюбляет и нас. Есть минуты, когда в пространстве, которое до того занимала одна она, оплакивая раскинувшийся под ней муравейник, вдруг проносится сонм равновеликих ей Природ, о которых пишут романы. Есть все это, и есть еще более того неисчислимого, качественного, свежего, уходящего, — и обиход смотрит на все это в окно, и так привык видеть эти вещи за мутным стеклом, что возведя слабость в заслугу, начинает по¬учать в статьях, партиях, университетских лекциях и пр. и пр., как глядеть, чтобы видеть помутнее, и время катится, и уличные прохожие земного существованья валят на службу и все стано¬вится литературой в Верленовом смысле слова2. И вдруг — бац, оконные створки врозь, — говорит поэт, и о физическом движе-ньи его губ, точно о прерывистых рассужденьях ветра знают не только твои легкие, но и волосы и пола пиджака. За этой голо¬вою живет все, потемненное навыком мутновиденья, но только на один первый миг оно за спиной поэта, на тот миг, в который переживаешь всю поэзию как визит, как явленье. Потому что в следующую же минуту начинается чтенье и вниканье, и вся ули¬ца вселенной, поворотясь, по тексту вплывает к тебе. Эта боже¬ственная, орфеева, временно обритая голова3 вдувает тебе в гла¬за и во взволнованное горло вдруг по лирическому кильватеру выстроившийся мир (глотай, давись, реви и обмирай), точно иг¬рушечную флотилию. Ну и конечно я ничего не сказал, сколько ни намямлил. Терпеть не могу этих вылазок в будущие разгово¬ры с глазу на глаз. Ты — удивительна, ты — непередаваема. Я ни¬когда не смогу тебе дать понятье о том — чтб ты в действии и выраженьи. — Когда ты пишешь о контекстах, не забывай, как я в важнейшем — твоей же вязи. Я то же самое, в основном, что ты. Но я это неизвестное в прозаическом рабстве, а ты — на про¬заической свободе*. Пробежал конечно и статью Дм<итрия> Петр<ови>ча4. Про¬чти дальше и сделай за меня то, что сочтешь нужным, т. е. передай или не передавай ничего, как рассудишь. Мне легко было бы ему написать в том случае, если бы несоразмерность его похвал была вещью только незаслуженной (как оно и есть на самом деле). Тог¬да бы я так ему и сказал: растроган и сконфужен и пр. и пр. Но дело сложнее. Вот слушай. Он вообще — умница без меры и чело¬век глубокого пластицизма. Все его статьи всегда меня восхища¬ли, да и в этом же номере прекрасны его Годовщины и Библиогра¬фия. Он их писал сам, без всякой помехи. Статью же о «Годе» ском¬кал ему я. Вот как это случилось. Осенью я написал ему, что он единственный человек, чье мненье об этой черно-красной книж¬ке станет и моим собственным, и прекратит мои колебанья в от-ношены* ее. Я и сейчас держусь такого взгляда на его мненье на¬счет этой контекстово-водопроводческой, исторической, адовой, уродливо мужской работы. Но именно эти мои слова вероятно и связали его, не в мысли, так в эмоции. Вероятно, он писал ее, бо¬ясь не додать в чувстве, т. е. все ему казалось недостаточным пос¬ле моего заявленья, которое на него действовало (и его отвлека¬ло), как доверчиво протянутая рука. Вся статья хороша, тонка в разборе и констатациях, вся сплошь преувеличенно незаслужена, но есть четыре слова, в нестерпимое™ которых нельзя винить его, потому что в них-то и сказалась аффектация (даже и стилистичес¬кая), повод к которой подал я своею несчастаой фразой. Но во-первых, я имел в виду личное ко мне письмо от него, а не статью, что было ясно. И во-вторых, я не напрашивался на ласку, а гово-рил о самостоятельном мненьи математика о полуматематичес¬кой работе. (Мненьем о «Сестре» или какой-нибудь иной личной внематематической вещи я так глупо и откровенно никогда не интересовался.) Эта 4 слова, как ты догадываешься, в последнем абзаце. «Великий революционер и преобразователь русской по¬эзии»5. Да, но в том-то и суть, что всему виной недоразуменье. Сам сказал. Этими 4-мя словами я изгадил ему статью, чего бы не было, не случись недоразуменья. Но вообще о «Верстах» (о Сувчинском и Струве)6 как нибудь в другой раз. * На полях рядом: «И нет, нет, конечно нет: но твое жен¬ское рабство не так уродливо, как мое — мужское (граж¬данское и пр.). Водопроводческое». Сережину статью обнял по братски, как младшего брата: так точно и я тянусь за проблемой, прикуривая у курящегося теоре¬тизма7. Страшно похоже. Но это я тебе говорю. Ты же его поце¬луй, не говоря от кого и почему. Крепко обнимаю тебя, и да будет это письмо совершенным секретом. «Версты» просмотрел бегло. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 167). Датируется по почтовому штемпелю. 1 «Версты» (1927, JSfe 3) были привезены из Берлина Б. И. Збарским. Драматическая поэма «Федра» была опубликована в журн. «Современные записки», 1928, кн. 36-37, как вторая часть трилогии «Тезей». 2 Пастернак имеет в виду последнюю строку стих. П. Верлена «Art poetique» («Искусство поэзии»): «Et tout le reste est litterature» (перевод Па¬стернака: «Всё прочее — литература»). 3 Во время скарлатины Цветаева обрилась наголо для дезинфекции. 4 В «Верстах» (1927, JSfe 3) опубликована статья Д. П. Святополка-Мирского «"1905 год" Бориса Пастернака». 5 Святополк-Мирский писал: «"Лейтенантом Шмидтом" Пастернак, великий революционер и преобразователь Русской поэзии поворачивается ко всей старой традиции русской жертвенной революционности и дает ей то творческое завершение, которой она сама себе не в силах была дать» (там же. С. 154). 6 В № 3 «Верст» были напечатаны «Письма в Россию» П. П. Сувчин¬ского. Упоминание имен П. П. Сувчинского и П. Б. Струве рядом, как предполагают Е. Коркина и И. Шевеленко, связано с их выступлениями в печати в защиту «евразийства», которое обвинялось в сотрудничестве с ГПУ (П. Струве. «"Разоблачения" В. Л. Бурцева и какая им цена?» // газ. «Россия», 15 окт. 1927; П. Сувчинский. «Письмо в редакцию» // газ. «Дни», 23 окт. 1927). 7 Статья С. Я. Эфрона «Социальная база русской литературы» («Вер¬сты», 1928, № 3). 408. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 12—15 января 1928, Москва 12.1. 28 Дорогая Марина! Напрасно ты вдаешься в сближенья с Р<иль-ков>ским белокровьем: этим ты, как угодно отдаленно, превра¬щаешь свою болезнь во что-то допустимое, и нельзя сказать как пугаешь меня. Знаю я эти нарывы, знаю и нравы их1. Как и сотня других вещей, мелких и громадных, вызванных войной, они мо¬гут быть побеждены долготерпеливым недопущеньем их, и ни в какие параллели с концом Р<ильке>, — явленьем совсем иного исторического стиля, идти не могут. Не смейся над этим психоло¬гическим анализом накожной неприятности. Ты не представля¬ешь себе, насколько эти вещи связаны с душевною тактикой по их адресу. Причинно они с нервами не связаны, а вызваны исто-щеньем. Но раз появившись, они проходят скоро или загащива¬ются надолго, а это и зависит уже от нервной системы, потому что управленье биологическими сроками находится конечно в этом ведомстве, и сюда поступают прошенья об отсрочке ото всех на нас паразитирующих испытаний. Надо, чтобы тут они получали отказ, — и вот почему меня огорчают твои сопоставленья. У меня бывали они под мышками и это может быть настолько же отвра¬тительнее той формы, в какой они у тебя, насколько твои, вероят¬но, мучительнее. Тогда мне выписали очень хорошую мазь, кото¬рою я, после компрессов и прочего, в течение более чем года пре¬дупреждал их повторенье, — потому что это вещь очень прилип-чивая. Главной составной частью в эту микстуру входил некий thygenol, — спроси врача, не применима ли эта комбинация и в твоем случае. Потом я долго, путем постепенно увеличивавшихся перерывов отучал кожу от этой аптекарской поддержки. Прости, что так много об этом пишу и не сердись. Но ради Бога не освя¬щай этой возмутительной вольности бактерий, принимая ее, как какой-то мыслимый факт. Пожалей себя. Ведь интуитивно ты не хуже врача разбираешься во всем, что в тебе происходит, и все эти шепоты крови до тебя доходят. Как это ни скучно, надо добиться соответствия между питаньем и расходованьем сил. Прости еще раз, я знаю, как иногда это трудно. Зачем ты говоришь, что я стал забывать тебя? — В том, что мои письма стали мало говорить обо мне, есть закономерность, коренящаяся во множестве случайностей этого года, но то или иное качество моих писем, само по себе, такой пустяк, что это меня не пугает. Так, недавно мне вместо простой сердечной волны в твою сторону, что протерло бы глаза и мне, пришлось измучить тебя утомительнейшим отчетом о Соррентийской путанице2, и если ты получила этот отчет, то наверное он удручил тебя еще больше при¬писки в Асином письме. Не хочу каламбурить насчет засоренъя слуха и вниманья: какое-то чувство говорит мне, что эти произ¬водные от Сорренто слова идут ко мне в твоем ответном письме, которого я еще не получил. Но может быть я обманываюсь. 15 января А сейчас пришло твое письмо со столбцом фамилий и бояз¬нью, что эти контексты нас рассорАт*. Ты видишь, даже по линии каламбурного словопроизводства мысль у меня идет по противо¬положному направленно. Я просто забыл, что от Сорренто мож-но произвесть твой глагол с его угрожающе-двойственным ударе-ньем: мне мыслилось только здсоренье, т. е. преодолимая, требу¬ющая разбора и уборки тягостность. Но ведь всю ее целиком я беру всегда на себя. И если я говорю о докучности моего длинного пись¬ма (ты его еще не получила), то ведь это не тебе я по своей воле докучаю, а только вынужден допустить случай, где ты меня уви¬дишь за всеми этими дрязгами. Т. е. мне больно, что я тебя низвел до такого зрелища и чтенья. Если бы ты не была для меня Мари¬ной, я бы просто не мог всю эту путаницу взять на себя: не смел бы и не снес. В значенье же глагола «быть Мариной» я входить не хочу, ты должна знать его смысл. — У меня горячая, огромная, без¬брежная просьба к С. Я. Если бы подвернулась возможность вос¬пользоваться на месте, практически «Годом», то эта вещь его пол¬ная и личная собственность. Я ничего об этом не буду знать4. Тог¬да только надо будет анапест собрать в четверостишья5, Шмидт же останется в неизменности. Я написал бы С. Я. об этом, но по некоторым причинам на эту тему можно только промямлить вскользь и лишь на полях. Возможность или мыслимость приме¬нены! допускаю, потому что был прецедент с «Птицеловом»6; и если это неосуществимая чепуха, то пусть он простит меня за просьбу и предположена. Читай исподволь себя, когда забываешь, кто ты мне. Это тебе всегда забытое напомнит. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 167). 1 В ответ на письмо Цветаевой 30 дек. 1927: «...Подумай, Борис, моя чудная чистая голова, семижды бритая, две луны отраставшая — пушис¬тая, приятная и т. д. — и вдруг — нарыв за нарывом, живого места нет. Тер¬пела 2 с лишним недели, ходила в кротости Иова, но в конце концов стало невтерпеж, — 10 или 12 очагов сгуст<ившейся> боли. Лечебница на краю света, ехала, одним Парижем, час, ждала два <...> Причина 1) трупный яд, которым заражена вся Франция (2 миллиона трупов) 2) малокровие, еще гнуснее и точнее: худосочие». Письмо Цветаевой написано в годовщину смерти Рильке, что вызвало «перекличку» с его смертью: «умер ведь по-жранный белыми шариками» (там же. С. 445-446). 2 Имеется в виду письмо N° 405 с отчетом о переписке с Горьким осе¬нью 1927 г. 3 Неизвестно, о чем идет речь в письме Цветаевой. 4 Скрытое намерение дать С. Эфрону возможность перепечатать обе поэмы в каком-нибудь издании, чтобы денежно поддержать Цветаеву. После перепечатки глав поэмы в «Верстах» у Пастернака были неприят¬ности, отсюда нежелание обсуждать вопрос о передаче прав в переписке, подвергающейся перлюстрации. 5 Четверостишиями были напечатаны в «Верстах» (1926, № 1) две гла¬вы из поэмы «Девятьсот пятый год», в московском издании они разбиты на короткие интонационные строчки. 6 О владельце изд-ва «Птицелов» см. в коммент. 6 к письму № 365. По-видимому, в ответ на просьбу Кобякова Пастернак выслал ему какие-то материалы. 409. Л. О. ПАСТЕРНАКУ 19 января 1928у Москва 19.1. 28 Золотой мой папочка! Так как Жени в день приезда Пепы не было в Москве (она была в санатории под Москвою, и только се¬годня вернется домой), то весь транспорт предметов, т. е. всю их партию я до ее приезда в нетронутом и неразобранном виде по-ставил в сохранное место, и это удовольствие разбора нам всем еще предстоит. Но благодаря этому я отступил от обычая и не напи¬сал тебе тотчас обо всем, рассказанном Пепою, или, вернее, о чув¬ствах, которые вызвал этот рассказ. Прежде всего он в эту поездку нашел вас обоих особенно бодрыми и моложавыми, и это и в осо¬бенности то, что мамочка est encore verte*, обрадовало меня не ска¬зать как. Потом он рассказал, как ты ему назначал встречи в рес¬торане, как ездили вы на выставку и много-много интересного и радостного о самой выставке, об успехе, о продаже вещей, о пред-полагающемся перевозе выставки в другие города. Так же до слез растрогали твои расспросы о Шуре и твоя готовность помочь ему полечиться (Кавказ и пр.). В скобках. — Единственный Кавказ, конечно, для него (субъективно) на Motzstrasse", и любую геогра¬фическую и объективно ему нужную драгоценность, вроде Кис¬ловодска и Ессентуков, он заложит или продаст татарину, ради свиданья с вами, Untergrundbahn'oM*** и пр. и пр. Когда же он рассказал, как в последнюю минуту Фрося вспом¬нила о Женином списке1 и как ты сам полетел добывать эту полу¬пудовую путаницу и докуку, тут уже моей восхищенной растроган¬ности и удивленью не стало границ, и никогда ничем я тебе не опи- * еще свежая (#.)• ** Берлинский адрес родителей. *** Берлинское метро. шу этого чувства и ничем равным не в силах буду ответить. Главное же, что сверх конфуза, в который приводит твое великодушье, это еще и потрясает радостью: в такой немедленной готовности нельзя не увидеть тебя въяве и воочию: молодым, порывисто-отзывчивым, с седой прядью, выбивающеюся из-под шляпы, на звонкой немец¬кой панели. Дай Бог, всегда тебе так покупать эти краски для Жени! Как это бывает (всё — сразу), столкнулся я на днях и с Ан<ато-лием> Вас<ильевичем>2. Он с подчеркнутым энтузиазмом отзывал¬ся о тебе, о твоей свежести, о чудесной старости, которой можно пожелать всякому, о жизнерадостности стен, увешанных и записан¬ных тобою, в особенном восхищеньи он от твоих каких-то роз. — В том, что статья умнейшего и утонченнейшего Святопол-ка не свободна от некоторых смешных несообразностей, виноват не автор, а одно мое осеннее письмо к нему, после английской ста¬тьи, в котором, того не ведая, я его связал эмоционально. Посы¬лая ему «1905», я ему написал, что его мненье о работе станет моим собственным, полагая, что он мне ответит частным письмом, и тем, после такого доверья, свободнее. А эта распахнутость толк¬нула его на гиперболы, т. е. он повел себя со мной, как с навязы¬вающейся и отдающейся женщиной. Это меня огорчает не за себя, конечно, а за него. «Великий революционер и преобразователь»?!3 Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1В письме 5 дек. 1927 упоминается о поручении Ефросинье Иванов¬не Саломон, которая вместе с мужем сопровождала Б. И. Збарского в Бер¬лин, купить краски для Е. В. Пастернак, «так как здешние никуда не го¬дятся» (там же. Кн. I. С. 157). 2 А. В. Луначарский вернулся из Берлина, где был на выставке Л. О. Пастернака. См. письмо № 397, в котором Пастернак выражал со¬мнение в том, «чтобы Ан. Вас. что-нибудь мне передал, хотя бы тот живой привет, о котором говорит папа в приписке». 3 Цитата из статьи Д. П. Святополка-Мирского о «Девятьсот пятом годе» («Версты», 1927, № 3). См. письмо № 407 и коммент. 5 к нему. 410. Л. О. ПАСТЕРНАКУ 23 января 1928, Москва 23.1. 28 Дорогой мой! Ты меня страшно взволновал с сегодняшнего утра, и весь день у меня работа из рук валится и ни за что не могу приняться. Прежде всего объем твоего нынешнего письма (главным образом, — Шуре, но с припиской и нам). Потом — сила чувства и вездесущей заботливости, не ослабевающая на протяжении этих восьми страниц! Наконец, то настроенье, которое сопровождает, главным образом, твой рассказ о выставке, и которое в двух-трех строках сказалось и прямо. Неужели ты не знаешь, что я всегда с вами и иногда, в особенности, — с тобой? Получил ли ты мою от¬крытку в ответ на вырезки? Прости, что я был так лаконичен, но я думал, что за этим лаконизмом мои чувства все-таки дойдут до тебя. Эти твои месяцы во всей их нервной вещественности и во всем их широком, знаменательнейшем красноречьи я переживаю силь¬нее, чем когда бы то ни было переживал что-либо свое. Ах, как жалко, что ты этого не знаешь!! Но не от этой разминки сердец дрожал у меня голос за твоим письмом, не от жалости, что ты не видал и не видишь моего восторга, а от той бездны душевного на-пряженья, которая в нем излита по всем адресам и предметам. Умоляю тебя, не пиши больших писем — дикое по матерьялизму суеверье преследует меня за ними. Мне всегда кажется, что часть души и крови отдается с ними, и внутри остается вырез, как в кру¬ге сыра, и не затягивается. — Женя тоже написала Лидочке и просила, чтобы написал и я. Я начал и не мог1. Ведь причины далеки и глубоки, и нет лиц, к которым бы можно было обратиться с советом об их устраненьи. Как и Жонина болезнь, так и Лидины перспективы восходят, ведь, к одному корню. Где те новые люди, которые вошли в их собствен¬ный кругозор после тех, которых они привыкли видеть в твоем? Где их личный круг, хоть сколько-нибудь соизмеримый с кругом, кото¬рый был свойственен дому? Но виноваты ли они? Или ты и мама? Ах, ведь, это все в порядке вещей и никто тут ничего не может по¬делать. Мог ли ты, сверх всех уступок, которые ты делал в ущерб своим силам — вечным побужденьям простой сердечности, еще и бороться с тем безмолвным демоном отшельничества, который с трудом художника нерасторжим? Я не говорю, что ты не принимал и не ходил в гости. Напротив того: делами и поведеньем ты был человечнее и общительнее, чем мог. Но тяги к одиночеству, его пред¬почтительности ты бы не мог скрыть, как бы ни старался. И вино¬ват ли ты, что это всегда висло в воздухе и что дети заражены этой болезнью, лучеиспускаемой самим художественным трудом? Ну что же ты мог или должен был сделать? Жить на стороне? Чтобы твоя склонность не заражала дома? Чтобы девочки никогда этой олифы не слышали и ею не пропитались? Но, ведь, именно забота о семье заставила тебя поступиться этим сокровищем полной принадлеж¬ности себе! И ты еще виноват, что последнее: ее дух, ее запах, разде¬лил с домашними, и они на нем, себе на горе, воспитались? Нет, все начала, все основанья были прекрасны, и не о чем тебе тужить. Крепко тебя обнимаю и за все благодарю. Женя просит передать, чтобы ты не удивлялся, что во всех вкусах и взглядах она сходится с тобой. Они тут попрекают меня молчаньем на Лидочкину тему и говорят, что больше всего я оза¬бочен своим спокойствием и будто бы бессердечен. Ах, как я за-видую их сердечности и вообще всей их жизни, ни в чем никак не похожей на мою. Это мое «обыкновенничанье», это ж такое лице-мерье!! И ты не знаешь, как я от него устал! Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 10 возможном браке Лидии и Эрнста Розенфельда, племянника дру¬зей Пастернаков. Письмо к Лидии было написано только 15 февр. 1928. «Обоснованных до конца шагов на свете не бывает. Всякий новый — все¬гда рискован, — писал Пастернак сестре. — Всего лучше и живее те по¬ступки, оправданье которых — впереди. Пережитые доводы и аргументы выкачивают чувство до остатка, жизнь не силлогизм, выводов и следствий не ждет и своего заряда до них никогда не дотягивает. <...> Решай сама, не обсуждай, вот, что хотелось мне сказать тебе. Решай легко: выходи замуж за Эрнста на Рейне или близ Базеля, но не вообще, но не в сознаньи пос¬ледней решенное™. <...> И еще, почему сейчас нельзя слушать житейс-ких советов живых людей, состоит в том, что вся наша эпоха — один не¬удачный брак, огромный и всепоглощающий, и эта трагедия становится комедией, когда с ее сцены раздаются сужденья о счастьи, делаются пред-положенья о нем или даются его рецепты. Сейчас, дорогая, такое время, что слушать кроме радио или Бальзаков и Толстых — некого. Потому что те, которые поддержат когда-нибудь речевую связь и перекинут осмыс¬ленный мост от последних счастливцев к первым счастливцам нового ряда, живут в страшной скромности, с советами не лезут, счастья в этом овраге не ждут и, проникшись логикой несчастья, только за то и любят время, что с трудом его постепенно очеловечивают, научась его понимать. Надо видеть трущобу, из которой идут Шурины заветы и сужденья о счастьи. Надо видеть «радостную» внутреннюю жизнь Жени, в соседстве с моим постоянным молчаньем годами, чтобы тоже поверить в ее компетенцию. Надо учесть «блистательность» душевного баланса у Феди или — биогра¬фического — у папы, чтоб тоже сразу сказать — вот профессора истинно¬го эйдаймонизма. Ты скажешь, «а ты сам, Боря?» Да, но я-то не обманы¬ваюсь на свой счет, и я молчу. — Я думаю, что Эрнст человек самостоя¬тельного ума и независимых убеждений. Он легок, за ним не тянутся хво¬стом предрассудки среды и семьи. Думаю, что учившись и раньше у жизни, он и в дальнейшем не будет упускать ее уроков, если таковые представят¬ся. А это из дорог самая интересная и живая» (там же. Кн. I. С. 176-177). 411. Л. О. ПАСТЕРНАКУ 14—18 февраля 1928, Москва 14. II. 28. Дорогой папа! У меня есть три вырезки: из 8 Uhr Abend Blatt, из Berliner Tageblatt, и из Vossische Zeitung1. Пришли еще, если есть среди других стоющие и интересные. Также при¬шли, если можешь, фотографии наилучших и наиважнейших ве¬щей (портрет Коринта, Гарнака, Эйнштейна и других). Теперь речь не о графике2, а о лучших из новых, здесь не известных вещей, и более всего отмеченных художественной критикой. Расширенную, типа статьи, информацию даст журнал «Красная нива», и вот были бы очень желательны фотографии. Написать ее собирается Яков Захарович Черняк, один из моих ближайших друзей, если по¬мнишь, тот именно, у которого я, офортированный с «Поздрав-ленья»3. Он скорее литературовед, но человек очень образован¬ный и одаренный, ученик Гершензона. Если моя просьба имеет смысл, то посылай поменьше евреев, так как с меня довольно и тех двух, которыми судьба выпустила меня с тобою. Кроме того остается в силе предположенье относительно «Печати и револю¬ции», но тогда потребуется статья из Берлина и на тему о графике по преимуществу. Я страшно бы хотел тебя видеть, в особенности сейчас, т. е. вообще попасть к вам. — В сильнейшем противоречьи с моей просьбой окажется то, что я сейчас тебе скажу. Вчера я прочел «Закат», пьесу Бабеля, и еврейство, как этнический факт, стало для меня чуть ли не впер¬вые в жизни явленьем положительной и непроблематической важ¬ности и силы. Вряд ли, впрочем, это изменит мою судьбу, потому что она складывается не под влияньем отдельных впечатлений. Я бы хотел, чтобы ты прочел эту замечательную вещь, но в номе¬ре, где она помещена, имеется большая статья, обо мне4, и если я ее вырежу, ты, увидав, чтб вырезано по оглавленью, обидишься, а купить сейчас другой номер не могу, мы опять понемногу влезаем в долги, но эта заминка временная, которая ничуть меня не пуга¬ет. Письмо это лежит четвертый день, а теперь-то вас и с Жонич-киным рожденьем поздравить поздно. Передайте ей все же, что я ни на минуту не забываю о ней и от всей души ей желаю выздо¬ровленья и полной и здоровой душевной инициативы над домом и окруженьем5, т. е. вами, без чего ее исцеленья не мыслю, потому что ее болезнь только объясняю себе слишком далеко зашедшим смещеньем каких-то личных, центральных точек, на которых дер-жится жизнь. Я оттого и не пишу ей, что все это слишком по-жи¬вому серьезно, или лучше сказать: оттого, что все это так болез¬ненно по той толстой путанице, которая растет с каждым новым советом и с которой, может быть, могло в счастливую минуту по¬ниманья справиться личное присутствие, но никак не письмо, осужденное только эту путаницу множить. Изо всех наших меньше всего по вашим письмам понимаю, что с ней, собственно, делается, я, потому что «нервы», «немного лучше», «слава, слава Богу» ничего решительно не говорит мне. Но я и не прошу вас назвать мне ее болезнь, потому что все равно, будь вы даже медиками, вы мне вместо болезни назовете какое-нибудь естественное заблужденье. Не пойми и меня превратно. В таких случаях переписка бессильна и нелепа, вот что я хочу сказать. Обнимаю тебя и маму и верю, что Жоня сама с собой справит¬ся. Замечательно, что все наиболее безвольные в житейской носке люди, по характеру — самого волевого покроя. Тут страшная зада¬ча: связать сильно расходящиеся: замысел и осуществленье. Через мои руки с января прошло 12 отзывов обо мне, из ко¬торых 4 — большие статьи и среди которых вырезка из «Правды», наименьшая по размеру6. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Вырезки из немецких газет с отзывами о выставке Л. О. Пастернака в Берлине. Желая удовлетворить просьбу отца, Б. Пастернак просит о репродукциях его работ для заметки в московских журналах. «Если тебе хочется, чтоб тут были заметки, и если ты позволишь мне, я пошел бы с тремя посланными тобою вырезками к Тугендхольду, очень просто, очень прямо и очень наперед возмущенно, или послал их при письме Луначар¬скому, или наконец в самые редакции. Твою или какую-либо нашу обра¬ботку матерьяла давать неудобно. Так же нельзя требовать от художествен¬ных критиков пространных статей, потому что они их пишут о виденном, а не с пересказа. Т. е. тут может быть лишь та передача успеха и исключи¬тельности выставки, как факта, которая дается в заметке» (3 февр. 1928; там же. Кн. I. С. 169). Я. А Тугендхольд заведовал худож. отделом журн. «Красная нива». Год тому назад он просил Л. О. Пастернака предоставить для журнала рису¬нок на тему «Берлин ночью», но это намерение не было осуществлено. 2 Первым шагом в этом направлении было помещение заметки о вы¬ставке в хронику журн. «Печать и революция». «Там охотно бы поместили и статью о выставке, по части графической, т. е. о новых рисунках (в этом журнале, — книжно-библиографическом, изобразительными искусства¬ми интересуются с этой, графической стороны), если бы кто-нибудь эту статью написал оттуда, из Берлина, и присоединил снимки», — писал Па¬стернак отцу 13 февр. 1928 (там же. С. 170). 3 Имеется в виду офорт портрета Б. Пастернака, сделанный отцом с наброска к картине «Поздравление» в 1924 г. Один из присланных из Бер¬лина оттисков Пастернак подарил Я. 3. Черняку. 4 Статья И. Поступальского «Борис Пастернак» («Новый мир», 1928, №2). 5 Речь идет о нервном заболевании Ж. Л. Пастернак, срочно вызвав¬шей родителей к себе в Мюнхен. «Всем этим я порядком напуган, и очень прошу держать меня в известности относительно Жони, хотя бы открыт¬ками», — писал Пастернак 27—28 дек. 1927 (там же. С. 161). 6 Приводим некоторые из них: Б. Бухштаб. «Поэзия Пастернака» («Красная газета», 10 февр. 1928); И. Н. Розанов. «Маяковский и Пастер¬нак» («Родной язык в школе», 1927, кн. 5); Д. Горбов. «Литературный год» (Литература, искусство, культура. Прилож. к «Учительской газ.», 1928, JSfe 1); И. Оксенов. «Борис Пастернак» («Жизнь искусства», 1928, JSfe 4); ре¬цензия А. Лежнева («Правда», 28 дек. 1927). 412. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ Февраль 1928, Москва Мой дорогой друг! Ты не сделаешь ошибки, если в промежут¬ки, когда я тебе не пишу или пишу мало, станешь просто жалеть меня. Это всегда бывает вызвано незадачами, неприятностями или чем-нибудь в этом роде. Я не люблю слова неврастеник и верю в свое душевное здоровье. Но всякий пустяк, особенно же проявле-нье глухой враждебности, идущее откуда-нибудь издалека, дати¬рованное каким-нибудь 24-м годом, когда меня тут стерли в по¬рошок и довели до решенья «бросить литературу», и вдруг доходя¬щее до меня случайно в 28-м — омрачает меня на недели. Какой-нибудь услужливый «темный» друг докладывает тебе какое-нибудь четверостишье Ив<ана> Приблудного, в те времена возникшее и по странности оставшееся тебе неизвестным. Оно невинно, там только говорится о том, что ты бездарен, как пара сапог. И хотя ты прекрасно знаешь цену этому авторитету, а также и то, как и за¬чем это сказано, но эти чуждо-значащие в чужом и малозначи¬тельном голосе слова так напоминают (номинально) твой соб¬ственный ужас перед твоим нынешним вынужденно двойным су¬ществованьем, что, получив другой смысл, становятся твоей соб¬ственностью, аккомпанементом к твоей работе. Обыкновенно эти мелочи повседневности ложатся на почву, подготовленную действительной, объективной неприятностью. Я не знаю, достаточно ли ты знаешь и умеешь ли живо это вооб¬разить, что я тут существую совершенно depayse*, что сердцем и будущим я абсолютно вне всего того, что могло бы быть моим кру¬гом, моими радостями и пр., что письма, приходящие ко мне из далеких углов России, я пробегаю условно, как далекий секретарь моего горячего и наполовину находящегося у тебя одиночества, что о себе читаю статьи и рецензии как о чужом, что интересы свои блюду как интересы человека, который мне поможет матерьяль-но тебя увидеть? Я бы не хотел, чтобы ты себе это представляла романтически, как только чувство разлуки, как чувство, которое может усиливаться и ослабевать, потому что то, о чем я говорю, гораздо шире, грубее и постояннее такого представленья, и если бы существовала фотография нравственных состояний, мою ду¬шевную ожесточенность можно было бы сфотографировать в лю¬бой момент, меня о наводке объектива не предупреждая. Иначе говоря, мне за границу на год на два надо, как никому. Ты знаешь, что я один не поеду, и представляешь вероятно себе, как это трудно втроем. У меня на этот, денежный так сказать, счет было два плана, и вот, один из них рухнул на днях. Относительно второго у меня нет еще ответа, но мало веры уже и в него. Тогда мне останется выго¬нять требуемое прямо из-под пера, т. е. сколачивать теми самыми недописанными прозами о Рильке, «Спекторскими» и прочим, т. е. всем тем, что по своей медленности до сих пор не поспевало и за нуждами дня. Я боюсь панического чувства скоротечности време¬ни, перед которым вероятно вскоре стану. А за ним все у меня обык¬новенно и вовсе выпадает из рук. Между тем твои письма вибриру¬ют и колеблятся, подымаются и опускаются, как все в жизни. Они живут и бывают двух родов. Одни из них прочитываешь, как то, что сообщает тебе безусловно и категорически дорогой человек: в них все ценно своим источником. Другие действуют почти анатомичес¬кой близостью своего строя: написанное говорит о пишущем боль¬ше, чем он о том ведает. Таково, из двух твоих последних писем — первое, где о читке Федры, о Сувч<инском> и его рассказе о Г<орьком>, о Т<омашевско>м1 и пр. В этом письме столько тебя невольной, реальной и живой, и твоя естественность так близка, что точно испытав твое присутствие, я как в тумане пошел после него к Асе, чтобы попеть о тебе, но не застал ее дома. Высылаю тебе № Печати и Революции, где статья об эмиг¬рантской литературе, и о тебе и о Верстах. Но ведь у тебя нет мери- * выбитым из колеи, букв.: переселенным в другую стра¬ну, лишенным страны (фр.). ла, чтобы оценить даже и такой тон! А как мне дать его в письме тебе? Горбов еще и партийный к тому же2. Оцени и насладись. Попроси прощенья у С, что не пишу ему. Мне грустно, пото¬му что поездка пока что пошла прахом. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922—1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 168). 1В Париже в январе 1928 г. были Борис Викторович Томашевский со своей женой Раисой Романовной. В наброске письма Цветаевой 1 февр. 1928 — краткое упоминание о разговоре с ним: «Из-за тебя я в первый раз выслушала 1 У2-часовой доклад о формальном методе, из которого впер¬вые узнала об Опоязе и несбывшемся каком-то Емельке (М. Л. К.), не¬сколько хороших мыслей Шкловского (наследие по линии дядя — пле¬мянник: из которого след<овало> что Пушкин наследник не Державина. Я: А кого же? — Не исследовано. Сложный узел и т. д. — "А может быть негрской крови?" — Он не был негром, а эфиопом)» (там же. С. 466). Опояз и М. Л. К. («эмэлька») — Общество изучения поэтического языка и Московский лингвистический кружок—две близкие по направлению фор¬мальные школы литературоведения. 2 Д. А Горбов. «10 лет литературы за рубежом» («Печать и революция», 1927, № 8). В статье подробно разбираются сб. «Версты» и поэзия Цветае¬вой, «Поэма Горы», «Фортуна», «Крысолов». Тон статьи сдержанный, ли¬шенный резких выражений, свойственных советской печати в отношении эмиграции. 413. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 25 февраля 1928, Москва 25. П. 28 Дорогая моя! Уже затомашились и томашатся. Я их не видел, они верно прямо проехали в Ленинград. Он пишет то открыточку, то — тем же бисером, — сопроводительный бланк при посылке1. Ее не принесли на дом, я пойду сейчас за ней, и так как буду на самой почте, то, обижая тебя и то, что из рук твоих, пишу тебе до полученья и разворота. Благодарю тебя. Твои подарки, как камни по мелководью, как мостки: ты заставляешь эту давнюю воздуш¬ную версту (Die Antenne spricht zu der Antenne*) жить в материи. Итак о Т<омашевском>. Я его не знаю. Кажется я был однажды, до 22 г. на каком-то его докладе, и набросился на него, и никто меня не понял. Я смеялся над вечной «научностью» словесников, которая мне кажется немужественной, нелепой. Я говорил, что * антенна говорит антенне (нем.). описательные науки возможны лишь тогда, когда они подхваты¬вают описанье, начатое самим объектом их изученья. Так, бота¬ник продолжает курс, который в своем росте и цвете и самохарак¬теристике описывает растенье. Яблоню можно описать только потому, что раньше нас она сама себя описывает. Это вечный па¬радокс биологических наук, я его однажды подсмотрел на психо¬логии, тоже — «наука» рабски и грамотно записывающая свобод¬ные и безграмотные слова пациентки. «Научность» же формалис¬тов, по крайней мере в той стадии, в какой она тогда была, заклю¬чается в совершенном нигилизме метода и предмета. Они собезьянили у точной науки ее деловой цинизм, и думают впасть ей в тон, приводя к нулю предмет своего исследованья. Вообще формализм есть метод ничегонеговоренья ниочем. По счастью его теперь и не существует. Все они стали теперь честнейшими исто¬риками литературы, с большими подчас знаньями, с чем их и мож¬но поздравить. Что до Т<омашевского>, то я его плохо помню, мы грызлись, я его обидел, и сейчас я не столько равнодушен к нему, сколько свой интерес к нему хотел бы отложить до после-смерти. Она написала мне письмо о тебе2. На него я ей отвечаю посылкой 1905-го с надписью: «Р. Р. Т<омашевск>ой, в знак бла¬годарности и на память о ее знакомстве с моим лучшим другом и любимейшим поэтом». Благодарю ее за привоз и пересылку. В ито¬ге же ее письма* — следующее. Разумеется, ты не была бы собой, если бы поступила по-иному, и вообще может быть мой упрек не имеет смысла и противоречит себе. Но чего-то мне все-таки жаль. Зачем она знает о твоем «исключительном интересе» ко мне3, и знанья ее так односторонни (если уже допущены), что я их спешу пополнить и поправить в надписи? Отчего ты говорила о себе? Почему ты не сказала ей: «он любит меня как свет небесный, и если, Р. Р., Вы этого не знаете, то у Вас нет литературных позна¬ний, в настоящее время необходимых». Зачем ты вообще говори¬ла с ней? Я ее не видал, и может быть, в своих словах покаюсь. Я знаю, иногда в одиночестве трудно носить эту постоянную пре-данность, но ведь ты счастливее меня: раньше я тебя носил в Леф или к Асееву, — но ведь я с ними больше не вижусь; тогда как у тебя под боком родной человек (С), который, по сравненью со всеми очевидчествами Т<омашевски>х, — вчера от меня, и твое разлетающееся одиночество поддержит трезвым разделом. Как бы мне хотелось, чтобы это живо коснулось Жени когда-нибудь. Ког¬да я осенью был в Петербурге, она в мое отсутствие прочла «По¬эму Конца» и поразилась ее силе. Я тебя попрошу когда-нибудь об этом, то есть о письме к ней или еще о чем-нибудь. Кстати, не знаю, к чему эта Т<омашевская> вздумала посылать тебе вырез¬ку4. В ней нет ничего дурного, и все может быть, правильно, но она очень случайна и в своей отдельности не имеет смысла. За этот месяц до меня, случаями, дошло 9 таких заметок и рецензий и 3 больших статьи5. Из них меня больше всего растрогала статья И. Розанова в периодическом сборнике «Родной язык в школе» своей живостью, непосредственностью, биографическим правдо-подобьем и пр.6 И хорошей, благородной наивностью среднего, одинокого человека, беззаветно любящего поэзию и до последней простоты знающего ее. Вдруг бытовой русский книголюб, на ко¬торого старается Х<одасеви>ч, возвысил свой голос. Между про¬чим ты помнишь, что Поэму Конца я получил не от тебя? Ну, так вот, пришла она в списке из тех вод, где водится этот Румянцевс-кий отшельник, если и не прямо от него. Твое предложенье о под-писке невыполнимо: пересылать отсюда деньги нет никакой воз¬можности, я это в поездку Асеева до конца проверил. Но то, что ты сообщаешь о задержке книги просто ужасно7 и меня как громом поразило. Надо найти какой-нибудь выход. Не может ли С. или ты занять где-нибудь денег месяца на два? Дело в том, что вся моя эпопея с Г<орьким> началась с его сообщенья о переводе Детства Люверс на англ<ийский> и ее предполагающемся выходе весною в Америке. Я тогда же понял, что авторские поступят С, но, дове¬дено ли Г<орьки>м это дело до конца, когда будут деньги и сколько их будет, пока не знаю. Я заикнулся ему об этом в последнем пись¬ме, и попросил, чтобы мне никаких денег сюда не переводили, если они будут, так как у меня есть за границей долги. Но пока ни слуху ни духу. Я напишу Закревской. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 168). 1 Речь идет о Томашевских, которые, проехав Москву, посылали пись¬ма, открытки и посылки уже из Ленинграда. 2 Письмо Томашевской Пастернак переслал Цветаевой (там же. С. 675). 3 Из письма Р. Р. Томашевской: «Я была одновременно с Б. В. Тома-шевским (моим мужем) в Париже, видела М. И. и поняла, как она доро¬жит всем тем, что отдаленным образом касается Вас, как Поэта и чело¬века. <...> Ее радует Ваша поэтическая слава и беспокоит Ваша внешняя жизнь. <...> — Забота и интерес к Вам у М. И. необычайный. Всё это — в связи со всей внутренней структурой ее — носит трогательный характер. Она жаждет Ваших новых стихов, следит за критикой» (22 февр. 1928; там же). 4 Томашевская пишет, что послала Цветаевой рецензию Б. Бухштаба «Лирика Пастернака» из «Красной газеты» (10 февр. 1928). 5 Статьи и отзывы о Пастернаке в печати. См. коммент. 6 к письму №411. 6 Библиограф Румянцевской библиотеки И. Н. Розанов в статье «Ма¬яковский и Пастернак» давал последовательный разбор стихотворных книг Пастернака («Родной язык в школе», 1927, кн. 5). 7 Речь идет о задержке из-за материальных трудностей выхода книги «После России», для чего потребовалась рассылка «повесток» с подпис¬кой на книгу и предварительной ее оплатой. В невозможности посылки денег из России Пастернак убедился, пытаясь выполнить просьбу Асеева, путешествовавшего по Италии. 414. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 28 февраля 1928, Москва 28/II Моя родная! Что скрывать от тебя временами все то, что ты знаешь с избытком обо мне, а не о себе? Ведь ты знаешь, как ты любима? Но для меня и С. и Женя — и дети — и друзья — в нем, в этом чувстве, а не вне его. Ты не представляешь себе, как много оно подымает. И как раз от того, что это не частность, и не перегретый аффект, его иногда можно не узнать за теми формами, которые оно принимает, когда вмешивается в жизнь. Она не потеряет, и ни одно из ее прав не будет ущерблено, если даст себя подчинить его дыха¬нью. Дай я что-то тебе расскажу. Здесь стала выходить газета «Чи-татель и Писатель». Опрашивали кто чем занят, что готовит и пр. и пр. Мне захотелось звякнуть тобой и Рильке в ответ, но не как де¬лом моего сердца, не как точкой моего фанатизма (потому что это и не так), а с объективным спокойствием, как здравым и для всех обя¬зательным фактом, всеми разделяемым. Представь, поместили, и даже, вчера узнал, в Prager Presse почему-то перепечатали, где вдруг (в Праге!) сошлись втроем: известие о Р<ильке> и его смерти, По¬эма Конца и мой долг вам обоим1. Но это надоело уже тебе, на со¬ветской же странице было заявлено впервые. Поместили с почти трогательной оговоркой от редакции, что хотя она на «все это» смот¬рит иначе (на что?), но дескать слова Б. П. так искренни, так ис¬кренни, что их нельзя не помещать2. К чему же я это тебе рассказы¬ваю? Вот зачем. Представь, за тебя обиделся близкий мне человек, братний шурин, Н. Н. Вильям, — я тебе о нем однажды писал. Он как-то написал о тебе статью для Р<усского> Современника, — вер¬нули3. В этом году он написал по заказу «Красной Нови» обо мне (умнейшая и преполезнейшая для молодых статья, где не похвалы, а дело и пр.), — и с тем же успехом: за слово «апперцепция» вернули и за то, что не отдал должного моему «общественному сдвигу». Так вот, в этом моем упоминаньи о тебе его обидело, что я назвал с то¬бою рядом Маяковского и Есенина. Вот эта фраза. «В те же при¬близительно дни мне попалась в руки "Поэма Конца" Марины Цветаевой, лирическое произведение редкой глубины и силы, за¬мечательнейшее со времени "Человека" Маяковского и Есенин-ского "Пугачева"». Не надо было этого говорить. «Но я же не для вас это писал, Количка!» — «Все равно, вы, Б. Л., так не думаете, вы знаете цену каждому в отдельности, вы унизили М. И., М. И. вас за это не поблагодарит». Вот видишь ли, мне вместо водворенья тебя здесь, надо было бы сослать тебя на св. Елену, и рассорив со всеми здешними силами, афишировать свое неразделимое ни с кем по¬клоненье тебе (да его бы и не поместили!). Родной мой друг, биографическая проза движется до чрезвы¬чайности медленно. Она тебя разочарует. Матерьяльная необхо¬димость заставила меня отдать в «Звезду» небольшое и до смеш¬ного незначительное начало4. Оно мало говорит о дальнейшем. Может быть я его тебе пошлю, но так: через С<ере>жу или С<ув-чин>ского. Позволь через второго. Понятен ли тебе такой обход? Мне хочется на пути к тебе забрать побольше общей родственно¬сти в дорогих лицах. Ну не сводник ли я? — А может быть то же чувство толкало тебя к Т<омашевской>? Но то Т., а то — С, — разница. Крепко обнимаю тебя и без конца целую. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 167). 1В раду ответов на анкету «Советские писатели о писателях и читате¬лях» в еженедельнике «Читатель и писатель» (1928, № 4-5) опубликована за¬метка Пастернака, посвященная событиям весны 1926 г., когда он узнал, что его читал Рильке, и получил «Поэму Конца», «лирическое произведение ред¬кой глубины и силы, замечательнейшее со времени "Человека" Маяковско¬го и есенинского "Пугачева". Оба эти факта обладали такой сосредоточен¬ной силой, что без них я не довел бы работы над "Девятьсот пятым годом" до конца. Я обещал себе по окончании "Лейтенанта Шмидта" свидание с не¬мецким поэтом, и это подстегивало и всё время поддерживало меня». 2 «Оговорка от редакции» относилась к словам Пастернака «о читате¬ле»: «Я ничего не хочу от него и многого ему желаю. Высокомерный эгоизм, лежащий в основе писательского обращения к "аудитории", мне чужд и не¬доступен. По прирожденной золотой способности читатель сам всегда по¬нимает, что в книге делается с вещами, людьми и самим автором» (там же). 3 См. письма № 224, 228. 4 Первая часть «Охранной грамоты» была отдана в журн. «Звезда», опубликована в № 8, 1929. 415. П. Д. ЭТТИНГЕРУ 1 марта 1928, Москва Дорогой Павел Давидович! Вы меня прямо атакуете любезностями и мне за ними не по¬спеть. Не знаю просто, как благодарить Вас. Между прочим Ваше примечанье относительно Рильке в конце не совсем правильно1, я Вам при свиданьи расскажу, как все это произошло, но по срав¬ненью с фактом Вашего вниманья это решительнейшие пустяки, о которых и заикаться-то не надо. Вообще Вы меня совершенно переконфузили, а знакомство с Вашим Броневским2 воображает¬ся мне что ли так. Если судьба мне будет собраться за границу, я через Вас узнаю его адрес, телаграммой запрошу, не придет ли он на вокзал, условлюсь о примете, по которой бы он узнал меня, обращусь к нему, как и ко всем на польской территории, по-фран¬цузски, он меня прервет на родном языке и дальше все пойдет как по маслу, за тем единственным изъятьем, что ничему этому не бывать, потому что я работой подтачиваю заработок, а не повы¬шаю его, и чем дальше, тем больше отдаляю себя от перечислен¬ных перспектив. Как это на вид ни странно, но это так, да и не странней, чем переписываться между собой, живя в одном горо¬де, впрочем, в этом только Вы виноваты, — не завели телефона. Как-то писал мне папа, и меня огорчило, что наш с Вами раз¬говор по телефону преломился в его сознаньи в тонах какого-то якобы равнодушья к нему с моей стороны3. Я уж не знаю, как это вышло, может быть, Вы не поняли меня, или он — Вас. В отноше¬нии заметок о выставке кое-что будет сделано, за одними фото¬графиями задержка, я об этом папе написал4. Еще раз от души Вам спасибо. Обнимаю Вас. Если увидите Айзенманов — душевнейшие всем приветы5. Любящий Вас Боря 1 / III / 28 Впервые. — Автограф (ГМИИ, ф. 29, on. Ill, JSfe 3246). 1 Возможно, что замечание Эттингера относилось к случайной встрече Пастернаков с Рильке на Курском вокзале в мае 1900 г., описанием кото¬рой Пастернак начинает «Охранную грамоту». 2 Польский поэт Владислав Броневский был дружен с Эттингером и выражал желание познакомиться с Пастернаком. Переводил стихи Пас¬тернака на польский, в 1950-х гг. Пастернак сделал перевод его стих. («Я и стихи»). 3 Пастернак передавал отцу мнение Эттингера о нежелательности участия сына в публикации заметки о берлинской выставке, даже и в той форме, — писал он, — «которая мне кажется естественной, не предосуди¬тельной и, главное, подсказанной самим чувством», и предлагал для про¬никновения в центральные газеты кандидатуру Б. И. Збарского. В ответ Пастернак столкнулся с тем, что отец воспринял рассказ Эттингера как упрек в его безразличии. «В данном же случае меня огорчает не столько полная противоположность Павла Давыдовичевых суждений о моем "вли-яньи" (на которое ты ссылаешься), тому, что он сам мне говорил о недо¬пустимости моего вторженья (а откуда бы тогда Збарский в его предполо-женьях явился?), — писал 13 февр. 1928 Пастернак отцу, — сколько то, что зга выдумка о моем равнодушьи идет по линии наименьшего сопротивле-нья, т. е. прямо ломится в ленивый и банальный нравственный штамп, по которому строится вечное правдоподобье оперных либретт, по которому любовь всегда "пламенна", массы всегда "широки", дети всегда "небла-годарны" и прочее» (Письма к родителям и сестрам. Кн. I. С. 170—171). 4 См. письмо № 411 с просьбой о фотографиях с новых работ, нуж¬ных для статьи, которую согласился написать Я. 3. Черняк. В конце марта Пастернак писал отцу: «Твои фотографии в свое время получены. Замеча¬тельные обе работы, все мы и все видевшие в восторге. У Черняка, кото¬рому я их передал, дети в скарлатине и все задержится» (там же. С. 178). 5 Ольга Александровна и Семен Борисович Айзенманы. 416. С. Я. ЭФРОНУ 6 марта 1928, Москва 6. III. 28 Дорогой Сергей Яковлевич! Сейчас, на этой незаписанной странице, я ищу поддержки у Вас. Утренний час, я захожу за Вами и, не сказавши М<арине>, мы с Вами бродим по нижеследующим строкам, они ленятся на солнцепеке, по ним, из пятой в десятую, поют петухи, мы с Вами давно перешли на ты и обходимся без отчеств. Я рассказываю Вам, как глупо и болезненно я устроен, как множеством роковых слу¬чайностей намеренно затруднен, заторможен мой шаг. Как, поза¬быв обо всем, чему успели научить годы, вдруг, на смену рабочему уединенью, начинаешь принимать людей и ходить, если не к ним, то в места, где их можно встретить. Как двоит и принижает сим¬патия, идущая, вероятно по недоразуменью, путями, на которых ее нельзя принять и на нее ответить. Как наблюденья, произве¬денные не в пользу наблюдаемых, уничтожают не их, а тебя. Как, повесив голову и с опустившимися руками, возвращаешься в свое логово. Но неузнаваемо уже и оно, оскорбленная твоим отсутстви¬ем, ревнивая работа, как оказывается, оставила его на этих днях; она сбежала не сказавшись куда, и в ее добровольное возвраще¬нье веришь только оттого, что уж кому-кому, а ей известно, как она тебя наказала и положенья этого не выдержит и сама. Но вре¬мя идет, на свете есть смерть, между тобой и теми единственны¬ми, которых любит и она всем своим раскинутым миром — неис-числимые версты и препятствия; чтобы их одолеть, нужны день¬ги, для этого надо работать без перерыва; зачем же, играя мною, она так страшно рискует сама? Ведь эта встреча — ее подорожная, ведь Вы нужны ей не меньше, чем мне. Или это круг, из которого нет выхода? Трезвеешь ты, — теряет голову твое назначенье; со¬бираешься весь в комок почти непосильного, изматывающего бла-горазумья — безумеет твоя работа. И вот мы бродим с Вами, ухо¬дим незаметно за Девичье, верим, что скоро заговорят колеса, и, близкие друг другу люди, делаем друг с другом чудеса. То я, легко и отрывисто, отвечаю Вам на Ваши рассказы то, что должен был бы Вам сказать облачный кругозор, то в ответ на свои слова слы¬шу и от Вас такие же возраженья. Скользят лошади, блещут кры¬ши, мы расходимся, пьяные и осчастливленные, убедясь еще раз, что дружба — вещь баснословная и сверхчеловеческая, что дру¬гом называется тот, кто одаряет словом воду и воздух и, зарядив их этим даром, оставляет потом с тобой. Я пишу Вам в состоянии очередного упадка. Были встречи, слышал глупости, видел мерзости, видел одаренных людей, кото¬рые преждевременно впадают в детство. Видел вчера новую кин<ематографическ>ую картину талантливого режиссера, авто¬ра «Брон<еносца> Потемкина», на тему «Октябрь». Режиссер и оператор рослые, светлые, молодые, хорошо сложенные, достой¬ные люди1. Был просмотр для литераторов, для печати. Были ле-фовцы, были все, для кого сделана картина. По просмотре из зри¬тельного хлынули толпой в другой зал, вроде фойе. По смежности находилась темная каморка. В ней скрывались оба автора филь¬ма. В зале толпились люди, похвалы которых были обеспечены. Черт их дернул, постановщиков, зазвать, кажется первым, меня в эти взволнованно-именинные потемки. «Вы нам скажете правду, как еще ее услыхать». Они стояли торжествующие, молодые, а при¬ходилось говорить им безнадежные неприятности. Но зато и бес¬пардонна нравственная сторона картины. И это — история?! Все, что не большевики — пошлая карикатура. Вроде эренбурговой... иронии. Никак не судите этого странного письма. Его вдруг оборвали эти кинематографщики. Перед ним шла волна признаний Мари¬не и Вам, Вам и жене и жизни, Марине, Вам, жене и жизни и судь¬бе. Вы все это знаете. Дай Бог, чтобы все мы созрели в один час, и никто не запоздал. Обнимаю Вас. Ваш Б. П. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922—1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 209). Датируется по почтовому штемпелю. 1 Имеются в виду режиссер кинофильма «Октябрь» (1927) С. М. Эй¬зенштейн и главный оператор Э. К. Тиссэ. 417. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 10 марта 1928, Москва Моя родная, моя родная! От тебя давно нет писем и я тебе написал дурацкое (а какое и напишешь?) и чего доброго первое, что ждет меня от тебя будет заслуженным ответом. Когда я полу¬чил твои подарки, я дважды начинал тебе писать и рвал написан¬ное; не говори, что не надо было: было б тяжелее и тебе. Меня качало от одного поминанья твоего имени, мне вдруг захотелось разом кончиться в твоих руках и чтобы из них меня получили Женя и Сережа и дети и все, у кого столько прав, оплаченных недолета¬ми, обидами, недоуменьями, всей тихой безмолвной музыкой без¬молвного «за что», «зачем». Ведь я только иногда справлялся с ту¬гостью этого никому вполне не известного беатричианства1, где ты так круто вдвое переплетена с временем, вдоль всей его сталь¬ной струны, где ты единственное и с лихвой достаточное объяс-ненье, оправданье, ключ и смысл всего что я делаю и чего не де¬лаю и всего что делается со мной. Ведь по правде говоря 23-я тос¬ка и разлука никогда не кончались, никогда не становились чем-нибудь другим2. И я умоляю тебя. Напиши мне что-нибудь в духе нашей трезвейшей и спокойнейшей переписки, а то все попадает из рук и ничего никогда не будет. Ради Бога помоги мне и скажи, что это тебе не нужно, что ты знаешь, слышишь, слышала. Ведь это слово, как пробка в квасной бутылке, тронь и кончено. Оно непроизносимо в разлуке. Я рад, что оно не прорвалось. Как мне трудно без тебя. Горячо благодарю тебя за подарки. Р. Роллан и Конрад конечно и мои любимейшие. Я мало их знаю. Ж<ан> Кри-ст<оф>, музыкальные монографии, два-три романа Конрада. Как ты живешь, то есть нет ли неотложной надобности в деньгах? О прости, ведь я знаю, что — есть. Может быть что-нибудь удастся сделать до Люверс3. Сейчас сделаю ужасное признанье. Заговорив о материаль¬ном, почувствовал облегченье. Матерьялизация разреженной муки в заботе. Звери мы. Порода — добрые. Обнимаю тебя без конца. Ведь кроме тебя я никого здесь не помню, ни с кем не видаюсь. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 167). Датируется по почтовому штемпелю. 1 Имеется в виду состояние постоянной душевной тоски Данте по его возлюбленной Беатриче. 2 Тоски 1923 г., первого года переписки Пастернака и Цветаевой. 3 То есть до поступления денег за американское издание «Детства Люверс», обещанное Горьким. 418. В. Э. МЕЙЕРХОЛЬДУ 26 марта 1928, Москва 26. III. 28 Дорогой Всеволод Эмильевич! Жалею, что заходил к Вам вчера в антрактах. Ничего путного я Вам не сказал, да иначе было бы и неестественно1. Но вот сегод¬ня я весь день, как шалый, ни за что взяться не могу. Это — тоска о вчерашнем вечере. Вот это другой разговор. Это доказательство, это я принимаю. «Ревизор» был гениальной постановкой, и в разбор ее не хо¬чется входить. Были места неравного значения и в нем, но так именно и дышит всяческая творческая ткань: тут ядро, там прото¬плазма. Может быть, в «Горе» те же достоинства распределены не с такой правильностью, может быть, размещенье их не так часто, но эти же достоинства и тонкости в нем против «Ревизора» стали еще глубже. В последовательности работ это восхожденье совер¬шенно неоспоримое, и на этот счет тратить слов не приходится. Еще приятнее, чем говорить это Вам, было бы мне жить этим со¬знаньем молча, и если бы не нелепости, которые, как мне переда¬вали, Вам пришлось выслушать и прочесть о постановке2, Вы о моих восторгах так бы и не узнали. Я мало знаю театр, и меня в него не тянет. Достаточно ска¬зать, что прожив всю жизнь в Москве, я ни разу не был в Малом и в Камерном3. Когда я однажды у Суинберна в его книжке о Шек¬спире4 прочел, будто бы он лучшие свои вещи писал для чтенья, а не для сцены, меня такой взгляд, даже и в применении к такому имени, не удивил. Надо согласиться, что более, чем кто-либо дру¬гой, Шекспир обращался не столько к труппам, сколько к челове¬ческому воображенью. Но давайте допустим (так хочется верить и, может быть, так оно и было), что Блекфрайер был истинным теат-ром5. Тогда, значит, он был театром реалистическим. В таком слу¬чае, он был списан и слеплен с натуры. Что же может служить моделью театру? Типы, нравы, челове¬ческие повадки, настроенье? Нет, всего этого мало, живые эти частности просятся в натурщики и, конечно, без пользы пропада¬ют, но они служат образцом актеру, живой, главнейшей частности театра, но не театру. Правда, даже и талантливый актер так редок, что не часто культуре приходится довольствоваться одним, но все же и в этих редких случаях она вправе желать большего и мечтать о целом: о театре. Мне кажется, натурою, которой должен следовать в своем построении театр, может быть только воображенье, воображенье в целом, его строй, его неповторимая, вся напролет, сплошной особенностью бегущая мускулатура. Говоря проще, через среду воображенья все искусства тяготеют к идеальной сцене и иногда, и очень редко, на нее попадают. Я помню несколько постановок Станиславского, тринадца¬ти лет попав на несколько дней в Петербург, вечер за вечером хо¬дил к Комиссаржевской, я смотрел Чехова6, я их неоплатный дол¬жник в том градусе и смысле, как Ваш, но есть вещь и несоизме¬римая: придя к Вам, я впервые и единственный раз в жизни попал в театр, понял, что это значит и в мыслимость этого искусства поверил. Когда меня касается дыханье истинного дара, оно превраща¬ет меня в совершенного мальчика, ничем не искушенного, я безза¬ветно привязываюсь к произведенью, робею его автора, точно ни¬когда не жил и жизни не знаю, и чаще меры тянусь за носовым плат¬ком. Когда прокатывается волна этой первой непосредственности и я начинаю отдавать себе отчет в происшедшем, то, замечательно, на меня всегда начинают действовать родовые общности, сказав¬шиеся в произведении, законы, его сложившие, широчайшие че¬ловеческие секреты, которым оно обязано своим обаяньем. Странно, но, очевидно, со вниманьем я умею относиться толь¬ко к тому, что его не заслуживает. Все же стоящее делает меня не¬внимательным дважды: сперва тем, что оно потрясает меня, а по¬том тем, что толкает на размышленья, отвлекающие от его част¬ностей. Но я рад этой черте и не хотел бы жить иначе. Чему же мимоходом учили Вы и о чем напоминали? Главное я уже сказал. Едва представимая редкостность, к которой, по Су-инберну, адресовался Шекспир, осуществлена Вами и находится на Садовой. Я был у Вас трижды — не сердитесь и не смейтесь — это очень много для меня. На «Рогоносце»7 меня поразили две вещи. Ваше отношенье к виртуозности и Ваше отношенье к материалу. Я ви¬дел, как Вы накапливаете виртуозность, как ею запасаетесь, точ¬нее — в каких видах ее у себя заводите. Вы ей отвели именно роль, которой она заслуживает в большом захватывающем искусстве. Она заняла у Вас место ручного огнетушителя или тормоза Вес-тингауза, доведенных до совершенства, всегда находящихся под рукой и в ненужную минуту незаметных. Вы поняли, как никто, что искусство в целом — это траге¬дия, с которой не должно быть трагедий и которая должна про¬катываться по всему пути, предохраненная от катастроф. Но ес¬тественно, избежав ошибки некоторых быстро сгорающих даро¬ваний, Вы не впали и в ходовую типическую ошибку дурно по¬нятого мастерства. Вы не стали пленником переродившейся виртуозности, Вы не меблировали своего дома одними огнету¬шителями, как, может быть, это случилось с Брюсовым и теперь (как это ни странно при темпераменте Маяковского) повторяет¬ся с лефовцами. Ваш поезд действительно подхватывает и уно¬сит, а не стоит на мертвой вестингаузовой точке отупелого фор¬мального навыка. Затем, как я сказал, меня поразило Ваше отношенье к мате-рьялу. Однажды под трехсотлетье Шекспира я много думал о его метафорике, о его поэтическом богатстве. Я пришел к убеждению, что у него не похожа только живая Мирандола на мертвую8, все же остальное, все живое, связано волной кругового, вихревого сходства. За его образностью и вечными уподобленьями я открыл то чутье сродства всего на свете, которое охватывает большого поэта в минуты наиболее порывисто из всех видов движенья дви¬жущегося творчества. «Загреб золы из печки, дунул и создал ад», — сказал Георге о Данте, и слова эти говорят как раз о том, что у меня сейчас в виду. Когда я увидел, как Ильинский и Зайчиков сносят у Вас до осно¬ванья привычную нам интонировку и потом из ее обломков, ко¬торые по своей бесформенности должны были бы смешить, мнут и лепят беглые формы выраженья, которые начинают потрясать и становятся особым языком данной вещи9, я вспомнил об этой ред¬кой и молниеносной вершине искусства, с которой можно гово¬рить о совершенном безразличии матеръяла. Это я встречал у Эсхила, у Данте, у Шекспира — впрочем глу¬по перечислять — ни один большой поэт без этого немыслим, но я не представлял себе, что метафора воплотима в театре. И вдруг после вступительной полосы этой ненасытимой энер¬гетики, с которой всегда должно начинаться большое творческое дело, но которая потом почти у всех либо кончается катастрофой, либо вырождается в пустую беспредметность, совершенно неожи¬данно и к великому счастью оказывается, что Вы еще и бездон¬ный пластик, драматург не меньший, чем режиссер, и удивитель¬ный историк, и, что всего важнее, историк живой и целеустрем¬ленный, то есть такой, который не может не любить родины и ее прошлого, потому что ежедневно в лице своего дела любит часть ее живого будущего. А только такой футуризм, футуризм с родословной я и понимаю. Не могу сказать Вам, как много мне дали Ваш «Ревизор» и «Горе». Легко было припомнить, что было существенного в «Рогоносце». Здесь мыслимо сказать: меня поразили две вещи, потому что поста¬новка была принципиальная и поражали принципы, которые всегда можно назвать и насчитать. Живые достоинства Ваших последних организмов именно оттого и неисчислимы, что они организмы. Если бы я попал за кулисы «Ревизора», я не растерялся бы при встрече с Зинаидой Николаевной10. Дело не только в том, что она там прекрасна и роль Софьи вообще (и у Грибоедова) менее благодарна, а в том несосветимом абсурде, которым ее коснулась улица. Меня страшно стесняло это обстоятельство, я чувствовал, что, что бы я ни сказал, она стала бы меня слушать отраженно и все бы, что хорошего бы я ни сказал, произвела бы от факта этой обиды. Но все это — решительные призраки последней пустоты, для меня их не существует, я преклоняюсь перед Вами обоими и пишу Вам обоим, и завидую Вам, что Вы работаете с человеком, которого любите11. Ваш Б. Пастернак Впервые: В. Э. Мейерхольд. Переписка. 1896-1939. М., 1976. — Автограф (РГАЛИ, ф. 998, on. 1, ед. хр. 2166). 1 Пастернак был на спектакле «Горе уму» 25 марта 1928 г. См. одно¬временно написанное стих. «Мейерхольдам»: «Как дурак, я зайду к вам в антракте, / И смешаюсь, и слов не найду». 2 Премьера состоялась 9 марта 1928 г., но еще до этого появились кри¬тические нападки на Мейерхольда, из театральных кругов перекинувшие¬ся на страницы газет. Противостояние интеллигента Чацкого грубому бар¬ству и хамству, ненавидящему свободную мысль, вызвало возмущение со¬ветской бюрократии («Правда», 2 марта 1928). В «Известиях» (15 марта 1928; «"Горе уму" или Мейерхольдовы причуды») Н. Осинский обвинял Мейерхольда в «бегстве к классикам» и «угасании общественно-полити¬ческой чуткости». Критика спектакля выразилась также на диспуте в ГАХНе 17 марта 1928 г. 3 В 1916 г. Пастернак был в Камерном театре на спектакле «Виндзор¬ские проказницы». Об этом см. письмо № 130. 4 А-Ч. Суинберн. «Очерк о Шекспире» (A Study of Shakespeare), 1879. 5 Блекфрайер — монастырь, в трапезной которого давала спектакли труппа актеров, в которой играл Шекспир. 6 В декабре 1904 г. Пастернак ходил в недавно открывшийся театр Коммиссаржевской. В 1920-х гг. был на нескольких спектаклях I студии МХАТа с участием Михаила Чехова. 7 Пьеса Ф. Кроммелинка «Великодушный рогоносец» в переводе И. А Аксенова шла у Мейрхольда с 1922 г. 8 К 300-летию Шекспира, отмечавшемуся в апреле 1916 г., Пастернак написал статью о Шекспире, текст которой утерян. 9 И. В. Ильинский играл роль Фамусова, а В. Ф. Зайчиков — роль За-горецкого. 10 Исполнение роли Софьи подверглось критике. В «Правде» (17 мар¬та 1928) был помещен шарж на Зинаиду Николаевну Райх в роли Софьи; Н. Осинский отмечал, что 3. Н. Райх «не годится для роли семнадцатилет¬ней Софьи и играет ее чисто внешним образом» («Известия», 15 марта 1928). 11 См. в статье И. Федорова «о соединении за кулисами наших театров "семейного началами "служения HCKyccTBy,,» («Известия», 28 апреля 1928). 419. Н. К. ЧУКОВСКОМУ 29 марта 1928, Москва 29. III. 28. Благодарю Вас, дорогой поэт, за книжку1 и память. Вы не смотрите, что — открытка, и не сердитесь. Это — спешнос¬ти ради. Благородная, ровная, живая ткань, промытая до ясности, до игры, постоянно текучим чувством, как в отношеньи содержа¬нья (пережитого), так и в отношеньи доходности до другого (вы¬раженья). Чем дальше, тем горячей, но без измен себе, без так на¬зываемых «новых путей», без их «нащупыванья». Часто удивля¬ются мне: чтб, например, такого я нахожу у Рождественского, ска¬жем2. Вот то же самое, но несколько зрелее, может быть. — Все же дальнейшее — дело случая и личной судьбы. Приневолят Вас, и Вы, может быть, будете одним из тех, кто из этих данных постро¬ит город. Или еще сильнейшее, нечеловеческое принужденье уты-сячерит Вашу волю. Вдруг какая-нибудь неосуществимая, затруд- ненная любовь к какой-нибудь далекой исторической силе, кото¬рую Вы станете ощущать как женщину, встанет перед Вами пря¬мым отвесом, и Вам придется на руках подтягиваться к ней, и че¬рез год Вас не узнать будет. — Крепко жму Вашу руку. Сердечный привет Вашему отцу. Б. П. Впервые: «Литературное обозрение», 1990, № 2. — Автограф (собр. Д. Н. Чуковского). 1 Речь идет о книге стихов Н. Чуковского «Сквозь дикий рай» («Изд-во писателей в Ленинграде», 1928). Впервые Пастернак познакомился со сти¬хами Н. Чуковского в 1922 г., он слышал об их «задушевности» от Ман¬дельштама (см. письмо № 195). В 1925 г. Чуковский хотел показать Пас¬тернаку недавно вышедшую свою повесть «Танталена». Пастернак писал ему 14 мая 1925: «Бели бы я даже не видал Ваших стихов и не знал о Вас понаслышке, о том, что Вы в литераторы посвящены вполне, я бы заклю¬чил по одному признаку: Вы мне обещали прислать Вашу книжку (прозу для детей) и, разумеется, как посвященный, слова не сдержали» (Собр. соч. Т. 5. С. 169). 2 Пастернак неоднократно отзывался с похвалой о стихах поэта Все¬волода Александровича Рождественского. 420. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 31 марта 1928, Москва 31. III. 28 Дорогая Марина, я не писал тебе вечность, соответственно этому и на душе у меня. А конечно надо было ответить тебе тот¬час, в особенности насчет того, что ты назвала «физиологией твор¬чества»1. А ты думаешь у меня иначе? La secheresse morale?* А лет-ние стихи? Не Х<одасеви>ч?2 Недавно скончался сосед по квар¬тире, один из уплотнителей, старик, первым перебравшийся к нам еще в 19-м году, когда по дому выселяли3. Кстати, знаешь сколько у нас сейчас народу в квартире, бывшей когда-то папиной, казен¬ной? 21 человек! В комнаты обращены: передняя, ванна, одна ком¬ната поделена перегородкой надвое. 6 семейств. Ну так вот, на этом отпеваньи не узнал себя, глаза сухие, всё мимо. И ты во всем пра¬ва, но вот тут-то унывать и нечего. Страшно было бы, если бы у тебя было по-другому. — Марина, вытерпи, и/ювремени, как хо¬чешь и знаешь, и не стыдись сердечной унизительности этого со¬стоянья. Оно кажется тебе: личным, т. е. лично твоим, завися- * Духовная сушь, обмеление, оскудение (фр.). 193 щим от возраста и главное — окончательным. Таким оно кажется тебе именно потому, что ты молода, и оно, пусть даже с год или больше, приходит к тебе впервые. Я не так сказал. Я должен был сказать: оно кажется тебе лично твоим и окончательным, потому что ты — у его начала, и не видишь ни смысла его, ни происхож-денья. Ничего об этом не мог знать Пруст и ничего тут нет похо¬жего4. В этом споре с тобой мне не интересны твои доводы и воз-раженья, не потому что они — во вред тебе, а потому что твои мо¬лодые заблужденья насчет этого «перерожденья» могли бы меня растрогать в близости и заставили бы целовать тебя, как ребенка вслед за каким-нибудь особенным проявленьем его детскости, и они совершенно неинтересны, т. е. ими нельзя живо взволновать¬ся на расстояньи. Если Х<одасеви>ч действительно таков, каким он тебе представляется, то вот уж кто наверняка не знает того, о чем ты пишешь. Я может быть лучшего мненья о нем. Я думаю, что secheresse marinienne* и моя, известны и ему, хотя, как кажет¬ся, в противоположность нам, ни на стихах его, ни на поведенье не отражаются. — Насколько мне известна эта тема, суди из тона, которым полно письмо: это уверенность, инстинктивно переки¬нувшаяся из предмета в голос. Я был у начала этого состоянья дав¬но, еще когда ходил к тебе с письмами С<ереж>и в Борисоглебс-кий5. Тогда оно приходило кусками еще, налётами, как верно к тебе в последние годы. Так, как оно утвердилось у тебя в самое последнее время, оно у меня оформилось в заграничную поездку в 22-23 году. Ты думаешь, после «Верст» я не сумел, как надо, про¬честь твои первые письма в Берлин, те весенние, где ты проща¬лась и напутствовала?6 Для меня было тогда мукою не то, что я был мертвой особью (я ею не был), а то, что смысл твоих писем был в живом будущем следующего мгновенья, а между тем предо мной, отделяя меня от его даты, лежал неотменимой полосою мер-твый период, истинной длины которого я не знал. Половину ска¬занного я понял теперь, половина сказалась уже и тогда в проти-воречивостях тогдашнего ощущенья. Это состоянье и мне тогда должно было казаться лично моим и окончательным. Возвраще¬нье мое сюда было ужасно. Я был открытьем этой secheresse оглу¬шен и нравственно для себя уничтожен. По своей удручающей честности я нес свою робость и растерзанность перед собой, как заполненную анкету, я сам себя стирал в порошок и отдавал на * Маринино обмеление (#.)• 194 затирку. Я ходил, как клеймлений и провинившийся, повеся го¬лову, делал адову работу за неслыханные гроши, наконец понял что «пора бросать» и стал искать службы7. Я так искал ее, что, ко¬нечно не скоро смог найти. Замечательно, что и тут я казался себе ничтожеством, т. е. умудрился позабыть, что кончил университет и что-то знаю, и так как думал, что ничего не знаю и ни на что не гожусь, а следовательно, и все равно, за что приниматься, то засел изучать статистику, в надежде на то, что с ее знаньем легче найду себе место. (По образованию я филолог.) В моих столкновеньях с Есениным больше был виноват я сам, нежели он. Я сам на это на¬прашивался и подавал повод. Я говорил тогда так, как ты сейчас. Вот он мне и возвращал истины, бывшие в первоисточнике мои¬ми же словами8. А говорил я точь-в-точь что ты сейчас, потому что оскорбленный этим новым душевным обличьем, смысла ко¬торого не понимал, я и не щадил себя в нем, и уничтожал и нена¬видел. Но довольно размазывать. Вот что хотел я сказать. Рабо¬тать я начал, когда увидал, что состоянье это временное, а не окон¬чательное, и не мое, т. е. не меня в поэте, а поэта во мне, т. е. не Маринино, а — Цветаевой. Но я еще не вполне это понимал и пе¬ренадеялся. Я начал писать Спекторского, которого писал наивно, собой и поэтом сразу, т. е. Мариной Цветаевой, а это было рано тогда до безумья, — начал и сорвался. Вдруг я понял, что писать надо силой и страстью именно этой secheresse, именно этой стра¬ны во мне, истории во мне, именно потрясающей жалостностью несчастного поэта во мне, всегда обставлявшим его порывистее, богаче и сердечнее, чем он теперь обставлен историей и судьбою. Что из этого что-то выйдет. Выйдет? Значит тут-то и будет выход (это не игра слов) и у этого выхода опять мы встретимся. И вся эта книга так именно написана. Она писалась так бездарно, так не¬слыханно по-Х<одасеви>чески, что если бы тебе даже эти уловки двойникового состраданья (себя к поэту во мне) явились в полу¬обморочном бреду, или во сне, ты бы их не увидала, твой талант отразил это виденье и встал между тобой и им. Все почувствовано на одном лишь крепком чаю. — Давай я кончу пока, а то я загово¬рился и буду повторяться. И когда ты это получишь? Лучше от¬правлю сейчас. Я верю в твою волю. Все в ней. Ты (хронологичес¬ки) пришла к этому поздно, и проходить придется не долго. Что это не окончательное состоянье, видно из того, что оно тебе по¬перек встало. Иначе ты бы не заметила его. Твое страданье — твой размер, твой огонь. Ты еще будешь радоваться именно так, как не чаешь. Обнимаю тебя. Б. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922—1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 168). 1В письме 4 марта 1928 Цветаева объясняла свое творческое «оскуде¬ние»: «Борис, я всегда жила любовью. Только это и двигало мною. <...> С 1925 г. ни одной строки стихов. Борис, я иссякаю: не как поэт, а как человек, любви — источник. Поэт мне будет служить до последнего вздо¬ха, живой на службе мертвого, о, поэт не выдаст, а накричит и наплачет, но я-то буду знать. Просто: такая жизнь не по мне <...> Мне нужна моя соб¬ственная душа из чужого дыхания, пить себя. Та сушь, которой я сначала так радовалась, губит меня» (там же. С. 475). 2 Посылая Цветаевой свои летние стихи, Пастернак писал: «...Не есть ли это модифицированный Ходасевич, т. е. не пришел ли я <...> к какому-то подобию Ходасевичева "классицизма"» (письмо N° 372). 3 Василий Иванович Устинов. О его смерти, последовавшей за кон¬чиной жены, Пастернак писал сестре Лидии 15 февр. 1928: «Скончался Вас. Ив. Опять, как три года назад, отодвигали сундуки и шкапы, чтобы растворить двери на обе половинки, опять утром под пробужденье и плач детей шла лития, и выносили, подымая на лестнице воротники» (Письма к родителям и сестрам. Кн. I. С. 177). 4 В том же письме Цветаева говорит о себе, что она «гениальный врач над безнадежным больным (это я, кстати, сказала о Прусте)» (Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. С. 474). 5 В письме 22 июня 1922 Цветаева вспоминала, что Пастернак осе¬нью 1921 г. приходил к ней в Борисоглебский с письмом от Эренбурга, который писал ей о своих поисках С. Я. Эфрона (там же. С. 14). 6 Речь идет о письмах 10 февр., 9 марта 1923 г. (там же). 7 Пастернак поступил на службу осенью 1924 г. и занимался подбо¬ром иностранной библиографии по Ленину. 8 В письме к Цветаевой № 270 Пастернак признавался, что «доходил до самоуничиженья» в отношениях с Есениным, но однажды, когда «из его же уст услышал все то обидное, что я сам наговаривал на себя <...> я тут же на месте, за это и только за это, дал ему пощечину». 421. А. М. ГОРЬКОМУ Первые числа апреля 1928, Москва Дорогой Алексей Максимович! Так как уже и конверт, покрытый Вашей рукой, приводит в понятное волнение, то письма Ваши читаешь всегда почти пре¬вратно, т. е. с готовой уже и преувеличенной чувствительностью. Перечтя последнее Ваше письмо (где об обеих Цветаевых и т. д.1), я поздно увидал, что в нем совсем нет тех нот, которые до пугаю¬щей явственности почудились мне в нем при первом чтении, и понял, что я ответил Вам глупо, с тою именно истерикой, кото¬рую Вы так не любите. Я не раскаиваюсь ни в одном из движений, сложивших мое нелепое письмо, — взять под защиту от Вашего гнева всякого, кого бы он косвенно, через меня, ни коснулся, было и остается моим трудным долгом перед Вами, — но в том-то и не¬лепость, что, может быть, Вы этих движений вызывать не думали, и я неправильно понял Вас2. Последнее время часто в газетах читаешь адреса и приветствия Вам и во всех них разноречивые даты3. Наверное Вы считаете все это докучливой пошлостью и на всех поздравителей сердиты. Од¬нако, может быть, за далью, от Вашего взгляда ускользнуло, как разительно в Вашем случае все эти юбилейные тексты отличают¬ся от извечно знакомого нам академического трафарета. Я не ви¬дал ни одного, где не жила бы, и отдельными местами не находи¬ла себя, выраженная, особая, в каждом данном случае, прямая, неповторяющаяся задетость. Так же точно, к примеру, взволнова¬ла меня вся первая, историческая часть правительственного ма¬нифеста4. И тут горячность правды либо рвет риторический наи¬грыш, либо вдруг в фальшивом ложе периода находит себе сво¬бодное, некрасноречивое место. И так как рокочущая пошлость этой условности в Вашем слу¬чае опрокинута даже фраками и крахмальными грудями, то в ту же дверь ломлюсь и я. И вот — без красноречивых фигур. Я за не¬сколько тысяч верст от Вас. Я могу подумать и передумать. Я могу написать слово и зачеркнуть. Так именно мне и хочется поздра-вить Вас, медленно, медленно, в нестесненном раздумье, с нето¬ропливым отбором предвидений и пожеланий. Все они стекаются в одно. Оно уже давно готово. Как только его назвать? — Ну, так вот. Я желаю Вам, чтобы чудо, случившееся с нашей родиной, ус¬пело в возможнейшей скорости обернуться своей особой давно заслуженной чудесной гранью лично к Вам. Чтобы огромная, чер¬ная работа, взваленная в России на писателя, когда он крупен сво¬им сердцем и своим истинным патриотизмом, была, видимо, для Вас, сделана современным русским мыслителем, историком, пуб¬лицистом. Чтобы дикая миссия работы за всех была снята с Вас и Вы могли бы дать волю Вашему безошибочному воображению, избавленные от надобности исправлять чужие ошибки. Вот, в на¬меке, глубочайшее мое пожелание Вам. Но и в ряду близких, же¬лающих Вам радости, здоровья, счастья и долголетия, позвольте мне быть не последним. Преданный Вам Б. И Впервые: ЛН. Т. 70. — Автограф (Архив Горького, КГ-П 56. 12. 6). Датируется по содержанию. 1 Письмо Горького 19 окт. 1927 (ЛН. Т. 70). 2 См. письмо 388. 3 29 марта в газетах отмечалось 60-летие Горького (день его рожде¬ния — 28 марта 1868). 4 Речь идет о Постановлении Совета народных комиссаров Союза СССР от 29 марта 1928 г. в связи с юбилейными торжествами, посвящ. Горькому («Правда», 30 марта 1928). 422. В. В. МАЯКОВСКОМУ 4 апреля 1928, Москва 4. IV. 28 Наш разговор не был обиден ни для Вас, ни для меня, но он удручающе бесплоден в жизни, которая нас не балует ни временем, ни безграничностью средств. Печально. Вы все время делаете одну ошибку (и ее за Вами повторяет Асеев), когда думаете, что мой вы¬ход — переход, и я кого-то кому-то предпочел1. Точно это я выби¬рал и выбираю. А Вы не выбрали? Разве Вы молча не сказали мне всем этим годом (но как Вы это поймете?!), что в отношении род¬ства, близости, перекрестно-молчаливого знанья трудных, громад¬ных, невеселых вещей, связанных с этим убийственно нелепым и редким нашим делом, Ваше общество, которое я покинул и знаю не хуже Вас, для Вас ближе, живее, нервно-убедительнее меня? Может быть, я виноват перед Вами своими границами, не¬хваткой воли. Может быть, зная, кто Вы, как это знаю я, я должен был бы горячее и деятельнее любить Вас и освободить против Ва¬шей воли от этой призрачной и полуобморочной роли вождя не-существующего отряда на приснившейся позиции. Я сделал эту попытку заговорить с Вами потому, что все эти дни думал о Вас. Зачем Вы выдумали, что летнее письмо я писал Вам?2 Вам? Вы его держите у себя, как получатель? И я Вам пове¬рю? Нет, простите меня, Вы сами давно доказали мне, что с адре¬сатами не произошло недоразуменья. Если Вы хоть минуту счита¬ли, что оно обращено к Вам, Вы бы его напечатали, как я об этом просил, Вы бы это сделали из гордости. Но Вы прекрасно знаете, что это не Вы его скрыли и о нем умолчали, как и получали его не Вы. — Все это бред, дурной сон, абракадабра. Подождем еще год. И потом, как Вам нравится толкованье, которое дается у Вас моему шагу? Выгода, соперничество, использование конъюнкту¬ры и пр. И у Вас уши не вянут от этого вздора? Притом как похоже на меня, не правда ли? Ведь у Вас люди с общественной жилкой, бывают на собраньях, в театрах, в издательствах и на диспутах. Много ли они меня там видели? Покидая Леф, я расстался с последним из этих бесполезных объединений не затем, чтобы начать весь ряд сначала. И Вы пока стараетесь этого не понять. Б. И Впервые: Russian Literature Triquarterly, 1975, № 13. — Автограф (РГАЛИ, ф. 2577, on. 1, ед. хр. 1185). 1 Речь идет о выходе Пастернака из журнала «Леф». 2 Имеется в виду письмо Пастернака «Редакционному коллективу "Лефа"», 1927: «Вашему коллективу прекрасно известно, что это было рас¬ставание окончательное и без оговорок <...> Благоволите поместить цели¬ком настоящее заявление в вашем журнале. Борис Пастернак* (т. Унаст. собр.). 423. Р. Н. ЛОМОНОСОВОЙ 5 апреля 1928, Москва 5. IV. 28. Дорогая Раиса Николаевна! Две тяжести у меня на душе, о которых следовало бы рассказать Вам, и одна это та, что при всей моей тяге за границу, которая обес¬цвечивает все здешние радости, я все же и этой весной еще туда не попаду, а другая, — что я так долго не писал такому другу, как Вы. Причин много, и они переплетены, и друге другом связаны. Но между прочим (и как это непростительно!) молчал я, вернее, — откладывал ответ на Вашу открытку и потому, что все искал способов не затруд¬нять Вас той просьбой, с которой сейчас и начну, так как других пу¬тей не нашел. Ради Бога, исполните ее, если это вообще возможно, во всей точности. Сообщите мне, пожалуйста, кому бы из Ваших здешних родных или друзей я мог передать сто рублей, и только в таком случае переведите такую же сумму Марине Ивановне Цветае¬вой по адресу: М. Tsvetaieva-Efron, 2, Avenue Jeanne d'Arc, Meudon (S.-et-O.) France. Я Вас прошу остаться в границах этой комбинации потому, что все равно это с Вашей стороны будет огромный подарок, вспомните, я Ваш неоплатный (во многих смыслах) должник, а это не пустяки. Она самый большой и передовой из живых наших по¬этов, состоянье ее в эмиграции — фатальная и пока непоправимая случайность, она очень нуждается и из гордости это скрывает, и я ничего не писал еще ей о Вас, как и Вам пишу о ней впервые. — Вчера пришло письмо Ваше от 25-го III, и как все Ваши пись¬ма, прокатывается все той же волной давно знакомого и всегда вол¬нующего тепла: как хорошо, что к самым прекрасным вещам ни¬когда не привыкнуть. Естественно, что Женя ликует, предается меч¬там, и в мыслях, как прошлый год, едет злоупотреблять Вашим ра¬душьем1. Но и всего то, как прошлый год. Дело в том, что может быть по слабости или какому другому недостатку, но поездки за гра¬ницу в виде короткой прогулки я бы просто не перенес, так как слишком много связал с этой возможностью, у меня есть свои пла¬ны и цели, без их осуществлены! или хотя бы попытки их осуще¬ствить мне будет тем тяжелее возвращаться, чем прекраснее будет обстановка такой прогулки. А до этого мне надо закончить две ра¬боты2. Я думал, что справлюсь с этим за зиму, но я удивительно мало сделал в теченье года. Это так же необъяснимо, как и мое продол-жительное молчанье, т. е. и тут столько же причин, и когда их начи¬наешь разбирать, то натыкаешься на самые несущественные и до обидности поверхностные. — Это письмо я пишу особняком от Жени, она — противница той просьбы, с которой я его начал, и помешала бы мне обратиться к Вам с ней, но если она даже и права, то грех мой перед ней и Вами на этот раз совершенно неизбежен. Я говорю это к тому, что все эти дни она собирается Вам написать, и на днях, вместе с ее письмом я напишу Вам больше, живее и, если смогу, интереснее. А Вы напишите поподробнее о Вашем, лично, здоровье. Сердечный привет всем Вашим. Преданный Вам Б. И Я не осложнял своей просьбы извиненьями, потому что горжусь той простотой, которую Вы мне разрешили относительно Вас и всего, что мне дорого. Верю, что Вы ее исполните так, как я о том прошу. Впервые: «Минувшее», № 15. — Автограф (Russian Archive, Leeds University). 1 Ломоносова писала: «Как только начнутся летние каникулы, думаю опять поехать на 2—3 месяца в Lenno (Largo di Сото). Это будет в конце июня и если у вас есть возможность выбраться из Москвы, то мы зовем вас всех очень, очень к нам в гости» (там же. С. 237). 2 «Охранная грамота» и роман в стихах «Спекторский». 424. Р. И. ПАСТЕРНАК 6 апреля 1928, Москва 6. IV. 28. Дорогая мамочка! Женя напишет тебе обо всем, что касается твоей неосновательной тревоги, адрес же Наташи таков: Natalie Seroff. 3, Rue Albert de Lapparent, Paris VII. И Олюшка Се¬рова просит крепко, крепко вас обоих целовать1. Не сердитесь на меня, что не пишу. Все я расхожусь в работах с теченьем времени, года стали жить и сменяться шибче, чем я в силах рассчитать на¬перед. Я думал, что к весне кое-что доделаю, без чего не хочу вы¬езжать, хотя бы не надолго, отсюда. Но за зиму я успел сделать неописуемо мало, и опять все приглашенья Р. Н. Ломоносовой, как каждое лето, раздаются втуне. Не знаю почему, при этом устарев¬шем слове моя электрическая лампочка разгорелась с небывалой силой, верно, на станции машину сменили. Ни в коем случае, до¬рогие мои, не посылайте сюда денег, а если надо будет кому по¬мочь, сообщайте в точности мне: у меня есть долги за границей2 и подчас является желанье начать их погашать, пересылка же денег отсюда сопряжена с большими трудностями и, главное, тратой времени. Я об этом уже раз просил (чтобы не посылать), но по-видимому в той открытке, где на первые папины вырезки отклик-нулся. Сейчас я даже и догадался, почему она не дошла: я, верно, записал пол лицевой стороны, что по-видимому не принято, хотя по размещенью бланка можно было думать, что это разрешено. Однажды папа писал о письмах Rilke для изданья3. Но со всем ар¬хивом они, очевидно, в одном из тех ящиков, которые до невоз¬можности нагромождены тут у нас друг на друга. Их трудно най¬ти. Кстати вы плохо, верно, представляете себе, какая у нас тес¬нота. Иногда я косвенно пишу вам, то рикошетом через Лиду, то Женичка вдруг добьется того, что я, наконец, напишу под его дик¬товку бабушке, то к Наташи Серовой адресу привяжусь. Писал ли я, как хороши папины портреты? Но у Черняка дочка в скарлати¬не и пока о статье не приходится говорить. И за то, что с рожденьями вас не поздравляли и не поздравля¬ем, не сердитесь. Хотя — хамство конечно. Твой Б. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Год назад Р. И. Пастернак сообщала сыну, что вдова Серова Ольга Федоровна, находясь в бедственном положении, просила позволения пе¬реслать им несколько работ Валентина Александровича, чтобы выручить за них какие-нибудь деньги. Возможность продать картины Серова в Бер¬лине представлялась Розалии Исидоровне в мрачном свете, и она просила сына похлопотать об их закупке государственными музеями и спрашива¬ла адрес дочери Серова Наталии в Париже. Что-то из небольших рисун¬ков Л. О. Пастернаку удалось пристроить друзьям, что-то приобрела Жо¬зефина с мужем, что-то купил он сам. Адрес Н. В. Серовой Б. Пастернак узнал у ее старшей сестры Ольги Валентиновны. 2 Своим долгом Пастернак называет помощь М. Цветаевой. 3 Письма Рильке к Л. О. Пастернаку оставались в Москве и, когда издательство Insel Verlag обратилось к Леониду Осиповичу за их текстом для готовившегося собр. соч. Рильке, — возникла необходимость выпи¬сывать их из Москвы. 425. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 11 апреля 1928, Москва 11. IV. 28 Дорогая Марина! Может это легкомыслие с моей стороны, но я верю, что ничего дурного ни с тобой ни с твоими не случи¬лось, что вы здоровы и что с письмом моим С<ереж>е не про¬изошло недоразумений. Мне скучно и тоскливо без твоих писем, но легче на душе от сознанья, что не я один молчу месяцами. А это всегда так тяжело, несмотря на то, что временами и неизбежно. Я очень мало сделал за зиму, много занимался посторонним и мно¬го накопил причин свирепеть на самого себя и отказывать себе, для наверстки упущенного, в самом нужном и дорогом. Но все время, а с присылки твоего подписного листа в особенности1, я помнил, что положенье ваше нестерпимо, и искал прямых, бес¬посредственных путей вступиться, и не нашел. И ты не сердись на меня, что пошел обходными. Я давно, в письме к Г<орько>му кос¬венно запросил М. И. Закревскую относительно перевода «Лю¬верс»2, но месяцы прошли и я ничего об этом не знаю. А из обход¬ных путей этот был бы, относительно, более прямым, т. е. это было бы наше дело и мы никому бы не были обязаны. Я очень боюсь, что Раиса Николаевна Ломоносова, которой я, не найдя другого исхода, написал в Кембридж3, переблагород-ничает, по редкостности своего характера, в отношении тебя и меня. Однажды я начал тебе рассказывать о 20-ти ф<унтах> стер-<лингов>, чудесным образом пришедших на мое имя в миг, ког¬да мы сидели без гроша и не в состоянии были переехать с дачи4. Я прервал этот рассказ так, как всегда, менее заметно, прерываю свои письма, как и ты, впрочем, потому что жизни не переслать в конверте, а с этим только детским умыслом и садишься за пись-мо. Оказалось, что это деньги от Р. Н. Ломоносовой, приятельни¬цы Корнея Чуковского, который, как потом выяснилось, напи¬сал ей о моем положеньи, — долго рассказывать, почему он его именно знал и почему я ему так в то лето полюбился. Так завяза¬лось у меня знакомство с Р. Н., человеком, о котором я дотоле ничего не слыхал и которого доселе не видел. Она — переводчица на английский язык, знаток английской литературы и жена выда¬ющегося инженера Ломоносова, который изобрел тепловоз — усо¬вершенствованную форму локомотива. Они не эмигранты, напро¬тив того, в начале революции Юр<ий> Влад<имирович> был за¬держан в Англии в качестве политического заложника5; но он не нашел достаточного примененья своим познаньям и талантам и, кажется, работает за границей. А может быть, я ошибаюсь, — го¬ворю со слов Жени, которая лично познакомилась с ними в свою бытность в Берлине в 26 году. Вернулась она с восхищенным рас¬сказом о всех троих (у них сын, кончает Кембриджский универси¬тет). По всему тому, что я знаю, мне они представляются как раз теми настоящими, простыми, счастливыми и сердечными людьми, с которыми нас тянет дружить всякий раз, как мы вспоминаем, что литературный круг — круг проклятый и заколдованный, оправдан¬ный существованьем двух-трех исключений, и, точно в это оправ¬данье, состоящий из сотен или тысяч мнимостей. Я не только убеж¬ден, что Р. Н. не знает меня, и, если бы себя поставила перед аль¬тернативой, нравится ли ей то, что я делаю или нет, должна была бы от меня отказаться, но я даже рад тому, что ничего этого не надо, что все это существует вне электрической зарядки, сосущей и съе¬дающей меня, что она хороша как-то по-своему, на неведомый мне и недоступный манер. Но так как я ее ни разу не видел, то может быть я неправ, и при всей своей симпатии, ее недооцениваю. Женя им понравилась, они ее живо, т. е. беспросчетно — полюбили. Во мне, при встрече, они бы разочаровались. Я вероятно был бы гру¬стен и мнителен среди них, а им — скучен. Я, а ты тем паче, по-другому живой, по-другому современный человек. — Я просил ее об одолженьи мне6, по способу легко выполнимому, и просил о точности в исполненьи просьбы потому, что в предвиденьи ее разочарованья, считаю себя ее должником. Ты спрашивала о дневнике В<ырубовой>. Я его не читал, но и тут он вызвал сенсацию. По-видимому, это все же не подлин¬ник. Я разузнавал и жалею, что вовремя не записал данных. Его приписывали Ольге Форш, но это вздор, она никакого отноше¬нья к этой талантливой мистификации не имеет7. Теперь называ¬ют (за что купил за то и продаю), — некую Брошниовскую (ка¬жется, не переврал), особу того круга и слоя, где много могли из этих сенсаций знать. Но что тебе в том? Мериме ли, нет ли, — для тебя это — Песни западных славян и кончено8. Не удивляйся, что и после твоих запросов я не вцепился в дневник. И до них я уже предчувствовал, что это невпору может взволновать и отвлечь меня. Так, по другим причинам, но в одинаковых чувствах, я бо¬юсь читать Пруста, пока кое-чего не сделаю и не стану вдесятеро старше и проще его9. Прислать ли тебе дневник? Напиши мне, все же. Обнимаю тебя. Напиши мне также и о Сереже. Твой Б. А главное: как книга? Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 168). 1 Лист подписки на книгу Цветаевой «После России» обязывал под¬писчика на предварительную оплату книги. Задержка денег откладывала издание книги на неопределенное время. 2 См. письмо JSfe 406. 3 См. письмо JSfe 423. 4 См. письмо JSfe 392. 5 Ю. В. Ломоносов был откомандирован за границу в начале 1920-х гг. по делам возглавляемой им Российской железнодорожной миссии и на несколь¬ко лет обосновался в Берлине. В 1927 г. он отказался вернуться в Россию. 6 Пастернак просил, чтобы помощь Цветаевой была покрыта эквива¬лентными денежными посылками с его стороны кому-нибудь из родных или знакомых Ломоносовой в России. 7 «Дневник Анны Вырубовой» // «Минувшие дни». Иллюстр. исто-рич. альм. Под ред. М. А. Сергеева и П. И. Чагина. Л., изд-во «Красная газета». Декабрь 1927-1928. 4 вып. Авторами социально заказанной мис¬тификации были А. Н. Толстой и историк П. Б. Щеголев, редактор 7-том¬ного изд. «Падение царского режима». А. А. Вырубова — фрейлина и близ¬кая подруга императрицы Александры Федоровны. 8 Литературная мистификация Проспера Мериме — сб. «Гузла» (1827) вдохновила Пушкина, посчитавшего его собранием подлинных народных песен, на цикл «Песни западных славян» (1834). 9 Пастернак объяснял свое нежелание читать Пруста в письме В. С. Поз¬неру 14 мая 1929: «Пруст года три назад был для меня совершенным откры-тьем. Боюсь читать (так близко!) и захлопнул на пятой странице. Оставил впрок, отложил, не знаю насколько. А тем временем и опасность уменьша¬ется: в прозе ближусь к Боборыкину, в стихах — к Щепкиной-Куперник» (ЛН. Т. 93. С. 725). Аналогичное высказывание см. в письме к Ж. Л. Пас¬тернак 15 июля 1930 (JSfe 555): «До сих пор я боялся читать Пруста, так это по всему близко мне. Теперь я вижу <...> Прусту не на что уже влиять во мне». 426. В. Н. ОРЛОВУ 21 апреля 1928, Москва 21. IV. 28 Пгубокоуважаемый тов. Орлов! Простите, что отвечаю с таким запозданьем, но всю неделю я проболел гриппом и только сегодня встал с постели, хотя чувствую себя еще неважно. Я очень дорожу вниманьем Института1, но этою весной съездить в Ленинград мне никак не удастся. Бели осенью или в начале будущего учебного года это будет легче, я позволю себе сам заговорить об этом, чтобы избавить Вас от неприятности запросов, каждый раз кончающихся неудачей, и ставящих меня тоже в неловкое положенье, так как отвечать отказом мне еще не¬приятнее, чем Вам его получать. Ваш Б. Пастернак Впервые. — Автограф (РГАЛИ, ф. 2833, on. 1, ед. хр. 217). 1 Литературный отдел Института истории искусств, где учился Вла¬димир Николаевич Орлов, предполагал выпустить исследовательскую ра¬боту о творчестве Пастернака. Осенний приезд Пастернака в Ленинград тоже не состоялся; по просьбе секр. лит. отд. Института, Б. В. Казанского, О. М. Фрейденберг 27 дек. 1928 просила для этого исследования, напи¬санного Б. Я. Бухштабом, прислать автобиографическую статью (см. пись¬мо № 464). 427. Р. Н. ЛОМОНОСОВОЙ 24-26 апреля 1928, Москва 24. IV. 28 Дорогая Раиса Николаевна! Не обиделись ли Вы на меня за мою просьбу?1 Если Вы ничего еще не успели предпринять в этом направленьи, то и не надо: надобность в этом, как я узнал, совсем миновала, там наступило улучшенье. Грипп мой привел к очень неприятному осложненью, и я еще не знаю, чем это кончится. Упорство головных болей, не оставлявших меня все последнее время, разъяснилось очень неожиданно. Оказывается, у меня вос-паленье какой-то лобно-пазушной кости (нижняя часть виска), и если это не пройдет само собой, в результате различных и очень кропотливых манипуляций, то придется эту кость продалбливать хирургически. Пишу Вам утром, воспользовавшись некоторым ослабленьем боли, но достаточно было записать эти полстранич¬ки, чтобы она возобновилась. Откладываю до вечера, когда опять, по опыту последних дней, наступает улучшенье. Ничего (ни пи¬сать ни читать) нельзя. — 25. IV. Это ужасно странная болезнь. Приступы боли продол¬жаются от 4-х до 6-ти часов и падают на середину дня. Вечером по их миновеньи, начинает казаться, что это было в последний раз, что ты выздоравливаешь и их завтра не будет, а завтра все повто¬ряется по-прежнему. И что это за боли! Мигрень — просто бла¬женство в сравнении с этим ощущеньем расседающегося черепа. Сегодня опять был врач и усилил леченье. Мне ужасно хотелось бы выздороветь и ни о чем кроме этого я думать сейчас не в состо-яньи. Здесь наконец наступила весна. Хорошо ли Вы знаете Моск¬ву? Помните, есть большой сквер из четырех кругов, кольцом об¬легающий Храм Спасителя? Наш дом, двухэтажный, окнами выхо¬дит на эту площадь и веснами, чуть подсохнет, пол-Москвы высы¬пает сюда, причем фланируя чуть не задевает локтями за мой стол, придвинутый к самому окошку. Это всегда очень тревожит и бес¬цельно нервирует, потому что можно быть святым, но не отзывать¬ся на блистанье и помигиванье сборной и несметной и безымянно случайной жизни, когда она охорашивается на гулянье, — трудно. Она для того и охорашивается, чтобы кого-нибудь где-нибудь вол¬новать, а я как человек робкий и доверчивый всегда ее, хотя бы в воображеньи, предупреждаю. — Осуществлена моей давней меч¬ты, поездки за границу, опять, как я писал Вам, откладывается. Я в существе ее давно уже пережил, я свыкся с теми главными чертами, в каких мне являлась эта выдумка, и не могу от них отступить, потому что иначе все в ней лишится смысла. Я убежден в своей правоте, и думаю, что и Женя, которая видит все эти вещи проще и досадует на мою медлительность, тоже не будет в накладе. — 26. IV. Я наконец отправлю эту глупую канитель. В основе — попытка заговорить свой собственный висок, но она не приводит ни к какому результату. Простите за несвязицу и совершенную бес¬содержательность. Важного тут было только сказать, что надобность в деле, о котором я Вас просил, миновала. Горячей, чем когда-либо, желаю Вам здоровья и всем Вашим. Преданный Вам Б. И Впервые: «Минувшее», № 15. — Автограф (Russian Archive, Leeds University). 1 Имеется в виду просьба о помощи Цветаевой. См. письмо № 423. 428. О. М. и А. О. ФРЕЙДЕНБЕРГ 10-20 мая 1928, Москва 10.V.28 Дорогая Олюшка! Жалею, что не было меня дома, когда звонил Mr. Лившиц1 — он с Шурой говорил; расспросил бы я его по-своему и побольше. Все же знаю, что готовишься ты к осенней защите и день ото дня идешь в гору. Болел я. Началось с гриппа, кончилось скверным осложненьем. Только тут, смущенный странной точностью и упор¬ством головных болей, и обратился я к врачу. Оказалось — воспа-ленье лобной пазухи (есть и такая), т. е. полости, находящейся под височной костью. Слава Богу, обошлось без трепанации, — и выз¬доравливаю, а то бы не писал тебе. Больше месяца ничего не де¬лал, да и сейчас берусь за работу с большой опаской; а ну, как опять стрельнет в висок и все пойдет сначала. — Сидим пока без денег, но я их, разумеется, добуду. Когда поселяешься на лето тут, под Москвой, кругом только и говорят, что о дешевизне Кавказа или Крыма. Справляются о деньгах, зарываемых где-нибудь в 60-ти верстах от Москвы, приходят в ужас и доказывают, что за них вчет¬вером по Кавказу можно доехать до Персии. Так с осени Кавказ пускает глубокие корни, по закону озимых посевов, зимой о нем не думаешь, весной же оказывается, что дело зашло так далеко, что вся твоя семья давно уже в Кабарде или Теберде, и только ос¬тается эту галлюцинацию дополнительным образом оформить. — Я много болел этой зимой и мало чего сделал. В двух-трех рабо¬тах, которые мне предстоит довести до конца2, я теперь дошел до очень тяжелой и критической черты, за которой находится, по теме, — истекшее десятилетье — его событья, его смысл и пр., но не в объективно-эпическом построеньи, как это было с «1905-м», а в изображеньи личном, «субъективном»; т. е. придется расска¬зывать о том, как мы все это видели и переживали. Я не двинусь ни в жизни, ни в работе ни на шаг вперед, если об этом куске времени себе не отрапортую. Обойти это препят¬ствие, занявшись чем-нибудь другим, при всех моих склонностях и складе значит обесценить наперед все, что мне осталось пере¬жить. Я бы мог это сделать, только если бы знал, что буду жить дважды. Тогда я до второй и более удобной жизни отложил бы эту ужасную и колючую задачу. Но нужно мне об этом написать, и интересно это может быть лишь при том условии, что это будет сделано более или менее искренно. Ну вот. А ты знаешь, террор возобновился3, без тех нравственных оснований или оправданий, какие для него находили когда-то, в самый разгар торговли, карь¬еризма, невзрачной «греховности»: это ведь давно уже и далеко не те пуританские святые, что выступали в свое время ангелами ка¬рающего правосудья. И вообще — страшная путаница, прокаты¬ваются какие-то, ко времени не относящиеся волны, ничего не поймешь. Вообще, — осенью я не того ждал и не так было груст¬но. Я боюсь, что попытка, о которой говорю выше и без которой я не могу закончить двух вещей, принесет мне неприятности и сно¬ва затруднит мне жизнь, если не хуже. Но это — в естественной последовательности должного и предопределенного, вовсе не из задора какого-нибудь или чего-нибудь в этом роде. А может быть, все обойдется благополучно. Скорее верю в последнее. 20. V. Дорогая Олюшка! Вот всегда так. Письмо лежит десять дней. Я его не кончил, потому что тем временем пришло тети Аси-но, — замечательное, на которое хотелось и надо было тут же от¬ветить, но в котором заключались вопросы, ответ на которые, как мне казалось, придет в теченьи ближайших двух-трех дней, но эти вопросы задержались и до сих пор не получили разрешенья: мы все еще не знаем, что предпримем летом. Кажется, я на месяц от¬правлю Женю с Женичкой на Кавказ, а сам в городе останусь, по их же возвращеньи поселимся где-нибудь тут на даче. Но все это еще в предположении. Во всяком случае, где бы то ни было, ты всегда будешь желанной гостьей (хоть на Кавказе). Если же — (или — и когда) мы поселимся под Москвой, то я очень бы хотел, чтобы пожила у нас и тетя. Крепко тебя обнимаю. Не сердись, что не отвечал тебе. Часть объяснений почерпнешь из письма, всех же не перечесть. Твой Боря 20.V.28 Дорогая тетичка! Вы знаете ведь, или должны знать, как меня растрогали сво¬им чудесным письмом. А так как к числу Ваших главных досто¬инств относится осужденье излишних сентиментов, то, вероятно, Вы даже и не позволите мне много распространяться на эту тему. Я не ответил Вам тотчас, потому что только в истекшую пят¬ницу могло выясниться, достану ли я денег и сколько достану; не далее как вчера мы ездили к Оке в Каширу на предварительную разведку: — словом, у нас относительно лета ничего еще не реше¬но, и как только решится, я не только буду звать к нам Олю, но, конечно, не менее горячо и Вас. Задержка в ответе произошла по¬тому, что я со дня на день ждал разрешенья всех этих колебаний, но пока что, в своих надеждах обманываюсь. Женя неописуемо худа и если в чем делает успехи, то только в умалении своего веса и ухудшении самочувствия. Это меня огор¬чает и беспокоит. Ей надо поправиться. Это вполне достижимо объективно, но в субъективной части, т. е. той, которая зависит от нее самой, никогда не удается. Мальчик, хотя и при няне, растет в какой-то общей и расплывчатой дикости. Он и озорник и в то же время отъявленный меланхолик. Эгоистичен до бессердечья, но притом и женственно ласков. Вероятно избалован, хотя я не могу уследить, кем, собственно, и чем. Живется ему, при современном устройстве московских квартир, ничуть не сладко. И то же самое устройство мешает мне понять, в чем его недостаток, или чего ему не достает. Путано очень и тесно, и разобраться в том, что делает¬ся с тобой рядом, и вмешаться воспитательно так же трудно, как заняться настройкой рояля среди расстроенного колокольного звона. Утешает то, что он будет жить со своими современниками, а они в большинстве вырастают на таких же колокольнях. Вы спрашиваете о Жоне и о наших. Там все более или менее благополучно. Похварывала мама, теперь ей лучше. Несравненно лучше и Жонечке. Я оттого не имел от нее давно писем, что и сам больше полугода ей не пишу. Перестал я ей писать как раз, когда узнал о ее болезни и по причине именно ее состояния. Я не знал, как и не знаю и сейчас, чтб именно было с ней, и давно научился не касаться вещей неясных, причем эта осторожность тем больше у меня, чем эти вещи ближе мне и дороже. Если бы я был там, я не щадя сил постарался бы понять, что лежит в основаньи ничего не значащего и суеверно-научного обозначены!, «нервы», которым с легкой руки докторов, все время они отписывались. Объяснить же что-нибудь во весь рост и достойно наши не мастера, потому что они все истерики, а не философы. Иногда истерия безмерная, про¬рывающая границы дома, по своей интуиции заменяет ясное и боль¬шое вниманье. Тогда эта истерия так же самоотверженна, как ум, и не щадит самое себя, потому что в себе не заинтересована. Но у них истерия домашняя, частновладельческая, т. е. такая, которая ниче¬го кроме путаницы, при рассуждениях не родит. Печального тума¬на этого я и не трогал, чтобы не заставить их еще его сгущать. Но вчера я видел живого человека, видавшего всех их дней десять тому назад4, и он мне о них рассказал подробно и востор¬женно. Все там, слава Богу, благополучно. Очень Вы меня огорчили сообщеньем о Вашем посещении окулиста. Знаете ли Вы, тетя, что и папе было так же сказано лет восемь тому назад?5 Конечно, он в постоянной печали на этот счет, но, вот видите, работает все, и как хорошо! Я не так-то их скоро увижу. Мечта о поездке остается в силе, но все откладывается. В настоящее время я верю, что, наконец, все-таки зимой соберусь, но как часто я уже обманывался! Крепко Вас обнимаю, горячо люблю и благодарю без конца. Ваш Б. Женя читала Ваше письмо со слезами на глазах, и оно на нее имело действие еще большее, чем на меня, насколько это вообще мыслимо. У ней сейчас зачеты и всякие другие хлопоты. Простите, что пишу на клочках: кончилась бумага обоих сор¬тов, хорошая и плохая. Впервые: Переписка с О. Фрейденберг. — Автограф. 1 Аспирант Института литературы и языка Востока, египтолог Исаак Григорьевич Лившиц, снимавший комнату у Фрейденбергов. 2 Речь идет об «Охранной грамоте» и «Спекторском». 3 Имеется в виду борьба с политической оппозицией, перекинувша¬яся и на идеологическую. В «Охранной грамоте» эти обстоятельства на¬шли выражение в главе о Венецианской республике и в описании щели для тайных доносов на лестнице цензоров: «Кругом — львиные морды, всюду мерещащиеся, сующиеся во все интимности, все обнюхивающие, — львиные пасти, тайно сглатывающие у себя в берлоге за жизнью жизнь». При издании книги (1931) это место было снято цензурой. В «Спекторс¬ком» «истекшее десятилетие» отразилось в последней, 9-й главе; см. также: «А за углом, смыкая круг лиловый / И вымораживая рубежи, / Носился террор в лодке рыболова / И разливал по жилам рыбий жир». Первонач. редакция этой главы, по требованию цензуры, была переписана для книж¬ного издания 1931 г. 4 Антонина Константиновна Энгель, вдова композитора. 5 Речь идет о катаракте, которую врачи нашли у А О. Фрейденберг. Ана¬логичную операцию считали срочно необходимой и для Л. О. Пастернака, что было одной из главных причин отъезда родителей в Берлин в 1921 г. 429. Л. О., Р. И. и Л. Л. ПАСТЕРНАКАМ 21 мая 1928, Москва 21. V. 28. Дорогие папа, мама и Лида! Ваше общее письмо к Женечке было одним из тех драгоценных излияний, которых я всегда так боюсь, потому что мгновенный ответ на них необходим и никак не мыслим с задержкой, но редко когда могу ответить я, а кроме меня этим тут у нас занимаются слабо. И сейчас я ни на что отвечать не буду. Это просто внеочередная скороговорка, чтобы просто вам не оставаться долго без всяких вестей от нас. Письмо к Женечке было чудесное, неоценимое, свинноприимное и бисер-нометное, и он его ни в малой доле не заслужил. Являлся он ко мне с предложеньем писать бабушке и дедушке только в таких слу¬чаях, когда знал, что я занят до последней степени, и мне мешать нельзя. Два-три раза я ему отказал в такой просьбе, сам же ни разу не имел повода предложить, потому что за время болезни накопи¬лось много недоделанного, неразрешенного, и еще более всего такого, что приносит с собой весна и близость лета. У нас относительно него ничего еще не решено. Шура снял дачу в Битце, по Курской, если помните, дороге, не доезжая По¬дольска. Мне хочется поскорее, не спрашиваясь полномочий ото всех в доме, поблагодарить вас за новые подношенья. Частью это шо¬колад, какао и вещи, привезенные Ант<ониной> Константинов¬ной1, частью говорю я о почтовой повестке на Шурино имя, изве¬щающей о денежном пакете. Но я и благодарю за всех и ото всех, потому что боюсь, что все это не будет сделано вовремя каждым, кому надо это сделать. Вообще моя жизнь совершенно не похожа на вашу, т. е. на ту, которую я знаю по воспоминаньям и в которой вырастал. Или, может быть, я тогда плохо глядел и видел. Я не могу постигнуть, откуда у вас бралось время и желанье помнить детей по именам и вообще, принимать весь этот шум и шевеленье всерьез. К тому же вы не только одевали нас (что делаю и я), но по непонятной пол¬ноте сердца, и любили. Не хочу сказать, что я вовсе бессердечен, или что у меня какая-нибудь «драма». Но все происходящее дома, даже и в тех частых случаях, когда это делается моими руками, как укладки, уборки и пр., доходит до меня как сквозь сон, через сре¬ду далекой тишины и рассеянности, которую я всегда ношу с со¬бой и всегда вокруг себя распространяю. Меня не терроризирует дом и не пугают дела и хлопоты, хотя всего этого и у меня хоть отбавляй. Некогда мне по совсем другим причинам. Как и деньги и вещи, которых я не умею ценить, и всегда рад дать другому, я, вероятно, рад был бы делиться и высочайшею драгоценностью, какую знаю, т. е.: свободным временем (это, мо¬жет быть, и есть то, что под именем бога обожествляли все рели¬гии), т. е. тем чистым промежутком, в который глядится настоя¬щая, как у деревьев и животных, предельно полная жизнь. И как это ни невероятно, свободного времени, для разделенья с кем бы то ни было, у меня бы нашлось достаточно, потому что каждый всегда ухитряется добывать и копить то, что считает наиценней¬шим. Но более, чем какая другая на свете, это — вещь на знатока. Пониманье искусства, как оно ни редко, распространено гораздо больше, чем чутье и пониманье свободного времени. Я говорю о вещи, которая гораздо более простого «досуга». Я говорю о живом времени на свободе. Эту вещь я готов был бы разделить (и разде¬лял, случалось) только с тем, кто знает, что такое — мгновенье. Оттого столько красоты в грозе, которая, громоздя пространства на пространства, заставляет их мигать, т. е. показывает, как без¬донно мгновенье, и какую прорву верст оно может поглотить и какой прорвой разродиться. Но так как редко кто знает, как неис¬черпаемо и поместительно мгновенье, то почти не с кем его и де¬лить, а мгновенье-то только и есть свободное время. Так, в таком смысле и некогда мне всегда, т. е. у меня нет времени для тех, кто не знает, что это такое. — Я жалею, что разболтался на тему, которая мутнеет, а не разъясняется от не сосредоточенной и не сведенной в формулу, болтовни. И вообще это совершенные пустяки, а в такой переда¬че, возможно, к тому же и ошибочные. — Я к чему стал вам писать, — во-первых, видел Ант<онину> Конст<антиновну> и спасибо вам за приветы и чувства и все то, что она о вас рассказала. Потом еще два-три сообщенья. Сказался однажды по телефону Гарштейн, — можешь себе представить, как я его звал и хотел видеть; он обещал прийти на другой день, но только его и видели, а спросить, где он остановился, по крепости и есте¬ственности его обещанья я не догадался. — Сергеенкин2 поклон тебе уже передан. — Читал на днях в здешней Академии Художествен¬ных Наук о тебе, как графике, Паветти3. Читал тепло, с понятным и уместным чувством, т. е. упрекнуть его лично не в чем, — но очень неумно читал и очень наивно. Разумеется, это последнее — между нами. Но если он доклад свой подготовит к печати, произведенье это так или иначе не минует меня, и, может быть, без его ведома, чтобы его не обижать, нужные поправки будут внесены в нужную минуту. Ошибка его заключалась в том, что он момент некоторой недооцененное™ подал скрипично-жалостливо, в тонах глупейшего сентиментального трафарета, а в стремленьи «объяснить» и — «раз¬гадать» такую «проблему», такую, с позволенья сказать, небывалую невидаль и новость, как недооцененность художника (точно это не постоянный закон истории, ничего единичного и исключительно¬го не заключающий), соскальзывал в пошлейший лепет об еврей¬стве, о правах жительства, гоненьях и пр., что уже просто, по чу¬тью, скажем, Ольги Александровны или Аристовой, или Ек<ате-рины> Васильевны4 не соответствовало истинному твоему облику тех лет, и людям тебя не знавшим, молодым и новым, представляло в превратном (пусть на взгляд П<авла> Д<авыдовича> и «траги¬ческом» или трогательном) виде. Но сердиться нельзя, потому что в этот вечер, на половину давший личные воспоминания П. Д. (не то, чтобы он говорил о себе, я не то говорю, он себя и словом не помянул; но, ведь, говоря о тебе, он невольно припоминал и луч¬шее и самое дорогое свое время); да так тут вдруг простодушье его развернулось во всем объеме. Если бы он был эгоистичнее, он, ко-нечно, был бы гораздо умнее. — Наконец, письмо от тети Аси, страшно милое, непоследо¬вательно-содержательное, с прижиманьем меня к своему сердцу, — удивительное, — но в котором сообщает, что была у окулиста, ко¬торый нашел у ней катаракт на правом глазу и просит донести это до твоего сведенья. Кстати сообщает о твоей рассеянности, как ты ее из Фрейденбергов опять (на конверте) в Пастернаки пере¬вел, и очень горячо о вас всех спрашивает. Вчера ей ответил, на¬пишите и вы. — Здесь под Москвой где-то обретается Женя Геникес5 с му¬жем и ребенком. Она раз была тут. Она, кажется, порядочная дура, муж же ее махровый и оглушительный parvenu*. Кстати, я не спро¬сил ни ее адреса, ни фамилии. Взаимно излишне. Крепко вас всех обнимаю. Ваш Б. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Вдова Ю. Д. Энгеля возвращалась из Палестины, где скончался ее муж, через Берлин. 2 Петр Алексеевич Сергеенко — друг и последователь Л. Н. Толстого. 3 П. Д. Эттингер. 4 О. А. Айзенман, Анна Ивановна Аристова и Е. В. Гольдингер — художницы, ученицы Л. О. Пастернака. 5 Внучатая племянница Л. О. Пастернака. 430. Р. Н. ЛОМОНОСОВОЙ 21 мая 1928, Москва 21.V.28 Дорогая Раиса Николаевна! Я уже совершенно здоров. Без конца благодарен Вам за ис-полненье просьбы. На этот раз меня в особенности поразила чис¬тота Вашего слуха. Вы догадались, что я почувствую себя совер¬шенно несчастным, если Вы не соблюдете всех мелочей и подроб¬ностей, о которых была тогда речь1: и эта догадка, вытекающая, вероятно из Вашего доверья ко мне, меня особенно взволновала. * выскочка (фр.). На Вас можно загадывать, Вы выдержите любое «испытанье слу¬чайностью». Спасибо, спасибо Вам. Вчера я наконец воспользовался Вашим сообщеньем2. Вре¬менная задержка, которая с этим произошла, отчасти отразилась и на ответе. Простите меня, мне не хотелось иначе. Скоро ли Вы собираетесь в Lenno? Как только это случится, известите меня о перемене адреса. Вот уже третья весна, как Ваши передвиженья сопровождаются слабыми земными толчками на другом конце земли, где путешествует, в мыслях о Вас, не сдвига¬ющееся с места воображенье. Особенно наблюдается это весной, вероятно потому, что с весны на весну именно и откладываются надежды на очную встречу. Сейчас ничего не сообщу Вам интересного. Вообще, для того чтобы это получилось, я не должен касаться себя, потому что каж¬дый раз, как я говорю о себе, или рассказываю о планах, непре¬менно выходит какая-нибудь плохо представимая отвлеченность. Здесь ждут Горького, он приедет на будущей неделе. Я вероятно увижу его и тогда напишу. Я многого жду от этой встречи. Из боль¬ших людей он пожалуй единственный может дать ключ ко време¬ни, очень странному и полувымышленному, которого он однако служит наиярчайшим оправданьем одним своим обликом и судь-бою. Главные надежды я возлагаю не на его устные объясненья необъяснимого, а на то, что, собравшись вокруг Горького, как близкого центра, это необъяснимое станет зрительно понятнее и мертвый факт может быть засветит живой очевидностью3. Т. е. к его приезду я протираю глаза гораздо усерднее, чем прочищаю уши. Женя регулярно худеет, месяц к месяцу, неделю за неделей. Зимой она была в санатории, стала поправляться и принимать в весе, я очень просил ее остаться еще на две недели в доме отдыха, но учебные сроки по-детски терроризовали ее, чему не было ни¬каких оснований, кроме той охоты, с какой она этим пустякам давала над собой власть. И вот вся поправка пошла насмарку. Ве¬роятно мне удастся отправить ее с мальчиком и прислугой на Кав¬каз, на месяц, или же, если ей там понравится, то и на другой. Я же останусь в городе, так как болезнь наготовила мне всяких неожи-данностей и перепутала все планы. Были случаи, когда люди с Кавказа приезжали окрепшими и пополневши. От Жени же я та¬кого подарка не жду. Когда доктора ей что-нибудь прописывают, она достает микстуру в аптеке, чтобы сложить вину с провизора и переложить будущую ответственность с него на себя. На этом все и кончается. Конечно все это очень честно и человеколюбиво, но и не более того. Все доктора прописывали ей всегда железо, она неизменно запасалась им и никогда не принимала. В этом она показала большую выдержку и силу воли. Последнее письмо, что я получил от М<арины> И<вановны>, было еще до Вашего, т. е. в конце апреля. Она там восторженно и увлеченно говорила о пись¬ме, полученном от Вас4. Но я и сам больше месяца не писал ей. Это не письмо, Раиса Николаевна. Это уведомление о двой¬ной растроганности и признательности. Если Ваши дорожные сборы не за горами, то тут же и пожелаю Вам, Юрию Владимиро¬вичу и Юрию Юрьевичу счастливой дороги. Расстаюсь я с Вами в сознании, что я Вам обязан отчетом о Горьком, о литераторах, ко¬торых у него увижу и пр. и пр.5 Всего лучшего. Преданный Вам Б. И Жене нездоровится, она от души кланяется Вам и всем Вашим. Впервые: «Минувшее», № 15. — Автограф (Russian Archive, Leeds University). 1 Имеется в виду просьба, выраженная в письме № 423, о посылке денег Цветаевой и желании Пастернака компенсировать эту сумму род¬ственникам Ломоносовых в России. 2 По-видимому, Ломоносова сообщила адрес своей приятельницы B. Е. Тар, которой Пастернак с этого времени регулярно высылал деньги. 3 См. письмо № 432. 4 Цветаева ответила Ломоносовой 20 апр. 1928 (М. Ц. Собр. соч. Т. 7. C. 313). 5 См. письмо № 435. 431. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 28 мая — 7 июня 1928, Москва 28. V Дорогая Марина! Я ужасно рад твоему листку и его живой, почти укоризненной короткости. Ты и это умеешь, как никто. Мне его недоставало, чтоб написать тебе. Я совершенно здоров. Ты права, что я написал тебе туманно. Хуже, я писал тебе как старая баба, с ханжеской похоронной многозначительностью, со всех сторон дурацкой. Но мне было плохо тогда, да впрочем я и созна¬вал глубину музыки, в которой в том письме плавал, отчего и по¬просил тебя его уничтожить1. — Но еще хуже: я ничего не сказал тебе о Красном бычке, точно его и не было. Он очень настоящий и безвыходно-простой; всего грустнее и сильнее средние строфы: длинный, длинный, длинный, длинный2, и т. д. где эта песня все¬го песеннее, и так все вобрала в себя, точно сложена самим похо¬дом, а не в нем только. Непростительно, что я вовремя тебя за его посылку не поблагодарил. Но мне кажется, что ты меня прости¬ла. — Я совершенно выздоровел, но отдохнуть не придется. В от¬личье от прошлого года, когда мы все втроем провели чудное лето в чудесном месте, мне это не удастся на этот раз. Вероятно я Женю с мальчиком и няней подыму на Кавказ, но тем моя подъемность пока и кончится. — Странно. Я должен был бы зарабатывать мно¬го, несравненно больше, чем зарабатываю, в совершенно других счетных единицах, — тысячи, как их тысячи и зарабатывают, — писатели, журналисты, критики и компиляторы. Отчего же это у меня не выходит и мне так трудно? Я думаю, это от того тоскливо¬го отчужденья, которым я охвачен: я все не могу отвыкнуть от мысли, что временно живу не своей жизнью, но может быть я не¬правильно выразился, следовало сказать: я не могу привыкнуть к ней. О как все было бы по-иному, если бы ты была тут! — Ты не-правильно называешь Ломоносову: ее зовут Раиса Николаевна, ты же пишешь Р. В. — Применительно к твоим последним письмам Ася просила тебе сказать, чтобы ты не писала о лицах, которые ее не интересуют и упоминанье о которых, напр. В<ырубова?>, мо¬жет доставить ей огорченье3. К этой просьбе присоединяюсь даже и я. Я никогда не ограничивал тебя в переписке, как и себя, в этом отношеньи ничего не изменилось, только смотри, чтобы здравое чутье не изменяло тебе. И прости, родная, за докторальность тона. В упреке Аси всего более виноват я сам, так как сам подал основа¬нье твоей тематической вольности. — Перед болезнью я близко познакомился с Мейерхольдом. Было это так. Он поставил «Горе от ума» настолько же дерзко по-своему, как перед этим и «Ревизо¬ра» (постановка гениальная), т. е. с кройкой текста по авторским черновикам, с привлеченьем историко-бытовых красноречивос-тей, Грибоедову современных, но им не затронутых. Он дал мно¬гоговорящую возможность эпохи, несравненно более правдопо¬добную, чем прямая действительность комедии, какова она есть. В постановке множество провалов, детских, неописуемых, как всегда у него. Но если бы ты знала, насколько глубоко то настоя¬щее, что беспорядочными глазками навара плавает в этом детс¬ком супу! В официально-критических кругах, «простивших» ему Ревизора, на этот раз подняли травлю. Тут с вечной омерзитель-ностью, этой категории присущей, больше всего кричали об ин¬дивидуализме и «нереволюционности» былые нововременцы, ко- торые «верой и правдой» служат новому порядку именно по де¬партаменту его невыносимости, т. е. всякие тупицы и Слащевы от литературы4. Я и не посмотрев еще «Горя» (с меня Ревизора до¬вольно было, навсегда поверил) послал ему «1905-й год» с надпи¬сью. Он немедля написал мне, позвонил, мы познакомились и несколько дней я жил им, его женой, детьми Есенина5, их домом, их гостями и театром. Особенно он меня пленил своим непереда¬ваемым pile-mile* из «Балаганчика», террористического комму¬низма, седины, провалов, прозрений и других несовместимостей, живущих в его молчаливой улыбке. Кроме того, он, как редко кто, знал, как и о чем со мной говорить, т. е. был на редкость прост и приветлив. В те дни я точно побывал в отъезде и только-только не доехал до тебя, хотя это было очень близко, даже и внешне, благо-даря множеству иностранцев, встреченных у него. — Последние дни мне пришлось писать одну вещь, тягостную по своей неис¬полнимости еще больше, чем от воспоминаний, с этой работой связанных. Осенью скончалась Лили Харазова, помнишь, я од¬нажды послал тебе ее немецкие стихи, и в вечер смерти Рильке она ко мне заходила?6 Теперь ее второй муж издает в Германии ее стихотворения, и мне, по смыслу контракта, который он там зак¬лючил, надо писать к ним послесловье7. Она скончалась 24-х лет, была красавица и не от мира сего, была медиумичкой, рассказы-вать о ней, — не кончить, она была человеком глубоко одаренным с действительно, — по двум-трем подробностям, — ужасной судь¬бой — только оттого я и отнесся и отношусь к ней как старший брат (я видел, что иначе нельзя, потому что всякая радость при-выкла оборачиваться для нее несчастием, а с нее и перенесенных уже за глаза довольно). Она кроме того писала стихи, и часто хо¬рошие, и во всяком случае, со всем перечисленным связанные и косвенно о нем говорящие. Таких данных для людей бывает дос¬таточно, чтобы, путая биографию, психологический разряд, судь¬бу, обстановку и пр., заговаривать прямо о поэтической докумен¬тации, будто бы носящей все эти волнующие черты, между тем как весь фатальный трепет человеческого явленья и ухода именно в том, что вещь не одна, а их две, и один разговор — характерис¬тика возможностей, характеристика же дела—другой. Самое глав¬ное в ее жизни, на мой взгляд, было то, что она родилась в Швей¬царии и безотлучно там прожила до 15-летнего возраста, воспи¬тывалась в одном из лучших пансионов, а когда кончилась война, * смесью, путаницей (фр.). 217 была одна, 15-ти лет, ни слова в жизни не слыхав по русски, пре¬провождена в Россию (на Кавказ) к отцу, уехавшему оттуда в на¬чале войны. Девочка проделала этот путь (18-й — 19-й год!) одна, сквозь хаос, разруху, тиф, мешочничество, гражданскую войну и пр., прямо из-за стола табльдота, — а об отце всю войну не было вестей! Но это еще только полповести, главное же впереди. Отец ее талантливый мерзавец из мистических анархистов и средне-пробных гениев, математик, поэт, все что хочешь, — чтб ему дочь, да еще в момент, когда его, богача, разорила революция? Если и до нее, по пятому изданью Заратустры все было ему (именно ему, это о нем радел Fr. N8) позволено, то что же говорить о 19-м годе. Тут ведь он даже вправе мстить, направо и налево, дочь так дочь, кому попадется. Благодаря ему, ее кругом стала среда тиф¬лисских вундеркиндов кофейного периода, имажинистов, ниче¬воков и пр. (Ты помнишь этот кокаинный олимп в «Домино»9 и «Дв<орце> Иск<усств>»?) — Так вот, все встало в своей мере пре¬до мной, когда я ее всего лишь увидел, при полном же вторичном огляде и подавно. Так я и написал. И началось. Муж, Ася, Женя. Я-де «ничего почти не сказал о ней, как о поэте». А в том-то и ее трагедия, что поминать ее значило проклясть вновь и насвежо слу¬чай (переезд) и среду, именем покойницы, ее памяти ради. При¬дрались к фразе: «Я увидал, что искусство в ее жизни только слу¬чай, что неотразимо обаятельная и глубоко несчастная, она — сво¬бодна и не порабощена им»10. Я не знаю, зачем я пишу все это тебе и вдался в такие детали. Сейчас я дописываю, начало письма пролежало больше не¬дели. Прости, что так долго тебе не отвечал. Теперь я понял, к чему такая реляция о послесловьи. Дела были, много таких вот дел. Сама покойная Lili конечно не «одна из» неотложностей, она вне разряда (ты должна была ее видеть!), но советы и пересуды и уго-вариванья вокруг статьи. — Как пример и хотел привесть. Вчера на Кавказ уехала Женя с Женичкой11 (буду в другой раз жить позабочусь о несовпаденьях, очень неудобно). Ей надо по¬правиться, она очень худа и бледна. Я остался, потому что не ус¬пел справиться матерьяльно, вообще это лето придется порабо¬тать, не знаю, вырвусь ли куда-нибудь. — Больше таких идиотс¬ких писем не будет. Это оттого, что я его пишу урывками, ввожу и бросаю, не успев ничего сказать. У меня к тебе большая просьба. Не могу найти 2-го и 3-го тома Бальзаковых «Illusions perdues» * «Утраченных иллюзий» (фр.). 218 Первый есть, верно при распродаже книг в голодные годы отнес без первого и так сошло. Купи, пожалуйста, и пришли мне их по¬чтовой бандеролью, иностранных книг не задерживают, всегда получал. О том же довольно давно просил сына Балтрушайтиса, Жоржика, но он не сделал, и чтобы не было повторенья (а вдруг соберется) извести его, пожалуйста, открыткой Paris XIV Villa Virginie 5 (т. е. наоборот: 5, Villa Virginie). Изданье Calmann Levy в серии Nouvelle collection Michel Levy, im franc le volume (так было когда-то) в зеленой обложке. Первого тома не надо, — есть. Про¬сти, что так прямо без обиняков, утруждаю и заставляю тратить¬ся. Если будут когда-нибудь еще подобные просьбы, устрою ина¬че и для тебя легче. — Пожалуйста, не сердись за молчанье и та¬кой его перерыв. Мне правда, временами, трудно. Напиши мне, пожалуйста, как с твоей книгой. Извести о выходе, но по почте не посылай, русские книги никогда не доходят. Поцелуй Сережу, я виноват перед ним, но сейчас, правду говоря, я ни перед кем не виноват, ни перед ним, ни даже перед тобой, моя дорогая, родная. Твой Б. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 168). 1 Имеется в виду письмо 22 апр. 1928 с описанием гайморита. «Спус¬ти мне, пожалуйста, пошлость этих расхожих советов, — писал Пастер¬нак, — потому что мне сейчас и думать запрещено, но мне кажется, все устроено как нельзя лучше, потому что ко времени, когда положенье (т. е. значенье затраченной жизни и заключительная безвыходность итога) ста¬новится действительно глупым, глупеешь и кончаешься до положенья и его не замечаешь. Не хочу сказать, что так полностью обстоит сейчас со мной, но равнодушье, которое меня охватило последние дни, дает о том достаточное представленье. Это — равнодушье простое, одноголосное, не расщепленное возраженьями, в своей внутренней молчаливости похожее на беспамятство. Мне не хочется умирать, хотелось бы поскорее выздоро¬веть, но ничего не надо и ничего не нравится. Глупо писать из недр такого туманно-обложного состоянья, и с этого признанья я начал. Я несомнен¬но оттолкну тебя. Но я скорее и не пишу, а извещаю тебя о неписаньи и о его причинах. Благодарю С. Я. за приписку. Прости, разорви письмо и за¬будь о нем. А может быть, поправившись, мы (поколенье сверстников) еще покажем» (там же. С. 486). 2 Поэму «Красный бычок» Цветаева посвятила недавно скончавше¬муся, бывшему участнику гражданской войны на стороне «Добровольчес¬кой армии» В. А. Завадскому. «Длинный, длинный, длинный / Путь — три года на ногах! / Глина, глина, глина / На походных сапогах». 3 «Огорченьем» Пастернак называет опасность упоминания в пись¬мах некоторых имен с точки зрения перлюстрации переписки. 4 О критике спектакля Мейерхольда см. в коммент. к письму № 418. Яков Александрович Слащев — генерал Белой армии, с 1921 г. — в Крас¬ной армии. 5 Жена Мейерхольда, актриса 3. Н. Райх, была первой женой Есени¬на и матерью его детей. 6 В письме к Цветаевой № 349. 7 По просьбе мужа Лили Харазовой, поэта А. И. Ромма, Пастернак написал послесловье к посмертному сб. ее стихов, готовившемуся и не вышедшему в изд. И. Оттенса в Берлине. См. т. V наст. собр. С. 31. 8 Имеется в виду книга Ф. Ницше «Так говорил Заратустра»; в дан¬ном случае речь идет об обыденном восприятии ницшеанской идеи сверхчеловечества, которой оправдывались властные и аморальные пре¬тензии. 9 Кафе поэтов на Тверской, д. 18. 10 Эти слова не вошли в сохранившуюся в бумагах А. Ромма машин, статьи «Лили Харазова» (1928). 11Е. В. Пастернак с сыном уехали 5 июня 1928 г. в Геленджик, на Кав¬казское побережье Черного моря. 432. А. М. ГОРЬКОМУ 30 мая 1928, Москва 30.V.28 Дорогой Алексей Максимович! Горячо Вас поздравляю со счастливым приездом и со всем тем, чего Вы были виновником и свидетелем1. Надо ли говорить Вам, как я хочу Вас видеть! Но не только не думаю я о встрече в эти первые дни или о часе, мне назначенном, но прямо бы этого не хотел и такой возможности испугался, потому что не выдержал бы разговора с Вами наедине и обязательства, которое бы такой случай на меня налагал. Я мечтаю о совсем другом. Пройдет время, и Вы может быть как-нибудь соберете у себя кого-нибудь из писателей или из моих сверстников. Я был бы тогда рад получить от Вас разрешенье быть в их числе. Если бы в таком случае Екатерина Павловна меня об этом известила, она без конца обязала бы меня2. Но наверное и таким пожеланьям нет счету, и они неиспол¬нимы, и среди них отпадает и мое. Я и не для того Вам пишу. Я только хотел Вам сказать, что я тут, т. е. что со вчерашнего дня стал читать газеты и, не видя Вас, все это сопереживаю. Они неуз¬наваемы, как и лучшая часть людей кругом, и неудивительно: среди нас второй день находится высочайший авторитет страны и вре¬мени, тем не менее оставшийся человеком, и живой, — редкость, со времени Вашего отъезда и смерти Ленина и несчастий с Троц¬ким3 утраченная и только вчера возмещенная. Ваш Б. Пастернак Впервые. — Автограф (Архив Горького, КГ-П 56.12. 14). 1 Горький приехал 28 мая 1928 г., впервые после 1921 г. Пробыл в Мос¬кве до октября, после чего снова вернулся в Сорренто. 2 Пастернак пробовал высказать свои надежды, которые он возлагал на приезд Горького, на заседании в редакции «Красной нови» 9 июня 1928 г. Но Горький никак не отозвался на его слова. См. письмо N° 549. 314 декабря 1927 г. Л. Д. Троцкий и Г. Е. Зиновьев были исключены из партии, в январе 1928 г. Троцкий с семьей был выслан в Центральную Азию. 18 января 1929 г. было принято постановление ГПУ о высылке Троц¬кого за пределы Советского Союза. 433. Е. П. ПЕШКОВОЙ 1 июня 1928, Москва 1. VI. 28 Дорогая Екатерина Павловна! Церемония представления по отношению к Вам бессмыслен¬на и излишня, в своей доброте Вы не щадите себя и делаете все, что в Ваших силах, и в этой посредствующей роли я чувствую себя перед Вами очень глупо и неловко. Но она меня не тяготит, потому что вручительница письма Татьяна Павловна Руднева хлопочет о том же, чего всей душой хотел бы и я, убедить же ее в том, что никаких писем к Вам ей не надо, и что ни одно из них Вам не скажет больше того, что Вы почувствуете сами, мне не удалось. Т<атьяна> П<авловна> живет по соседству с нами. У ней я и видел однажды ее сестру, Е. П. Васильчикову1. Это — девушка, уже и в детстве натерпевшаяся неисчислимых бед и испытаний и те¬перь совершенно больная. Надо верить, что подозренья, основан¬ные на ложной видимости, рассеются, а одно происхожденье ос-нованьем к обвиненью служить не может. Ее вероятно освободят и так, но в виду ее болезненного состоянья Т. П. хлопочет о том, чтобы это случилось по возможности скорее. Не присоединяю к ее голосу своего, и не прошу Вас обо всем этом особо, потому что знаю Ваше сердце, и с высотой Вашего деятельного участия своим словесным и ничего не стоящим равняться не смею. Глубоко уважающий Вас и признательный Б. Пастернак Впервые. — Автограф (Архив Горького, Ф ЕП — Кр. 45.11. 1). Е. П. Пешкова — первая жена А. М. Горького, работала в Красном кресте, помогавшем политическим ссыльным и заключенным. В ее архи¬ве сохранилась аналогичная просьба Пастернака (вероятно, 1935 г.), каса¬ющаяся Георгия Венуса (см. коммент. к письму N° 725). 1 Екатерина Павловна Василъчикова — художник-иконописец, после ос-вобождения вышла замуж за пианиста А А Егорова, скончалась в 1980-х гг. 434. Е. В. ПАСТЕРНАК 13 июня 1928, Москва Дорогая Женичка! Спасибо тебе за телеграмму и открытку из Краснодара. Мне пришло в голову, что ты считаешь телеграмму извещением об ад¬ресе и будешь молчать, пока я тебе не напишу. Извести меня все же, нравится ли тебе в Геленджике и рада ли ты, что в нем посели¬лась? Кроме того, справься и напиши точно, куда и как посылать деньги. Ходят также всякие тревожные слухи о юге, о хлебных кар¬точках и прочем. Успокой меня и на этот счет. Если ты разочаро¬валась, то не пугайся видимой бессмыслицы, какая бы получи¬лась в отношении сделанных затрат, и поскорее возвращайся, ни¬какой бессмыслицы не будет, наоборот, было бы бессмысленно оставаться там, где тебе не нравится. Мы бы тут поселились под Москвою. А если там у тебя хорошо, то тогда, разумеется, не о чем и говорить, живи, не отказывай себе ни в чем. Постараюсь деньги тебе выслать через неделю. Похвалиться ничем не могу, чувствую себя неважно, не сплю. Первое время, пока было холодно, было довольно хорошо. Но вот второй день духота и это, ты знаешь, как бред. Еще два раза видел Горького, второй раз на редакционном собраньи «Красной Нови». Говорили ничего не значащие общие места, исключеньем явились слова Конст. Федина и Ник. Никитина. Пробовал сказать и я. Когда я кончил, Горький встал и, не глядя на меня, простил¬ся со всем собраньем, ссылаясь на недосуг. Никто ничего не по¬нял. Я же говорил понятно и, думаю, что не пустяки. Так думают и другие1. Оттуда в обществе Ал. Толстого, Никитина, Катаева и Олеши пошли к Буданцевым. У них новая квартира в две комнаты на Петровке. Он, как и многие, продал собранье сочинений в Гизе, вышел уже Ш-й том. Живут они во всех отношеньях прекрасно, тебе бы понравилось, и, правда, не налюбоваться. Она ему посвя¬тила всю жизнь, даже в работе помогает, он ей сказал, не подумав, двусмысленность, она надулась, все хором стали упрашивать их помириться, что они скоро и исполнили. Они оба с дарованьем и мне нравятся. Вообще, конечно, они из числа тех немногих людей, с кото¬рыми я почти не встречаюсь потому, что они близки, и я с ними хотел бы встречаться и надо бы. Лето они проводят в Кашире. Нам надо было смотреть на заводском берегу, мы этого не знали, там сдаются настоящие дачи. В конце недели едут в Евпаторию Асеевы. Я у Коли провел полвоскресенья. Вчера смотрел «Растратчиков» в Художествен¬ном2. Катаев написал мне записку, когда я пришел домой и ее раз¬вернул, то увидал, что она — на два лица. Я предложил Стелле, и очень рад, потому что один побоялся бы идти в театр (т. е. просто не пошел бы, — я плохо сплю), а так, — был связан обещанием. Кроме того, ее соседство успокаивало меня. Было большим несчастием, что грипп с головой пришлись на самую весну. При здоровье я, может быть, справился бы со сро¬ками, как прошлый год, и мы были бы все вместе. Потом, как по¬нимал, я все-таки предлагал тебе комбинацию с общей дачей для нас и месячным санаторным отдыхом для тебя. Для меня это было бы счастьем. Но грех говорить о нервности, о нездоровое™ лет¬него одиночества, когда рядом — случай, где те же самые начала развились до угрожающих размеров, в которых уже обращаются к врачам. Таков случай с Ниной. Я не вправе в письме рассказывать тебе о том, что узнал от Коли3. У него дрожат губы, и он сдерживает слезы, когда об этом за¬говаривает. Разумеется, он дрожит только за нее и о себе не дума¬ет. Как и ее состоянье, так и их жизнь — гораздо сложнее, чем ты думала (помнишь наш разговор по дороге в Тайнинку?). Я изу¬мился его выдержке и нравственной высоте. Кроме того, он хоро¬шо делает, что ничего не говорит родным. Напиши мне, пожалуйста. Я не жалуюсь. Есть единственное светлое пятно в той грустной каше, в которой я сейчас тону. Я по¬чему-то очень надеюсь, что на этот раз ты в точности будешь ис¬полнять наставленья Разумовой4, отойдешь, пополнеешь и, мо-жет быть, станешь спокойней. Если бы это случилось, и ты такой приехала, это было бы сверхкавказом для меня, ты это знаешь. Дорогой Женичка! Ну как же твои кавказские яблоки и ка¬мушки и крабы? Рад ли ты, что попал к морю? Тепло ли у вас, и смотришь ли ты за тем, чтобы мама часто кушала? Кланяйся Мане5. Крепко целую тебя. Твой папа Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. Датируется по почтовому штемпелю на конверте. 1 Заседание в редакции «Красной нови» было 9 июня 1928 г. О своем выступлении на этом собрании Пастернак писал также Р. Н. Ломоносо¬вой (письмо № 435). 2 «Растратчики» — пьеса В. П. Катаева. 3 Речь идет о нервном заболевании жены Н. Н. Вильяма-Вильмонта Нины Павловны Воротынцевой. 4 Известный врач-гомеопат; ее приглашали к Б. В. Пастернак. 5 Прислуга Пастернаков. 435. Р. Н. ЛОМОНОСОВОЙ 15 июня 1928, Москва 15. VI. 28 Дорогая, дорогая Раиса Николаевна! Я Вам дважды начинал писать на этих днях. Пятого числа Женя с Женичкой отправились на Кавказ. Они обосновались в Геленджике, это под Новороссийском у Черного моря. По-види¬мому это место ничем не замечательное, голое и грязноватое — да и море там, как бывает в бухтах, не совсем настоящее, с налетом застоя, я представляю себе1. Женя очень переутомилась за год и уехала совсем худая, побывав у врача, который ничего, кроме об¬щего и нервного переутомлены! у нее не нашел, но в ее случае и этого больше, чем много. Ей нужно смотреть за собой, хорошо и правильно питаться и отдохнуть. Все эти вещи, в каком-то отно¬шеньи связанные с доброй волей. С ней прислуга, в средствах она не будет стеснена. Для меня было бы больше чем простой радос¬тью, если бы она поправилась, успокоилась и поплотнела: я бы пережил это и лично, как нечто, произошедшее со мной или с моим внутренним миром. И оттого, что это такая мечта, она мне ка¬жется несбыточной, я боюсь, что этого мне не подарят. Выбор места был неудачен. Ей хвалили его2. У нас были сомненья. Чтобы с ними покончить, она как бы с отчаянья собралась в два дня и опрометью кинулась в эту пыль и захолустье. Вы много сделали бы мне и ей, если бы туда написали. Это значит: СССР, Черно¬морская область, Геленджик (близ Новороссийска) улица д-ра Га-аза, д. 22, Е. В. Пастернак. Я остался тут один, заканчивать всякие дела, дописывать вся¬кие вещи, и не знаю, сколько это продолжится. В противополож¬ность отдаленным школьным годам, одиночество теперь меня де¬лает больным во всех отношеньях. Я это знаю и всегда наперед его боюсь. Я говорю о лете в городе. На этот раз его не удалось избе¬жать. Я затянул дела во время весенней болезни и за семьей не поспел. Оно, т. е. это непривычное одиночество не только лишает меня сна, но превращает в тряпку и надо прибавить, в душевных каких-то возможностях, — еще и грязную. Вообще как страшно, что у человека есть доступ к отдельным элементам, из которых он сложен, благородный только в целом, только на ходу, только в непрерывном движеньи судьбы. Общеизвестно слово «самоана¬лиз» и достойная оценка ему давно и навсегда дана. Меньше гово¬рится о том сумасшествии, о том «самоанализе», который без ве¬дома и тайно от нас, пока нас спасает привычка, и вдруг открыто на наших глазах, когда мы остаемся непривычно одни, произво¬дит вся наша нервная сеть, всё то, что попадает в объектив, когда нас снимают во весь рост. Этот распад, этот от здоровья неотли¬чимый бред, дает отдаленное понятье о грязи и позоре, заключа¬ющихся в смерти, не смерти вообще, не в моей для Вас, а в моей без меня3. Стараешься держаться на достойной высоте над этим переполохом горячих и щемящих частностей. Начинаешь думать, что прежде, да и всю жизнь, тебя поддерживали на ней друзья, родительская семья, потом твоя собственная, т. е. всегда чьи-то другие руки, которые следовало целовать по тому аду, от которого они тебя спасали, и которые не всегда ценил, как они того заслу-живали. Но довольно об этом. В идиллическом состояньи, которым я тогда пренебрегал и которое верну не скоро, я обещал написать Вам о Горьком4. За¬конное, заслуженное и естественное значенье подлинно-народ¬ного авторитета поставило его в положенье неба надо всеми про-стертого и все решительно объединяющего. Оно когда хмурит¬ся, когда согревает всех своей улыбкой, но вне этой постоянной широты немыслимо. Его разговоры со страной самая сырая прав¬да и лучше ничего не придумать. Его встречи с писателями обо¬юдные недоразуменья и неудача, самоограниченье, с которым эти встречи сопряжены, ему не подобает, а это и других ставит в лож¬ное положенье. Три раза я видел его в такой обстановке. Два раза молчал, и он улыбался мне, на третий заговорил вслед за Феди-ным, и он встал и ушел, на нас не глядя. Вероятно он меня не любит, хотя прямых доказательств тому не имел, и письма его в этом не убеждают. Не следуйте его примеру. По тому, что в давнишнем майском письме о Вас писала М. И., чаю, что она в деятельной переписке с Вами5. Она — большой и горячий человек, что бы Вам ни показа¬лось. Я Вас обеих друг по другу ревную и в данную минуту Вас боль¬ше, чем ее. Вы не знаете как я дорожу Вами. Преданный Вам Б. И От души привет всем Вашим. Где Вы и что Вы сейчас? Впервые: «Минувшее», JSfe 15. — Автограф (Russian Archive, Leeds University). 1 Б. В. Пастернак писала 9 июня 1928: «Здесь бухта, море у берегов грязноватое, подходит почти в упор к отвесному склону, так что между морем и горой узкая полоса серых однообразных камушков...» («Суще¬ствованья ткань сквозная». С. 252). 2 Год назад в Геленджик ездила Ольга Александровна Айзенман, была очень довольна и рекомендовала Пастернакам поехать туда. 3 Здесь в письме передается содержание писавшегося в те дни стих. «Рослый стрелок, осторожный охотник...». См. письмо JSfe 442. 4 Письмо JSfe 430. 5 См. письма Цветаевой к Ломоносовой (М. Ц. Собр. соч. Т. 7). 436. Е. В. ПАСТЕРНАК 17 июня 1928, Москва 17. VI. 28 Дорогая гулюшка! Сообщи мне, не откладывая, как и куда посылать тебе деньги, т. е. простым ли почтовым переводом на д. 22? Можно ли тебе прислать 300 руб.? Как к тебе относятся кру¬гом, и хорошие ли вас окружают люди? Наступила ли перемена в твоем самочувствии? Лучше ли чувствуешь себя? Пополнела ли? Как сказать мне тебе это, чтобы ты простотой и серьезностью ска¬занного прониклась: не отказывай себе ни в чем и счета деньгам не веди, плюнь временно на призванье, на работу и заботы, от-дохни, предоставь себе полную волю. Я знаю, что данных для это¬го меньше, чем могло бы их быть: оттого и стоял я за твою полную изоляцию и помещенье в санаторий. Теперь твой долг доказать, что я ошибался, и стать Столяровой1 и в Геленджике. Милая, я огорчил тебя, верно, прошлым письмом, тебя мог¬ло обеспокоить мое состоянье. Мне гораздо лучше, т. е. — фу ты черт, о чем приходится писать — с желудком наладилось, нервы уходились, всем этим я обязан холодной погоде, стоящей эти дни. Сплю же я по-прежнему редко когда хорошо, но все-таки это да¬леко не то, что было в первые дни по вашем отъезде. Вчера мне звонил Всеволод Эмильевич2 и законтрактовал меня на сегодня к себе на дачу. Это в 4-х верстах в сторону от Сал¬тыковки, условился о лошадях, но я плохо спал и не поеду. К тому же я и занят. Я хочу сейчас сделать то, чего не собрался сделать за год и чем не смогу заняться в другое время: собрать старые книги и стихи, разбросанные по журналам, по прошлогоднему договору с ГИЗом. Я пробовал переделывать «Близнеца» зимой, но это как-то не шло, теперь двинулось и кажется пойдет легче. Я тебя страш¬но люблю и моего зрелого, взрослого Кудлаша. Только была бы вам польза от нашей разлуки. Сделай, о сделай, чтоб было так. Какое бы это было счастье! Я не знаю, когда и где мы увидимся. О возможности, сколь¬знувшей в свое время при обсужденьи лета, т. е. о том, чтобы про¬вести все его без вас, с короткой поездкой к тете Асе, не хочу и думать. Но вы ли вернетесь сюда, или я к вам через некоторое вре-мя (две недели — один месяц?) поеду, мне не ясно и это должно быть яснее тебе. Вот что вкратце тебе напомню, чтобы ты помогла мне это ре¬шить. Длительного безделья, как прошлый год (пол-лета я боль¬ше читал и гулял), я себе в этом году позволить не могу, в этом может быть виноват 1 У2-месячный пропуск по болезни (да и боль¬ше, если вспомнить зимнюю историю с рукой). Следовательно, приехав, я действительно вскоре должен засесть за дело. Мысли¬мо ли это в Геленджике? Ты писала, что да3, и возможность эта стоит передо мной: я только говорю о ней с сомнением потому, что ведь и вообще ты Геленджиком не очарована, и не лучше ли, по моем приезде будет нам всем переехать куда-нибудь еще, ска¬жем, в горы? В последнем случае потребуется больше денег, чем мы думали и чем по бюджету у нас пока есть, но такая возмож¬ность не отнята у нас, я бы изловчился и достал их, — несколько больше для того задержавшись. Больше всего мне улыбается имен¬но такой план, и он допускает разнообразные изменены! (напри¬мер, если Геленджик вовсе не годится, то чем давать крюку и тра¬титься на переезды, могли бы прямо вы переехать куда решим, и я прямо бы к вам туда поехал, или, если Геленджик все-таки место морское, приехал бы я туда и побыл там до переезда куда-нибудь еще). Когда дело решенья дойдет до меня, я поступлю так: я куп¬лю подробный путеводитель по Кавказу4 и с верой в найденное и с легким сердцем туда с вами отправлюсь, не спрашиваясь знако¬мых. Мерещится мне что-то под Боржомом, Арбелиани, кажется, точно не помню, путеводителя у меня еще нет, да и денег, все это придет. Но как бы то ни было, куда бы мы ни попали, мне за дело придется засесть очень скоро, перерыва сам бюджет нам не даст, ты помнишь, мы однажды это разбирали. — По мере уясненья того, на что я могу рассчитывать денежно, а также и того, чтб у меня на очереди в работе, устанавливается некоторый порядок в мыслях, я становлюсь спокойней и светлей на все смотрю. В первый раз за последнее время (и понятно: была еще путаница предположений, отрывок Спекторского не был дописан, собиранье Гизовской кни¬ги было еще спорным гаданьем и пр., — ты, Женек, никогда об этом не догадываешься и меня в этом отношеньи не щадишь), да так в первый раз я о нас и о горах думаю, как прошлый год о Му¬товках: с заманчивой ясностью и сильным желаньем. Успокой же меня насчет Геленджика и твоего здоровья. Напиши мне об этом последнем. И зачем вы берете 2 обеда? Берите 3, прошу тебя. Гите отдал для мамы всю нашу муку. Не хотела брать, но в го¬роде ее нет, и по-моему так надо было. У них сейчас папа, и все благополучно. Крепко целую тебя и Женичку. Любите меня не¬много побольше, мне легче будет. Недавно, сейчас не помню, по какому поводу, вспомнил, какая ты умница. Факты были. Но ка¬кие, убей, не помню. Крепко, крепко. Твой Б. Дорогая Маня, от души кланяюсь Вам. Как Вам нравится море? Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. 1 Вероятно, пополнеть, как Вера Николаевна, жена философа М. Н. Столярова. 2 В. Э. Мейерхольд. 3 Е. В. Пастернак писала 9 июня 1928: «Теперь о тебе: работать здесь можно вполне <...> комнату для тебя могла бы снять в доме рядом <...> Ты бы мог там целый день работать, а ночевать могла бы там Маня» (там же. С. 252). 4 Перед отъездом в Геленджик Пастернак купил путеводитель С. Анисимова «Кавказский край» (1927), на нем надпись: «Моей Женюре 20 / VII. 28, по сдаче книги в Гиз. Геленджик значит по-черкесски см. стр. 72». На указ. стр. назв. «Геленджик» в переводе значит «Белая невеста». 437. Е. В. ПАСТЕРНАК 19 июня 1928, Москва 19. VI Дорогая! Я рад, что до твоих последних писем написал тебе о том же. В воскресенье, 17-го, отправил тебе письмо, а вчера и се¬годня (вторник), читаю в твоих о том же, т. е. о решеньи. Мне толь¬ко показалось трудно выполнимым везти еще и Пр<асковью> Пет<ровну> в дополненье к Мане1. Я тебе объясню. Не то что это невыполнимо, но меня бы смущало и печалило то, что нам при¬ходится так глупо и сложно расходоваться вокруг себя самих, там, где у других при бблыпих заработках это делается проще и эко¬номнее: оттого и одеваются хорошо люди, и квартиры имеют и путешествуют. Я не сравниваю, потому что в большинстве это все бездетные, так сказать, примеры. И чтобы тебе ясен стал оттенок, которым меня это предположенье о Пр. Пет. смущает, я скажу тебе, чтб бы, например, я сделал очень легко и не колеблясь. Если бы я был здоров, я на днях, при первой получке денег отправил бы тебе Пр. Петр-ну (после твоих писем, по которым я вижу, что ты про¬должаешь терять в весе). Я отправил бы ее, а сам бы остался, по¬тому что уехать я пока еще не могу. Это бы меня смущало меньше, потому что я бы этого хозяйства не видел. Вот и все, потому что говорить о высоте расходов фарисейство: именно сумма их безраз¬лична; зарабатывать 150 рублей так же трудно как и 500, или наобо¬рот, первое труднее второго. И когда я говорю тебе, забудь о день¬гах, то я высказываю вещь трезвую, зиждущуюся на фактах и без всякого благородничанья; не в них дело; но когда тб, что должна была дать одна комбинация (Узкое2 или вообще изолированный санаторий), достигается громоздкими переездами многих людей, да еще с сомнительным исходом, тогда это печально. Но и это, го¬ворю, я принял бы без всякой критики, потому что ведь от душев¬ных твоих противоречий, которые ко всему этому приводят, труд¬нее всего тебе, и это ведь не блажь, — да, так я говорю, со всем бы этим я согласился, лишь бы не видеть той стороны, с которой все эти сложности начинают пугать своей глупостью и бесполезнос¬тью. Не огорчайся, и улови тон, в котором я все это говорю. Я гово¬рю это любя, дружески и очень спокойно, как в тех редких случаях, когда мне ясно, что оба мы друг друга стоим, и я ничуть не умней и не удачней тебя, и когда я еще вдобавок вспоминаю, как изменило тебя... хотя бы одно лишь мое соседство. Затем, чтобы поскорей покончить со всеми этими «если бы», я сразу скажу тебе прямо и положительно. Перестань, дорогая, думать, что тебе надо поправиться, что, словом, что-то случилось, что поскорей надо поправить и пр. Не пугайся, если поправки нет и если даже тебе хуже. У меня уже решено, и решенье это неотме¬нимо, то есть на этот раз я тебе не уступлю, что осенью, по приез¬де домой, я тебя на месяц отправлю в Узкое. Тут, одним словом, и будет сделан урок, который тебе задала Разумова, и исполненья которого мы так ждали. Это сделается без тебя, ты об этом не ду¬май. Живи на Кавказе, не думая, что тебе его (т. е. этот урок) надо приготовить. Наоборот, живи свободною от него. Никто от тебя ничего не потребует. Однако исполняй все-таки ее наставленья, все, по возможности, пускай частый стол, лекарства и пр. будут особенностями Кавказского климата, а не какой-то стороной тво¬ей жизни, которая должна дать результаты. Никто ничего с тебя не спросит, это первое, а второе то, что если даже ты поправишь¬ся, то все равно октябрь ты проведешь в Узком. На днях я позвоню Дуне с тем, чтобы с осени опять взять няню. Она прекрасный человек, и мне хочется, чтобы до сборов наших за границу или до поры, когда бы окончательно выяснилась неосуще¬ствимость задуманного, была у нас она. Кроме того, теперь такое время, когда бы мне хотелось, чтобы у нас был человек, которого мы знаем и который знает нас. Но не только в этом ее достоинство. Она внутренне, морально очень ценный характер. Ты была права, когда напирала на то, что на нее можно положиться. Затем не ду¬маю, чтобы Женя уже то, что она может дать, перерос. Во всяком случае речь ведь лишь о половине зимы, не больше. — Так как я сейчас занят собираньем стихов самых разнообразных периодов, начиная с 12-го до 28-го года, то сами собой набегают обобщенья и среди них я часто думаю о тебе. Хорошо, что ты упорна. Возможны всякие неожиданности. Но часто непредвиденности, на которых строится рост художника, следуют за перерывами в работе, и даже более того: за перерывами заботы о ней, за перерывами мысли. У меня много тому примеров. Хороши бывают случаи нового упор¬ства, и ради них одних следовало бы чаще порывать со старым, если бы позволяла жизнь. На твоем месте я без тревоги, и только в том случае, если бы тебе надоела разлука с холстом, взялся бы за этю¬ды, разнообразные и ни к чему не обязывающие, и делал бы это балуясь, себе на радость, и дальше баловства бы не шел: переход от такого баловства к новому упорству совершился бы сам собой, без твоего ведома. Вообще ты в себе и на работу ближайшего времени выработай взгляд подобный тому, чтб я говорил о здоровье и об Уз¬ком. Это не только потому, что сейчас лето и можно, если умеешь и позволяет жизнь, отдыхать, а еще и потому, что ты окончила шко¬лу3, а это самый разительный, самый косный вид того упорства, которое надо обновлять периодами забвенья и пропусками. Я мно¬го бы мог тебе сказать о школе, как она сказалась на мне, но это бы меня далеко завело, сделаю это когда-нибудь устно. То, что из друж¬бы я считал делом, наукой и пользой и чем себя считал обязанным Боброву и (даже!) Асееву, вижу ясно теперь на бросающихся в глаза сравненьях, — было никчемным вредом, приближавшим судьбу сде¬ланного к действительности (всегда условной) и всегда понижавшим мои живые задатки или лучше сказать уровень, предшествовавший у меня каждый раз таким «успехам». У меня много было компро¬миссов в работе, я это всегда знал по воспоминаньям, в былом ощу-щеньи, но неправильно толковал их роль, полагая, что компромисс всегда на пользу художнику и что он за ними созревает. Только ком¬промиссы в сторону живых сил, литературой не затронутых, ска¬зывались благотворно. Таковы С<естра> м<оя> ж<изнь> — Люверс (последняя отчасти желанье выслужиться перед папой, который бы меня наконец признал). Но все, что обращено в Близнеце и Барье¬рах к тогдашним литературным соседям и могло нравиться им — отвратительно, и мне трудно будет отобрать себя самого среди этих невольных приспособлений, и еще труднее—дать отобранному тот ход, который (о как я это помню!) я сам тогда, скрепя сердце, пре¬секал, из боязни наивности и литературного одиночества. Отсюда и Центрифуги и Футуризмы. — Но я записался, между тем как у меня куча дел. Я одного не успел сказать тебе, когда признался, что одну Праск. Петр., без себя, охотно и без всяких мудрствований к тебе бы направил. Я не могу этого сделать. У меня колит, и мне при¬дется долго от него лечиться. Короткие приступы, которые бывали зимами, были первыми его проявленьями. Теперь может быть бес-сонницы дали ему поддержку, и болезнь развилась вовсю. Если ты умеешь читать, то легко отличишь веселый, здоровый и оптимис¬тический тон письма от моих обычных. Так оно и есть. Я себя, прав¬да, чувствую очень хорошо последние дни, когда наконец узнал, что со мной и что мне надо делать. Лечусь вовсю, все строго испол¬няю и хорошо себя в этой ясности чувствую. «Обрел сон». Кончу, Женюра, и отправлю. Будь спокойна на свой и на мой счет, я правду тебе говорю, все образуется. И если тебе это нужно, знай, я крепко люблю тебя. Твой Боря Крепко целую тебя, золотой Женек, за твое письмо. Вот ты и на Кавказе! Всю зиму говорили про него, ан вот ты на нем и очу¬тился! Обнимаю тебя, дорогой мой сынок, а ты также крепко за меня мамочку обними и кланяйся Мане. Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. 1 Соседка П. П. Устинова помогала Пастернакам по хозяйству. 2 Санаторий Академии наук, в котором Е. В. Пастернак провела две недели в январе 1928 г. 3 Весной 1928 г. Е. В. Пастернак окончила Вхутемас (Высшие худо¬жественные мастерские), осталась защита диплома. 20 июня 1928, Москва 20. VI Не скучай, гулюшка золотая, не скучай, не думай о письмах, сами они будут приходить, не жди их, а то нет хуже терзанья. Вчера живой привет передала от тебя по телефону ваша соседка Л. Дмитр. и сказала о письмах, чтобы почаще. Между прочим, хотя скука скуке рознь, и не о том речь, но все же, чтобы тебе не так скучно было, пошлю тебе книжек, с просьбою, чтобы ты их прочла. Мне тоже их потом читать придется, для статьи, может быть, да и вообще надо. А тут, когда я к вам попаду, они под рукой будут, все меньше везти. На протяженьи трех дней, прошедших с большого письма, ни¬чего нового о приезде, конечно, не скажу. Лучше вообще думать, что меня задерживают деньги (как оно и есть на самом деле), чем думать о задержке по болезни (как оно есть тоже и ничуть не меньше). Я себя чувствую очень хорошо, потому что ни на йоту не отступаю от пред¬писанной диэты, и того, что мне по ней можно, с меня достаточно. Стал я лучше спать: каждый вечер перед сном гуляю и сплю при от¬крытом окне, хотя тут сейчас ужасные холода. Лечусь кроме того, но о таких вещах не пишут (промыват<тельное> и пр.). Но теперь подумай, что папа бы перед выставкой собрал сде¬ланное за 16 лет и вдруг увидал, что там неладно, тут неладно, и целые периоды ложны и пр. и пр., и тут же, развесив все это по всей квартире, принялся бы разом все это переделывать, когда — это, когда — то, сегодня одно, завтра другое и все это походя и впере¬межку. Ты настолько легко себе представишь громоздкость и труд¬ность этого всего, что пожалуй даже скажешь, что это сумасшествие и этого делать нельзя и не надо. Но даже и ты, родная, можешь го¬ворить, что хочешь, а я это делаю и сделаю. Вот отчего я и не могу тебе много и часто писать. Это адова работа потому, что в неделю или две надо набраться масштабов, растянувшихся по десятилеть¬ям, чтобы не соврать в переделке в отношеньи разновременных за¬мыслов и пожеланий, так неудачно в свое время исполненных. Но ведь отказываться от трех тысяч и их последующего переизданья нельзя. А в том виде, в каком они сейчас находятся, я всех этих Близ¬нецов и Барьеров не перевариваю. Следовательно, мне только и остается то одно, чем я сейчас и занялся. Благослови же меня на этот труд, моя золотая родная, и будь весела и здорова. Весь твой и твоего тезки в трусиках. Б. Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. 23 июня 1928, Москва 23 /VI Дорогая гулюшка! Благодарю тебя за телеграмму. Жаль, что только три, но хоро¬шо, что дело двинулось, расти же и множь их!1 Она пришла но¬чью, я слышал стук, потом мне снилось, что вы приехали. Я плохо спал, в 5 проснулся и днем нынешним не доволен. И всегда в та¬кие дни пишут письма, звонят, мешают. Я раздражаюсь. Но ведь я бы взвыл, если бы обо мне забыли. Не знаю, по телеграмме ли или против нее, но деньги я тебе вышлю через 3—4 дня. О поездке же пока рано думать. Я не сделал и половины того, что надо. Только бы высыпаться, тогда все идет как по маслу. Я думаю, эта книга будет не хуже «Сестры». Отделы будут посвя¬щены: Асееву, Маяковскому, Жене, Андр. Белому, может быть дру¬гим. При переизданьи «1905» я выставлю посвященье М. Цветае¬вой. Здесь же ничего с ней не связано, и она обидится, не найдя себя среди родных и друзей. Как грустны всегда эти расхожденья чужих чувств с твоим, готовым обнять их полностью, и навсегда обнявшим. Вдруг вспоминаю Ахматову. Что посвятить ей? И вдруг вспоминаю, что вознесли и теперь обижают Гладкова (обязательно ему кое-что посвящу) или что, например, посвященье «Высокой болезни» Асе Цветаевой дало бы ей нечто вроде революционной рекомендации, а жизнь ее трудна, и мне уже звонили из Нового Мира, что не все с рукописью ладно, и не так-то близки деньги, а я уже успел порадовать ее и поздравить. Но спокойных, широких, длительных посвящений будет три: тебе, Коле и Володе2. Поправляйся только, моя золотая, и не думай: я не собираюсь умирать. Но что-то по-ребячески ликует во мне при мысли, что к зиме вся старая заваль будет выправлена, собрана и приведена в порядок. Можно будет осмотреться и взглянуть вперед. Квартира эта была еще в большем запущеньи, чем наша действительная. Я на прежней диэте. Вечерами гуляю. Да, ведь я писал тебе о Коле и Нине, и тогда много было страхов и беспокойств. Все улег¬лось и улучшилось3, могу успокоить тебя. Спокойной ночи, мои родные. Понесу письмо на главный почтамт и это будет моей про¬гулкой. Обнимаю тебя. Твой Б. Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. 1В телеграмме было сказано, что Е. В. Пастернак стала поправлять¬ся и прибавила 3 фунта (1 кг 200 г). 2 В сб. «Поверх барьеров. Стихи разных лет» (1929) раздел «Началь¬ная пора» был посвящен Асееву (Коле); «Поверх барьеров» — Маяковско¬му (Володе); «Эпические мотивы» — Жене. Вместо посвящений М. Цвета¬евой и А Ахматовой были написаны стих, послания им; «Высокая бо¬лезнь», расширенная отрывком о Ленине (первое издание, 1929), посвя¬щена Ан. Цветаевой. 3 См. о болезни жены Н. Н. Вильяма-Вильмонта в письме N° 434. 440. Е. В. ПАСТЕРНАК 25 июня 1928, Москва 25. VI Дорогая моя! Спасибо за большое и содержательное письмо от 19-го, где так много успокоительного. Всего больше дали мне твои слова о хозяевах и об отношении Женички к ним1: большое уточненье моих гаданий о вас, большая радость. Был, то есть заходил к тебе Моля, он собирается в Геленд¬жик, он отвезет тебе кобальт и манную, зайдет перед отъездом, я его просил об этом. Я и сам думаю, что возвращаться тебе сюда нет смысла. Я с первых дней предлагал это тебе, потому что не знал, приживешь¬ся ли ты в Геленджике и насчет того, как отнесешься к месту, да и как оно к вам отнесется, не был уверен. Ехала же ты туда по свое¬му настойчивому почину. Я боялся, что все это будет тебя угнетать и ты сразу не найдешь должной легкости, чтобы Геленджик зачер¬кнуть и бросить. По тому же, что ты пишешь теперь, я не знаю, зачем тебе приезжать и 15-го2. Я еще не знаю, когда к вам попаду и как. Ты об этом не думай, все это и в отношении комнаты и всего другого устроится само собой, легко и просто. Если можешь, выравнивай дни в какой-то здоровой, оздоровляющей строгости, как отчасти я это делаю тут с собою. Правда, я один, и теперь после некоторого тревожного порога3, который я преодолел, мне это легче, чем тебе с Женей, — я не сравниваю. Но если бы мне не удалось выехать даже и к августу, чего я сейчас не допускаю, то и в таком случае я вас так не оставлю. Август ты проведешь с Женичкой в горах, может быть, я по¬прошу Пр<асковью> Петр<овну> поехать к тебе в замещенье Мани, которой ты тогда предложишь вернуться (пусть значит, что «для обслуживанья» меня, если я останусь, — речь об августе). Но все это будет так: либо я с вами перееду в Грузию, в Бакуриани, либо же, и только в таком случае вопрос о моем присутствии или отсутствии становится безразличным, потому что все сделается без нас, либо же, говорю я, мы или Вы будете в Теберде. Вчера очень горячо Кира Александровна4 развила следующий план. Они в августе на месяц поедут в Теберду, все нам устроят (то есть снимут помещенье вне дома отдыха и условятся о нашем сто-лованьи в нем, сведенья, которые мы получили весной, — преувели¬чены и неточны) и вызовут нас телеграммой на все готовое. Я пред¬ставляю себе, что даже и в том случае, если бы я задержался, в Ге¬ленджике же Маню заменила Пр. Петровна, и вы бы с ней подня¬лись в горы прямо к друзьям, в условья, предусмотренные и, может быть, даже матерьяльно облегченные влиянием Вяч<еслава> Пав-л<овича>, это будет благом, и я буду спокоен. Тогда, пусть не с пер-вого дня, я все же, в случае задержки, оставляю для себя возмож¬ность съездить к вам, хоть недели на две, и этой надеждой живу. Тебя, может быть, удивит, о какой это я все время говорю за¬держке. Но ты ведь помнишь, что прошлый год, я к лету, сразу по¬лучил на руки около 1000 руб., да и жили мы от всяких Госиздатов под боком. В этом году этого не случилось. Правда, к середине июля я надеюсь что-то выкроить, эта надежда все время в моих предпо-ложеньях звучала, вот отчего неожиданностью тебе может показать¬ся мой нынешний впервые сомневающийся во всем этом тон. Но дело в том, что нервозную мелочь одиночества я победил. Мне ра¬ботается, перспективы для вас подвертываются хорошие, я споко¬ен. Что-то гонит меня изнутри, почему-то эти сроки кажутся мне ответственными, без повторенья. Я немножко боюсь зимы. Пого¬варивают о голоде. Не станем думать об этом и говорить, не надо стращать друг друга. Верю в лучшее и за вас не боюсь. Но как в пер¬вое знакомство с тобой я бегал стихов, чтобы не быть больным, так я боюсь быть слишком поэтом, слишком поглощенным работой в тревожный год. Я боюсь растерянности, с этим сопряженной. Я вы¬ражаюсь неясно, но в двух словах этого не сказать. Крепко обнимаю тебя. Завтра, может быть, получу деньги, уплачу за два мес<яца> квартиры, выплачу налог, оставлю на один месяц себе и остаток вышлю тебе. Целую без конца Женичку. Писала ли ты нашим вновь про Nujol? Твоим кланялся. Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. 1 Из письма Е. В. Пастернак: «Наш хозяин замечательный, и дочка его тоже, мы дружим, а Женичка за дедушкой (хозяином) ходит собач¬кой» (там же. С. 268). 2 Ответ на слова Е. В. Пастернак: «Итак, я буду считать, что лучше и понятнее тебе как можно скорее приехать сюда. Если же у тебя явятся ка¬кие-нибудь другие планы, то я, конечно, здесь на все лето не останусь и числа 15 июля вернусь в Москву» (там же. С. 268). 3 Болезненная тревога отчетливо слышится в письме 22 июня 1928: «Милая! Иногда, как сейчас, мне становится грустно. Но если я поддамся этому чувству, все у меня пойдет вверх дном, и, как могу, я с ним борюсь. Я пишу тебе намеренно суховато, делай так и ты, не надо грустить. Сейчас с дачи на два дня приехали Шура с Ириной. Дом наполнился шумом. Вот почему я не так боюсь сегодня признаться тебе в том, что испытываю каж¬дый вечер: под боком люди, они не дадут разыграться чувству разлуки, вообще же оно таково, что только его тронь, и — посыпется. И лучше его не касаться, не знать, что скучаешь» (там же. С. 265). 4 К. А. Эгон-Бессер — жена В. П. Полонского. 441. М. А. ФРОМАНУ 26 июня 1928, Москва 26. VI. 1928 Дорогой Михаил Александрович! Со дня Вашей посылки прошло больше полутора месяцев, а я все еще не поблагодарил Вас за неожиданный и незаслуженный подарок! Чем это объяснить? Одно время даже мне казалось, что я это уже сделал в первый же день, таким реальным фактом легла в воспоминаньи та инстинктивная волна признательности, которую Вы вызвали. Но я болел этой весной, и довольно долго. Болезнь задержала мою производительность. На два месяца мне пришлось отказать¬ся от работы. Это отразилось на заработках, а лето подступало, — надо было подумать о семье. Накопилось много неотложного, и все время я был очень занят. Однако и это не оправданье и изви-ненья мне нет. Мне пришлось остаться в городе, семья на Кавказе. Но не жалуюсь, мне работается, удивительно подчас, т. е. с каким-то со¬путствующим трепетом, с чувством подсовываемого подарка. Может быть, и всего вернее, это — ложные, иллюзорные ощуще¬нья, которым ничего реального не соответствует, но временами я переживаю нечто схожее с тем, что бывало в годы «Сестры» и «Лю¬верс». Я говорю о проблесках дареной объективности, перераста¬ющей личные усилья. Только в отличье от тех лет, личных и само¬забвенных, я теперь дохожу до каких-то точек забвения о себе, т. е. до того рода безличья, с которым и не расставался бы, если бы это было возможно. Кажется впервые в жизни я написал большой кусок повество¬вательной лирики, с началом и концом, где все претворено дви¬женьем рассказа, как в прозе. Я не знаю, удачна ли эта вещь и хо¬роша ли, но композиционная стихия в первый раз вошла в мое переживанье как неразложимый элемент, т. е. я пережил ее так же безотчетно просто, как метафору, как мелодию, как размер или строчку. И это до такой степени, что сюжет мне все время кажется размером, в котором написан отрывок, хотя это продолженье все того же Спекторского и тот же пятистопник. Его печатают в VII № Красной Нови1. Еще раз большое спасибо и простите меня, пожалуйста. Сердечный привет Вашей милой супруге. Ваш Б. Пастернак Впервые. — Автограф. 1 Речь идет о гл. 5-й «Спекторского» в первонач. редакции. 442. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 29 июня 1928, Москва Горячо поздравляю тебя! Какие удивительные выдержки!1 Нетерпеливо жду путешественника с книгой (я совсем не знал, что он у вас)2. Я знаю, что она будет событьем, вторым рождень¬ем, мукой, счастьем и не для меня одного. И это совсем излишнее признанье. Все что он (Х<одасевич>) говорит о тебе в ущерб мне — пра¬вильно, и я сам бы сказал, и говорю. Но одно утвержденье — вошло в меня глубоким уколом. Неужели правильно и оно? Нет, нет, про¬мёрзни до полного бесстрастья и отступи от меня как можешь да¬леко, но только не за край правды, не в несправедливость. Но раз¬ве ты мне это скажешь? Неужели меня спасает темнота, и рассей¬ся она, ничего бы не стало, неужели действительно во мне никого нет? Он серьезно так думает?3 Иногда, — не по его поводу, он оснований не подал — думаю о Синаях и Давидах. Правда и то, — по-разному они показали себя4. И твой чужеземец из Гайаваты отольется мне прегорько5. Но разве расхлебать все это, изменить, вмешаться или хотя бы понять в моей власти? Как случайно (случайней тебя) я родился! Ведь ничего, кро-ме этой случайности, изо всего этого, на мне нет. Но и этого малого я не мог не оставить на себе и на сыне. Ведь это не человеческая оп¬лошность, ведь то, что ее допустило, больше меня. Я буду говорить сейчас глупости. Но допусти их в их мысли-мости, в идеале. Чем больше я буду совершенствоваться, чем бли¬же я буду к правде, тем больше я буду говорить о родине, тем боль¬ше я буду ее куском. Тем вернее тогда, что я причиню ей страда¬нье, что ей со мной будет трудно, что застенчивая (и тем понятная мне и прекрасная) она будет дошедшее до нее скрывать и отвора¬чиваться от меня всякий раз, как между нами будут вырастать при¬родные ее ревнители, перед легкостью и простотой которых ей стыдно будет трудности, которой я ее наградил. Веянье племен-ного недружелюбья почти никогда меня не касалось. Да я и не уви¬дел бы в нем обиды. Сознанье же того, что чем естественнее и бе-зотчетней меня тянет к русской памяти, тем неестественней ей будет со мной — составляет невеселый круг, о котором я никогда не забываю. Вообще — устал. Скучаю по Жене и сыну, они на Кавказе, я один, так сложилось. Перерабатываю для переизданья две первые книги, избавляю их, как могу, от символического хлама (не Бело¬го, не Блока — это люди простые) от архаизма и гороскопии тех времен, как и излишней порывистости футуристического нахра¬па, заново переделываю только лучшее, т. е. то, где темы-находки бесследно утоплены в беспомощности и манере; из худшего же, что приемлемо, оставляю почти без переделки, жалеть нечего. Темы же обрабатываю так, как может быть нельзя, как прозу. Мне все равно, иначе не могу: такова теперь моя поэтика, взволновы-ваюсь только в состояньи совершенного безличья и забвенья о себе, как и того, по личному ли это пошло поводу или нет. Забы¬ваю начала. Может быть прав Ходасевич, он ведь хочет сказать, что я не поэт. — Работа спешная, хочу вырваться на воздух. Не знаю, как примусь за нее завтра или послезавтра. Мысль, что тебе в этой полосе или с нее стану чужд, — нова и появилась только сегодня. Привыкнуть не смогу, постараюсь прогнать. Это сдела¬лось по двум причинам. Как никак, внутреннее несогласье, ме-шавшее разделять общие радости, затем позитивистический воз¬дух, разлитый кругом, должны были рано или поздно сказаться. Они загнали в угол, привели к тишине и простоте. Я рад, что они сделали невозможной позу, пока я был поэтом, «похожим на по¬эта» я не стоил нынешнего своего мизинца. Но может быть в стрем-леньи к отчетливости я забыл меру, и высох, как на то (в себе) жа¬ловалась и ты. Но я не боюсь. Мне что-то открывается. Лишь бы лавина несправедливостей меня не опередила. Как я всему этому поддаюсь. Я люблю тебя и ты изумительная, неправдоподобная правда. На днях я думал о смерти, и конечно твое «Знаю, умру на заре»6 неотступно звучало, я был близок к слезам. С твоих тех слов, в том тоне, я записал, в духе того, что говорю сейчас. Рослый стрелок, осторожный охотник, Призрак с ружьем на разливе души! Не добирай меня сотым до сотни, Чувству на корм по частям не кроши. Дай мне подняться над смертью позорной. С ночи одень меня в тальник и в лед, Утром спугни с мочежины озерной. [Целься и славься и] Бей меня влёт. За высоту ж этой звонкой разлуки О пренебрегнутые вы мои, Благодарю и целую вас, — руки Родины, робости, дружбы, семьи! Т. е. они-то и подымают на высоту7. Твое, все твое, не оскорбляйся, я не крал, не помню, откуда. И вообще это не так, потому что слова «Бей меня в лёт» (в них весь смысл) должны быть восклицаньем, отделенным точкой, т. е. что-нибудь вроде того: Стой до скончания. Бей меня влёт!8 Я это тебе не как стихи (слабые!) а чтобы услышала, что мне грустно*. И потом, Рильке был отшельником, поэтика его год от году кажется мне все более потрясающей по своей чистоте, и это на мне сказывается тоже. И потом человек, с которым я тут дружу всего сильней, Н. Н. Вильям (брат моей невестки), — я тебе о нем писал, твой первый после меня поклонник в бесконечном ряду мне известных — он о тебе писал, статьи не приняли, и обо мне, — статьи не приняли9 — да, так этот Вильям двадцатипятилетний тоже меня поддерживает во всем, что со мной делается, и не лю¬бит 1905 г., и Бог знает что говорит о работах этого года, где отмер всякий романтизм, и вне этой разновидности толстовства, гете-анства и р<омен>-роланства истины не видит и не ищет. Не жди Бог весть чего, я говорю только о тоне, о повествовательности, вошедшей впервые наконец в захват вдохновенья, как элемент, т. е. * Приписано на полях. 239 как это прежде бывало со строчкой, с метафорой, с образом, с ал¬люром чувства в ритме. Какое глупое написал я тебе письмо! Марина, родная, с этой безмерностью в мире мер10, — вот что произошло: он о тебе недо¬статочно хорошо сказал, но приемлемо; он поставил ребром не¬сколько гениальных твоих строк, и под ними наговорил мне гадо-стей, и они кажутся мне допустимыми, потому что произнесены на гениальном фоне. Посылаю не перечитывая, может быть встретятся несообраз¬ности. Я говорил с тобой. Обнимаю С. Я ужасная свинья перед тобой. Я не успел повидаться с Мей¬ерхольдами перед их отъездом в Париж, а о поездке П<авла> Г<григорьевича> не знал и вовсе, потому что больше года не ви¬дался. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 169). Датируется по почтовому штемпелю. 1 Цветаева послала рецензию В. Ф. Ходасевича на недавно появив¬шуюся книгу «После России», опубликованную в газ. «Возрождение», 19 июня 1928; Пастернака взволновали приведенные в статье цитаты из стихов Цветаевой. 2 П. Г. Антокольский, вместе с театром им. Вахтангова приезжавший в Париж. 3 У Пастернака вызвало недоумение заявленное в статье Ходасевича открытое признание непонятности и «темноты» его стихов, прикрываю¬щей отсутствие мысли: «Читая Пастернака, за него по человечеству раду¬ешься: слава Богу, что всё это так темно: если словесный туман Пастерна¬ка развеять — станет видно, что за туманом ничего или никого нет» («Воз¬рождение», 19 июня 1928). Подобное отношение Ходасевич высказывал и раньше, вспоминая первое чтение «Тем и варьяций» в Берлине: «Однажды мы с Андреем Белым часа три трудились над Пастернаком и весело смея¬лись, когда после многих усилий вскрывали под бесчисленными капуст-ными одежками пастернаковских метафор и метонимий — крошечную кочерыжку смысла» (газ. «Дни», 13 июня 1926). Аналогичная критика ста¬ла причиной той переделки, которой Пастернак подверг книги «Близнец в тучах» и «Поверх барьеров». 4 Упреки в сложности, «мудрености», — как назвал это Горький, Па¬стернак относил к своему происхождению (см. письмо JSfe 406). 5 В главе XXI поэмы Лонгфелло «Песнь о Гайавате» (1855) в образе «чужеземца» герой встречается с вестником христианского мира. 6 Начальная строка стих, из книги «Версты» (1921), которой Пастер¬нак начал свое первое письмо к Цветаевой 14 июня 1922 г. 7 См. пересказ этого стих, в словах из письма JSfe 435 о «грязи и позо¬ре» насильственной смерти, над которой «стараешься держаться на высо¬те». «Начинаешь думать, что прежде, да и всю жизнь, тебя поддерживали на ней друзья, родительская семья... т. е. всегда чьи-то другие руки, кото¬рые следовало целовать... и которые не всегда ценил...» 8 В окончательном виде эта строчка читается: «Целься, все кончено! Бей меня влет». 9 Об этом в письме Цветаевой № 414. 10 Строка из стих. Цветаевой «Что же мне делать, слепцу и пасынку...». 443. Е. В. ПАСТЕРНАК 6 июля 1928, Москва Меня огорчило твое вчерашнее письмо (от 30-го). Мне ка¬жется, я его ни с какой стороны не заслужил. Теперь я, право, не знаю, как мне быть. Я рассчитывал при первой возможности приехать с Пр. Пет., как ты об этом просила и только ей нужно твое заверенье, что Фатик не помешает тебе. Избаловать тебя полной возможностью работы моя мечта, она к несчастью пока не настолько исполнима, как хочешь ты и хотелось бы и мне. Ты же боишься побаловать меня даже добрым письмом1. Меня огорчает, что причина, почему я тут еще сижу, непонят¬на тебе. Это понимают все кругом, но их пониманье не нужно мне, я не с их пониманьем связал свою жизнь и не в нем нуждаюсь. Но ты очень хорошо описала, как Женичку водила к зубному врачу2, и за это благодарю тебя. Поцелуй его крепко и расскажи, что в вечер того дня, когда я ему написал про Самсончика3 и на¬шел, что они друг на друга похожи, я собрался спать, зажег свет и вдруг увидал, что котенок блаженнейшим сном спит в Женички-ной кроватке. Я его тихо вынес в другую комнату, и, немного по¬ворочавшись, он опять заснул как убитый. Ты, может быть, придешь в раздраженье от моей сдержаннос¬ти, и она покажется благородством в кавычках, нравоучительной демонстрацией. Но конечно, это не так, и при желаньи можно во всем найти одно дурное. Кроме того, если бы я принял во внима¬нье, что тебя взбесит эта «всепрощающая» мягкость, мне пришлось бы ее оставить, а это бы привело тебя еще в большую ярость. Я убежден, что за твоим письмом последуют другие, где тебе станет жалко этого всего и которые будут более достойны4. Вот почему, получив это мое письмо, помни, что оно отклик на твое, и не начинай всего сызнова в ответ на мой сегодняшний, огорчен¬ный, уязвленный и недоумевающий тон. Твой Боря Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. Датируется по содержанию. 1 Ответ на слова Е. В. Пастернак: «Я не избалована возможностью работать и, надрываясь в одно время, теряю эту возможность в другое» (30 июня 1928; там же. С. 277). 2 Из письма Е. В. Пастернак: «У Женички сегодня заболел зубок, и я с ним была у зубного врача, Ему сверлили бор-машиной, и он вел себя чудно, только был взволнован и бледен» (там же). 3 Письмо 2 июля 1928. 4 В следующем письме 3 июля 1928 Е. В. Пастернак писала: «Милый Боря <...> не сердись на мое неприятное и злое письмо последнее. Но я иногда чувствую себя ненормальной и растерянной от постоянного на¬пряжения с Женичкой и от страха, который вдруг на меня нападает, что и для меня и для Женички вдруг лето пройдет впустую» (там же. С. 279). 444. Е. В. ПАСТЕРНАК 7 июля 1928, Москва 7. VII Дорогая Женичка! Я боюсь, что вчера огорчил тебя. Прости меня. Но умоляю, будь нежней со мной. Немного тепла, хотя бы изредка. Ты зна¬ешь, как я живу. Я в нем нуждаюсь. Я не могу изменить своей жизни, я не могу отказаться от при¬знательности людскому, живущему, меняющемуся, тянущемуся через годы. Ведь что-то я хотел сказать заглавьем Сестры мой жиз¬ни, и это что-то живет во мне. Я не могу отказаться от дружбы, от почти домашней интимности, перехлестывающей на улицу, от чув¬ства страшного родства с совершенным, оформляющимся в лице, искусством. Но все это — мой характер, а не образ жизни, и если правда, что я твой, то все это могло бы быть твоим. И неужели все перечисленное так тебе в тягость? И неужели все это недостатки? Но что от меня останется, и прежде всего для тебя, если я, ска¬жем, от них избавлюсь? Все эти особенности я привел, как тене¬вые и досадные, помня твои упреки и ввиду новых. Но я-то сам никогда за эти качества не держусь, не стою на них, их деятельно не форсирую: они ужились со мной, и когда бы не ты, я бы их не замечал. Все простые, живые, непринужденные надежды сосре¬доточены в тебе. Если от потребности в радости и тепле я отка¬заться не в силах, то источник этого всего в тебе. Если мне не без¬различно чье-то пробужденье, чье-то состоянье духа, чей-то уход и приход, то разве не ясно чьи именно. И вот, когда ты заговари¬ваешь со мной, как вчера, у меня ничего не остается. — Сейчас подали твою открытку и все чудно сошлось. Хорошо, когда бы всегда так было. Горячо благодарю тебя за нее. Ты гораздо меньше виновата передо мною, чем перед собой. Владеть собой надо преж¬де всего ради себя же, и особенно это нужно тебе, в этом вообще залог твоего выздоровленья. Без конца тебя целую, дорогая моя. Как чудесно Женичка пишет Пр. П-не! Прости меня, если вчера чем тебя обидел, но ты не представляешь себе, как огорчила меня. Чтобы нагнать вчерашнее письмо, отвезу это на главный почтамт. Дня через два закончу работу. Мне осталось еще переделать «Марбург» и выправить «Высокую болезнь». Потом дело будет за деньгами, т. е. за Гизом. Ввиду того, что это будет большая сумма (руб. 500—600), я ее получу не сразу. Однако все сделаю, чтобы до¬стать все в неделю. Какая ты глупая! Ты не представляешь себе моих вечеров и того, что со мной делается, когда я даю себе рас¬чувствоваться на твой и Женичкин счет. А ты зовешь и обижаешь¬ся, точно я и сам не рвусь. И все время головные боли (обыкно¬венные, без связи с носом). Но в общем — мне очень хорошо. Весь твой Б. Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. 445. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 7 июля 1928, Москва 7. VII. 28 Моя родная, благодарю тебя за письмо с маршрутами1. Поис¬тине, это путешествие я разделил полностью и пережил, как ты. Мне было очень весело и хорошо в дороге. Мне очень жалко П<авли>ка2. Хотя все, что ты говоришь — справедливо. Я это находил уже давно. Помнишь вечер в Доме Печати, куда, кажется, ты пришла с Т<атьяной> Ф<едоровной>?3 Выступали: ты, он и Буданцев. В твоем присутствии я уже и тогда чувствовал что-то абсолютное. Но что именно? Чистоту? Право¬ту? Обаянье открытости? Но Верст я тогда еще не знал. Я не знал еще, кто ты. Так вот, на том вечере я уже говорил ему о деклама¬ции, театральной тематике, триумфальных цезурах (ты прекрасно знаешь, что я этой последней чепухой хочу сказать). Может быть повредил ему я. Да, наверное. Поводов для этих производных не¬доразумений надавал я много. Как удивительно промолчала ты в свое время о «Барьерах», их получив4. Молчи и сейчас. Теперь когда я их переделывал, моей рукой водило именно это молчанье. Но была своя правда и в них, и как ни дика она, я в переделке только ее и восстанавливал. Затем и ты была бы меньше, если бы не являлась источником поэтических несчастий. Виновата, конечно, и ты. И твой ранний романтизм, прекрасный и по-естественному агрессивный (пото¬му что вот что из него теперь выросло, и не зря я его переписывал от руки целое лето) — тоже понят был как последнее слово именно в его блеске, который ему задавало нетерпенье, т. е. неудовле¬творенность. Он же впитал его как законченное достиженье, как равновесный стиль. Так что все это справедливо, и виноваты мы оба, но я стара¬юсь всего этого не знать и смягчать это. Слишком безжалостна и сама уж логика всех этих вещей. И обо мне ты когда нибудь так же скажешь. Но тут дело другое. Я знаю, что к чему бы жизнь не при-шла, все это — хорошо. И вот откуда я это знаю. Представь, я за¬гадал тогда на почтамте. Если телеграмма попадет на ее вечер, то тогда все хорошо5. И ты вправе оскорбиться, что твое сообщенье о ее судьбе пережито мной не в одном только твоем движеньи, ми¬лая. Но оно заменило мне Лейбницеву Теодицею6. Чтб же хоро¬шо, спросишь ты? Зачем называть несомненное? Я не загадывал о тебе. Но и все, в чем можно сомневаться, — хорошо и то. Спасибо тебе. Счастливой дороги тебе и всем твоим. Твой Б. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 169). 1 По-видимому, в письме Цветаевой были обозначены маршруты их скорой поездки на Атлантическое побережье Франции в Понтайяк. Цве¬таева с детьми уехала туда 10 июля. 2 П. Г. Антокольского. Сохранилась недатированная записка к нему Пастернака, вероятно посланная вскоре после его возвращения из Пари¬жа: «Дорогой Антокольский! Мне очень хочется и надо Вас видеть. Зайди¬те ко мне ближайшим же вечером, как только получите письмо, с утра об этом позвоните, 11 66. Заходите одни. Не стройте себе иллюзий относи¬тельно предстоящего разговора, а то разочаруетесь, никакого практичес¬кого значенья беседа иметь не будет. Не откладывайте посещенья. Любя¬щий Вас Б. Пастернак» (РГАЛИ, ф. 1010, оп. 3, ед. хр. 68). Антокольский привез для Пастернака экземпляр книги Цветаевой «После России», но свидание не состоялось (см. письмо № 448). 3 Т. Ф. Шлецер-Скрябина. Установить датировку вечера в Доме пе¬чати не удалось. 4 В ответ на посылку 7 июня 1926 «Поверх барьеров», 1917 г. Говоря о вреде, который он нанес Антокольскому, Пастернак имеет в виду влияние поэтики своих ранних книг. Источником поэтических несчастий Антоколь¬ского Пастернак называет также и Цветаеву, ее ранний романтизм, воспри¬нятый им как последнее слово и законченное достиженье. 5 Телеграмма неизвестна; вечер Цветаевой, к которому телеграмма должна была прийти, состоялся 17 июня 1928 г. 6 Пастернак называет сочинение Г. Лейбница «Теодицея (О том, что Бог добр)». 446. Р. Н. ЛОМОНОСОВОЙ 9 июля 1928, Москва 9. VII. 28 Дорогая Раиса Николаевна, дорогая, дорогая! Какое удивитель¬ное письмо я от Вас вчера получил. Громадное, несравненное, вы¬сокое, захватывающее. Какого оно роста, какое лицо у него, как я его люблю! Оно как живой человек, и место, где оно лежит, благо¬роднее всего, что когда-либо видала моя комната, всего, что в нее входило и выходило. И я никогда не расстанусь с ним1. Знает ли Чу¬ковский, что он сделал, когда в то лето подарил Вас нам, и мне, и насколько — мне!2 С тех пор я с ним не переписываюсь. Я должен был тогда ответить ему на его опрос о Некрасове3. Я Некрасова пло¬хо знаю, мне стыдно было, я хотел его подчитать. Но так и не при¬шлось, я в долгу у него, так и замерла переписка. Но если бы он толь¬ко знал в каком я перед ним другом, неоплатном, неизмеримом долгу! Родной долг мой, почему нельзя переписать сердца и невралгии на меня?! Как охотно бы в этом случае я их на себя принял! Попросите профессоров, пусть перешепчут, пусть перепоручат. Я ждал письма от Вас, в последнее время стал беспокоиться. Я возлагал на него ка¬кие-то надежды. Не надо говорить, что у меня были неприятности, без него откуда и было быть добру. И вот оно пришло. Но смотрите, как я туп! Я думал Вы за что-нибудь на меня рассердились, а что Вы больны и страдаете, мне в голову не пришло. А Вы всегда обо всем догадываетесь и все знаете, и как заразительно-достойно все пони-маете! Теперь я сдам книгу в ГИЗ и поеду в Геленджик. Там Женя с Женичкой, море, здоровье, покой. Вы не смеялись надо мной? Это Вы действительно мне так несравненно сердечно, так незаслуженно писали? Как Вас благодарить за эту высоту? Я Вам напишу из Геленджика потолковей. Сейчас взволно¬ван и могу только поражаться и восклицать. Но дошло бы и это до Вас, может быть и в этом свой толк, сила же его мне писать и не дает. Говорить ли Вам, как мне больно от Вашей боли, и как, — если только тут есть смысл, — я буду стараться ее от Вас отвлечь. Не пишите больших писем, это может Вас утомить. Когда станет лучше, пришлите открытку. Ваш Б. Я. Впервые: «Минувшее», JSfe 16. — Автограф (Russian Archive, Leeds University). 1 Об этом письме Пастернак 10 июля писал жене: «Я получил удиви¬тельное по душевной силе и высоте письмо от Р. Н. Там с большою любо¬вью и пониманьем говорится о тебе. Не пересылаю, сам привезу. Ответил сгоряча и на радостях. Она в Берлине, у ней невралгия правой руки, это осложненье на сердечной почве, очень страдает. От этого письма исходит редкая, почти благотворная сила, нечто вроде того, что горный воздух для легких. Я ее страшно люблю, за тебя, за все, за нее самое» («Существова¬нья ткань сквозная». С. 282). 2 К. И. Чуковский познакомил Пастернака с Ломоносовой летом 1925 г. (см. письмо № 264). 3 К. И. Чуковский рассылал «Анкету поэтам» о Н. А Некрасове, на¬чиная с 1919 г.; на нее отвечали А. Ахматова, А Блок, М. Горький, Н. Гу¬милев, В. Маяковский и др. Вопросы касались отношения к Некрасову в детстве и юности, к его стихотворной технике, народолюбию и распрост¬раненному мнению о его «безнравственности» (К. Чуковский. Рассказы о Некрасове. М., 1930. С. 307). 447. Е. В. ПАСТЕРНАК 13—14июля 1928, Москва Дорогая моя! Не оставлять же тебя, мою родную, мою все-таки действительную, невымышленную жизнь, без вестей! Но что писать тебе, на какую твою волну, на какую помощь твою, на ка¬кое поддерживающее твое веянье тебе отвечать!1 Бывают перио¬ды, когда справляясь с предъявленными трудностями, я удовлетворяюсь той философской сердечностью, которая все¬гда есть в моих мыслях о тебе, но как одинок, нет, более чем оди¬нок, я, когда они непосильно велики! О, как я боюсь минут, когда мне приходится искать в себе помощи от тебя и против тебя, ведь это не настроенье, это факты, это опыт, из которого выводишь за¬коны, это быт, который сложился и становится все сложней, это шесть лет, которые позволяют заключить о следующем шестиле-тьи. Но я хочу тебя видеть, потому что все же это то «ты», которое я произношу всего живее и кровнее, и я соскучился по тебе. Мы выезжаем в пятницу, почти без денег, их надошлют, мне придется работать, а у вас, наверное, адова жара. Ах, если бы ты меня по¬слушалась весной с санаторием и со всем. До скорого. Твой Б. Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. Датирует¬ся по содержанию. 1 Б. В. Пастернак сердилась на задержку с приездом и писала мужу «нетерпеливые письма», что, в свою очередь, волновало его и сказывалось на работе. «Я не досыпаю, очень утомлен и нервен, и работа задержалась, — писал он 9 июля. — Я рассчитывал отдать числа 7—8-го, и неделю клал на расчет с Гизом. Теперь я только верно к 15-му смогу ее сдать и все отло¬жится на неделю» (там же. С. 282). 448. С. Я. ЭФРОНУ 20 июля 1928, Москва Дорогой Сергей Яковлевич! Вероятно Вы еще в Медоне и моя открытка Вас тут застанет. Все последнее время я был в такой же приблизительно переделке, что и Вы. Последние две недели работал, как каторжный, болел, недосыпал, жил в обстановке осадного положенья, мною же са-мим по дому объявленного, посетителям и телефонистам говори¬лось (соседями, по моему наущенью), что я то в Китае, то, что Нобиле улетел спасать1. Через два часа уезжаю к своим в Геленд¬жик. Адрес будет такой: Геленджик, Черноморское побережье Кав¬каза, улица доктора Гааза 22. Это в течение 2—3-х недель. Ася в Сочи, скоро возвращается в Москву. Свою китайскую экспеди¬цию мне было тем труднее выдерживать, что ждал возвращенья Антокольского и его звонка: был уговор на этот счет с опросчика¬ми. Но он так и не сказался. Маринину книгу получил вчера вече-ром2. Разыскивать П<авла> Г<ригорьевича> и ее отправилась по моей просьбе Маринина горячая поклонница, некая Эва, как она себя в виде псевдонима называет3. Книжки не раскрывал, так как боюсь зачитаться и остаться в Москве. Ваш Б. П. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922—1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 209). Датируется по почтовому штемпелю. 1 Имеется в виду итальянская экспедиция к Северному полюсу под руководством Умберто Нобиле на дирижабле «Италия». 2 «После России». 3 Неустановленное лицо. 449. К. А. и В. П. ПОЛОНСКИМ 24—25 июля 1928, Геленджик Дорогие Кира Александровна и Вячеслав Павлович! Геленджик вовсе не так плох, каким его представила Женя. Море, как море, и у самой его обнажающей синевы голой перла¬мутровой ослепительностью рассыпаны купающиеся, лодки, бе¬лые дачки греческого городка, белоногие моряки и греки-киос-щики, чистильщики сапог, дети кофеен и кефирен, горячий, не¬винный и неразвращенный юг, бездельничающие олеандры, ми¬мозы, персики, айва (но тут уже покинута синтаксическая согласованность) — а сзади — горы, не Бог весть какие, но все-таки горы, настоящие горы, т. е. спокойные нагроможденья сто¬рожевой неменяющейся обширности, отдаленно похожие на боль¬шую громаду времени, разом воображенную, на какую-то «целую жизнь», дожидающуюся чьего-то переживанья и никем не пере¬житую. Одним словом, это юг, каким ему полагается быть, и я бы им без конца любовался, если бы не был им сконфужен, если бы он не сконфузил меня своей ослепительной законченностью при совершенном спокойствии и здоровьи. Он этого достиг без вся¬кой нервной утечки. Я же приехал сюда совершенно больным. Это позорно и об этом нельзя говорить, меня же тянет на такие при¬знанья, потому что не хотелось бы ничего таить о себе. Вообще я рад как угодно уронить чувство своего достоинства, потому что живу чувством достоинства природы, и она не потеряет, как бы я ни унижал себя, всякий раз, впрочем, по заслугам. Три дня брожу здесь очарованный, уничтоженный, неудачный. Я совершенно забыл, откуда приехал, что собой изображаю и достигал ли когда чего. Однако надо взяться за ум. Необходимо что-нибудь возом¬нить о себе, а то сложно расчлененная, здоровая система челове-ческого самомненья сотрет тебя, и близким, ближайшим тебе лю¬дям (они очень загорели, и я их очень люблю) нечего будет есть. Пишу вам в день переломный, в день «принятых решений», так называемого «дальше так нельзя» и пр. Будем гулять, загорать, купаться. Очень хочется в Теберду, всем семейством, улыбается эта мысль и Евгении Владимировне. — Вспоминаю предложенье Киры Александровны и ловлю ее и вас на нем1. Не знаю, чем от¬вечу и чем смогу воздать за такую услугу, но так хочу побывать там и в одно время с вами, что решаюсь обо всем этом вас просить. Прекрасно было бы, если бы можно было поселиться вне дома Цекубу (если кругом имеются помещенья) в двух комнатах, с пра¬вом столоваться в Доме, и со скидкой, скажем, на одно мое лицо. Готов ассигновать на две недели двести, а если этого мало, то и несколько больше, рублей. Очень хорошо было бы все это знать между 5-м и 10-м, чтобы к 10-му VIII* уже и подняться отсюда (та¬ковы сроки съемки тут). Страшно буду вам благодарен за сведе¬нья и сопряженные со всем этим хлопоты. Поездим верхом, гово¬рят, там это даже и с моим спорным стажем возможно, и даже без всякого, как у Жени. Не обращайте вниманья на тон в начале пись¬ма, это всегда у меня и не без причины. Преданный вам обоим Б. П. Адрес наш. Геленджик. Черноморское побережье Кавказа, ул. Д-ра Гааза, 22, нам. Впервые: ЛН. Т. 93. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1328, on. 1, ед. хр. 268). Датируется по содержанию. 1 См. в письме № 439 о «плане» К. А Полонской вызвать Пастерна¬ков в Теберду. В письме 29 июля Пастернак писал Полонскому о своем желании поехать «в настоящие горы. И, конечно, о Теберде заходит речь не только в виду ее прославленных красот, а и оттого, что Вы там будете <...> в последнем уточнении просьба моя клонится к тому, чтобы Вы обо всем просимом известили нас телеграммой, и, как можно скорее по Вашем приезде в Теберду» (там же. С. 701). Эти планы не были осуществлены. В. П. Полонский писал Пастернаку 26 авг. 1928 о болезни Киры Алексан¬дровны, из-за которой они поехали не в Теберду, а в Кисловодск. 450. И. Н. и А. Л. ПАСТЕРНАКАМ 29 июля 1928, Геленджик Дорогие Ирина и Шура! Это вложенье опустят в Москве возвращающиеся, чтобы по¬скорее вышло. Геленджик совсем не то, что о нем писала Женя. Мне, не говоря о море и горах, нравится и то, что он так насе¬лен, — в этом его особая колоритность. Это и восток и Италия одновременно. Соединенье белого цвета с синевой везде преоб¬ладает. Белыми плитами вымощены прямые улицы, сплошь в па¬латках фруктовщиков, мороженщиков, кофейщиков, табачников, чистильщиков сапог и пр. Сорокаградусная жара мила и прекрас- * В автографе описка: VII. 249 на, потому что она шаркает в белых башмаках и ослепительных брюках того же цвета, тянет турецкий контрабандный кофе и зае¬дает его льдом. Это — цветные афишные столбы, пирамидальные тополя, персики и пшенка и сзади горы, жалкие, конечно, на Кав¬казский ранжир, но все же такие, подъем на которые длится око¬ло 2-х часов. Мы с Женей на днях поднялись на одну такую вер¬шину, за которой вдруг открылась громадная долина, как на швей¬царских плакатах в Куковских бюро. Карабкались же мы лесом, в котором бук, граб и кизил так же часты и густы, как крапива и хмель в Мутовках. Потом мы ездили на днях в большую горную прогулку в Джанхот вчетвером с малюткой на паре в экипаже «доб¬рого старого времени», который тут, как и на всем юге, называет¬ся фаэтоном. Этой 12-ти часовой прогулки с панорамами, как на Гарце, «да плюс прибавьте» море — не описать! В теченье 1/2 часа ты все над тем же ущельем, поросшим лесами и виноградниками, и лошади идут рысью, и кожаные подушки колышутся, и кругом сосны, мимоза, грецкий орех и горы, и наверное медведи, и вдруг с шоссе в лес, извиваясь, кидается змея, — а ущелье все то же, но только ярус за ярусом вас прокатывают над ним до десяти раз. Поцелуйте Федичку и всех, и всем привет. Второпях, уезжая, я за¬пер шкапы в нашей комнате, ключи положил в Веласкецовский книжный шкап1, а ключ от него при мне. Если можете, потерпите и не взламывайте. Оказия уехала, пойдет обычной почтой. Впервые. — Автограф. Датируется по содержанию. 1 Верхняя часть буфета, используемая как книжный шкаф, за стек¬лом которого стояла гравюра с картины Веласкеса. 451. Н. И. ЗАМОШКИНУ 24 августа 1928, Геленджик Геленджик, Черноморское побережье Кавказа, ул. д-ра Гааза, № 22 24/VIII/28 Дорогой Николай Иванович! Столкнувшись в этом году с возможностью переизданья сво¬их первых книг, я увидал, что в прежнем их виде выпускать не в силах, худшие из стихов вовсе выбросил вон, стихи среднего дос¬тоинства оставил без большой правки, лучшие же, т. е. те, поэти¬ческие темы которых не перестали звучать для меня и сейчас, стал подвергать коренной переработке, часть же и попросту переписал наново. Объяснять причины всего этого долго, если Вам покажется все это странным и не будет скучно, я при встрече обо всем этом Вам расскажу, пока же лишь вот что. Летом я читал несколько таких переделок Вяч<еславу> Пав¬ловичу, и он пожалел, что не в Новом Мире, и что я их предназ¬начил «Звезде»1. Это было в городе, в дни моих звонков по по¬воду Ан<астасии> Ив<анов>ны2. Сейчас я переписал для книги стихотворенье «Мельницы», в первоначальном виде имеющее¬ся в сборнике «Поверх барьеров». Прилагаю его при письме. Не устроите ли Вы его в Новом Мире? Так же как и от Вас, я не скрыл от редакции «Звезды» того, что в этих переделках, рядом со множеством (и — большинством) новых строф, сохранены местами старые, с малыми измененьями или вовсе без таковых, но это редакции от печатанья этих вещей не удержало, и они идут в осенних номерах. Расчет будет такой. Тут 52 строки со-вершенно новых, и пойдут по 3 р. строка. 28 строк представля¬ют переделку старых строф и могут быть оценены вполовину, по 1 р. 50. Половину суммы задержите в постепенное погашенье аванса. В заключенье — разговор литературный и косвенно — просьба. Если это не чрезмерное насилие над словом и кажется Вам возможным, я бы в первой строчке решился сказать терпк, вместо правильного и более обычного терпок, ради ровности размера и рифмы3. Далее, не слишком ли натянуто ударенье «умолот», возможное, как мне кажется не меньше, чем на пос¬леднем слоге4. И наконец, — переделке не дал отлежаться, и если она дика и неудачна, Вы ее мне вернете, и не будете срамить. Не правда ли? Всего лучшего. Вернее спасибо. Ваш Б. П. Впервые. — Автограф (ГЛМ, о. ф. 5978). К письму приложено стих. «Мельницы» с подзаголовком «Из старой тетради» и посвящ. Вл. Маяков¬скому. Н. И. Замошкин был редактором «Нового мира». 1 В «Звезде» (1928, № 9) было напечатано стих. «Марбург» в новой редакции. 2 Пастернак звонил по телефону в «Новый мир» по поводу обещан¬ной публикации в журнале прозы А. И. Цветаевой. «Вчера заходила ко мне Ася, — писал Пастернак жене 21 июня 1928. — Я очень рад за нее: у ней приняли в Новом мире рукопись в полтора печатных листа, и на днях она получила половину гонорара» («Существованья ткань сквозная». С. 264). Какая это была вещь А. И. Цветаевой, не удалось установить; публикация не состоялась. 3 В автографе это слово написано: терпок. «Хрустальна ночь и ветер терпок. / Рыдает пес, обезголосев, / И месяц протирает серп / Хрустящею струей колосьев». В письме Н. И. Замошкину, написанном на следующий день, 25 авг., Пастернак предлагал новый вариант, без этого, смущавшего его, слова: «Не упростить ли 2 первые строфы следующим образом: Сту¬чат колеса на селе. / Луна волнует строй колосьев. / Далеко, на другой зем¬ле / Рыдает пес, обезголосев. / Он рвется под колеса дрог / Из-под наве¬сов хат потухших. / Его остервенелый брёх, — / Как стук разбитой коло¬тушки и т. д. Так живее и торжественней как будто? Достаточно и нынеш¬него примера, чтобы просьба о невыпуске без моей корректуры стала Вам понятна и не показалась излишней претензией» (ГЛМ, о. ф. 5981). В кор¬ректуре текст снова подвергся изменениям, первая строфа осталась такой же, во второй автор вернулся к прежнему варианту. 4 Слою умолдт, которое означает количество обмолоченного зерна, по правилам должно произноситься с ударением на последнем слоге. У Пастернака: «Теперь перед ними всей жизни ^молот. / Все помыслы степи и все слова, / Какие жара в горах придумала, / Охапками падают в их постава». 452. Р. И. ПАСТЕРНАК 24 августа 1928, Геленджик 24/VIII/28 Дорогая мамочка! Сейчас я шутки ради надел очки, и вышло, что я так похож на тебя, что Женя даже просила не снимать их, чтобы подольше тебя видеть. Вероятно, наше продолжительное молчанье нуждается в объясненьи, и я должен его дать, но перечисляя причины, я бы не сказал ничего ни важного, ни интересного, так что лучше эту тему оставить. Связь с вами естественно нарушена той неизвестностью, в которой мы тут одно время находились. Мы предполагали пере¬ехать отсюда поглубже в горы и послали в Москву просьбу пре¬кратить пересылку писем в Геленджик до нового уведомленья. Между тем, давно решив сохранить «базу» в Геленджике и толь¬ко изредка делать экскурсии без Женички, мы вовремя москви¬чей об этом не известили, и потому не удивляемся, что пока си¬дим без писем. Косвенно думаю, что у Вас все ладно, потому что была открытка от Стеллы, и она, конечно, была бы другой, если бы у вас было что тревожное. То, что я обращаюсь в этом письме к тебе, случилось само собой, и я тебе рассказал, как именно, случайность же эта находится в редком согласьи с моим само-чувствием последних дней. Оно очень хорошо, — чтоб ты чего не подумала дурного, — и как все хорошее, невыносимо рвется наружу и совершенно не допускает передачи, немыслимой во многих отношеньях. В автобиографической вещи, которую я начал зимой и кото¬рую вы когда-нибудь прочтете (ее продолженье — очередная ра¬бота, которая ждет меня по возвращеньи в Москву), да, так в ав¬тобиографической этой вещи1 я описал мое расставанье с музы-кой в тех именно словах, которые подошли бы и к моему нынеш¬нему состоянью. Кто этой сложности, где-то завершающейся горькой гармонией всепримиренья2, не испытал, тот живя, про¬зевал свою собственную одухотворенность. В таких чувствах я на днях написал вам огромнейшее письмо на 32-х страницах, о себе, о Кавказе, о Жене, о море, о нашем пу¬тешествии и о многом другом, но оно не вышло, и взамен его я сейчас живу большой нежностью к вам, горячим сходством с то-бой, вдруг обнаружившимся сквозь очки, и бездной поцелуев и приветов всем вам от нас. В час добрый. Ваш Б. Это письмо опустят в Москве наши соседи, сейчас отсюда выезжающие. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 «Охранная грамота», первая часть которой посвящена отроческой влюбленности в Скрябина и расставанию с музыкой. 2 Свое прощание с музыкой Пастернак уподобляет горечи, сопровож¬дающей работу над ранними стихами, в которой он расставался с импрес¬сионистической манерой 1910-х гг. и в стремлении к отчетливости терял живость и непосредственность первого чувства. 453. А. Л. ПАСТЕРНАКУ 28 августа 1928, Геленджик Дорогой Шура! Отчего нам не пересылают почты? Мы уедем отсюда никак не раньше 10-го IX, а может быть и позже. Ездили мы отсюда с Женей в небольшое путешествие, были в Туапсе и Сочи1, 600 верст в оба конца, на автомобиле (185 верст), пешком, по железной дороге и морем на блестящем пароходе экспрессе (за-литая электричеством кают-компания), все в белом, сияет серви¬ровка, путешественники-иностранцы, преобладает английский язык, plat* той ночи (ужин, фаршированные кабачки и камбала жареная, пластом на тарелке). Знаю, кому что пишу, ты бы лопнул от блаженства. Сочи — воплощенная иллюстрация к немецкой юношеской Kolonialgeschichte, — die Deutschenin Westafrika**. Сло¬нами по асфальтированным улицам без тротуаров шагают испо-линские пальмы (вокзальной разновидности), но тут они заносятся в небеса. Фикусы с дуб величиной, «bungalo» тонут под пуками банановых листьев. Финиковые! И — <даже>*** во дворах. И на них переки<нуты> веревки и сушится белье. <Скоро> отправим¬ся в более обширную <поездку>, но базой останется Геленджик. Целую Федичку и Ирину, Риту и <Аню>. О Коле и Нине2 думаю часто с глубоким и большим чувством. Скажи Коле, что я сказать не могу, как его люблю. Тв<ой Боря>. Впервые. — Автограф. Датируется по почтовому штемпелю на от¬крытке. 1 Об этой поездке Пастернак писал Полонским 24 авг.: «...Мы разно¬образными способами пропутешествовали от Геленджика до Сочи, и от¬крытка ваша застала нас по возвращеньи из этой прогулки, одновременно бывшей и семейным экзаменом. Так как Женичка испытанье это выдер¬жал блестяще, то нас тянет вновь в путешествие. Мы надеемся его оста¬вить на неделю сроком и в это время заскочить куда-нибудь в горы» (ЛН. Т. 93. С. 701). 2 Сестры и брат Ирины Николаевны Вильям: Маргарита, Анна и Ни¬колай с женой. 454. К. А. ФЕДИНУ 9 сентября 1928, Геленджик 9. IX. 28 Дорогой Константин Александрович! «Того» письма я, как видно, так и не напишу. Но вместе с тем и возмутительно, что: читал и переживал я восхитительных «Бра¬тьев»1, — непомерный по полноте подведенья и полноте погаше¬ны! расчет по целому ряду серьезнейших наших долгов, и громад¬ный вклад в нашу тематическую культуру; глотали «Братьев» кру- * блюда (фр.). " «Колониальные истории: Немцы в Западной Африке» (нем.). *** Пропуски в тексте на месте вырезанной марки. 254 гом, в моем экземпляре и других, благоприобретенных и библио¬течных; разволновывались и мирились, благодаря Вам, со всем тем, что им должно казаться чепухой, старики, бывшие помещи¬ки и генералы (Вы улыбаетесь, думая, что эта фраза из печатного воззванья, но нет, — это живая обстановка айвового и орехового сада, — наши соседи и хозяева); «допускали» женственно лири¬ческого интеллигента, интеллигента вообще — обычно не прием¬лющие его красные девицы, племянницы и дочери вышеназван¬ных; захлебывался, в лице всех временных обитателей и обита-тельниц (и если бы Вы видели одну из них!), весь олеандровый участок; главное же впереди, и вот оно: каждое сотое слово этого молчаливого, подвижного и полного незнакомых встреч и разми¬нок, частью — путевого, лета были «Братья». Разговоры эти подхватывались и поддерживались, когда го¬ворившие нравились, и только невольно подслушивались, когда они не располагали к сближенью: на вокзале в Новороссийске, на палубе «Кречета» на переходе от Сочи, еще где-то раз, не помню где, может быть на Голодном шоссе близ Туапсе. И все они были радостны и лестны для Вас. Так вот: что я могу еще сказать? Я распишусь и обниму Вас. И я только не свел периода. Воз¬мутительно, хотел сказать я, что все это делалось на моих глазах, и в той части, которой я был свидетелем, Вам неизвестно. Было множество замечаний за чтеньем, гофрирующих радость подроб¬ностями, пестрящих ее деталью. Но я их позабыл, да и совсем не нужно это. Явился страх (так близок мне Ваш мир2), что Вы запо¬дозрите меня в подражаньи Вам, когда прочтете автобиографи¬ческие заметки, наполовину уже написанные для «Звезды»3, так поразительно временами однотипен этот матерьяал: Германия, музыка, композиторская выучка, история поколенья. Но будь что будет. Любящий Вас Б. Я. И Вы ввели чудесное точное слово для тишины: неопыт¬ность. О, как его подхватят! И оно пропало для меня. Я Вас люблю и ревную. Отсылаю не перечитывая, идут на почту, стояли над душой, оттого и скомкано. Впервые: журн. «Волга», 1990, № 2. — Автограф (собр. Н. К. Фединой). 1 Сохранилась записка Пастернака с благодарностью за присланный роман «Братья» (Л., 1928): «14.VI.28. Дорогой Константин Александрович! Только что получил "Братьев". Горячо благодарю Вас за посылку. Улажу все дела, вырвусь на Кавказ, и наперед знаю, как буду поздравлять Вас. Еще раз спасибо за доставленную радость. Преданный Вам Б. Пастернак» (там же. С. 171). 2 Слова Пастернака о близости ему «мира» Федина смутили адресата, отмечены на полях и были ему непонятны. «...Вы пишете о нашем "сход¬стве" и ничего не говорите о "различии"», — возражал ему Федин (там же. С. 172). 3 Первая часть «Охранной грамоты» была опубликована в «Звезде» (1929, № 9). 455. О. Э. МАНДЕЛЬШТАМУ 24 сентября 1928, Москва 24/IX/28 Дорогой Осип Эмилиевич! Вчера достал Вашу книгу1. Какой Вы счастливый, как можете гордиться соименничеством с автором2: ничего равного или по¬добного ей не знаю! Все эти стихи, кроме разве рассвета с чернецами в сенцах3, — знал, но и без того они росли и вырастали при каждом новом чте-ньи, а тут — перечитка капитальная, с ведома автора и при беглом его участии, и что это за устыжающее наслажденье! А я закорпелся над переделкою первых своих книг (Близнеца и Барьеров), их можно переиздать, но переиздавать в прежнем виде нет никакой возможности, так это все небезусловно, так рассчи¬тано на общий поток времени (тех лет), на его симпатический под¬хват, на его подгон и призвук! С ужасом вижу, что там, кроме го-лого, и часто оголенного до бессмыслицы движения темы, — ни¬чего нет. Это — полная противоположность Вашей абсолютной, переменами улицы не колеблемой высоте и содержательности. И так как былое варварское их движенье, по уходе времени, отвра¬щает своей бедностью, превращенной в холостую претензию (чего в них не было), то я эти смешные двигатели разбираю до последней гайки, а потом, отчаиваясь в осмысленности работы, собираю в непритязательный ворох почти недвижущихся, идиотских, хресто¬матийно-институтских документации. Летом кое-кому показывал, люди в ужасе от моих переделок. Я понимаю их и чувствую почти им в тон. И однако ничего не могу поделать и продолжаю начатое. В этом есть что-то роковое. Может быть, я развенчиваю себя и отсюда такое упоенное, ничего не слышащее упрямство. Теперь нашел человека, который бы мог это сделать без труда и не тратя времени. Это Вы4. С каким правом Вы могли бы судить и осудить меня! И как легко это бы принято было и сказалось! Туг весь вопрос в праве. Но я коснулся одного из таких житейских мотков, путаница которых ясна лишь на месте, и которой ни в каких письмах не описать. И вряд ли Вы меня поймете. А тогда и все это приплетанье себя самого к восхищенью Вами должно бу¬дет показаться досадным придатком неотесанности. А я совсем не о том! Ах, что за книга! Скоро ли Вы приедете и зайдете ко мне? Сердечный привет Надежде Яковлевне5. Любящий Вас Б. П. Не смотрите на это, как на письмо. Я и не рассчитывал гово¬рить о книге. Совершенство ее и полновесность — изумительны, и эти строки — одно лишь восклицанье восторга и смущенья. Вот и все Еще раз весь Ваш Б. П. Впервые: «Вопросы литературы», 1972, № 9. — Автограф. 1 Осип Мандельштам. Стихотворения. М.-Л., 1928. Вскоре Мандель¬штам подарил Пастернаку свою книгу с надписью: «Дорогому Борису Ле¬онидовичу с крепкой дружбой, удивленьем и гордостью за него. О. Ман¬дельштам. 25 окт. 1928». 2 Пастернак оспаривает самоуничижение Мандельштама, сказавше¬еся в словах: «О, как противен мне какой-то соименник, / То был не я, то был другой...» из стих. «Нет, никогда, ничей я не был современник...» (1924). 3 Имеется в виду стих. «Сегодня ночью, не солгу...» (1925). 4 Эти слова не парадокс и не шутка, они передают сопоставление ран¬них стихов с новыми их переработками. В письме В. С. Познеру Пастер¬нак так характеризовал новую книгу: «Книга переделана с верой в читате¬ля, она запросто беседует с ним <...> В ней господствует добрый акмеис¬тический лад» (Собр. соч. Т. 5. С. 282-283). 5 Н. Я. Мандельштам. 456. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 7 октября 1928, Москва Дорогая Марина! Никогда так благодарно не удивлялся тебе, как на этих днях. На письмо хотел ответить телеграммой, и жаль, что этого не сделал. Если, чтб превзошло мои надежды, ты мне простила эти три необъясненные месяца, не ищи им пока еще объясненья. С твоей помощью я это сделаю, но не сегодня. Ниче¬го так не хочу, как скорейшего твоего выздоровленья. Вскользь сообщенные планы предупреждают мои собственные. Тянусь к тому же, но держат незаконченные вещи в разноотдаленных от окончанья долях. Если найду путь и согласятся, хочу и могу при¬слать немного денег. — Но перерыв в переписке (такой вот — с тобой и абсолютный — с родными и друзьями) пока неизбежен. Не могу, не в силах и не вправе забегать вперед, почему он и к чему, но, — в границах человеческой подверженности самообма¬ну — допущен в наилучших чаяньях, в счастливейшей, чем когда, преданности тебе и верности всему, чем я когда-либо кого мог привлечь и сделать другом. Книга? Передал ли ее А<нтокольс-кий>? О, разумеется1. Без ее боя, без ее сгустков, без ее сосредото¬ченной силы, то, что наползло, осело, приурочилось и вздумало объявить себя гранью (для воли, выбора и полаганий) потребова¬ло бы вероятно больше пристальности и напряженности с моей стороны, чем это случилось. Именно о ней не хочу сейчас гово-рить, и если уж это себе по отношенью к ней позволил, то уже ни с кем ни о чем. Изумительные стихи, более счастливые, чем мы с тобою. Если бы нас уже не было, и нам больше ничего не остава¬лось, первый разговор был бы о ней. Или если бы у нас было пра¬во на долгий отдых, с путешествиями, с обеспеченною оглядкой. Ради Бога не думай, что я что-нибудь преувеличиваю или умни¬чая, паразитирую на какой-нибудь из былых «бездн». Без всяких потусторонностей: в нашем положеньи (исторически) нам надо еще пожить и поработать. Вдруг я зачувствовал это элементарно, здорово и сверхсловесно. Страшно этого хочу. Дай мне доубрать твою же собственную елку*, хотя бы это длилось и целый год, ведь не в потемках же тебе ждать, а только жить своим и не думать. Буду писать тебе, а ты не отвечай. Поцелуй С. Я., а он пусть — Д<мит-рия> П<етровича> и П<етра> П<етровича>. Как удивительно, что ты меня не прокляла! Я шел на этот Цветаевский исход, на этот удар с самонадеянностью, которой ты не должна оскорбляться: с надеждой на то, что это будет не окон¬чательно. Что я что-то заслужу и все начнется вновь и еще лучше! То же, что ты написала мне, — лучше всего. * Это не так притязательно, как ты может быть заподоз¬рила: я не о себе, конечно, и не прямо о тебе, а о том, что у нас общего и самого невыясненного, самого ус-кользающего, и, как пока еще правы враги: — преврат¬ного в смысле судьбы и пути. (Прим. Б. Пастернака.) Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922—1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 169). Датируется по почтовому штемпелю. 1 Антокольский привез книгу Цветаевой «После России» (см. пись¬мо №445). 457. А. БЕЛОМУ 30-31 октября 1928, Москва Дорогой Борис Николаевич! Вчера мне звонил П<етр> Н<иканорович>, и я с нетерпень¬ем жду субботнего вечера1. Но вчера же весь день до его звонка я собирался написать Вам, потому что мне, по счастью, подвернул¬ся случай осмыслить мое непоправимо запоздалое обращенье к Вам, без чего оно не только лишено смысла, но без чего может быть у меня нет уже на него и права. Свое письмо я бы начал с просьбы простить мне этот неслыханный, ни с чем не сравнимый и все же никак не извинимый позор: целый месяц я живу с Вашим письмом2 на руках и в душе, присвоив себе незаслуженную ласку и прямой писательский подарок, которые в нем заключаются, и ни разу, ни минутою не возвысился над той рядовой, повседневной нищетой, из обстановки которой отвечать Вам было, разумеется, немыслимо. Как всегда, случилось это оттого, что я не ответил в первый же момент, потому что этот-то миг достаточно приподнял меня, и заговори я тут же, я бы хоть в отдаленном отражении дал Вам понятие о той радости, которую Вы на меня излили. Но, по-видимому, Вы простили меня. А то П<етр> Н<икано-рович>, позвавший меня, вероятно, с Вашего ведома, этого бы не сделал. А за эту снисходительность мне Вас ничем и никак уж не отблагодарить. Предлог же вчерашний таков. В воскресенье у меня был и долго просидел Шарль Вильдрак, вероятно его направил ко мне кто-нибудь из друзей, Пильняк или еще кто-нибудь. Он показал¬ся мне очень милым, простым и задушевным человеком. Как по¬эта я его еще не знал, книги его получил на другой день, и они усилили это впечатление, а не ослабили, что бывает гораздо чаще. Сейчас ловлю себя на том, что (ничуть не погрешая против исти¬ны) стараюсь расположить Вас в его пользу: для него величайшей радостью было бы познакомиться с Вами, Ваше имя знакомо ему еще со времен Золотого Руна3. Вот повод просить Вас ко мне с некоторым, может быть, для Вас интересом. День, покамест пред¬положительно (в отношении как Вашей, так и его собственной поденной росписи), назначили: воскресенье 11/XI. Если бы Вы вспомнили кого-нибудь, или пожелали с кем-нибудь прийти, с кем находите, ему надо познакомиться, — это было бы шагом в том направлении, в котором сам он ищет, и таким вот образом, сцеп-леньем живых случайностей, находит дорогу. Но это не пожела¬нье во что бы то ни стало, а стремленье считаться с Вашими жела¬ньями. Мне же радость этой встречи, если она состоится, отравит лишь одно. Вы услышите, на каком диком волапюке я с ним буду объясняться, да и то не все время, потому что и такого француз¬ского языка мне хватает лишь на первые полчаса, вслед за чем на-ступает полное онеменье. А теперь до скорой встречи в субботу, и, если разрешите (хотя как я об этом узнаю? ну да все равно, рискну), я приду с близким мне человеком, Ник. Ник. Вильямом, который полностью разде¬ляет мое нетерпенье, а ему, в свою очередь, не утерпится привесть жену, замечательно-настоящего и достойного человека, и, понят¬но, Вашу поклонницу4. Без конца, безо всякого конца благодарный Вам и преданный Б. П. P. S. О предположении насчет Вильдрака, пожалуйста, гром¬ко не заговаривайте при всех, потому что, того не желая, я, может быть, кого-нибудь неизбежно обижу. Но П. Н. я пригласил. Не сердитесь за это предупрежденье: делаю его инстинктивно, пото¬му что сам в таковых нуждаюсь, более чем кто. Впервые: Russian Literature Triquarterly, 1975, № 13. — Автограф (ГНБ, ф. 25, к. 21, ед. хр. 12). Датируется по содержанию. 1 В субботу 3 ноября 1928 г. А. Белый читал у П. Н. Зайцева 1-ю главу романа «Маски». 2 В ответ на несохранившееся письмо Пастернака Белый написал ему 23 июля 1928 из Коджор (Андрей Белый. Проблемы творчества. М., 1988). 3 Журнал московских символистов (1906-1909), в котором сотрудни¬чал А. Белый. 4 Нину Павловну Воротынцеву. 458. Ж. Л. ПАСТЕРНАК 14-19 ноября 1928, Москва 14/XI/28 Дорогая Жоничка! Сегодня тебя поздравляют телеграммой, но все же, крепко целую тебя и Федю и именинницу1 и желаю вам полной и долгой жизни с нею, а ей — легких, спокойных и подводящих итоги, а не разбрасывающихся в начинаньях, — времен. Больше всех тут не¬когда мне, но один я, по закону противоположности, и пишу вам изредка. Сейчас пришел конверт от тебя. В нем страничка с вос¬произведенным Рахманиновым2. Может быть, это вложенье со¬провождалось письмом, но никакого следа не осталось. Ты, вер¬но, уже слышала о смерти Жениной мамы3. Характер ее смерти, ее последние слова и пр. выдвинули и укрепили в последний мо¬мент то сходство, которое всегда было между ней и Женей, а дол-годневные слезы последней, особенно в первые сутки, подхвати¬ли и еще усилили эту неуловимую связь. Она плакала, гладила и обнимала тело, оправляла под ним подушку и украдкой, сквозь слезы и между разговорами с посетителями, ее рисовала. Все это было бегло, изменчиво, по-детски полно и непосредственно, все это было сплавлено в одно — смерть и горе, конец и продолженье, рок и заложенная возможность, все это было, по ускользающему благородству, невыразимо словом. И столь же легко одним словом назвать и выразить то, что тут воспоследовало. Ворвалось нечто самозванное, чтб непостижи¬мым для меня образом сходит за религию для целого народа и со¬храняется в своей бессердечности веками, почти не изменяясь, в то время как рядом, через музыку, философию, пластические ис¬кусства, романтизм и пр. и пр. сердце завоевывает себе все боль¬шее и большее место в истории. Обряды, предшествовавшие по¬гребенью и его сопровождавшие, носили характер скорой и бес-церемонной расправы, все это произвело на меня впечатленье от¬кровенной мерзости, и когда над кладбищем низко пробушевал аэроплан, поднявшийся с соседнего аэродрома, я только в нем и нашел опору для своей инстинктивной потребности в возвышаю¬щей правде и возносящей чистоте; только он и знаменовал собою действительно живую религиозную традицию, т. е. высочайшую ноту, однажды взятую в древнейшей древности и живым, звуча¬щим голосом, из поколенья в поколенье (с развитием неизбеж¬ным в истинной жизни) протянутую до наших дней: и мне все рав¬но, куда его кидало на его пути: в науку ли и в технику или еще куда. Потому что выступленье религии над свежей могилой (и мо¬жет быть, только в этой обстановке) напоминает нам всегда, что родилась она, как всецелость, и когда-то, вероятно, должна была охватывать и такие вещи, как изобретенье колеса. 19. XI. Это письмо очень залежалось. Мне давно хотелось поговорить с тобой о многом и по-серьезному, но нет никакой возможности, все не до того. Но это не уйдет, всякий свежий повод бьет в ту же точку, и существенно лишь то, что мне кажет¬ся, что дружбу с тобою я сохраню в теченье долыпего времени, чем с кем-либо еще. Как наивно все кругом, как наивны друзья и близкие люди, как наивно то самоистолкованье, которое дает себе время. Все возрастает число тем, на которые я вынужден невозмути-мейше отмалчиваться: изобличить их глупость легче легкого, но этого нельзя делать без риска быть понятым очень ...молодо и пре¬вратно. Ибо не превратное пониманье не могло бы и порождать того, что я наблюдаю и с чем сталкиваюсь; не превратное пред¬ставленье не могло бы обращаться ко мне с иными просьбами и порученьями, как это случилось даже с Олюшкой4; не превратная фантазия не могла бы мне сделать предложенье, с каким меня по¬спешила порадовать мамочка. Она, видишь ли, со слов Иды5 пи¬шет мне, что, Ида, дескать, просила передать: если я соберусь в Париж один (без Жени и мальчика), то она мне может предоста¬вить свою гостиную, а чтоб я не думал, что звбнки, дескать, бубны за горами, она спешит прибавить от себя и подчеркивает: «и это не maniere de parler*, а истинная правда» и т. д. Разумеется, ни я, ни кто тут на мамочку не обиделись, но, конечно, смеялись все. Для меня же существенна эта чепуха как симптом маминых представлений о том, как и зачем мне может занадобиться Париж. И в своем роде это трогательно6. Ида же меня удивила. Разумеется, она жива во мне и для меня, как все, мною пережитое, где каждая часть дороже и больше всего целого. Та же реальная Ида, которая передала маме вышеприведенное, сделала бы, конечно, лучше, если бы написала мне или хотя бы сообщила адрес в ответ на полученье книжки, которую я ей однажды послал окольными путями. Но попробуй заговори о чем-нибудь подоб¬ном, и решат, что я... «вообразил о себе нечто несоответствен¬ное» или вообще, что моя мысль движется по этому самолюби¬вому пути. Оттого я все меньше и меньше рассказываю о себе в письмах. Обнимаю тебя. Твой 2>. Крепко целую Федю. Верно, и он будет примечаньем к И<ди>ной деликатности и радушью восхищен. Письмо писал второпях, ту часть, которая касается мамочки, надо было, знаю, выражать обдуманнее, но, ведь, ты и сумеешь * форма вежливости (фр.). 262 прочесть, и поймешь, что показывать ей этого нельзя. Главное не она, конечно, а Ида. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Hoover Institution Archives, Stanford). 1 День рождения дочери Ж. Л. Пастернак Аленушки. 2 Портрет С. В. Рахманинова работы Л. О. Пастернака. 3 Александры Николаевны Лурье. 4 О. М. Фрейденберг попросила Пастернака помочь ей в опублико¬вании ее работы. 5 Ида Давыдовна Фельдцер (Высоцкая). 6 Сказанное по отношению к матери мучило Пастернака несколько дней, и 20 ноября он снова писал сестре: «...Несправедливо все, сказанное о маме. Потому что не только у старших, и в особенности у родителей, есть право видеть младших и все, что с ними связано, в свете своей соб¬ственной жизни, но и более того, они обязаны так видеть и думать, если не молодятся, не современничают и не кривят душой. И о маме я упоминал лишь как о передатчице чужой глупости, хотя недостаточно точно это оформил» (там же. Кн. I. С. 199). 459. О. М. ФРЕЙДЕНБЕРГ 16 ноября 1928, Москва 16/XI/28 Дорогая Олюшка! Прости еще раз и наверное не в последний. Но было много чего, а главное на прошлой неделе скончалась Женина мама. Хотя перед этим всякие другие огорчения бледнеют и кажутся пусты¬ми, но нервное существо человека продолжает их воспринимать и суммировать, как ни кощунственен такой подсчет на взгляд серд¬ца. Так оно и с Женей. Потрясенье это застало ее в полубольном состояньи, после поздки в Питер и небольшого заболеванья по возвращеньи в Москву. Она не только изошла слезами в эти не¬сколько последних дней, но и как-то вообще потрясена и уничто¬жена. Ее испугала и ожесточила та быстрота, с какой природа и традиция (тление и обряд) спешат убрать с дороги жизни то, что было жизнью и ее дало. Но это ничего не передает, и я взываю к твоей догадливости и воображенью. В двух словах этого не ска¬жешь. Я видел в первый раз в жизни, как хоронят евреев, и это ужасно. И как бы варьируя эту тему устрашенья, судьба в те же дни послала ей новое испытанье. Вы помните Феню, по наследству перешедшую к ней от стариков и два года бывшую нянею при Жене1. Мы с ней расстались давно. Некоторое время она служила у Жениной сестры (здешней), помогая в уходе за больною госпо¬жой Лурье. С теченьем времени ее замкнутость и упрямство стали несносны и для людей, сжившихся с ней, как с родным челове¬ком, и они ее рассчитали. Она поступила на другое место. Потом его сменила новым. Ездила на родину к себе, но не прижилась, и приехала несчастная, улыбающаяся и загадочная. С ней стали про¬исходить какие-то странности, незадача сменялась незадачей. Дня за два до смерти своей бывшей госпожи, дождливою ночью, она постучалась к нам, грязная, промокшая, с несомненными призна¬ками жара, улыбающаяся и загадочная, ее тотчас уложили спать, и она моментально уснула, с градусником под мышкой, показав¬шим что-то около 40 градусов. А утром оказалось, что незадолго перед тем, перевозя свои вещи на новое (и которое по счету!) мес¬то, она выволокла тяжелую корзину с трамвая на тротуар, и тут ее оставив, с тем, чтобы потом подхватить, налегке с адресом в руках (она неграмотная) пошла разыскивать своих новых хозяев. Когда найдя их, она вернулась к трамвайной остановке, корзины, разу-меется, и след простыл, а в ней были ее документы и 300 рублей денег. А потом в ребяческой последовательности шли подробнос¬ти о дальнейшем, о какой-то землячке, затем о простуде, затем о том, что накануне вечером она больная пришла домой к хозяевам и те отказались отпереть ей дверь. Мы ее приютили. Она страшно неопрятна, ходит босиком и с распущенными волосами, подби¬рает у соседей по подоконникам селедочные хвосты и затем, за¬няв у кого-нибудь пятирублевку, заказывает в кондитерской торт Наполеон со сбитыми сливками, угощает кухню и всю многолюд-ную квартиру. Вчера она в сумерки ушла к Жениной родне и вернулась се¬годня утром. Она не помнит, как названье той деревни, где она провела ночь. Туда завез ее трамвай, на который она села в на¬правлении обратном тому, в котором требовалось, и это было близ какой-то железной дороги, она пропустила восемнадцать поездов мимо себя, с гордостью призналась она, и потом призналась, что будь при ней деньги, она бы домой не вернулась, так ее потянуло вдаль. Сейчас Женя пошла с ней к психиатру, а я с утра начал хожде¬нье по разным местам, где надо будет восстановить все утерянное и утраченное ею по корзинам и неизвестным деревням, по местам ее многочисленных служб и по ее карманам, с подкладкой в дав¬леных яичных желтках и подсолнухах. Страшнее всего то, что для Жени в этом воплотились две вещи, мучительные по своей бесконечности, т. е. по неизмести-мости, по тому, значит, что им нельзя положить границ своими руками и в то же время своими же руками надо положить: рас¬плывчатость нравственного долга и расплывчатость жизненной угрозы, скорчившей живую гримасу прямо вслед за тем, как она показала ей (и какую, т. е. чью) маску мертвеца. И опять, чтб я пишу, что я себе позволяю! Отчего я считаюсь с тобой и отвечаю тебе, зная, что писем писать не могу и не дол¬жен. Но это временно, этого и с тобой скоро не будет. Это оттого, что в моем чувстве к тебе я еще доверяю твоей потребности в от¬вете и ей подчиняюсь, хотя должен бы уже знать, как призрачна эта потребность, если не ошибочна. Твое и тетино порученье я исполню послезавтра, в воскресе¬нье, вечером, хотя я не совсем его понимаю и не уверен, надо ли это именно так, как вы задумали, и приятно ли это будет Струве2. Но это ваше дело, и насколько я понял суть вопроса, буду просить о том, чтобы музей ограничился одним экземпляром книги, с тем, чтобы сойтись, может быть на двадцати пяти. Сохрани вас Бог писать об Эфросе папе. Это его заклятый враг, c'est 9а bite noir Когда-то Эфрос писал о выставках в «Русских ведомостях» и позволял себе возмутительный тон по отношению к папочке и главное, о как несправедливо и слепо!3 А ведь папа был и есть живой человек, со всеми слабостями действительно живого, самолюбивого, на своем месте и в свое время — яркого существованья, не то, что я с моим «почти что ханжеством», как говорят все близкие люди, т. е. с чертой характера, которая вы¬росла не из меня, а все более и более в меня врастает из того соче-танья, в какое вошла моя жизнь, с окружающим, с временем, с планами и пр. и пр.... И как его все это чисто язвило! Точь-в-точь как запутанно оставляет рассеянным меня. Дорогая тетечка, видите, что у нас делается, а я не рассказал ведь и половины, потому что ни словом не обмолвился о себе. Го¬рячо Вас благодарю за письмо. При виде Вашей подписи Женя умилилась до слез, это ничего, и может быть, хорошо, что все так совпало. Но на ней лица нет, кожа да кости, ей надо бы в дом от¬дыха на месяц, и это бы очень легко сделать, но она не соглашает¬ся, — вперед ей надо Феню устроить в больницу и затем порабо¬тать, потому что больше полугода она не трогала кистей. И просто * исчадье ада, воплощенье зла (фр.). не знаю, что с ней будет. А Эфрос не далее как вчера меня очень расстрогал своей речью об одном французском поэте, сейчас на¬ходящемся в Москве. Это была прекрасная речь и очень в точку; вечер был посвящен творчеству этого гостя, прекрасного, между прочим, поэта, Ром<ен> Роллановской «человечной» складки4. И теперь, благодаря Вашей просьбе, я воспользуюсь его пригла-шеньем на воскресенье вечером, а он-то и не будет знать, что я у него обедаю на «египетском» основании. А я бы не пошел, хотя он и умница и интересный человек, потому что больше дома сижу*. Зачеркнул о результатах врачебного осмотра, из суеверья, пока не подтвердилось анализом. Не сердитесь, когда не пишу. Вот видите, какова жизнь. От¬того и тороплюсь и скуплюсь на время и считаю каждый день по¬дарком. О результатах разговоров с Эфросом сообщу отдельно. Впервые: Переписка с О. Фрейденберг. — Автограф. 1 Феня была взята в няньки к маленькому Жене летом 1924 г. «При¬способлена ли Феня? — писал Пастернак жене. — Если по зрелом обсужде¬нии, тебе она представляется в качестве няни подходящей, мы экспроприи¬руем ее...» (письмо № 227). 2 Василий Васильевич Струве — историк Востока, египтолог. 3 См. письмо № 152 о статьях А. М. Эфроса в «Русских ведомостях». 4 Имеется в виду Шарль Вильдрак. 460. Н. С. ТИХОНОВУ 19 ноября 1928, Москва 19. XI. 28 Дорогой Николай! Пишу второпях, и прости, в письме ничего не найдешь, кро¬ме просьбы. Сегодня выезжает в Ленинград Шарль Вильдрак1, остановится в Доме ученых Цекубу (кажется, на Миллионной) и пробудет у вас три дня. Ему надо и хочется познакомиться с то¬бою и следовало бы повидать несколько человек, которых мы на-звали с ним почти в один голос, не сговариваясь. Я бы возлюбил тебя еще больше, если это возможно, а также и он был бы тебе очень признателен, если бы ты связался с ним, не откладывая дела в долгий ящик, по телефону и повидался с ним. Прости за нескром¬ность, но лично я советовал бы тебе пригласить его к себе в пер¬вый же вечер, позвав из людей, которых ему хочется узнать, тех, * Далее вычеркнуты четыре строки. 266 которые Марии Константиновне2 и тебе приятны. Мандельштам, кажется, — здесь в Москве. Ну, так вот, познакомиться ему надо с Анной Андреевной, с тобою, с Кузминым, с прозаиками, т. е. с Замятиным, Фединым, Тыняновым, Кавериным и др. Впрочем, он только тебе будет благодарен, если ты, помимо права хозяина, воспользуешься и своим правом передового и первейшего поэта и выправишь этот список и в этом отношеньи, т. е. заменишь сво¬им. Да, и про Ольгу Дмитриевну забыл!3 Он милейший человек, и очень простой, и как поэт мне очень нравится. Я думаю, он как живое явленье, как частица переживаемого и как обещанье будет мил и близок тебе. Это первый случай, что я захотел действитель¬ной дружбы с приезжим, которой лично пока не заслужил, но одно другому не помеха. Дорогой, ты не пожалеешь. И не бойся, что он будет тебе в тягость: в среду приедет Пильняк, который много с ним тут встречался и на которого, в основном, Вильдрак возлага¬ет все надежды (в смысле показа города, людей и пр. и пр.). А глав¬ное, это не «знатный иностранец» и очень прост. Ты знаешь, как я живу. В том, что он ко мне пошел, нет ничего удивительного: у меня много друзей тут. Но он у меня сидел довольно долго, и я его видел и успел узнать. И поэт очень настоящий. Позови его к себе. Обнимаю тебя и целую руку Марии Константиновне. Прости за вмешательство, — но как было это сделать иначе? Ну, бегу на вок¬зал отправить письмо. Твой Б. П. Впервые: ЛН. Т. 93. — Автограф (собр. Н. С. Тихонова). 10 знакомстве Пастернака с Ш. Вильдраком см. письмо N° 457. 2 Мария Константиновна Неслуховская — жена Н. С. Тихонова. 3 Писательница О. Д. Форш. 461. К. А. ФЕДИНУ 6 декабря 1928, Москва 6. XII. 1928 Милый, дорогой мой Константин Александрович! Я хотел Вам ответить немедленно, — мне помешали печаль¬ные происшествия в жениной семье1. Я не помню летнего своего письма. Но раз Вы заинтересова¬ны нашими отличиями и их, как и слово: сходство, берете в ка¬вычки2, значит, летнее мое письмо было написано слишком на¬спех и, не соответствуя чувству, которое его вызвало, пришло к Вам с налетом дурной навязчивости. И вот, если это так, то, ко¬нечно, это — недоразуменье, коренящееся в недостатках стиля и в торопливости, с какой я выражал Вам свое удивленье, радовал¬ся Вам, благодарил Вас и поздравлял. Краснею и сейчас, если в письмо действительно затесалась такая нота. Верите ли Вы мне вполне и безо всякого усилья? Ну так вот, поверьте и в то, что не только не мог я навязываться Вам и не навязываюсь ни в какие спутники, ни во что бы то ни было другое, но и полную неумест¬ность и невозможность этого переживаю без всякой грусти и боли, потому что, по счастью, у меня есть глаза, и когда именно они, а не молва или видимость, говорят мне, что кто-то рядом делает пол¬ностью и до конца то, до чего я только дорабатываюсь в сотой доле, я только могу завидовать этому счастливцу и любить его превос¬ходное дарованье и удачу, а никак не урезывать свою радость сни-женьем ее источника до самого себя. Но когда, больше всего любя искусство, мы встречаемся с большим и истинным его проявленьем, мы вправе, не боясь по¬казаться притязательными, говорить, что автор нам близок. Разу¬меется, никогда бы Вы в таких словах не прочли притязанья, и, стало быть, не в этом промах моего письма. Как сказал, — я его не помню. Я не стану перебирать того, о чем мог я писать, касаясь Вас и «Братьев», — тема эта — бесконечная, потому что случай — живой, прекрасный, необязательный, насквозь дарёный. Но (и опять — бессильный вспомнить, сделал ли я это или нет) я знаю, что я должен был Вам написать, говоря об особой близости Вашего пути и последнего произведенья. Предмет этот очень трудный, потому что не уловлен терминологией, и если я в своем письме об этом не заикнулся, то, значит, меня остановила тогда трудность задачи, и я от нее отказался. И может быть, я плохо понял Вас. Тогда простите. Но, — попробую. И без под¬робностей. Мне казалось, что если Вы, как все мы, или многие из нас, добровольно ограничили свой живописующий дар, свою остроту и разность, свою частную судьбу в эпоху, стершую частности и за¬ставившую нас жить не непреложными кругами и группами, а полуреальным хаосом однородной смеси, то подобно очень немно¬гим из нас, и, может быть, лучше и выше всей этой небольшой горсти, Вы это (все равно вынужденное) самоограниченье нрав¬ственно осмыслили и оправдали. Когда я писал 905-й год, то на эту относительную пошлятину я шел сознательно из добровольной идеальной сделки с временем. Мне хотелось втереть очки себе самому и читателю, и линии ис¬термографической преемственности, если мне суждено остаться, и идолотворствующим тенденциям современников и пр. и пр. Мне хотелось дать в неразрывно сосватанном виде то, что не только поссорено у нас, но ссора чего возведена чуть ли не в главную зас¬лугу эпохи. Мне хотелось связать то, что ославлено и осмеяно (и прирожденно-дорого мне), с тем, что мне чуждо, для того, что¬бы, поклоняясь своим догматам, современник был вынужден, того не замечая, принять и мои идеалы. Но я напрасно заговорил о себе. И пример слишком бледен, и труднее мне им пояснить свою мысль. История всегда (все рав¬но, в мозгах ли или на бумаге) набиралась с натяжкою, и весь воп¬рос в том, когда с какой. Когда-то для нашего брата было необязательно быть истори¬ком или его в себе воспитывать. Очень немногие поняли необходимость этого в наши дни. И хотя это понято по-разному, и велики политические различья между понявшими, но, странно, мне кажется, само искусство пос¬леднего времени (реалистическое и повествовательное) точно объединилось в одном безотчетном стремленьи: замирить память хотя бы, если до сих пор нельзя помирить сторон, и как бы скло¬нить факты, за их изображеньем к полюбовной. Есть в этом какая-то бессознательная забота о восстановлены! нарушенной нрав¬ственной преемственности. Это в одно и то же время забота и о потомстве, и о современниках, и о части поколенья, попавшей в наиболее ложное положение (об эмиграции), и о западе с его куль¬турой, и вновь, наконец, о том, чтб все эти части вместе со мно¬жеством других, неперечисленных, содержит, — об истории. Мы так заинтересованы в том, чтобы она как можно скорей пришла к своим окончательным, олицетворительным движень¬ям, нам так надо получить от нее устойчивое, не оставляющее уже больше спору лицо, что там, где в этих движеньях ее может еще остановить временная несговорчивость фактов, мы подсо¬вываем ей облагороженную легенду о них, — лишь бы она не задерживалась на горьких частностях, шаткость и временность которых очевидна. Я не собирался писать Вам длинное письмо и жалею, что так оно вышло. Эту безвкусицу я допустил не для того, чтобы занять Вас вещами, более моего Вам известными, а чтобы отчитаться в своих словах об особой близости, вкравшихся и в сегодняшнее письмо. Затем простите, что вымарываю его на Ваших глазах, и не усматривайте в этом небрежности. Хотя Вы просили принять Ваши слова о Вашей неудовлетво¬ренности без возраженья, а говорить о Вашей художественности и действительно значит ломиться в открытую дверь, не могу не признаться Вам, что 1905-й я Вам послал только ради надписи и документации того чувства, которое во мне неизменно вызывали Ваши книги. И опять, как сырой и неискушенный читатель, увлеченный ходом повести и ее красотами, я сохранил в памяти ряд эпизодов так, точно сам их в тех местах пережил. В заключенье благодарю Вас за письмо. Не правда ли, как фатальна эта двойственность нашего времени? Все оно пришло к нам с запада, им внушено и подсказано, а между тем никогда не бывал так взрыт до основанья наш восток, как в результате этого западного событья. Но как мне исполнить Вашу просьбу и как сказать о нашем различьи, если, не говоря о качественном, — неисчерпаемом и бесконечном в любом живом случае — в нашем безмерно и коли¬чественное? Как ни рад был бы я любой Вашей строке о любом предмете, однако последними словами на эту тему прошу Вас считать мои, — и больше ее не касайтесь3. Я знаю, что всякий разбор неизбежно отдает преувеличеньем, что тех размеров, которые получила тут эта тема, не было в Вашем письме, что, вообще, быть может, оно ничего подобного не заключало. Все равно, я поспешил восполь¬зоваться случаем выйти из (возможного) смешного положенья. Я дорожу Вами как лучшие из Ваших читателей и писал Вам только в этих границах. Любящий Вас Б. П. Не отзывайтесь, пожалуйста, на это письмо. Я Вам напишу еще как-нибудь. Я хотел сказать, что чувство объективности мне не чуж¬до, что если бы между нами, к Вашей чести и славе, не было огром¬ной разницы, и я бы ее не знал, я бы и не разлетался к Вам так. Впервые: «Волга», 1990, № 2. — Автограф (собр. Н. К. Фединой). 1 Смерть матери Е. В. Пастернак. 2 Пастернак выражал свое восхищение романом Федина «Братья» (см. письмо № 454). В ответ на него Федин заметил, что, отмечая их «сход¬ство», Пастернак ничего не сказал о «различии» (там же. С. 165). 3 Федин отозвался письмом 14 дек. 1928: «У меня очень велико жела¬ние ответить Вам, дорогой Борис Леонидович, на Ваше письмо. Поняв его после первого прочтения, я с наслаждением углублял это понимание новым перечитыванием — так хорошо сказали Вы в нем именно то, о чем я просил Вас сказать. У меня легчайшее чувство от Вашей искренности, от той прекрасной искренности, в черте которой уже не может быть горечи недоумений. Я не могу не поблагодарить Вас за такое письмо, и только поэтому нарушаю просьбу Вашу — "не отзываться"» (там же. С. 166). 462. Р. И., Л. О. и Л. Л. ПАСТЕРНАКАМ 11 декабря 1928, Москва 11. XII. 28 Дорогие мама, папа и Лида! Спешу ответить. Письма Рильке и некоторые другие, случай¬но оказавшиеся поблизости письма и фотографии из архива най¬дены и лежат у меня с самой весны1. Если я об этом не сообщил, то это — странная оплошность. Как предполагалось, я думал, что их возьмет Паветти, но ему отказано в разрешении, и у меня есть смутное ощущенье того, что я с папой перекинулся сомненьями насчет того, можно ли рискнуть переслать их заказным пакетом, и он меня в этой нере¬шительности поддержал. Но если бы это было так, не могло быть и сегодняшнего вопроса, а следовательно я и не понимаю, отку¬да у меня это чувство взялось. Во всяком случае непроститель¬но, что я только ждал папиных распоряжений, и не воспользо¬вался ни одной из представлявшихся за это время оказий. При случае исправлю. Что бы ни взбрендилось на этот случай близким по квартире, более живым, эгоистическим, мечтательным и пр. людям, чем я, — категорически вам заявляю, что никаких вообще посылок, ни ве¬щевых, ни провизионных никому из нас не требуется, т. е. они нам от вас нужны не более, чем вам от нас. Успокойтесь на этот счет, вам сообщили решительный вздор, т. е. рассказали что-то люди, не умеющие рассказывать связно и полностью, с чувством цель¬ной реальной правды. Наконец о елочных деньгах. 50 рублей сегодня же будут рас¬пределены между детьми, и если я не пишу вам, что это уже сдела¬но, то лишь оттого только, что деньги у меня на руках, обеих же матерей, которым я их должен вручить, нет дома (сейчас — утро). Через три часа они о совершении этой операции вас известят. Но так как они сделать это не поторопятся, то тут же горячо благода¬рю мюнхенцев не только за себя, но и за них. Вещи в Одессу еще не зашиты в бязь. Это сделают сегодня, а завтра я их отправлю. У нас были огорченья и неприятности в пос¬леднее время, — да и адрес я не так уж давно узнал: всем же этим Шура не занимается. Крепко целую вас. Ваш Боря Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 10 пересылке писем Рильке в Берлин для включения их в собр. соч. см. письмо № 424. 463. С. Д. СПАССКОМУ 22 декабря 1928, Москва 22. XII. 28 Дорогой мой Сергей Дмитриевич! Горячо Вас благодарю и поздравляю. Как хорошо, что дело до¬ведено до конца и книга1 есть, живет, существует. Перелистывая, с удовольствием и радостью попадал на знакомые места, которые в печати еще выиграли. Разумеется, это — победа, и эта нешуточная, всюду поддержанная настоящим поэтическим напряженьем вещь, где Вы справились с таким множеством непреодолимых трудностей, заслуживает вновь особого и обстоятельного разбора, но Вы его мне простите навсегда, и не числите меня в должниках, лучше я неожи¬данно когда-нибудь скажу Вам или напишу какую-нибудь частность о ней, предрешенно-приятную, потому что как было, так оно и ос-тается: это истинная в своей свежести поэтическая бесконечность, укрепленная прозою, отстоянная и не сданная на этих укреплени¬ях, и серьезностью последних окупленная. Это зрелая и мужествен¬ная встреча с временем, которая без самоограниченья немыслима. Честь Вам и слава, что справились с этой нелегкой и, о, какою му¬чительной задачей. Я тем живее радуюсь и завидую Вам, что с са¬мой весны ничего стоящего не сделал и теперь, когда по матери¬альным причинам уже обязательно пора что-нибудь предъявить, еще дальше от этого, чем когда. К личным причинам и отчасти семей¬ным в последнее время присоединились обстоятельства объектив¬ные: меня очень нервируют и почти до физического заболевания удручают недавно начавшиеся и все развивающиеся толки о «пра¬вой опасности» в литературе2. Было бы легче, если бы с официаль¬ной стороны были предприняты какие-нибудь определенные шаги, на которые можно было бы отозваться так или иначе. Но не только их не делают, но, кажется, они и не предвидятся, и только атмосфе¬ра, ставшая с годами сносной благодаря привычке, с обновленной свежестью напоминает о своей несносности. Опять в неразложи¬мый (в силу единства официального аппарата) — фактор сливают¬ся чересчур различные силы. В растущей неопределенности, кото¬рою нас томят и донимают, сегодня слышится справедливое, по-своему, пролетарское недоуменье по поводу всех нас, пролетариату по-советски аттестованных в качестве одного из плодов его побе¬ды. Уже готов по-новому (и в который раз!) с интеллигентским чи¬стосердечьем пережить, казалось, теряясь и заболевая, действитель¬ный трагизм этого действительного подлога (осложненного тем, что подделывали нас, а не мы фальшивили). Как вдруг, назавтра, с уже наставшей нравственной лихорадкой в душе, сдаваясь и уступая, открываешь в продолжении вчерашней темы уже новые подголос¬ки, — тут и голоса мелкого неприкрытого завистничества и карье¬ризма, и, наконец, уже и свинская, По-хамски самодурствующая несправедливость. Так, на двух-трех заседаниях, куда предусмот-рительно писателя не пригласили, оказываются «врагами», обман¬щиками и нетерпимыми ничтожествами все, коих существованье могло подсказать Горькому названье задуманного им журнала3. Все, что хоть несколько отдает действительным достиженьем, идет на¬смарку, и в первую голову: Леонов, Федин, Всеволод Иванов и др. Об этом узнаешь со стороны и после этой мерзости не знаешь, что тебе делать с твоим вчерашним раскаяньем. — Но довольно об этом, заговоришь, увязнешь. Но только не сердитесь на меня, что пишу до нового полного прочтения «Неудачников». Эта книга поступает в тот десяток, к которому я неизменно тянусь всякий раз, как по ходу моей жизни это право себе зарабатываю, т. е. когда я такого удовольствия дос¬тоин, когда в ладах с собой и хоть сколько-нибудь своим повеле¬ньем удовлетворен. Не то сейчас, когда в расчете на Вашу жалость и участие я остаюсь преданным Вам Б. П. Но Вы и в самом деле, конечно, не знаете, как велика Ваша заслуга и сколько в ней заложено обещающего для Вас! Горячо Вас также благодарю за надпись. Привет Вашей ми¬лой супруге. От души желаю обоим Вам счастливо и весело встре¬тить наступающий Новый год. Ах как мрачны его официальные акушеры! И, вероятно, у меня начинается грипп. Впервые: «Вопросы литературы», 1969, № 9. — Автограф (частное собр.). 1 Издание поэмы Спасского «Неудачники. Повесть в стихах» (М., «Никитинские субботники», 1929). 2 «Правой опасности» в литературе был посвящен ряд докладов дис¬куссии в Ком. академии, открывшейся докладом В. М. Фриче «Буржуаз¬ные тенденции в современной литературе и роль критики», прочитанном 6 декабря 1928 г.; критике подверглись Б. Пильняк, Вс. Иванов, И. Сель-винский, Ю. Олеша и др. 3 Имеется в виду назв. ежемес. журн. «Наши достижения», основан¬ного М. Горьким (1927-1937). 464. О. М. ФРЕЙДЕНБЕРГ 27 декабря 1928, Москва Дорогая Олечка! Ах, если б ты знала, как мне плохо, как бе¬зысходно-неопределенно-трудно последнее время. С самой вес¬ны я как-то справлялся только с житейскими нуждами, ничего же нового и живого не сделал. Виноват в этом не я один, а также и время, т. е. официальные его настроенья. Сейчас ничего не могу тебе ответить на предложенье Института1, вероятно, инспириро¬ванное тобой, со дня на день собираюсь засесть за дело, чтб толь¬ко меня и спасет душевно, и только отсюда, из вновь отвоеванно¬го круга этого, не только теперь, но и извечно обреченного, благо-родно обреченного чистосердечья, способен буду сообразить, что написать и сделать. Но, думаю, писать теперь, в эти дни, стал бы лишь об этом: о невольном самоограничении «попутчиков», став¬шем их второю природой, и об искаженьи, которому подвергает¬ся оценка их исторической роли в самое последнее время. Но если ты знаешь Бухштаба лично, передай ему, чтобы он цитатами из моей второй книги «Поверх Барьеров» не пользовался, не спра-вясь у меня: эта книга испещрена опечатками, она вышла без моей правки, в год, когда я был на Урале2. Крепко целую тебя и тетю. Впервые: Переписка с О. Фрейденберг. — Автограф. Датируется по почтовому штемпелю на открытке. 1 Ответ на письмо О. Фрейденберг: «Секретарь литературного отдела Института истории искусств Борис Васильевич Казанский, добрый мой при¬ятель, просит, чтоб я передала тебе просьбу института и его. Институт выпус¬кает о тебе исследование Бухштаба, и у них принято, чтоб в начале книги шла статья самого автора. Она может быть автобиографическая (примечание мое: ради Бога, без Одесс и т. п.), либо принципиальная, либо о поэзии вообще или о своей и т. д. Так вот просят тебя прислать им такую статью и спешно, кажется...» (там же. С. 119). Издание не состоялось, Бухштаб был арестован. 2 Борис Пастернак. Поверх барьеров. М., «Центрифуга», 1917. 465. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 3 января 1929, Москва 3.1. 29 Дорогая Марина. Это далеко еще не то письмо, которое я тебе должен написать: приступить к последнему нет никакой возмож¬ности; все — клубком у меня. Третий месяц я со дня на день соби¬раюсь взяться за работу после тяжелого полугодового перерыва. Как и почему он получился, — это тоже длинная история. Но толь¬ко за работой светлеет у меня голова, а потому и мысль об отчет¬ном письме к тебе у меня все время была связана с этим, и сегодня еще не наступившим сроком. Между тем твои фантазии о М<аяковском>, обо мне; о его роли в Москве и главное, о твоей судьбе волнуют меня не меньше твоего1, а может быть, и больше. Все твои представленья на этот счет (кроме разве одного: о прирожденном обаяньи М<аяковско-го> и его загроможденной противоречьями гениальности) — пре¬вратны. Мне это отсюда видней, и позволь мне, пока что, остать¬ся голословным. Вспомни, что за эти годы я доверье твое заслу¬жил, ну хотя бы как друг и информатор. Вспомни и верь мне, что огорчаться или быть недовольной собою у тебя основанья мень¬ше, чем даже у того же М. Именно оттого я и называю этот совет свой голословным, что он исходит из объективных данных, кото¬рых в письме не охватить и не перечислить. Сделай же удоволь¬ствие мне, и уверенно гони все сомненья и обиды взашей. Я не знаю, предал ли М. инцидент с тобой огласке2. Я с ним не встречаюсь и давно от его круга далек. Среди многих причин сделали невозможной нашу дружбу и те его бестактности в отно¬шении тебя, о которых ты мне в разное время писала. Началось с рассказа о книжной лавке, комсомолке и Сельвинском, года 2 тому назад, если вспомнишь3. И тогда его обычную хамоватость я стал чувствовать по-новому и свежее, чем может быть нужно. Но все это, и эта моя сложность с М. — в порядке вещей. Не знаю, поддержали ли рассказы М. эти городские толки, но все упорнее, с самой весны, ходят у нас слухи о твоем предполага¬ющемся возвращеньи. Теперь, в беспорядке, несколько советов на эту тему. Отрывочно, от А<нтокольского>, узнал о героизации на¬ших дел, отличающей С<ереж>у, и о том, как мало его мог удовлетворить в этом смысле А<нтокольский>. Так вот, ближе к правде конечно С. Я., а не А., с той поправкой, что это правда не дареная, не стилизационно созерцательная, не романтическая, а — заданная, скупо растущая уступами крутых преодолений, антиро¬мантическая, пушкинская, а не пушкинианствующая, т. е. такая, где личностно гениальное без остатка почти до анонимности пе¬реплавляется в трудовой массив произведений и влияний — и..., довольно — прости мне эти, все равно ничего не говорящие, при¬лагательные. Но я не знаю, вернусь ли еще когда к этой осве-домительной характеристике (а здесь я обращаюсь столь же к его (С. Я.) сердцу, как и к твоему) и потому вкратце дополню. Мне ка¬жется, нашему времени тут (а оно вместе и есть время века, время Европы) не столько даже враждебна прямая политическая враж¬дебность, сколько, даже при дружестве, — придаванье какого бы то ни было значенья: потенции, обещанью, faculte virtuelle*. Тради¬ция силовых зарядов и тех положений, при которых их лаконизм или прямое безмолвие были красноречивым языком, была прекра¬щена войною. Она не только ведь разрушила Лувен4 — что обнару¬жить было не так трудно, — но я не знаю, сколько должно пройти времени для того, чтобы беременность Лувеном стала духовно гово¬рить что-нибудь и что-нибудь означать, — так велико было унич¬тоженье этой... преемственности всходов. Ты вряд ли оценишь, как много значит сказанное и какую необозримую сферу неизбежных превращений эта перемена определяет. Скажу кратко: сейчас я верю только в дух, который, страдая и деформируясь, подымает на моих глазах матерьяльную тяжесть. Состоянье лебедки — вот нынеш¬нее призванье творческого самородка. Взгляд, будто сейчас суще¬ствует несколько вольно и естественно живущих миров, чуждаю¬щихся и враждующих, но порознь и в отдельности естественных и не чуднйх (старый и новый, правый и левый, такой-то и такой-то) — недалек и наивен. Он господствует и у нас и у вас. Он зиж- * скрытой возможности (фр.). 276 дется на отвлеченьи и на сказке, и в моем представленьи одинако¬вые романтики как Ходасевич, так и Маяковский и Горький. Каж¬дым из них задача облегчена до узости родного круга. В другое вре¬мя против этого нечего было бы возразить. Все это (и главным образом на этой строке уничтоженное продолженье*) — лежит давно. Все это сухо, многословно, а глав¬ное, неизвестно к чему. Мне так и не удалось до сих пор попасть к тебе. Тебя осведомляли другие, непосредственно или издали, — в печати, как, скажем, иностранцы или тот же Горький. Мне здесь видны их нехватки и границы, и в самых экономных, отвлечен-нейших чертах я их осведомленье хотел исправить. Это труднее, чем я думал. Все это еще когда нибудь успеется. Задолженность моя перед тобою растет со строки на строку. Я должен подробно написать тебе о «После России». Я должен досказать тебе то, о чем тут заговорил. О том сложном трудном и провокационном, что тут в последнее время творится5. О себе, может быть. Наконец я давно должен был исполнить твою просьбу о Перекопе. Уже больше месяца тому назад я с этой просьбой об¬ратился к знакомому — знатоку по части книг, которому много обязан по этой и другим частям6. Но пока им ничего не сделано. Сегодня послал тебе совершенный пустячок, скоро достану жур¬нальную военную статью и может быть достану книгу Слащева, изданную давно и которой нет больше в продаже7. Тебе же сове¬тую достать книгу Г. Н. Раковского «Конец белых», изданную «Во¬лей России» в 21 г.8 Кажется (библиографическое указанье) там есть матерьял. — И наконец то, с чего я не хотел начинать, что¬бы не затруднить делового тона. Спасибо тебе за берет, за пись¬ма. С Новым Годом тебя и всех твоих. Крепко целую тебя и С. Я. Твой Б. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 170). 1 Маяковский приезжал в Париж в ноябре 1928 г., Цветаева была на его вечере и опубликовала в газ. «Евразия» 24 нояб. 1928 приветствие: «Маяковскому. 28 апреля накануне моего отъезда из России, рано утром, на совершенно пустом Кузнецком я встретила Маяковского. — Ну-с, Ма¬яковский, что же передать от Вас Европе? — что правда — здесь. 7 ноября 1928 г. поздним вечером, выйдя из Cafe Voltaire, я на вопрос: — Что же ска¬жете о России после чтения Маяковского? Не задумываясь ответила: — Что сила — там» (М. Ц. Собр. соч. Т. 7. С. 351). * Начало предложения зачеркнуто. 277 2 В письме Маяковскому 3 дек. 1928 Цветаева писала, что публика¬ция этого приветствия кончилась для нее «изъятием» из газеты «После¬дние новости», где она публиковалась: «Оцените взрывчатую силу Вашего имени и сообщите означенный эпизод Пастернаку и кому еще найдете нужным. Можете и огласить» (там же. С. 350). 3 Два года назад Цветаева приводила Пастернаку напечатанные в газ. «Дни» 30 мая 1926 слова Маяковского из заметки «о недостаточной дей¬ственности книжных приказчиков»: «Вошла комсомолка с почти твердым намерением взять, например, Цветаеву. Бй, комсомолке, сказать, сдувая пыль со старой обложки, — Товарищ, если вы интересуетесь цыганским лиризмом, осмелюсь предложить Сельвинского. Та же тема, но как обра¬ботана! Мужчина!» (письмо Цветаевой 21 июня 1926; там же. Т. 6. С. 259). 4 Лувен — знаменитый университетский город в Бельгии, ставший благодаря Эразму Роттердамскому просветительским центром Европы; был разрушен в 1914 г., университетская библиотека сгорела. Символ вар¬варской жестокости Первой мировой войны. 5 Речь идет о кампании по борьбе с «правой опасностью» в литерату¬ре. См. письмо № 463. 6 Для работы над поэмой «Перекоп», посвященной заключительно¬му эпизоду гражданской войны, Цветаева просила Пастернака прислать ей какие-нибудь опубликованные материалы. Он обратился за помощью к своему другу, историку революционного движения, Я. 3. Черняку. 7 Я. А. Слащев. «Крым в 1920 г. Отрывки из воспоминаний». М.—Л., 1924. 8 Г. Н. Раковский. «Конец белых: от Днепра до Босфора (вырожде¬ние, агония и ликвидация)». Прага, «Воля России», 1921. 466. В. А. СИЛЛОВУ 4 января 1929, Москва 4.1. 29 Милый Володя! У Вашего телефона таинственное техническое устройство. Не зная его, я безуспешно в течение полутора недель был соеди¬няем с Вашим номером — сперва по поводу Вашего обещания прийти к нам с Олегом, а в последние дни и по делу, с личною просьбой к Вам. Мне кажется, пора и надо постараться поставить Мариечку (М. Гонту-Петровскую) на ноги. Я хотел просить Вас об участии и поддержке. Если сценарий, который она Вам предложит (я его не знаю), не подойдет, найдите способ, если это возможно, од-ним этим сужденьем не ограничиться, и занять ее чем-нибудь другим. Ей необходимо подыскать заработок. Я ее знаю, и, взве¬сив одинаково трезво, как сильные, так и слабые ее стороны, знаю, — что она привлечены! к делу и к заработку заслуживает без всякого спору. Из кажущихся ее недостатков нет ни одного, которого бы не сгладила регулярная платная работа, та ежеднев¬ная школа, которая, в конце концов формирует всех, и Вам и мне дала и продолжает давать последнюю шлифовку. И, по совести, в ее примере, в смысле прав и способностей, не вижу существен¬ных отличий. Если я с такой настойчивостью и с готовым, на случай неудачи, недоумением в душе, не вступался за нее рань¬ше (не перед Вами лично), то лишь оттого, что подготовитель-ным курсом этой школы считаю некоторый срок неизбежного бедованья. Я считаю, что она его прошла. Намытарилась она, и всяких столкновений, не только с трудностями жизни, но и с глу¬постью и бездарным бессердечием натерпелась с блестящим и вопиющим избытком. Теперь, Володя, Вы разведете руками и спросите меня, зачем с этой просьбой, и как раз в момент ее переломной настоятельно¬сти я навалился на Вас? Я говорил с Витей1, из его слов понял, что возможность ее осуществлены! не исключена объективно, и что эта помощь может прийти от Вас. Трудно сказать, как Вы меня обрадуете и обяжете. Мы не видались целую вечность, и я не знаю даже, в Москве ли Оля?2 Весной, в самую неделю моего отъезда, было у нас услов-лено, что я позвоню ей, — помню даже день, — это была пятница, точно был назначен и час, — точность была вызвана тем, что она жила на даче и редко бывала в Москве. В назначенный час я по¬звонил ей, но никого в квартире не было. Я виноват перед ней тем, что потом не повторял звонка. Это вынужденное дисципли¬нарное свинство лежало тогда на мне и на всем моем поведеньи. Я должен был выехать и откладывал отъезд со дня на день. Перед отъездом надо было сдать книгу в Гиз, и меня задерживала ее спеш¬ная, до подлости спешная переделка. Боюсь, она обиделась на меня. Такое заключенье вывел я из Ваших, может быть случай¬ных, может быть даже и пригрезившихся мне, умолчаний. Если она тут, и это может дойти до нее, сердечный, — как он только и может быть от меня Оле, — привет ей. Ваш Боря Впервые. — Автограф. 0 В. А Силлове см. коммент. к письму JSfe 259. 1 Вероятно, литературный критик Виктор Викторович Гольцев. 2 Ольга Георгиевна Петровская — жена В. А. Силлова, поэтесса, пе¬реводчица, писала под псевдонимом Петроль. 467. П. Н. МЕДВЕДЕВУ 10 января 1929, Москва 10.1. 29 Глубокоуважаемый Павел Николаевич! Что же Вы не шлете обещанной книги1? Ваше молчанье тол¬кую в том смысле, что вероятные осложненья с бумагой связали Вам руки и отразились на Ваших планах, во всяком случае в час¬ти, касающейся меня2. Между тем обстановка последнего месяца (толки о попутчи¬ках, о правой опасности и пр.)3 всего менее располагают к работе. С самой осени ничего не пишу и второй месяц живу на журнальные авансы. Когда Вы со мной говорили по телефону, я себе не пред¬ставлял, что это все так разрастется и так безнадежно на мне отра¬зится. Вот отчего в обсуждении всяких возможностей я ни нетерпе¬нья, ни повышенной, сверх приличной меры, заинтересованности не выражал. Не то сейчас. По состоянию моего бюджета мне вско¬рости (недели через две) надо обратиться к договорным предполо¬жениям о «Спекторском» как к источнику по истребованию боль¬шого единовременного аванса. И если это невозможно у Вас или вообще все это предположена отпадает, не откажите меня о том известить, и чем скорей, тем лучше. И пришлите книгу. Жду отве¬та. Крепко жму Вашу руку. Ваш Б. Пастернак Мой адрес: Москва, 19, Волхонка, 14, кв. 9. Борису Леонидо¬вичу Пастернаку. Впервые: ЛН. Т. 93. — Автограф (РНБ, ф. 474, on. II, ед. хр. 7). Павел Николаевич Медведев, критик и литературовед, был зав. ли-терат.-худож. отделом Лениздата. 1 П. Н. Медведев. «Формальный метод в литературоведении. Крити¬ческое введение в социологическую поэтику». Л., 1928. 2 По предложению Медведева был заключен договор с Пастернаком на издание романа «Спекторский». 3 Речь идет о кампании по борьбе с «правой опасностью» в литерату¬ре, носителями которой объявлялись «попутчики», то есть не входящие в группу «пролетарских писателей». См. письмо JSfe 463. 468. Ж. Л. ПАСТЕРНАК 16 января 1929, Москва 16.1. 29 Дорогая Жонюра! Третий день как я взялся за работу и то, что я ее бросаю ради письма, объясняется двумя просьбами. Как видишь, мы тут вер¬ны себе, и я не лучше других. Но ты сама увидишь, как они необя¬зательны, эти просьбы, и только если эти вещи сами лягут тебе под руку, исполни просимое, а то не надо. В объясненье одной из них я расскажу тебе коротенькую историю, мне кажется, она в тво¬ем духе. Месяц тому назад, предварительно спросясь по телефону, явилась ко мне особа типа и склада Лидочки (но это очень при¬близительно и, может быть, я ей* польстил) и, поминутно вспы¬хивая и загадочно смущаясь, осведомилась, возможно ли и до-пустима ли просьба о переводе любимого немецкого поэта со стороны частного лица, то есть мыслим ли такой заказ. Речь шла о переводе нескольких стихотворений из «Stundenbuch»**, и я ей отказал, потому что был занят, а кроме того, и долг свой памяти Rilke исполняю в другом совсем плане, и шире1. Я что-то про¬бормотал о том, что другое, мол, дело, если бы предложенье ка¬кого-нибудь издательства, но она, перебив меня, спросила, не все ли мне равно — издательские условья могла бы предложить и она, и я улыбнулся, потому что не только меценатство теперь у нас матерьяльно немыслимо, но все это еще особенно станови¬лось трогательно при взгляде на ее стоптанные башмаки и более чем скромную кофту. На всякий случай я записал ее адрес (она из Ленинграда), уз¬нал, что она преподавательница Ленинградской консерватории и переводы ей нужны для приближенья Рильковской поэзии к му¬зыке и музыкантам в России, что ей представляется существенно важным2, и фамилия ее мне ничего не сказала. Однако надо при¬бавить, что я больше сижу дома и в том, говорят ли что-нибудь или нет теперешние имена, не судья. Прошло некоторое время, и как-то я познакомился с одним из лучших наших пианистов здесь, Генрихом Нейгаузом, побывав перед тем на одном из его концертов3. И вот, отклоняя мои комп¬лименты и пр., он стал настойчиво мне советовать пойти на кон¬церт (еще не объявленный) одной пианистки из Ленинграда, пе¬ред которой сам он-де совершенное ничто, и что это замечатель¬ная музыкантша, и со странностями: мистически настроена, под платьем носит вериги и так выступает, и интересно: — по проис-хожденью еврейка, и пр. и пр., и он назвал мне мою посетитель¬ницу. * Авт. примеч. на полях: «то есть посетительнице, а не Лиде». ** «Часослов» (нем.). Она играла Баха, Крейслериану, несколько вещей Hindemit'a и снова Баха, главным образом, органные его хоралы4. В антракте я ей послал единственное, с чем из вещей Rilke я мог расстаться и что было у меня под рукой: юношеский сборник слабых для позднейшего Rilke рассказов «Am Leben hin»* с соответствующей надписью: Простите, что не знал, кто Вы. Напишите из Ленин¬града, переведу все, что захотите. Теперь я получил от нее письмо, именно такое, как должно было последовать. Но просьбу ее я исполню не скоро, теперь это исполнимо менее, чем когда. Но мне бы хотелось послать ей на¬стоящего, стоящего Rilke, и — по ее настроенью. Таковы две кни¬ги: «Buch der Bilder» и «Geschichten vom lieben Gott»* Пришли мне их, если тебе нетрудно. И мне это нужно именно для того, чтобы оставить все в той скупой духовной деятельности, как это случи¬лось. Я, может быть, при книжках, даже не отвечу ей. Может быть, в порядке той же экономии пошлю ей, если будет время отыскать, мои последние по времени, былые музыкальные рукописи. Но вернее, что дам их Neuhaus'y5. — Что у тебя слышно? Да, ты будешь в недоумении относи¬тельно второй просьбы? Я, ведь, изложил только одну. Одной ей и ограничимся, другая была своя, то есть для меня, но раздумал, — и она отпадает. Много рассказывал о вас Левин, между прочим о Бургунд¬ском — Аленушке в приданое. Поцелуй ее и Федю. Обнимаю тебя. Твой Б. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Hoover Institution Archives, Stanford). 1 Имеется в виду работа над «Охранной грамотой», посвященной Р.-М. Рильке. 2 Письмо посвящено знакомству Пастернака с пианисткой Марией Вениаминовной Юдиной, которая занималась в то время расширением русского певческого репертуара, в частности она мечтала об исполнении «Marienleben» («Жизнь Марии») Хиндемита, написанной на слова Риль¬ке. В 1928 г. она совместно с поэтом Всеволодом Рождественским занима¬лась переводами из Рильке. 3 Здесь концом декабря 1928 г. датируется начало дружбы Пастернака с Генрихом Густавовичем Нейгаузом, сыгравшей огромную роль в жизни обоих. 4 Речь идет о первом сольном концерте М. Юдиной в Москве 5 янв. 1929 г., на котором она играла Прелюдию и фугу до-диез минор из 1-го * «К жизни» (нем.). " «Книга образов» и «Истории о Господе Боге» (нем.). тома «Хорошо темперированного клавира» Баха, «Крейслериану» Шума¬на, пьесы из сб. «Музыка для фортепиано» Хиндемита и хоральные пре¬людии соль минор и фа минор Баха-Бузони. 5 Г. Г. Нейгаузу Пастернак подарил рукопись своей Сонаты для форте¬пиано 1909 г. с тайной надеждой, что тот когда-нибудь ее сыграет в концерте. 469. Ж. Л. ПАСТЕРНАК 25 января 1929, Москва 25/1/29 Дорогая Жонюра! Ты не даешь мне отдохнуть, т. е. лучше сказать, отрываешь от работы. Только написал я тебе, казнясь, что отвлекаюсь, как при¬шли те два бельевых тюка, за которые, до возможных в будущем разъяснений или опровержений, надо, по-видимому, благодарить тебя. И ты поймешь, как искрения и горяча моя благодарность, которую только пулеметный ход твоих нагоняющих друг друга да¬ров не дает возможности разнообразить, и поймешь тем легче и полней, что мне, кроме нее, ни тебе, ни вообще нашим на этот поток одаряющей сердечности ответить нечем. Я очень увлечен работой, за которую взялся с таким запозда¬ньем, что ее теперь приходится вести изнурительно-экзаменаци¬онным темпом и, вероятно, до самой осени; правда и то, что в этом отношении я человек крайности и по-другому не умею, и все это, по-видимому, предопределено1. Раз уж взявшись за перо, хочу рассказать тебе о Пильняке, т. е. правильнее, передать всем, и в особенности тебе, его приве¬ты2. Ты, вероятно, знаешь, что в числе четырех-пяти наших писа¬телей у него — мировое имя, что он переведен на много языков и, может быть, даже видела или могла видеть в витрине «Das nackte Jahr» Мы стали опять видаться, т. е. мы часто ездим к нему в Пет¬ровский парк, где у него чудесный небольшой коттедж, велико¬лепный дог, привезенный из Египта, хороший подбор старинных книг, мебель красного дерева, накупленная в разное время за бес-ценок по разным глухим углам вроде Углича, или Путивля, куда он сейчас собирается, колеблясь только между этим городом Ярос¬лавны и Касимовым вместе с дядей Осипом, которого он знает по моим рассказам и на поездку к которому как раз и подбивал нас с Женей вчера вечером, и со своей женой и даже с Panait Istrati3, с которым мы там знакомились, и пр. и пр. * «Голый год» (нем.). 283 Семья его, т. е. дети, находятся в Коломне при его первой жене, а он пятый, кажется, год женат вторым браком на очень милой, простой и задушевной женщине, молодой артистке Ма¬лого театра4. И теща у него подходящая и, кажется, тоже пре-красный человек, и я с первого разу запомнил ее имя и отче¬ство, потому что зовут ее Елизавета Ивановна. И это похоже, ра¬зумеется, с переводом в другой жанр (дворянско-интеллигентс-кий). Мне вдруг подумалось, что папа прочтет (или даже Федя) про коттедж и прочее и, прикинув на глаз, восскорбит обо мне. И, ко¬нечно, это может быть досадно, но ровно ничего не значит. Я знаю, что сделал несоизмеримо меньше Пильняка и никогда много не сделаю (хотя я, по-видимому, пишу сейчас настоящую вещь, но и ее задумал очень коротко). Я ни с кем не равняюсь и легко и спра¬ведливо думаю о заслугах других, и — с особенной теплотой — о заслугах людей, мне по жизни близких, — и, однако, я думаю, что достоин его товарищеских чувств ко мне и что в глубокой основе между нами — полное равенство, нарушаемое только тем, что мы бываем у него, мне же некуда его звать, его и тех иностранцев, для которых он меня иногда приглашает. — Да, так все это a propos du cottage pour le cas qu'on en souffre*. В остальном же Пильняк все чаще и чаще стал поминать вас и рассказывал Жене о тебе и о том, как он боялся Леонида Осипо¬вича и просил не раз кланяться тебе. Тут я остановлюсь, так как это лишь разросшаяся благодар¬ность за присланное, т. е. все другое к слову пришлось. И в прили¬ве наглости, по контрасту охватившей меня на этом перегибе стра¬ницы — вот что попрошу тебя передать Лидочке. В те дни, когда она на нас дулась, или — правильнее, когда я думал, что она дует¬ся на меня, я косвенно попросил в Malik Verlag'e препроводить ей экземпляр того альманаха, где помещен перевод «Воздушных пу¬тей»5. Я сам его не видал, но слышал, что изданье разошлось и моя просьба будет, верно, исполнена через месяц, по выходе второго. Так вот, «в тот день», когда у ней будет на руках книжка и она про¬чтет ее, пусть она мне пошлет бандеролью блок почтовой бума¬ги**, как это бывало, но прошу тебя: именно она и именно тогда, как я указываю. У меня такого рода приурочиванья с налетом до- * по поводу коттеджа, как причине страдания (фр.). ** У нас, кстати, и бумажный кризис, и почтовую бумагу трудно достать (авт. примеч. на полях). могательства — в характере, и не лишай меня, пожалуйста, этой — как ее назвать — клянч-freude* — что ли. Затем бурно обнимаю Федю, Аленушку, папу, маму и Лидка, а в отношении двух названных мужчин вы обе, пожалуйста, стой¬те на страже моего достоинства (коттедж и т. д.), чтобы мне спо¬койно спалось. Любящий всех вас Б. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Hoover Institution Archives, Stanford). 1 Работа над «Повестью» была окончена в мае 1929 г. 2 Пильняк, будучи в Германии, познакомился с Пастернаками. 3 Румынский писатель Панаит Истрати. 4 Ольга Сергеевна Щербиновская. 5 Перевод «Воздушных путей» на немецкий язык был напечатан в сб. «Dreissig neue Erzahlerdes neuen Russland. Junge russische Prosa. Berlin, Malik-Verlag, 1929» («30 новых прозаиков новой России»). 470. П. Н. МЕДВЕДЕВУ 28 января 1929, Москва Глубокоуважаемый Павел Николаевич! Книгу Вашу получил и очень благодарю за нее. Так как в дни ее полученья я времени для чтенья урвать не мог, то и не воспре¬пятствовал одному теоретику, приятелю моему со студенческой еще скамьи, ею завладеть. Мы должны были в этот день навестить Б. Садовского, он зашел за мной, и так мы втроем (с книгой) туда и отправились1. Вы не поверите, как мне больно и неловко надоедать Вам и не то что проявлять, а просто-таки оголять свое нетерпенье. Но так, к несчастью, сложились обстоятельства. Вот в чем дело. У меня давно, несколько уже месяцев, нет никаких денежных ресурсов, и держался я это время журнальными авансами. Но по своей робос¬ти я бы никогда на это не пустился, а пустившись, не стал бы Вам в этом признаваться, если бы не сознанье моей кредитоспособно¬сти, которое только-то в последнее время ко мне и вернулось. Если бы меня сейчас поддержали, то вот какова моя програм¬ма (или лучше, — планы). Все это должно быть выполнено к осе¬ни, скажем, к сентябрю. Это, первым делом, повесть в прозе, ко- * удовольствия, радости (нем.). 285 торую я только, только начал, но — надежно, т. е. с увлеченьем, заставляющим верить в то, что она будет доведена до конца. На¬звана она вчерне «Революция», будет листа на 3 на 4, а может быть, и больше, и явится звеном «Спекторского», т. е. в ней я предпола¬гаю фабуляторно разделаться со всем военно+военно-гражданс-ким узлом, который в стихах было бы распутывать затруднитель¬но2. При всем том пишется она как вещь самостоятельная, и вклю¬чу я ее в сборник прозы, а не — (интерполятивно) в роман, на ко¬торый мы заключили договор. Во-вторых, по исполнении названной прозы, должен быть закончен стихотворный «Спектор-ский», опять хотя и последовательно вытекающий из порученно¬го прозе звена, но без ущерба для самостоятельности сплошь из стихов состоящей книжки. Наконец, в-третьих, должна быть дописана автобиографичес¬кая вещь (памяти Рильке) об искусстве, половина которой готова и лежит в Звезде под временным, впредь до измененья, заглавьем «Охранная грамота»: редакция по неоценимой своей любезности воздерживается от печатанья этой, давно оплаченной части, пока не допишу всего. Тогда, по доведеньи до конца этих трех работ у меня будут готовы те именно две книжки, которые интересовали Вас, т. е. Спекторский и Проза (так мне хотелось бы назвать прозаический сборник, так собственно был он назван, когда был, в старом объе¬ме, без «Революции» и «Охранной грамоты», предложен Кругу и затем выпущен под названием «Рассказы», самовольно заменен¬ным издательством ради пущей расхожести; — «Проза» казалась хозяйственной части названьем нерентабельным). Фатально то, что ни план этот, ни очередной распорядок ра¬бот измененья не допускают. Т. е. я ни отложить его исполненья не могу, ни переверстать очереди. Я набрал (и прожил) авансы во всех трех журналах, и это время мне остается жить на авансы кни¬гоиздательские (т. е. данные под книги, а не под отдельные вещи) или, короче говоря, под Ваши, если мы сделаемся и насчет прозы. В ней будет листов 12, — 6 листов будут новые; представил бы кни¬гу осенью, за лист просил бы 250 р. Разумеется, прошу не у Вас, а через Вас, т. е. вполне на Вас полагаюсь и знаю, чью сторону Вы будете держать. Простите, что тороплю Вас, но не могу оставить надежды на скорый ответ от Вас, в расчете на что и берусь снова за работу. Не задержитесь ответом и в том случае, если он сложится отрицательно, — тогда я обращусь в Гиз или в Федерацию, глав¬ное, мне теперь откладывать этого нельзя и руку приходится на-дожить и на «Прозаический» аванс. И — главнее главного — по¬способствуйте скорейшей присылке всех авансовых денег под «Спекторского». Только в таком случае можно будет продолжать работу. Задержка же и дробление сумм делают ее невозможной, и проживаются в покрытие задолженности, а тем временем дело не делается, вот и получается отчаянная чепуха. Не сердитесь, что надоедаю. Крепко жму Вашу руку. Ваш Б. П. Впервые: ЛН. Т. 93. — Автограф (РНБ, ф. 474, on. II, ед. хр. 7). Дати¬руется по почтовому штемпелю. 1 Книгу П. Н. Медведева «Формальный метод в литературоведении» Пастернак отдал историку литературы К. Г. Локсу. С поэтом Б. А. Садов¬ским Пастернак и Локс были знакомы со времени их общего участия в группе «Лирика» в 1909-1912 гг. 2 Ср.: «Часть фабулы в романе, приходящуюся на военные годы и ре¬волюцию, я отдал прозе, потому что характеристики и формулировки, в этой части всего более обязательные и разумеющиеся, стиху не под силу» (Анкета «Писатели о себе», 1929; т. V наст. собр.). 471. П. Н. МЕДВЕДЕВУ 30 января 1929, Москва 30.1. 29 Милый Павел Николаевич! Мне кажется, Вы в обиде на меня, и это очень грустно. Если повод подан моим прошлым письмом1, то что же сказать о моем позавчерашнем, которого Вы не могли еще получить, и деловой тон которого крайностью обстоятельств доведен до крайности?2 Опа¬саясь впечатления, которое оно на Вас произведет, я искренне и безо всякого сердца прошу Вас с ним никак не считаться, точно его не было, и вопросов, в нем изложенных, нет. За вычетом той гонки, которую я Вам изобразил без преувеличенья, у меня сейчас ничего, кроме такого вот дела, не остается и долго не будет. И если это Вам показалось неприличным, то я рискую попасть в такое же положе¬нье. А это пугает меня, потому что я предпочел бы, чтобы Вы вовсе не знали меня, нежели, зная, сомневались в мере моего естествен¬ного (все же я кое-что читаю) уваженья к Вам, в какие бы нестер¬пимые тиски не были зажаты временем его знаки или выраженья. В свете Вашего невысказанного толкованья мое последнее письмо становится исключительно неловким и излишним, и я сты¬жусь его отсылки. Прошу Вас целиком его похерить и не обсуж¬дать. Крепко жму Вашу руку и еще раз благодарю за книгу. Не сер¬дитесь хоть теперь на меня, я постарался загладить все, что мог, и быть может больше даже того, что могу в моем настоящем поло¬жены!3. Ваш Б. Пастернак Впервые. — Автограф (РНБ, ф. 474, on. II, ед. хр. 7). 1 См. письмо № 467. 2 Письмо № 470. 3 Вычеркнуто : «в моем переплете». 472. А. О. и О. М. ФРЕЙДЕНБЕРГ 8 февраля 1929 Москва 8/П. 29 Дорогие тетя Ася и Олюшка! Я знаю, я знаю, что обе вы на меня наверное сердитесь, и что у вас неизбежно превратные представления о моем житье-бытье и о причинах моего молчанья. Но все это побоку, а вы поскорее ус¬покойте меня насчет того, как вы справляетесь с этими дьявольс¬кими холодами, и вволю ли у вас хлеба, и легко ли вы достаете его. Ах, такие иногда прокатываются слухи!1 Скорей открыточкой «от¬пишите» мне, что вы делаете в эти страшные, сорокаградусные по Цельсию, фантасмагорические морозы, — ведь водки вы не пье¬те! Так как же тогда вы спасаетесь? Я знаю, что вы сейчас подумаете. О нет, нет. — Пишу вам в иззябшем, несогретом еще состояньи, и взволнованный мой тон объясняется тем, что, во-первых, запущенные, на полгода (а что было в те полгода, я вам писал) запоздалые мои работы me tiennent en haleine et encore un pareil mois de plus me rendra fou*; во-вторых, потому что я сейчас из сторонних источников узнал тревожно вздорные какие-то вещи о Ленинграде; в-третьих же, наконец по¬тому, что я верю, что это известия вздорные (из Парижа), и с не¬терпением буду ждать от вас подтверждены!. И третья эта причи¬на разумеется важнейшая, если не единственная, — моего волне¬нья: если бы я не верил, что все в порядке, я понятно, был бы не взволнован, а удручен или убит. А у меня вот что. У меня бюджет и заработок так разошлись, что я во все тяжкие пустился в долги и авансы и сейчас, например, * душат меня, и еще один такой месяц сведет меня с ума поедаю сентябрьские мои посулы и предположенья. Можете себе представить, какая у меня гонка и какое, по ней, настроенье, и какой досуг! Разумеется, я не «вдохновляюсь» сплошь по 16 часов в сутки. Но сколько надо и приходится читать!2 К тому же мне обя¬зательно хочется освежить в памяти языки, порядком позабытые3. Вот день и оказывается расписанным, не считая часов, уходящих на наш адский, полусумасшедший дом с его дырами, многолюдь¬ем и непоправимым неуменьем людей делать что-либо по-насто¬ящему, сверх механизации, остановившейся на каком-нибудь бы¬товом стандарте: на удовлетворительном, скажем заработке, улич¬ной температуре не ниже — 10 или 15° и т. д. и т. д. О, если бы вы знали! Крепко обнимаю вас и целую, жду открытки и наперед со¬знаюсь: свиньей буду, свиньей не смогу не быть до самого может быть 1930 г. Любящий вас Боря Впервые: Переписка с О. Фрейденберг. — Автограф. 1 Кампания сплошной коллективизации в деревне обернулась жес¬токим голодом по всей стране. Получив письмо, О. М. Фрейденберг за¬писала в дневнике: «Как горько я расхохоталась, когда читала февраль¬ское письмо Бори. Подумаешь "морозы, хлеб" — волновали его. Курси¬вом душевным запросил: вволю ли у нас хлеба — хлеба! А наука, а бед¬ствия, а все наши муки, на это он не откликался. Хлеб его волновал!» (там же. С. 126). 2 Для работы над «Повестью» Пастернак погрузился в чтение книг о мировой и гражданской войнах и революции. 3 В надежде на близкую поездку за границу Пастернак брал уроки французского языка. 473. П. Н. МЕДВЕДЕВУ 11 февраля 1929, Москва 11-11-29 Дорогой Павел Николаевич! Не знаю, как и благодарить Вас за Вашу сердечность. Письмо Ваше доставило мне большую радость, — все оказалось недоразу¬меньем. Своими теплыми строками Вы меня вывели из нестерпи¬мо неловкого положенья, когда помимо воли я оказался без вины перед Вами виноват, и, — правда, так себя почувствовал. А теперь еще и договор, с тиражною подробностью (в три тысячи1), в чем теперь, после всего происшедшего, не могу не видеть удовлетво¬ренного каприза. Вы меня вконец переконфузили. Но о прозе все же, пожалуйста, погодите говорить. А то что получится, если по нескольким договорам, заключенным с такой поспешностью, пойдут регулярные проволочки по пункту 3-ему?2 Ведь это приобретет характер системы. Я уже писал Вам о взаим¬ной зависимости работ, связанных с подготовкой «Спекторско-го», прозы и собранья. Из этого плана мне не выскочить. Пока разговор об одном контракте, 3-й пункт меня не пугает. Минуя Вас, чтобы не создавать Вам лишних затруднений, я предполагаю в апреле, т. е. по истеченьи льготного месяца, в официальной фор¬ме походатайствовать об отсрочке, каковая именно тогда потре¬буется; тогда и видней будет, какой надо будет просить. Конечно мне будет неприятно, если в удовлетвореньи просьбы мне отка¬жут, но и в таком случае я ни дела, ни, косвенным образом, Вас не подведу, и предложу какому-нибудь другому издательству возвра¬тить Ленгизу аванс в выкуп переуступаемой книги. Простите еще раз, что опять вот все дела да дела. Но дайте мне дописать повесть, и Вы увидите, как все это я восполню и исправлю! Еще раз, и не один — сердечное спасибо за все. Ваш Б. П. Впервые. — Автограф (РНБ, ф. 474, on. II, ед. хр. 7). 1В письме 20 янв. 1929 Пастернак просил Медведева «понизить ти¬раж с 4-х тысяч до трех», чтобы не перекрывать возможности издать пол¬ное собрание стихотворений. 2 Пункт 3-й предполагал издание и сроки сдачи «Повести». 474. Я. 3. ЧЕРНЯКУ 17 февраля 1929, Москва Воскресенье 17-го II Дорогой Яша! Ну и везет же Вам! Бедные вы и в особенности Елизавета Бо¬рисовна, какое все время сплошь беспокойство и морока! Просто не сказать, как Вас жалко1. Не хотел надоедать Вам вчера вечером, а сегодня весь день отвечают, что телефон у Вас выключен. Но Вы ничего не потеряли, поохал бы и только и ничем Вам не помог. Зная приблизительно предшествующие обстоятельства, легко себе представляю, как у Вас вероятно и с деньгами, и сейчас ничего не могу предложить, но через неделю или две жду аванса из Ленгиза и тогда обязательно Вам навяжусь. И чтобы меня окончательно уничтожить, Вы в числе всех этих печальных новостей еще сооб¬щаете о книгах. Ах как все сошлось! Понятно я в конец присты¬жен. Было бы неискренней демонстрацией, если бы я сказал, что и не хочу о них думать, но, разумеется, и не до того теперь. Когда случится, позвоните мне, выйду к Вам за ними навстречу. Говорят, они за форточкой, и что им там, правда, сделается. Пусть провет¬риваются, ведь не улетят. А главное не то, известите о ходе болез¬ни, потому что первое, о чем я Женю спросил, так это о привив¬ках, в надежде, что это во всяком случае было во благо, узнал же от нее, что напротив, деток это ослабило и Вас беспокоит. Не знаю просто, что сказать Вам и чего пожелать Е. Б., и в полной этой беспомощности с Вами прощаюсь. Ваш Б. П. Впервые. — Автограф (РГАЛИ, ф. 2208. Новое поступление). 1 Болезни детей. 475. П. Н. МЕДВЕДЕВУ 23 февраля 1929, Москва Дорогой Павел Николаевич! Только что получил повестку о денежном переводе, и так как за этой быстрой помощью вижу Вашу добрую руку, то и спешу от души Вас поблагодарить. Иногда на теперешнюю свою работу смотрю как на постепенно выписывающуюся оправдательную от-читку перед двумя-тремя друзьями (и Вами в том числе), перед которыми глубоко виноват. Вы простите, что я неловкость поло¬женья, в котором сам нахожусь, то и дело сам подчеркиваю бес¬престанным поминаньем о книге. Но так лучше, хотя и в обнаже¬нии своего собственного стыда мало такта. Но как все сбежалось! Теперь два месяца можно будет спокойно работать, и надо торо¬питься, чтобы время не прошло без пользы. Как уже сказал, уте¬шаюсь мыслью, что первый ремингтонный оттиск беды моей мож¬но будет послать потом в виде оправданья — и Вы думаете — Вам? Нет, искреннейшим образом и без всякой задней мысли, — вот о чем я мечтаю. Я возьму с Вас слово, что Вы на нее и не взглянете, а от Вас она поступит к кому-нибудь близкому Вам и более сво¬бодному человеку1 и, может быть, такому, ради досуга которого Вы поступились своим. И моего условья не изменит то обстоя¬тельство, что к тому времени я, наверное, Вам напишу о книге, потому что следующая моя работа (Охранная грамота) — частью об искусстве, и при переходе к ней мне вдвойне будет интересно и важно за одно из долгих лишений себя вознаградить. Туг в письме есть налет пока неоформленной, но самой не¬поддельной сердечности, и, если рука мне не изменяет, Вы ее уло¬вите. Так она потом оформится и сложится и найдет по себе на¬значенье, вот что я хотел сказать. Ваш Б. П. Впервые: ЛН. Т. 93. — Автограф (РНБ, ф. 474, on. II, ед. хр. 7). Дати¬руется по почтовому штемпелю. 1 По-видимому, Пастернак рассчитывал на мнение М. М. Бахтина, как более свободного человека, близкого друга Медведева и реального автора книги «Формальный метод в литературоведении». «Мы были друзьями, — вспо¬минал Бахтин. Мы разговаривали. Но они (П. Н. Медведев и В. Н. Воло-шинов. — Е. П., М. Р.) служили, а у меня было время писать» (там же. С. 707). 476. Р. Н. ЛОМОНОСОВОЙ 28 февраля 1929, Москва Раиса Николаевна, дорогой друг мой, как понять, что до сих пор, с самого лета я не постарался сказать Вам, что молчу не слу¬чайно, а оттого, что письма — пустяки в сравнении с тем, что я должен сделать не столько Вам, сколько благодаря Вам. Когда я весной собрал из старых вещей книжку, то увидал, что все хоро¬шее, что было в моей жизни до 30 лет, я как-то, прямо или косвен¬но, а словом добрым все же помянул, и только перед последними годами в черном, неоплатном, позорном долгу1. Вас не обидит, что Вы не в одиночестве? Но среди неотложных работ, вдруг скопив¬шихся к концу этого года, за писаньем прозаической повести я не расстаюсь с мечтой написать несколько настоящих, т. е. достой¬ных Вас и Ваших соседей посвящений: Марине, Ломоносовой, жене, Ахматовой, обоим Мейерхольдам2. Мне хочется так хорошо написать Ваше (т. е. обращенное к Вам), что просто страшно: разумеется, не получится, как я бы того хотел. И конечно я всех Вас друг к другу ревную и не понимаю, как кто-нибудь из вас не съел всех остальных. Итак вот то наименьшее, что может меня избавить от того, что меня преследует, когда я, например, обращаюсь к Вам. От со¬знания, что бесплодно зная Вас, я как бы Вас украл, и отойдя на краже и отъевшийся, никому не показываю. Так я отдам и покажу. А между тем идет время, и я не знаю, как Ваше здоровье. Я до¬пустил почти что преступленье по отношенью к самому себе, ког¬да оставил Ваше летнее письмо без ответа. Если бы Вы знали, в какой урочный час оно пришло! Но не все можно называть, и не на все хочется оглядываться. У меня нет чувства, что я Вам сейчас пишу, вся моя чувствительность поглощена надеждой на посвя¬щенье. Но сообщите мне, не откладывая, как Ваше самочувствие, и напишите, пожалуйста, вообще о себе. — Знаете, чем я занят? Мне на днях минуло 39 лет (как стыдно! — не цифра сама по себе — а уровень мыслей и забот в связи с нею). Я хочу подвести и закон¬чить все недоделанное настолько, чтобы к 40 годам этот цикл был готов, и можно было бы либо спокойно умереть, либо остаться жить, и тогда как бы снова, новым циклом. Привет Юрию Влади¬мировичу и Вашему сыну. Не забудьте написать о себе. О как по-мню я ту Вашу руку, что писала, превозмогая боль. Преданный Вам Б. И Женя Вам написала большое письмо и на днях посылает. Впервые: «Минувшее», № 16. — Автограф (Russian Archive, Leeds University). Датируется по почтовому штемпелю. Отправлено в Италию, в Санта Маргериту, переправлено в Рим, оттуда в США, в Балтимор. 1 Разделы книги «Поверх барьеров. Стихи разных лет», относящиеся к разным периодам творчества, посвящены близким в то время людям (Асе¬еву, Маяковскому). 2 Из этого списка были осуществлены стих, послания Цветаевой, Ах¬матовой, Мейерхольдам. 477. Л. О., Р. И. и Л. Л. ПАСТЕРНАКАМ Конец февраля 1929, Москва Дорогие папа и мама, дорогая Лида! С ужасом устанавливаю, что вас еще не благодарили за чудные игрушки и какао, привезенные пр<офессором> Воробьевым. Про¬стите это Жене и мне; не оправдываюсь, ибо приблизительные пред¬ставленья о наших днях у вас имеются. Они по-прежнему не при¬надлежат нам. Хотя я избавлен от беготни по редакциям за мелки-ми, и не всегда осуществлявшимися заработками, как это было рань¬ше, и хотя на добрую половину моей и жениной деятельности нас давно заменила прислуга и няня, однако мне давно не удается ра¬ботать, столько просьб кругом, симпатий, начинающих из провин¬ции, людей, нуждающихся в совете и пр. и пр. Это — некоторое повторенье твоей каторги, папа, слабое и отдаленное, конечно. Так вот: — вы изумительно любящие люди с изумительно вниматель¬ными сердцами. Нет благодарности, которая могла бы эти качества покрыть. Когда они дождем изливаются на ребенка, это конечно легче, чем когда вы одариваете нас, потому что вообще дети—улыб¬ка что ли природы (или что-то в этом роде). Но даже и в этом случае мне всегда бывает больно и стыдно, что вы так тратитесь (ласкою, трепетом и ожиданьем эффекта, которого никогда, за далью, не видите). Вы давно не писали нам, и ради Бога, не пишите. Этот реф¬рен всегда возвращается у меня, потому что у меня одинаково не меняются ни любовь к вам, ни взгляд на всевозможную гибельность писем, просьба же о неписаньи их прямо из обеих предпосылок про¬истекает. Все узнаётся со стороны. Итак, горячо благодарю за все. Крепко вас от лица всех нас обнимаю. Ваш Боря P. S. Сейчас звонил Е. Б.1 — не застал дома. Завтра повторю звонок. Сегодня сажусь за переписыванье писем Rilke. Ах, этому имени нет. Как я виноват, что до настоящего мгновенья, когда я до слез, с дикою болью это почувствовал (по-детски, как насчет мамы с Бразом, как в своем чувстве к ней2) я не сознавал, как я пред тобою виноват, а не перед памятью R, или литерату¬рой. Но у меня такой страх, что они пропадут (и за тебя страх, что тебя их лишат), что просто передать не могу. Говорят, тут опять будет Стеф. Цвейг, вот с кем, всего охотней я бы их передал. Мож¬но бы через посольство, но через наше... ты помнишь, что там? И сожаленья, что Горький социал-демократ? Тогда через герман¬ское? Но пойдут толки, зачем ходил, какие такие письма. Все-таки лучше бы с живою оказией. Утешь меня и сам скажи, что никогда это не будет поздно (т. е. до весны, не позже), если даже и выпус¬тили томик, их будут переиздавать и пополнять, а это в Neue Rundschau может быть опубликуют. Но и не говори, я сам знаю. А как угонишься за временем? Ведь я всего, всего себя лишил, мне бы только отписаться до 40 лет или до 41 года, а то слишком все кажется, что где-то около этих дат окачурюсь. Попробую чем-ни¬будь вещественным оказаться у вас в комнате 11-го3. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). Датируется по содержанию. 1 Евгения Борисовна Збарская (Перельман) — вторая жена Збарского со¬биралась ехать в Германию, и Пастернак думал послать с нею письма Рильке Л. О. Пастернаку, требующиеся для собрания сочинений (см. письмо № 462). 2 Пастернак вспоминает чувство детской ревности к художнику О. Э. Бразу, который дружил с родителями и по-старинному целовал руку его матери (см. также письмо № 480). 3 На 11 марта было перенесено объединенное празднование дня рож¬дения Р. И. Пастернак и 40-летие свадьбы родителей (см. там же). 478. П. Н. ЗАЙЦЕВУ 4 марта 1929, Москва 4. III. 29 Дорогой Петр Никанорович! Вместе с письмом к О. Э. Озаровской пересылаю Вам и сти¬хи для Недр1. Не удивляйтесь вложенью: хочу узнать, подойдут ли они на Ваш взгляд для альманаха. Первоначально они предназна¬чались для «Звезды» вместе с двумя-тремя ненаписанными еще обращеньями, задуманными наподобье приложенных. Говорю о 1-ми 2-м — Маяковскому не в счет, это старая надпись на «Сест¬ре», но и ее я в этот ряд включаю2. Однако в «Звезду» мне хотелось их отдать все циклом, а я не знаю, когда допишу недостающие, потому что к этому обращаюсь между прозой, в редкие дни, когда чувствую себя неважно и не справляюсь с ней. Когда Вы это про¬смотрите, не откажите, пожалуйста, позвонить мне, всего лучше в 3 ч. дня или вечером, между 8-ю — 9-ю. Тогда я заберу у Вас руко¬пись и передам, куда укажете, я затерял адрес. Крепко жму Вашу руку. Привет супруге. Преданный Вам Б. Пастернак Кстати № телефона у нас новый: 1-71-64. Впервые. — Автограф (ИМЛИ, ф. 15, on. 1, № 49). 1 П. Н. Зайцев входил в комитет по организации юбилея фольклори¬стки О. Э. Озаровской, и Пастернак через него получил приглашение на вечер (см. письмо № 479). Кроме того, Зайцев был секретарем издатель¬ства «Недра», в котором выходили литературно-художественные сборни¬ки под тем же названием. 2 По-видимому, в предлагаемую подборку входило стих «Мейерхоль¬дам» (1928), «Анне Ахматовой» (см. письмо № 481) и дарственная надпись «Маяковскому» (1922). 479. О. Э. ОЗАРОВСКОЙ 4 марта 1929, Москва Глубокоуважаемая Ольга Эрастовна! Я не воспользовался честью, которую мне оказал Ваш ко¬митет1, пригласив на чествование. Там я не удержался бы от же¬лания присоединить свои поздравления к тому, что и раньше до Вас доходило, а тут сразу на Ваших глазах поднялось большое, торжественное незабывающейся волной. Меня должны были бы представить Вам, и тут я не знал бы, куда со стыда деваться. В самом деле, какими словами мог бы я отплатить за воспоми¬нанье, мгновенно вставшее передо мной, как только я развернул юбилейную повестку? Вы тогда с бережностью, свойственною дару в отношении дара, впервые выводили за руку, как ребенка, старуху Кривополенову2. Это было в Политехническом музее, та же бережность подсказала Вам, что лучше бы, чем с эстрады, это¬му голосу, помнящему Грозного, прокатиться из края, который его сложил, и не долго думая, Вы всего этого молниеносно дос¬тигли. Вы разбросали по аудитории, точно все это было у Вас в гор¬сти, вороха нетерпеливой олонецкой скороговорки, рои еще но¬сились, сохраняя упругость, с какой были брошены, когда, уви¬дав, что аудитории не стало и ветер колыхнул березы, как требо¬валось, а летнее облачное небо, смыкаясь и размыкаясь, всей вы¬сотой двинулось на реку к бабам, Вами поставленным греметь ведрами, свариться и воевать, Вы развалили эту деревню, как пол¬ный городок, и движением руки предоставили Кривополеновой говорить с созданного Вами пригорка. Я солгал бы, если бы сказал, что этот чудесный случай был единственным моим столкновеньем с искусством в его цельной неожиданности. Но зато это и было одной из тех редких встреч, каждым в жизни испытанных, когда нас волнует вся его неулови¬мая основа, вся ускользающая коренная его целостность, состав¬ляющая его секрет. Если бы я не знал, что пишу большой артистке и что она меня извинит, я при всей силе навязывающегося воспо¬минания не стал к Вам с ним соваться. И как, вдобавок, оно ули¬чает меня! Я назвал Вам вечер, может быть, для Вас малозначи-тельный. А сколько их у Вас было. Сколько, значит, случаев обно¬вить свое восхищенье я проворонил. Я оставлю эту странность, настолько мне свойственную, что я ее не стыжусь, без объясне¬ния. Это случается со мной тем легче, чем прочнее мой восторг, чем пожизненнее признательность. Еще раз от души поздравляю Вас. Не ищу и не надеюсь что-нибудь прибавить к тем выражениям благодарности, которые Вы услышали в дни Вашего торжества. Такие чувства особенно хоро¬ши тем, что всех охватывают с равною силой, и если бы я был уве¬рен, что мне дадут потонуть в них без следа, мне не пришлось бы притязать на Ваше внимание. Затем простите, это конечно не то, что Вам следовало написать. Ведь на эту кровную тему всегда при¬ходится говорить сдерживаясь, из страха показаться смешным или впасть в фамильярность. Как истинной исключительности, связанной ревнивейшими нитями с жизнью и привыкшей с детства переоценивать себя про¬шлым, недооценивая в настоящем, я было пожелал Вам скорей¬шего наступления поры, когда это проходит и жизнь уже без рас¬травы лежит перед нами во все лицо, навсегда неотменимая и в перемене не нуждающаяся. Потом я предположил, что это уже для Вас наступило и, может быть, как раз в эти дни, и тогда Вам боль¬ше нечего пожелать. Потом я увидал, что ничего этого, по глупос¬ти тона, писать нельзя, и разорвал четвертушку пополам, чтобы этого больше не упоминать на чистой странице и вот, снова упо¬мянул. Ваш Б. Пастернак Впервые: ЛН. Т. 93. — Машин, копия (РГАЛИ, ф. 2238, on. 1, ед. хр. 44). Письмо написано к юбилейному вечеру в честь 30-летия науч¬но-художественной деятельности известной собирательницы и исполни¬тельницы северного фольклора О. Э. Озаровской. 1 Юбилейный комитет, в который входил П. Н. Зайцев, приславший Пастернаку приглашение на вечер. 2 Марья Дмитриевна Кривополенова — сказительница из Пинежско-го уезда Архангельской губернии, в 1915 г. приезжала в Москву, выступала на вечерах, которые устраивала Озаровская. Былины Кривополеновой собраны в книге Озаровской «Бабушкины старины» (М., 1916). 480. РОДИТЕЛЯМ 5—6марта 1929, Москва 5. III. 29 Дорогие, дорогие мои! Поздравляю вас с днем, в который сильнее чем когда хочется и надо присутствовать, пишу вам и не вижу вас в этот день (и радуюсь? и вы мне поверите?). Ах, молодцы, молодцы! Папа в сегодняшней поздравительной открытке дорит мне еще 10 лет (моей) жизни, больше вдвое того, на что я рассчитываю. Ах как убийственно давно мы не видались, и как надо бы о многом пере¬говорить! И конечно это придет; как могу, к тому и веду. Если бы я только в себе был хотя бы вполовину того, что в вас, уверен! Неожиданный отдых. В квартире у соседей заболела девочка корью. Вчера мигом Женя увезла Женичку к своим родным. Уже и вчера была сорвана работа, а сегодня и более того. Перед тем вдруг напомнили, что я четыре года живу без охранной грамоты, 2У2 года как исключен из профсоюза за невзнос платы, и что во¬обще у меня ни одного живого, непросроченного документа не имеется. Вот и воспользовался передрягой. Ходил по учреждень¬ям, прекрасный весенний день, ни о чем можно не думать, а заяв¬ленья писать — это ли не наслажденье, разом набело, коротко, и с прямою целью, с предрешенным действием! Вы, надеюсь, пони¬маете, что я не иронизирую и нисколько не шучу, а говорю чис¬тейшую правду. Потом поехал заимообразно кровь свою отдавать в Мечниковский институт Женичке на противокоревую привив¬ку. ТУг же вспомнил, как в 1903 г. болели мы корью (или раньше?), и папа в Париже был (нет, вру, ведь это, кажется, было до Жонич-ки?1) — ну словом, Браз ходил мамочку навещать, и верно, к ручке, по-петербургски, прикладывался, а я уже наверное тогда книжки читал, сердцещемящие и с завязками, и как же я тогда его к духу семьи ревновал и ненавидел! Короче говоря, неоформленно, я ждал похищенья и что все в семье к черту пойдет, и это бывало в полдни, и у нас был жар, — одним словом, это все под самый сон рисова¬лось, как летнее отравленье в Гамлете. Иногда теперь я пользуюсь этим воспоминаньем. Оно прекрасно, в бредовой форме выражает весь дикий, атавистический деспотизм, свойственный вообще се¬мье. Теперь, вспоминая ту молодую женщину, я скорее жалею, что она ничего не позволила себе в жизни, и мне только страшна и отвратительна тираническая аксиома, владевшая ребенком. Пишу вам забинтованною рукой (после института), что не так-то удобно. Пока я в пиджаке и с галстуком, моя рассеянная манера выражаться, производит впечатленье живой особенности, если даже не причуды. Но стоит мне разоблачиться, как та же черта действует совсем по-другому. На всех призывных комиссиях мне предлагали вопрос, грамотен ли я, — в голом виде весь лоск двенадцати школь¬ных лет слетал без следа. Даже и сегодня, хотя я только снял пид¬жак и заголил руку, повторилось то же самое, фельдшерица, спра-вясь по листу, не поверила моему родству с самим собою. Я сказал, что нынешний день показался мне днем отдыха. Разумеется, этого нельзя сказать о Жене, которую эти хлопоты и перемещенья очень измотают. Не умеет она за собой следить и очень всегда, чуть что, сдает. Бабушке деньги высылаю, т. е. завтра, когда письмо ото¬шлю, вложу в конверт и квитанцию, так что это будет свершив¬шимся фактом. Еще раз благодарю за заботу и возможность об¬мена. Кстати, я забыл счет, т. е. потерял листок, где это отмече¬но, и при случае назовите в марках, сколько получается по при¬соединены! этого, мартовского платежа. И, если можно и нуж¬но, давайте еще порученья. Простите за скучное письмо, кото¬рое придет в день двойного торжества: маминого рожденья и 40-летья2. Итак мне теперь столько лет, сколько было папе в 1902 г. Как он тогда был молод, и с каким аппетитом и правом на аппетит смотрел вперед. А я думаю о вещах, которые бы мне успеть сде¬лать в год или в два, чтобы потом можно было спокойно быть гото-вым к смерти. Это не только не слова, а даже источник некоторой заемной радости и для этого времени. Крепко вас целую. Ваш Б. 6. III. 29. Дорогие мои! Начал вам писать и, видимо, никак не отвязаться. Если вы получите от меня короткую записочку при подношеньи3, то знайте, что произошло вот что. Все это делалось настолько наспех, что и предметы не те, что я хотел, главное же, как только я все отправил, то вспомнил, что не подписался за Женю и Женичку, как хотел, и как это было нужно. Ради Бога, исправьте эту ошибку, и не моей, так вашими руками припишите их, прошу вас, и не обойдите при ответе4. Но вообще отвечать не надо, и в извещеньи нуждаюсь только по 2-м пунктам. Дошли ли письма Rilke и какова сумма, которая получается по присоединеньи вложенной квитанции. И только первое меня волнует. Еще раз вас и Федю и девочек поздравляю. Ваше сорокалетье почти совпадает с тридцатилетьем первого письма5. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Л. О. Пастернак участвовал в Париже в 1900 г. во Всемирной выс¬тавке, где был удостоен большой серебряной медали за серию иллюстра¬ций к «Воскресению» Л. Толстого (Толстовский музей) и картину «Перед экзаменами» (Музей д'Орсе). 2 Р. И. Пастернак родилась 26 февр. 1867 г.; свадьба родителей состо¬ялась 14 февр. 1889 г. (ст. стиль). 3 Отъезд в Берлин писателя Овадия Герцевича Савича позволил Пас¬тернаку послать с ним подарки и просить купить цветы родителям. Благо¬даря сына, Л. О. Пастернак писал 11 марта 1929: «Я догадался, через кого ты это устроил — через Козинцеву-Эренбург? Это предположение осно¬вано на полученном от нее приглашении на ее выставку картин...». «Вы совершенно напрасно придаете такое значенье подарку. И Люб<овь> Мих<айловна> тут не при чем. Я просил об этом Савича, Овадия Герцеви-ча», — отвечал Б. Пастернак 16 марта 1929 (там же. Кн. I. С. 218). 4 Сохранилась записочка, сопровождавшая посылку: «Крепко вас обоих обнимаю и целую без конца и счета. Боря*. Рукою Лидии дописано: «Женя и Женёнок» (там же. Кн. I. С. 21). 5 Одновременно заказным письмом по почте были посланы автогра¬фы писем Рильке. Первое письмо Рильке Л. О. Пастернаку датируется 20 апр. 1899, что создавало дополнительный юбилей: 30 лет знакомства Рильке и Л. Пастернака. 481. А. А. АХМАТОВОЙ 6 марта 1929, Москва 6. III. 29 Дорогая Анна Андреевна! Мне кажется, я подберу слова, Похожие на Вашу первозданность, И если не означу существа, То все равно с ошибкой не расстанусь. Я слышу мокрых кровель говорок, Колоколов безмолвные эклоги. Какой-то город, явный с первых строк, Растет и узнается в каждом слоге. Волнует даль, но за город нельзя. Пока внизу гуляют краснобаи, Глаза шитьем за лампою слезя, Горит заря, спины не разгибая. С недавних пор в стекле оконных рам Тоскует воздух в складках предрассветных. С недавних пор по долгим вечерам Его кроят по выкройкам газетным. В воде каналов, как пустой орех, Ныряет ветер и колышет веки Заполуночничавшейся за всех И счет часам забывшей белошвейки. Мерцают, заостряясь, острова. Метя песок, клубится малокровье, И хмурит брови странная Нева, Срываясь 3d мост в роды и здоровье. Всех градусов грунты рождает взор: Что чьи глаза накурят, все равно чьи. На самой сильной крепости раствор Ночная даль под взглядом белой ночи. Таким я вижу облик Ваш и взгляд. Он мне внушен не тем столбом из соли, Которым Вы пять лет тому назад Испуг оглядки к рифме прикололи, Но, исходив от Ваших первых книг, Где крепли прозы пристальной крупицы, Он и сейчас, как искры проводник, Событья былью заставляет биться. Дайте мне, просто даже открыткою, санкцию на печатанье этого стихотворения. Может быть, в корректуре я его усилю. Очень много работаю сейчас, но над прозой, и для того чтобы ее дальше писать, пришлось прибегнуть к помощи стихов. Но последний остаток лирического чувства живет и догорает во мне только еще в форме живого (и конечно неоплатного) долга перед несколькими большими людьми и большими друзьями. Я написал Вам, Мейерхольдам и Маяковскому. Я у Вас спраши-ваю не мненья о стихотвореньи, потому что знаю, что оно слабо, и в нем нет того движенья, которое соответствовало бы записан¬ным образам, Вами вызываемым. Но, может быть, Вам что-ни¬будь просто не понравится как-нибудь лично, и это я должен знать и с этим обязан считаться, потому что это обращено к Вам, то есть «Ахматовой» будет заголовком, а не только посвященьем. Необходимость уписать строку в почтовую строчку довела мой почерк до такой не свойственной ему бисерности, что у меня нет чувства, будто я Вам пишу письмо. Я и не пишу его. Это деловой запрос. Буду с нетерпением ждать Вашей открытки. Адрес: Моск¬ва 19, Волхонка 14, кв. 9. Отдам, если позволите, в альманах «Не¬дра», вместе с двумя другими обращеньями, которые еще хуже. Еще раз повторяю — вопрос в том, терпимо ли оно для Вас. Вы знаете, с какой силой живете во мне, как и во всяком, и насколько это лишь естественно, не более того. К этому знанью стихотворе¬нье ничего не прибавляет. Затем ясно ли, что речь об особом скла¬де электрической силы, которая выражена не только в Лотовой жене и не в образе соляного столба1 только, а исходит от Вас все¬гда и никогда не перестанет исходить. Ваш Б. П. Вьюном подчеркнул места, которые постараюсь заменить во всяком случае, по их невыразительности или неуклюжести2. Впервые: ЛН. Т. 93. — Автограф (DIM, о. ф. 4840). 1 Имеется в виду стих. Ахматовой «И праведник шел за посланником Бога...», позднее получившим название «Лотова жена» (1924). Не согла¬шаясь с позицией героини Ахматовой, не желавшей расстаться с прошлым («Лишь сердце мое никогда не забудет / Отдавшую жизнь за единствен¬ный взгляд»), Пастернак противопоставлял безысходности этой позиции веру в особую электрическую силу ее поэзии. 2 Стих, подверглось существенной переделке: 6-я строфа выпущена, 3—5-я и 7-я переписаны заново, но некоторые из подчеркнутых волнис¬той чертой (вьюном) слов остались без изменения. 482. Л. О. ПАСТЕРНАКУ 15 марта 1929, Москва 15. III. 29 Дорогой папа! Получил твою открытку и, продолжая пересылку, высылаю тебе пять, хронологически следующих за отосланными, писем R. М. Rilke. Надеюсь, и эти дойдут благополучно. Тогда мне ос¬танется дослать два последних (из имеющихся у меня) письма, одно от 25 марта, другое от 10 декабря 1906 года. Я их еще не переписал, все же отсылаемые уже скопировал. Что касается ко¬пий, то я думал их оставить у себя на память. Если мои сообра¬женья покажутся тебе неправильными, то я, разумеется, с ними готов расстаться и вышлю копии тебе. Но мне кажется, что они не могут иметь той документальной ценности, какою обладали бы списки, нотариально или как-нибудь еще снятые с оригина¬лов на месте у вас в Берлине. Неужели тебя только лишат ориги¬налов, не оставив никакого следа того, что они когда-то тебе писались?1 Между прочим в последних, еще не переписанных письмах будет много дорогого для вдовы2, там и ее приписка и, главное, в другом письме, когда они в разных городах жили, — знаки его за¬боты о ней. А я кое-что знаю и о многом догадываюсь. Кроме того, это все болезненно похоже и на все мое, до последних мелочей, но об этом лучше не говорить. Опять уведомь открыткою о получке. Крепко целую и обнимаю маму. Твой Б. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 На следующий день, 16 марта, Пастернак писал: «Досылаю два пос¬ледние письма Rilke для изданья. Уже отослав вчера конверт с пятью пред¬шествующими, я перечел твою открытку и увидал, что о присылке ко¬пий ты не просишь, как мне показалось сначала. Таким образом, отпа¬дают все мои рассужденья на этот счет <...> P. S. Это все, что удалось найти из переписки. Вся она списана моей рукой и настоящими двумя письмами до конца исчерпывается» (там же. Кн. I. С. 218). Пастернак пропустил и не послал отцу еще одно письмо Рильке, написанное по-русски 13 февр. 1901. 2 «Какое фатальное стечение обстоятельств, — писал Л. О. Пастернак, получив первую посылку писем Рильке 10 марта 1929. — За полчаса вчера до получения твоего заказного письма я после многих-многих лет встре¬тился у одной художницы с ее приятельницей — M-me Rilke! И тут я ей стал рассказывать, что... к стыду моему — я имеющихся писем его никак достать не могу и всячески старался объяснить причины» (там же). 483. Л. О. ПАСТЕРНАКУ 26 марта 1929, Москва 26. III. 29. Дорогой папа! Получил открытку, извещающую о дошедших письмах. Ну, слава Богу. Пишу тебе с шалфеевым от¬варом во рту, раздув щеки и прихлебывая из чашки полосканье. Старая история — приступ ежегодной пиореи, когда зубы, оче-видно, стремясь выйти из десен, рвут золотую плотину, постав¬ленную Майзелем1, и — не будучи в силах сдвинуть ее, вымеща¬ют это на мне. — Сообщи мне (ты или кто другой), пожалуйста, два адреса. Один (я об этом уже как-то просил) — дяди Осипа. Достаточно ли так: Касимов Рязанской губ. — Д-ру И. И. Кауфману? Это задер¬живает посылку. Другой — об этом я прошу впервые — адрес Frau С. Rilke. Не говори ей, кстати, что я об этом спрашивал, потому что я не уверен, что напишу ей, и не знаю, когда именно. Может быть, мне придется, и это случится в случае крайней необходимости. Я, может быть, переведу тут одну его вещь и как раз в этом случае существенной может оказаться справка, которую она, наверное, сможет дать. Именно потому и надо умолчать об этом, что у меня сейчас пропасть дел, а тут еще и зубы разыгрались, так что я почти и не верю, что перевод сделаю в обозримый срок. А то, хочешь, сам спроси, кто такой был Wolf Graf von Kalkreuth, которому посвящен Requiem2. По духу стихотворенья это должен быть поэт голой эмо-циональной складки, противоположной Rilke, с яркой, верно, био¬графией и со страстями, кончивший самоубийством. Но как и где и что. И так, чтобы на сведенье можно было опереться. А то и сам спрошу, в соответственном письме, конечно. Крепко маму и Лиду и тебя целую. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Зубной врач в Берлине, лечивший Пастернака в 1923 г. 2 Пастернак перевел Реквием Вольфу графу Калькройту («Звезда», 1929, N° 8). В ответ на запрос Л. О. Пастернака Клара Рильке ответила: «Он был, как это следует из Реквиема, чрезвычайно одаренным человеком; после его смерти был издан том его стихотворений. Вероятно, ему прихо¬дилось страдать от сильной неуравновешенности своей натуры, с одной стороны возносясь в высоту духовных переживаний, с другой мучась от депрессии. Начавшаяся тогда военная служба, от которой его отец ожидал успокаивающего и укрепляющего действия, еще более углубила его деп¬рессию, что и привело к роковому исходу, о котором идет речь в Реквие¬ме» (перевод с нем). 484. Л. О. ПАСТЕРНАКУ 3 апреля 1929, Москва 3-IV-29 Дорогой папа! Наверное, на днях придет от тебя открытка в ответ на мою последнюю, и напрасно я пишу сейчас, ее не дож¬давшись. Мне теперь стало лучше и я стал выходить. Работаю по¬многу каждый день, как впрочем и все это время. Я наверное пи¬сал, что хочу в год-полтора привести лучшее из сделанного к не¬которой целостности, к такой, чтобы можно было поставить либо временную точку, либо навсегда, и отчасти передохнуть, отчасти, если будет случай, может быть, и за что-нибудь другое взяться, не за другую вещь, а за другую область; из близких, разумеется. Но для этого надо дописать и доделать очень много, и это больше того срока, который я себе отпустил. Весной, месяца через полтора-два выйдут «Поверх Барьеров»1, книжка, которой вы не узнаете не только потому, что она вдвое больше старой, но и потому, что все, что было в первых книжках хорошего, за немногими исключенья¬ми, написано наново. Девочки сперва огорчатся, как было со все¬ми, а потом, привыкнув, переменят мненье. Жива ли Lou Andreas Salome2, нельзя ли это узнать, и если жива, то нельзя ли узнать ее адрес? Сейчас я занят прозой, которую нельзя будет показать ни Вальтеру, ни Пепе, ни Синяковым, потому что хотя в ней не гово¬рится ничего плохого, им будет ясно, откуда все черпалось3. От долгих компрессов у меня раздраженье на подбородке и страшно чешется. Обнимаю тебя и маму. Б. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Сб. «Поверх барьеров» вышел в октябре 1929 г. 2 Лу Андреас Саломе — приятельница Рильке, с которой он приез¬жал в Россию в 1899 и 1900 гг. Описанием встречи с нею и Рильке на Кур¬ском вокзале в 1900 г. Пастернак начинает «Охранную грамоту». 3 Имеется в виду «Повесть», вобравшая в себя подробности жизни Пастернака в семье Филиппов и его знакомства с Н. М. Синяковой и бра¬тьями Збарскими. См. также письмо № 524 о том, что «материалы "Пове¬сти"... — автобиографические ответвленья "Охранной Грамоты", т. е. все то, чего нельзя рассказывать о себе, т. е. вести от 1-го лица». 485. А. А. АХМАТОВОЙ 6 апреля 1929, Москва 6.IV.29 Дорогая Анна Андреевна! Недели три тому назад я Вам отправил письмо по Вашему ста¬рому, а легко может быть, и по ложному адресу1. Я в нем испраши¬вал Вашей санкции на печатанье стихотворенья, к Вам обращен¬ного. Оно было приложено. Своей оплошностью я поставил себя в положенье неуяснимой неизвестности. Но все же мне казалось, что Вы бы мне отказали на словах (в случае, если письмо дошло), а не в такой молчаливой, обрекающей на догадки, форме. Вероят¬но, так оно и есть, и я очень рад пропаже письма, потому что я им поторопился, и стихи послал в первой записи. Я третий месяц очень усидчиво работаю над большой повес¬тью, которую пишу с верой в удачу. Я недавно болел, но не преры¬вал работы. Мне очень хорошо. Далекий от мысли, что я это осу¬ществляю, я вновь, как бывало, умилён до крайности всем тем, что человеку дано прочувствовать и продумать. Мне некуда де¬вать это умиленье, повесть потеряла бы в плотности, если бы я все это излил на нее одну. Мне приходится исподволь писать стихи. Их теперь, в моем возрасте, я понимаю как долговую расплату с несколькими людьми, наиболее мне дорогими, потому что, ко-нечно, именно они — истинные адресаты, к которым должно быть обращено это умиленье. Я хочу написать стихотворенья Марине, Вам, Мейерхольдам, Жене и Ломоносовой, нашей заграничной приятельнице. Вам и Мейерхольдам они написаны, и когда будут сделаны остальные (повесть задерживает), мне бы хотелось их напечатать. Если я пока не заслужил Вашей искренности, то заслужу еще ее. И потому, будьте, пожалуйста, со мной откровенны. Если при¬лагаемое стихотворенье чем-нибудь неприятно Вам (помимо того, что оно недостаточно сильно), напишите мне о том, пожалуйста, со всем прямодушьем. Пусть неудачно, но свое виденье Вас и свое чувство я в нем выразил, и этого достаточно, чтобы на мой взгляд оно годилось для печати, и в этом случае, по понятным причи¬нам, даже в нее просилось2. Но я обязан считаться и с Вами. Ответьте, пожалуйста, и напишите несколько слов о себе. Ответьте хотя бы открыткой. Всей душой преданный Вам Б. И Впервые: Russian Literary Triquarterly, 1974, JSfe 9. — Автограф (РГАЛИ, ф. 13, on. 2, ед. хр. 149). 1 Долгое отсутствие ответа на письмо JSfe 481 Пастернак объяснял ошибкой в адресе и запрашивал его у Л. В. Горнунга: «21. III. 29. Милый Лев Владимирович! Простите, что пишу Вам на начатой и подчищенной открытке, но другой нет под рукой, а я сейчас не выхожу. Опять у меня мука с челюстью, как каждый год, оттого и не могу прибегнуть к помощи телефона. Вот какая у меня к Вам просьба. Вы в переписке с Анной Анд¬реевной. Не откажите в услуге, позвоните, пожалуйста, по нашему теле¬фону 1 71 64, как-нибудь в 3 ч. дня, вызовите жену и сообщите ей точный адрес Ахматовой. У меня он записан неразборчиво. Ул. Халтурина 5 кв. 12. Но можно прочесть и 15 (JSfe дома). Может быть так именно я ей и адресо¬вал одно письмо, отосланное тому назад две недели, и оно не дошло, отче¬го и нет на него ответа. Какие у Вас вообще вести от нее непосредственно или же хотя бы о ней? Заранее благодарю Вас. Всего лучшего. Ваш Б. П.». 2 Понятными причинами Пастернак считал появление в печати имени Ахматовой, что могло помочь ей в период ее замалчивания. Возможно, он знал о запрещении издания ее поэтического сборника. См. также письмо Ц>уздеву об Ахматовой как о «блистающем глазе нашего поколения» (№ 281). 486. А. А. АХМАТОВОЙ 10 апреля 1929, Москва 10.Г/.29 Дорогая Анна Андреевна! Горячо благодарю Вас за ответ и очень обеспокоен концом телеграммы1. Если это возможно, я просил бы кого-нибудь из Ваших близких или друзей, Вас навещающих, сообщить мне, что с Вами и как Ваше самочувствие. Не надо прибавлять, с какой признательностью я приму такое извещенье. Я просто бы, ми¬новав Вас, запросил Лукницкого2, но, к сожалению, затерял его адрес. А Вы, Анна Андреевна, пожалуйста, простите меня, что в такое время я Вас обеспокоил подобной ерундой — ведь это про¬изошло без моего ведома, и не по моей воле вышло так нехоро¬шо и глупо. Всей душой, как только можно, желаю Вам поскорее опра¬виться. Я и сам болел недавно, и по упорству и естественности, с какой, точно у себя дома и как постоянная жилица, обосновалась болезнь, еще недели две назад не видел, отчего бы и зачем ей кон¬читься и смениться здоровьем. Пишу в вере, что моя просьба к Вашим друзьям застанет Вас в состоянии, когда это кажется уже более вообразимым. Всего лучшего. Еще и еще раз большое спасибо. Но об этом лучше не распространяться. Мне страшно стыд¬но. Я все знаю. Правда и то, что невозможно сказать что-либо, хоть отдаленно Вас достойное. Или не только Вас. Но когда мы говорим о природе или о третьем лице, или о себе — мы не спра-шиваем и не слышим ответа. И все сходит с рук. А Ваша телеграм¬ма, как старшая, смотрит на стихотворенье, и в ней больше содер¬жания, живого и противоречивого, чем в последнем. Ваш Б. Я. Жена шлет Вам сердечный привет и тоже желает скорейшего и полнейшего выздоровления. Впервые: Russian Literary Triquarterly, 1974, № 9. — Автограф (РГАЛИ, ф. 13, оп. 2, ед. хр. 149). 1 По-видимому, в телеграмме Ахматовой, кроме разрешения на пуб¬ликацию стихотворения, было упоминание о нездоровье как причине ее молчания. 2 Павел Николаевич Лукницкий занимался сбором материалов по био¬графии Гумилева, Ахматова помогала ему в этом. 487. P. H. ЛОМОНОСОВОЙ 23 апреля 1929, Москва 23. IV. 29 Дорогая Раиса Николаевна! Какую радость доставили Вы нам вчера! Обходом и, вероятно позднее придет к Юрию Владимировичу запрос о Вашем здоро-вьи, отосланный с неделю назад!1 По его содержанью Вы догадае¬тесь, как склонен я сейчас к мрачнейшим предположеньям и ка¬ким подарком были вчерашние вести от Вас. Письмо Вы заканчи¬ваете обещаньем написать в скором времени и мне2. Мне хочется уверить Вас, что Вы это уже сделали, потому что после пережитой тревоги радость, заключавшаяся в Вашем вчерашнем письме так велика и всестороння, что я не знаю, что Вы смогли бы еще ска¬зать такого, что не покрыто ею. Это один из тех случаев, когда ре¬альный факт жизни говорит за человека, и своим дарящим крас-норечьем далеко обгоняет его. Разумеется, я буду рад всякой Ва¬шей строчке, но не мог умолчать и об этом ощущеньи. Во всяком случае не думайте об ответе мне и не спешите им, я все еще в том долгу перед Вами, о котором писал в последний раз3, и если бы Вы принялись разубеждать меня в этом сознании, то только бы огорчили. Мне удастся отправить Женю на месяц в Крым. В конце не¬дели она, вероятно, выедет в Гаспру4. Я думаю, она оттуда ответит Вам. У меня работ по горло, год сложился не совсем так, как я пред¬полагал, хотя и довольно удачно в матерьяльном отношеньи, — но чего это стоит! Впрочем эти все решительные пустяки, и если они могли вкрасться к концу письма, то только потому, что самое главное я уже сказал: что Ваше письмо ведет самостоятельное су-ществованье и само пишет письма, потому что оно означает, что Вы живы и здоровы, а это все, и даже больше Вас и меня. Как толь¬ко у меня несколько разрядится время, напишу Вам больше. Я пока спешу горячо поблагодарить Вас за известия. Неужели мы никог¬да не увидимся? Ваш Б. П. Привет от всего сердца Юрию Владимировичу. Завидую Юрию Юриевичу. Как я любил в молодости эту ре¬гулярную «Экзальтацию недосуга», когда дело начинает забавлять и радовать, как спорт. Любил экзамены и пр. Впервые: «Минувшее», № 16. — Автограф (Russian Archive, Leeds University). Отправлено в Нью-Йорк и оттуда в Чикаго. 1 Имеется в виду письмо Ю. В. Ломоносову 20 апр. 1929: «Без меры буду Вам признателен или Вашему сыну, если Вы или он вкратце, в от¬крытке известите нас о том, как здоровье Раисы Николаевны. В ее мол-чаньи в ответ на наше письмо нет ничего такого, что бы не оправдыва¬лось еще более длительными случаями отмалчивания с нашей стороны, которых было немало. Но на этот раз ее безмолвие странно пугает и бес¬покоит меня. У ней бывали случаи невралгии, когда писанье сопряжено для нее с физической болью, и вот из опасенья, не так ли это и сейчас, я решаюсь обременить Вас или Юрия Юрьевича своим запросом» (там же. С. 152-153). 2 Письмо Ломоносовой было обращено к Е. В. Пастернак. 3 В письме 28 февр. 1929 Пастернак писал о намерении посвятить Ломоносовой стихотворение. 4 Е. В. Пастернак уехала в Крым 27 апр. 1929 г. 488. Е. В. ПАСТЕРНАК 30 апреля 1929, Москва 30. IV. 29 Дорогая Женюра! Уверен, что и у тебя все так же неожиданно хорошо и легко, как тут у нас. Прежде всего Женичка на редкость мил, спокоен, примерно себя ведет, и если бы я его видел только таким, каким он себя показывает в эти дни, то никогда не стал бы бояться излишка эгоизма в нем и просто даже о такой черте не подозревал. На другой день после твоего отъезда тут наступила весна, и все время стоит теплая погода. Ты уехала в субботу, а в воскресе¬нье утром неожиданно в мою комнату вошла Олюшка Фрейден¬берг. Сегодня (вторник) она уезжает назад. Ее вызвали в Ком. ака-демию, где вчера она с большим успехом читала доклад о своей работе (я присутствовал)1. Ее любовь (и особенно тети Асина, о которой она рассказывает) к Женичке не ослабела, и он очень к ней льнет2. Разумеется, я очень ей рад, но мне на эти два дня пришлось отказаться от работы и помимо сознанья, где-то внутренне (по¬чти органически) это меня очень гложет. Пугает и то, что опять придется нагонять и наверстывать. Пользуясь ее присутствием (т. е. отказом от экономии времени), я уж и не отваживаю деловых по¬сетителей и пр., и у меня два дня совершенная ходынка. Покамест из тех 400 руб., что я должен бы достать на этой неделе (Страст¬ной), я раздобыл лишь 100. Мне верится, что и тебе хорошо в Гас-пре и что погода там хорошая. Оля, разумеется, хотела (и хочет) тебе отсюда написать, тебе и за границу нашим, и Женичка во всем этом хочет участвовать, но не дожидаясь их и пользуясь тишиной, поскорее хочу тебя известить обо всех этих радостях. Пр<аско-вья> Петр<овна> Оле очень нравится и нравится то, как она Же-ничкой руководит и как он ей отвечает. Я пресерьезнейшим обра¬зом готов был согласиться и еще сейчас готов (а о Женичкином желаньи и говорить нечего) с таким планом, Оля (может быть, с Шурой даже) везут его сегодня к тете Асе, а из Ленинграда приво¬зят Ирина с Ритой, которые вчера туда уехали. Но Пр. Петровна наотрез запретила об этом даже заговаривать. Она вчера принесла весы, свесила Женичку и собирается нагнать ему столько же, сколько обязана прибавить и ты. До свидания, целую тебя. Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. Приложе¬но написанное Пастернаком под диктовку письмо сына. 1 «Я ни за что не хотела останавливаться у Бори, — записала О. Фрей¬денберг. — Мне нужно поселиться как можно ближе к Ком. академии. Тогда он подвел меня к окну, выходившему во двор, и засмеялся: — В таком случае тебе придется остановиться здесь! Предо мной, во дворе стояло здание Ком. академии. Вечером я читала доклад, и со мной пошел, воп¬реки моим просьбам, Боря, у которого болели зубы. — Только поскорей кончай! — говорил он мне, совершенно не считаясь с тем, какое значе¬нье имел для меня этот доклад...» («Пожизненная привязанность». С. 162). Книга О. Фрейденберг «Поэтика сюжета и жанра» была принята к печати. 2 О. М. Фрейденберг писала Е. В. Пастернак, что «совершенно оча¬рована Дудлем и не представляла, что он таков, как есть» ( «Существова¬нья ткань сквозная». С. 288). 489. В. С. ПОЗНЕРУ 1 мая 1929у Москва 1.V.29 К моему стыду и крайней досаде я забыл Ваше отчество1. Сердечно благодарю Вас за подарок. Насколько могу су¬дить, — переводы превосходные. Но еще и по другой причине я могу гордиться трудом, Вами на меня положенным, и тем, так ска¬зать, что побывал в Ваших руках. Если отбросить Ваше лестное ко мне отношенье2 и обратиться к остальным характеристикам, надо сказать, что они мне до чрезвычайности близки своей широкой, благородной положительностью и тем неназванным прямо, об¬щим мерилом, которое легло в их основанье. Тут Вы дали мне слу¬чай порадоваться тому, что мои оценки, вероятно, пристрастные (они внушены посторонними причинами, о которых дальше), по¬чти целиком совпадают с Вашими, а Вы в этом отношении сво¬боднее моего. Я думаю, что огня и гения, так сказать, больше всего у Ба¬беля и Всеволода Иванова. И однако из крупных наших писате¬лей мне всего ближе Пильняк и Федин. Я мог бы себя, напри¬мер, заподозрить в лицеприятии в отношении Бабеля, т. е. в том, скажем, что, не состоя в списке людей, с которыми ему по пути, я ему плачу взаимностью и не включаю в свой собственный. Но с другой стороны, моя работа доступна Всеволоду Иванову, и он знает, к чему я в ней тяготею, не говоря уже о том, что мое преклоненье перед громадным даром их обоих ему известно. Так что не в этом дело. В наше время, которое начинает измеряться уже десятилетьями, мне ближе, роднее и понятнее то, что берут на себя, по-разному себя ограничивая и прибледняя, Пильняк и Федин. Тут и причина того, отчего я к Леонову отношусь хо¬лоднее, чем ко всем перечисленным того же полета. Пильняк и Федин ограничивают себе исторически, т. е. в согласии со все¬ми сторонами (теневыми и светлыми) эпохи, Леонов же идет путем стилистического самоограниченья. Может быть, я оши¬баюсь, но дело мне представляется в таком что ли виде, что два первых приходят к академической крупноте и бесстрашию в отношении общего места скрепя сердце, ради действительнос¬ти, которая того хочет, и которую как-то можно подправить и облагородить такой уступкой; последний же и в любое время развивался бы так же, как сейчас, т. е. ему по душе капиталь¬ность места, к которому он пришел и так заслуженно занял. Я знаю, что все это рассужденья внехудожественные. Оттого я и назвал причины, слагающие мое отношенье к товарищам, по¬сторонними. — Я мечтал Вас тотчас же отдарить посылкой книжки «Поверх Барьеров», которую обещали выпустить к кон¬цу апреля. По-видимому, это желанье придется отложить неде¬ли на две. Но Вы доставили бы мне большую радость, если бы тем временем у Вас нашелся бы свободный экземпляр книги «Litterature russe»3. Верьте мне, что интерес у меня к ней не толь¬ко лично-корыстный (да ведь я и не знаю, что меня в этом смыс¬ле в ней ожидает). Не на всякое свидетельство симпатии и при¬знанья я отзываюсь так живо, как на Вашу посылку. Но зато и ни одно доказательство широты, спокойно верящей в будущее и не цепляющееся за частности, не оставляет меня безответным, как в Вашем, например, случае. А вложенное в «Prose russe» ог-лавленье (я говорю о перечне глав, а не об аннотации) обещает книгу захватывающей широты и существенности. И в перечне особняком поставлен Федин, и этот намек, как и несколько дру¬гих, до крайности напрягают мое любопытство. Простите, если это чувство предосудительно. — Пишу Вам утром 1-го мая. По Волхонке мимо окон третий уже час идут на парад войска, отряды рабочих, дети. Надо быть совершенным ничтожеством, чтобы догадаться назвать это все помехой, но все же письмо под беспрерывное следованье оркест¬ров было писать трудно, и если Вы уловите что-нибудь такое, что Вам покажется неясным или досадным, то знайте, чтб именно меня отвлекало, рассеивало и волновало. Всего лучшего. Глубоко Вам признательный Б. П. Впервые: ЛН. Т. 93. — Автограф (собр. В. Познера, Париж). 1 Пастернак познакомился с писателем и литературным критиком В. С. Познером в Берлине весной 1923 г. В 1929 г. Познер прислал Пастер¬наку составленную им «Anthologie de la prose Russe contemporaine» («Ан¬тологию современной русской прозы»), Paris, 1929, включавшую его пе¬реводы и краткие заметки об авторах. В «Антологии» дан отрывок из «Дет¬ства Люверс» в переводе Познера. 2 В заметке о Пастернаке в «Антологии» Познер писал: «Пастернак-поэт знаменит, Пастернак-прозаик еще не известен публике. Мы завиду¬ем тем, кто получит счастье через несколько лет открыть его для себя» (перевод с фр.). 3 Книга В. С. Познера «Русская литература» в серии «Панорама со¬временной литературы («Рапогата des litteratures contemporaines. Utterature Russe, par Vladimir Pozner». Paris, 1929). 490. РОДИТЕЛЯМ 3 мая 1929, Москва 3. V. 29. Дорогие мои! У нас сейчас по всем комнатам убор¬ка, и я сижу у Женёнка в комнате да и пишу не на своей бумаге. Тут же и Шура с Федичкой. Прасковья Петровна хлопочет на кухне по хозяйству, прислуга пылит в соседней комнате, Ирина в Ленинграде, Женя в Крыму — и все это я говорю никак не в выраженье трогательности, а чтобы объяснить свою словоохот¬ливость: вызвана она беспорядком. Сейчас выслал бабушке обыч¬ные деньги, квитанцию прилагаю. Месяца полтора тому назад писал дяде Осипу, ответа не имею. Я обращался в письме и к тете Варе1 и вот теперь боюсь, не дал ли маху, в живых ли она? Обыч¬ные сомненья, естественные в тех случаях, когда годами ничего друг о друге не знаешь. Но где бы и добыл я время, чтобы писать всем, кому надо и хочется, когда и с собственной семьей я не живу, а только квартирую в совместности. Оля здесь была, как вы уже знаете2. Страшно ей обрадовался. Умный, глубокий, хо¬роший человек, несомненно талантливый, и — однако с недо¬статком, который я давно уже перестал понимать. И так как я не моралист, то меня эта удивленность своею ролью смущает не со стороны житейски душевной, а тем, что она вредно отражается на ее трудах, т. е. на том, ради чего она отказалась от жизни, не отказавшись от самого пустого и малоценного в ней. Я заметил, что самого существенного в своих исследованиях, т. е. того, что могло бы составить ее собственную мысль, она до конца не доду¬мала, потому что всякий раз это становилось гордостью близких в тот момент, когда, по Евангелию, близкие перестают и должны перестать существовать. Я был на ее докладе и со всей просто¬той, которую мне внушает чувство к ней и которую она заслужи¬ла несколькими, мной уловленными достоинствами читанного, высказал ей приблизительно то же, о чем пишу и вам3. И все же, мои слова должны остаться между нами, потому что заочное дво-енье и троенье тем всегда ведет к обидам и недоразуменьям. — За границу (в Париж, проездом через Берлин) едет Ник<олай> Влад<имирович> Синезубов. Если успею и удастся, пошлю с ним Манфреда4. Крепко вас целую. Боря Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Жена И. И. Кауфмана Варвара Григорьевна, скончалась в 1940-х гг. 2 О. М. Фрейденберг пробыла в Москве с 28 по 30 апр. 1929 г. 3 Об этом разговоре О. Фрейденберг записала: «Боря, держась за щеку, мрачный, торопил меня. По дороге он сказал мне, что я не признаю в сво¬ей работе категории времени, и я удивилась его тонкости. Он еще что-то говорил мне верное, но не профессиональное, и я видела, что он прав, но слишком абсолютен, как человек, не знающий истории науки» («Пожиз¬ненная привязанность». С. 162). 4 Большой парадный портрет Манфреда Кана — работа Л. О. Пастер¬нака, заказанная и оплаченная его родителями, уехавшими во время Пер¬вой мировой войны в Германию и теперь требующими ее присылки. Художнику Н. В. Синезубову не удалось отвезти портрет из-за неоформ¬ленного своевременно разрешения на вывоз. 5—6 мая 1929, Москва 5.V.29 Дорогая Женичка! С большим чувством прочел сегодня твое прекрасное описа¬нье крымской весны. По-видимому это еще более походит на Ита¬лию, чем Кавказ, и воображаю, как это должно быть удивительно в своей тонкости и чистоте тона1. Поздравляю тебя с праздником2. У нас окна настежь, перед окнами толпы гуляющих, Москва очень нарядна. Шура на два дня (чтобы освободить няню) перевез Федюка в Машков3, и Ирина тоже из Ленинграда прямо туда поедет. Так что у нас редкая и нео¬бычайно наполняющая все кругом большим значеньем тишина. Это преображает и Женичку, который очень мил, сердечен и не по возрасту разумен. Конечно у него не хватило терпенья прочесть самому твои печатные (т. е. по-печатному написанные) строки, и он уже был готов раскапризничаться в требованьи, чтобы это ему прочли вслух. Разумеется, я уступил ему, чтобы его не расстраи¬вать. Растительная посылка привела его в шумный восторг, и он собирается выгнать целый тропический лес из присланного4. Вчера встретил Ольгу Александровну5, она расспрашивала о Женичке и, между прочим, узнав, что я собираюсь сводить его на Синюю Пти¬цу, нашла, что этого не следует делать, и напомнила мне, что там представлена «Тьма» (кот туда водит, — предатель, — детей — по¬мнишь?) и там души неродившиеся и пр.6 И действительно, вспом¬нив все это и сопоставив с Женичкиной склонностью к страхам (дурных снов боится) — я порадовался тому, что до сих пор так и не открыл ему, куда его собираемся повести. Возможно, что я это отменю, завтра видно будет, — без тебя оно даже еще как-то дели¬катнее, и я не хотел бы рисковать его детским душевным покоем. 6. V. 29. Вчера я прервал это письмо, потому что пришел про¬щаться Борис Ильич. Он едет один, Евг<ения> Бор<исовна> и Элик тут остаются7. Он похудел против того, каким мы его видели зимой, и намекнув об этом, я узнал от него, что у него были не¬приятности с Алексей Николаевичем, и они даже в ссоре8, что для него, разумеется, событье не малое и очень гнетущее. Эти огорче-нья и являются причиной его отъезда на полугодовой срок, при¬чем поездка не деловая, а частная и со значеньем долговременно¬го отпуска для успокоенья и поправки. Между прочим и он, когда я ему напомнил содержанье Метерлинковой сказки, поддержал меня в нежеланьи пробовать ее эффекты (Ночь, Страхи, — ведь это все — действующие лица или олицетворенья там!) на Женич-ке. Теперь я пишу в самый момент, когда мы должны были бы быть в театре, а Женичка, ничего об этом не ведая, гуляет с Прасковьей Петровной. Она замечательный все-таки человек большой душев¬ной тонкости и доброты. Их с Женичкой теперь водой не разоль¬ешь. И Оле она очень понравилась. Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. 1 Е. В. Пастернак писала 2 мая 1929: «Боже! Как тут хорошо. Такое благородство и ясность, такая тонкость. Весна очень запоздала, мы ходим еще в пальто или теплых платьях, цветет миндаль и начинают цвести че¬решни. <...> Когда я вчера в 7 часов утра вышла на шоссе, то увидала, Боря, как ты бы разревелся. Это пейзаж до того неотделимый, до того глубокий, сросшийся с землей, морем, небом и людьми, в нем живущими <...> Горы покрыты круглыми большими камнями, которые как бы ползут и катятся все время сверху вниз, и из этих камней складываются стены домов, ули¬цы, заборы, крохотные игрушечные дворики...» (там же. С. 292). 2 Праздник Пасхи. 3 В Машковом пер. жили Вильямы. 4 Е. В. Пастернак включила в свое письмо слова к сыну, написанные печатными буквами; в конверт были вложены засушенная лаванда, цве¬ток миндаля, семена туи и кипариса. 5 О. А. Айзенман. 6 Сказка М. Метерлинка «Синяя птица» шла во МХАТе. 7 Збарские. 8 Учитель Б. И. Збарского и директор Биохимического института им. Л. Я. Карпова академик А. Н. Бах. 492. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 12 мая 1929, Москва 12.V.29 Дорогая, это третий по счету ответ на твое письмо. В тех были другие обращенья. Но что я люблю тебя, ты знаешь, а также и то, ктб ты. А волнующая чернильная чепуха, которой поддаешься, не¬мыслимо-нестерпима уже через мгновенье по написаньи, и как раз она осуждает письма на неотсылку. На этот раз она была еще вызвана и характером твоего письма. Это качество ты получила при рожденьи, и оно сказывалось всегда в твоих письмах, но все¬го больше его — в последних. Никогда еще твои слова не действо¬вали на меня так, как в этом году. Может быть ты и сама не знаешь о переменах, происшедших в тебе, но так именно я читаю твои строки за несколько тысяч верст от тебя, так сужу, так вынужден судить, и не смейся надо мной, если я ошибаюсь. В прошлом году ты писала о secheresse morale*. И это тебя огорчало. Я тогда бы не сумел тебе сказать, что суха только новизна этого открытья, а не его предмет, что горька неожиданность, неподготовленность на-блюденья, а не наблюденное1. Но теперь по-видимому это уже позади, и озадаченность не застилает озадачившего, а последнее, предоставленное себе самому, оказалось влажнее влажного, и ты убедилась, что мысль не только не разлучит тебя с живым миром, а напротив того, это опять новое какое-то в жизни новоселье, на которое он пойдет вновь ломиться всей своей свежей целостнос¬тью, как во все наши переломные сроки. Итак, тебе уже больше не больно, мой друг, и ты не обижаешься на свою новую зрелость? Ты мне ничего об этом не пишешь. Я это вычитываю из волную¬щего спокойствия твоих строк. Чтобы их прочесть, на них надо глядеть глазами. А прочитав их, испытываешь чувство, точно со¬провождал их ход, закрыв глаза. Это действие крупнейших на свете вещей, так действует на нас обреченное достоинство природы. Таковы же люди складки Goethe-Rilke, и так как твоя порода мне давно ясна, то я знал, что на горечи прошлогоднего признанья ты не остановишься, что тебе сужден шум нового прилива, новой ре¬альности, по-новому молодой, т. е. не ограниченной одним толь¬ко сердцем. — Я думаю, если бы ты была здесь, это развитье у тебя и у меня шло бы скорее. Мы облегчали бы работу тому, что в нас с тобой сидит, и вероятно это протекало бы так. Мы бы расходи¬лись и ссорились друг с другом и потом друг к другу возвраща¬лись. В эти промежутки ты ненавидела бы меня больше, чем я тебя, и мы причиняли бы друг другу больше боли, чем ее заключено в нашей разлуке. Но наше созреванье (которому ведь нет конца) шло бы скорее и мы бы только оттого и терзали друг друга, что разом бы терзались тем одним, чему сейчас подчинены порознь. Ты догадываешься, что частью сказанного о тебе, я попутно рассказал и о себе. Но в отличье от тебя, я еще и просто постарел, и может быть даже и болен. Но еще более, чем стар и болен, я сча¬стлив. Никогда я еще не радовался тому, что свет устроен, как он устроен, как в последний год. И не последней радостью для меня было то, о чем я упомянул вскользь выше. Этого нельзя назвать открытьем, потому что трижды или четырежды в жизни это было уже видано. Но эти состоянья просветленья, видно, нуждаются в напоминаньи. И вот теперь, когда я увидал, что болезненная тя- * душевном оскудении (фр.). 316 гостность зрелости вновь поворачивает весь мир на оси и совер¬шенно так же, как в какие-то мгновенья детства, первой любви и первой поэтической объективности, я понял, как падка жизнь до наших краеугольных переломов, и что ко всем нашим переменам она относится, как к праздникам, хотя бы сами-то мы иные из этих превращений и оплакивали. И если я теперь тебе скажу, что давно перестал читать ту ерун¬ду, которую пишут о тебе и обо мне люди, этого не переживавшие, но только и живу твоим и моим будущим, то есть надеждой на нашу общую работу, в сотрудничестве с людьми, наиболее близкими, то я назову тебе ту же радость, о которой выше, и лишь в несколько иных выраженьях. В теченье мая я вышлю тебе несколько вещей, которыми был занят весь истекший год. Я с разных сторон захожу к той большой обыкновенности, которую спешу противопоставить всему необык¬новенному, что о нас двоих слышу. Я одновременно начал две про¬заических вещи и пока не кончу их, не вправе взглянуть на тебя, потому что это мой долг перед Rilke, тобой и собою2. Кроме того, как выйдет, пошлю тебе «Поверх Барьеров», которых ты не узна¬ешь. У меня чувство их полной тождественности с тем, что я хотел сказать уже во времена футуристического разврата, как-то ужива¬ется с чувством того, что в них ничего старого, кроме названья книги, не осталось. Даже в том случае, если это полный самооб¬ман, и никто в книге не найдет поэзии, все равно остается непо-колебленным тот факт, что прошлое лето я видел, слышал и чув¬ствовал так, как в наиважнейшие годы моей жизни. И у меня просьба к тебе, чтобы ты мне ни о чем не писала в отдельности, пока посылки не улягутся во всей совокупности. И еще другое. Ты живешь не здесь и не знаешь того, что когда при встрече с кем нибудь на людях, в издательстве я начинаю, мямля: «А, NN — здравствуйте! Знаете — мм — » то рядом стоящие подсказывают, шутливо как бы предупреждая попугая, фраза которого всем из¬вестна: — Марина Цветаева... Так, и довольно пикантно, получи¬лось с Лилей Брик, это мне подсказавшей в тот миг, когда увидав ее с возвратившимся Маяковским, я собрался рассказать им, как у меня в «Кр<асной> Нови» не приняли посвященья тебе (устра¬нили твое имя, но стихотворенье взяли) и отказались печатать эпиграмму на Маяковского, как ни настаивал на ее напечатаньи Всеволод Иванов, один из соредакторов3. Ну так вот. Дело не в том, что попугайской моей фразы ты не найдешь ни в чем из при¬сланного, ни также среди посвящений в «Барьерах» — потому что вряд ли это попугайство может тебя радовать, да и никакого попу¬гайства нет, или попугаев тысячи, о чем ниже. Но по тем частям задуманного, которые пока готовы, ты не сможешь догадаться о месте, которое займешь и должна будешь занять в дальнейшем продолженьи обеих работ и во всяком случае, в развитии Охран¬ной грамоты, за окончанье которой я возьмусь по исполненьи дру¬гой прозы, начисто повествовательной и не философской4. За переделкой «Барьеров» я еще больше, если это возможно, полюбил Святополка, Ломоносову, С<ергея> Жковлевича> и ос¬тальных друзей, части которых ты не знаешь, потому что им тут не дают ходу. — И так как я этого не успел сделать за «Сестрой», когда чувство было еще очищенней, то пришлось наверстывать упущенное и похоже, в состояньи налета на целую книгу, я уяснил себе существо всего нелюбимого и побежденного — будь то чи¬новник от культуры, как Ходасевич, или талант, у своего таланта ничему не научившийся, как Маяковский. Для меня они совер¬шенно безразличны. И вот (ты сейчас оскорбишься) всю дугу, от бездарности через пустоцвет (момент высшего подъема) ведущую к бесплодию я называю для простоты романтизмом — и меня не пугает, что мы разойдемся с тобой в терминологии5. Но я опять вдруг (попутно) увидал границу, у которой одинаково кончаются и дурак и «интересный человек», и с которой начинается тот го¬лый, громадный поэт, который явлен на свете только под двумя мне известными видами: в гении и в обыкновенном человеке. Не смейся, это — одна порода, посредственность же гораздо ярче и ядовитее, чем ее принято изображать6. А твой случай с Маяковским только частность. Я был готов заняться вашими зимними восторгами, потому что любить Мая¬ковского мне легче, чем презирать7, а до твоего отзыва о «Хоро¬шо» я уже было примирился с тем что стать советским Бальмон-том, по странности, выпало на долю именно ему. Правда, в «Хо¬рошо» есть места, возвышающиеся над этой пустой инструмен¬тально стью, но я их насчитал немного. Кроме того, если вспомнить, что музыка есть совесть слова, то я бы даже эту бессо-вестную словесность не назвал и музыкальной, хотя по-Северя-нински. Но тут, знаю я, мы разойдемся. Однако я заговорил о нем по другому поводу. Прости, он мог бы тебя ударить, и все же это было бы не так низко, как случай его странной забывчивости. Нет, уверь меня, еще раз. Он не сказал, он правда не сказал тебе: «не анекдот ли, Марина, — всес<оюзная> асс<оциация> пролет<ар-ских> пис<ателей> (ВАПП) ценит Вас, как поэта, больше чем меня»? У него этого не вырвалось при виде тебя, как вырвалось бы у всякого попугая? — Когда-то Брюсов писал о хожденьи руч¬ных списков с «Сестры» (ее не издавали8). Но что сказать о Кры¬солове? Как измерить тираж этого рукописного изданья? Он ис¬числяется, вероятно, тысячами, и только вопрос, — сколько их. Теперь секрет, о котором никому, даже С. Я., ни слова, а то все погубишь. Уже и сейчас ясны формы моего появленья у тебя. Беспощадно-конфузную, почти порочаще ответственную наглость одного предложенья я приму только затем, чтобы сдать тебе на руки или может быть, с тобой разделить. При твоей нелегальнос¬ти это временно останется нашей тайной и у меня найдется не¬скромности (напускной) покрыть ее своим именем. Предстоит обработать существующие переводы Фауста (по невежеству я знаю только два: Фетов и Брюсовский); думаю половину придется пе¬реводить наново. Я об этом еще не говорил, но меня называли. Если бы не это проклятье с прозами и недоконченными ве¬щами, я бы мог сняться на эту работу (я приму ее только при усло¬вии долговременной командировки в Веймар) хоть сейчас. — Пока ничего об этом не знаю, потому что по горло занят другими рабо¬тами, и лето наступает, т. е. дает чувствовать себя и денежно. — Может случиться и так, что я до дачи все это оформлю, и тогда, если ты согласна и у тебя будет досуг, может быть, сейчас же к это¬му и приступишь, и напишешь мне, какие партии себе облюбова¬ла. И мы будем друг друга править, не правда ли, мой друг? Ты рада? Но, как сказано, молчок, — и при ответных поминаньях на¬зывай это работой и не более того. Думаю, я найду способ перио¬дически переводить тебе деньги9. Но только не торопи меня. В той счастливости, о которой я писал на начальных страницах, един¬ственный несчастный изъян это моя мешкотность и все усилива-ющееся расхожденье со сроками. — А теперь, если можно, расце¬луй, пожалуйста, С<ережу>, Св.-М<ирского>, и всех тех, кото¬рых я полюбил еще больше, но не переписываюсь по обилию до¬пущенных в прошлые годы пробелов и по необходимости спешно восполнить их. Обнимаю тебя. Весь твой Б. P. S. Книжку В. Познера вчера получил. Еще ранее он при¬слал мне свою антологию10. Судя по нескольким вводным замеча¬ньям в антологии, частью совпавшим с моими собственными сим¬патиями, я ждал настоящей широты, объективности и благо¬родства и от его истории литературы. В таком духе ему и написал, с просьбой о присылке книги. Я ее только пробежал пока, и чем милее мне иные страницы (об Анненском, об Ахматовой и др.), оправдывающие мои надежды, тем досаднее его промахи, непо¬нятные и непозволительные, нет, — просто говоря обесцениваю¬щие, дискредитирующие всю книгу целиком и все содержащиеся в ней утвержденья. Нельзя, находя место для упоминанья Бобро¬вых, Лунцев, Родовых, Эльз Триоле, Кирсановых, Кусиковых, Крученых и т. д. и т. д. — обходить полным молчаньем Асеева. Он не упомянут ни разу хотя бы в перечисленьях имен собственных, и это такое упущенье, что сразу бросается в глаза. Удивляюсь, как это могло с ним случиться. А что сказать о такой неполноте мне, ежели и забвенье Демьяна Бедного показалось мне смешным с его стороны капризом, а как нужен мне этот самый Демьян, ты легко себе представишь. Асеев же настоящий, хотя и несчастный по сво¬ей судьбе — поэт. Это человек, легкомысленный и от природы, да еще вдобавок и слишком предавшийся Лефовскому влиянью. Во¬обще осведомленность Познера кончается по-видимому на 22 годе, и он лучше бы сделал, если бы честно ограничил свою задачу, и неосведомленность свою либо оговорил либо же восполнял. А оп¬лошность с Асеевым так меня удручает, что затрудняюсь и отве¬чать В. П<ознеру>, а то придется ругаться. Ужасная безвкусица этот перечень двадцатостепенных фигур при очень хорошем взгляде на крупные вещи, на ход десятилетий и пр. «Охр<анную> Гр<амоту>» посылаю на имя С. Я.11, это вмес¬те и привет ему. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 168). 1 Пастернак отзывался на эти жалобы в письме Цветаевой № 421. 2 Имеются в виду «Повесть» и «Охранная грамота». 3 Цикл стихотворных посланий был отдан в «Красную новь», но назв. «Марине Цветаевой» потребовали снять, а надпись на «Сестре моей жиз¬ни» «Маяковскому» («Вы заняты нашим балансом...») исключили из пуб¬ликации. В подборке под назв. «Четыре стихотворения» остались: «Анне Ахматовой», «Мейерхольдам» и два стих, без назв., обращенные к Цветае¬вой, «Ты вправе, вывернув карман...» и не опознанный в редакции акро¬стих «Мгновенный снег, когда булыжник #зрен...» («Красная новь», 1929, JSfe 5). Акростих был также записан на шмуцтитуле подаренного Цветае¬вой сб. «Избранные стихи» (М., «Огонек», 1929) с назв. «Вместо стихотво¬рения. Акростих» (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 2, ед. хр. 170). 4 «Повесть» (1929), по мысли Пастернака, была частью прозаического романа, над которым он продолжал работу. Сюжетная связь повести со «Спек¬торским» позволяет считать, что Мария Ильина, чьим прообразом была Цве¬таева, должна была появиться в продолжении романа. Цветаева также зани¬мала значительное место в замыслах «Охранной грамоты», о чем Пастернак писал ей (письмо № 392). Весной 1926 г., получив «Поэму Конца», Пастер¬нак четко осознал не только свою деятельность, но и поэзию Цветаевой как развитие того, что сделал Рильке. Он понял, что «истинная биография боль¬шого, векового поэта состоит в том, что делалось и случалось с людьми, его пережившими и на нем сложившимися» (письмо № 513). См. в «Охранной грамоте»: «Область подсознательного у гения не поддается обмеру. Ее со-ставляет все, что творится с его читателями, и чего он не знает». 5 О романтизме как мировосприятии, свойственном времени и иду¬щем от немецких романтиков, Пастернак писал в «Охранной грамоте»: «В своей символике, то есть во всем, что есть образно соприкасающегося с орфизмом и христианством, в этом полагающем себя в мерила жизни и жизнью за это расплачивающемся поэте, романтическое жизнеописание покоряюще ярко и неоспоримо <...> Я эту концепцию разделял со всеми. Я расставался с ней в той еще стадии, когда она была необязательно мягка у символистов, героизма не предполагала и кровью еще не пахла». 6 О гении и обыкновенном человеке Пастернак говорил в «Выступ¬лении на III пленуме правления Союза писателей СССР»: «На мой взгляд, гений сродни обыкновенному человеку <...> Это — количественные по¬люсы качественно однородного, образцового человечества, дистанция же между ними не пустует. Промежуток этот заполнен теми "интересными людьми", <...> которые-то, на мой взгляд, и составляют толщу так назы¬ваемой посредственности» (см. т. V наст. собр.). 7 По просьбе А. Крученых Пастернак записал на групповой фотогра¬фии с Маяковским дошедшие до него известия о зимних восторгах евра¬зийцев: «Когда Маяковского в Париже спросили: "Ну, а как Пастер¬нак...?" — он ответил: " — Провожал меня. —". Попутно свидетельствую (из того же источника), что поэма "Хорошо" произвела там на слушате¬лей потрясающее и неизгладимое впечатленье, как это бывало с первона¬чальными вещами М<аяковского>, и представители левейшего крыла эмиграции (евразийцы) были счастливы пожать руку этому первому миро¬вому пролетарскому гению (собственные слова одного из них, до меня до¬шедшие). Чувства последнего разделяю, — с вечною растравой для чувств к Маяковскому неизбежной. Б. П.» (РГАЛИ, ф. 1334. См. т. V наст. собр. — Из альбомов А Крученых). 8 См. статью В. Брюсова «Вчера, сегодня, завтра русской поэзии» («Печать и революция», 1922, № 7): «Стихи Пастернака удостоились чес¬ти, не выпадавшей стихотворным произведениям <...> приблизительно с эпохи Пушкина: они распространялись в списках». 9 Пастернак намекал Цветаевой об этом предложении, по-видимому, исходившем от М. Н. Розанова, который вместе с А. В. Луначарским осу¬ществлял общую редакцию Юбилейного собрания Гете. Но этот план вско¬ре отпал (см. письмо № 516). 10«Panorama des litteratures contemporaines. Litterature Russe, par Vladimir Pozner». Paris, 1929 («Панорама современной литературы. Русская литература»); «Anthologie de la prose Russe contemporaine», Paris, 1929. См. письмо № 494 с разбором книги. 11 Рукопись первой части «Охранной грамоты» послать не удалось. См. письмо № 497. 493. Е. В. ПАСТЕРНАК 12 мая 1929, Москва 12.V.29 Дорогая Женичка! Женёночек так свыкся с твоим отсутстви¬ем, что утерял опять достоинства, временно в нем вызванные к существованью новизной разлуки. И этого лентяя не легче зас¬тавить писать письмо тебе1, чем бабушке. Он страшно был рад пр<офессору> Зеленке с подношеньями от тебя, и действитель¬но, цветы пришли в прекрасном виде и р<ахат>-локум превос¬ходен. Никаких фотографий пока нет, и никуда я их без тебя по¬сылать не буду2. Как, кстати, имя и отчество Аристовой?3 Я ей поклонился в одной открытке к тебе, и неудобно было, что без отчества. Может быть, Вячеслав Павлович и не поедет в Гаспру, потому что для Киры Ал<ександров>ны не оказалось места. — Сегодня у меня сняли и выколотили ковры, может быть сегодня же и уложу их, — воскресенье, и у меня нет нафталина, но ду¬маю, в аптеке найду. Я был еще раз у американцев и кажется тебе об этом писал. Их несколько человек, 3 или 4 четы, все очень милые, все путешествуют без деловой цели, для собственного удовольствия, провел у них час за чаем. Р<аисе> Н<иколаевне> еще не писал4. Получил из-за границы Антологию русской про¬зы, с 10-ю страничками из Enfance de Luvers*, а совсем недавно и книжку о русской литературе, начиная с первых символистов до наших дней5, книжку, местами очень неплохую, но в то же время в целом и очень спорную и с недопустимыми пробелами. Так, там даже однажды вскользь, при перечисленьи нескольких имен, упомянут Бобров — и совершенно обойден молчаньем Ник. Асе¬ев, точно его и не бывало. Переводы же в прозаической антоло¬гии — превосходные. Автор той и другой книги — Вл. Познер — помнишь тот, что балладу читал, где «идут и идут, и идут»6. Но как это его с Асеевым угораздило — не понимаю. И (говорю, ра¬зумеется, с совершенно другими чувствами) — не назван также Демьян Бедный, что тоже странно. Слабее всех последняя часть * Детства Люверс (фр.). 322 «Aujourd'hui»* — тут его осведомленность кончается 22-м годом и дальше пополнялась, вероятно, слабо и случайно. Если В. П<олонский> не поедет, то деньги вышлю по почте. Здесь была твоя кузина Фирочка7, и я как раз в это время мылся в ванне и не мог ее принять, т. е. пришлось ее промаять минут 15—20. Она очень тебе кланяется. Здесь уже с неделю со¬вершенное лето, и сегодня была первая гроза. Я регулярно по-пре-жнему недосыпаю и с такой же правильностью вывихиваю себе чуть ли не ежедневно большой палец левой руки. Все еще не могу оставить работы8, хотя занят ею уже не с той тревогой, как рань¬ше, т. е. думаю, ближайший месяц денежно будет обеспечен. На наши облигации никакого выигрыша не пало. Крепко обнимаю тебя. Твой Боря Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. 1 К письму приложена написанная под диктовку маленького Жени записка. 2 Перед отъездом Е. В. Пастернак повела сына в фотоателье и проси¬ла послать карточки в Берлин. 3 Художница Анна Ивановна Аристова была соседкой Е. В. Пастер¬нак по комнате в санатории. 4 О приезде группы американских специалистов по педагогике и про¬блемам детской преступности, в которую вошли друзья и знакомые Ломо¬носовых по совместной работе, Пастернак писал жене 2 мая и Р. Н. Ломо¬носовой 16 мая 1929: «Это очень, очень милые люди. <...> Мне они все очень понравились, и Вы наверное не ошиблись в них, доверив им ломо¬носовскую волну: они ее хорошо приняли и полностью докатили, мне за суд волны болеть душой не пришлось. Иное дело — я. Я наверняка (через их преломленье) обманул Ваше доверье. Во-первых, Жени уже не было в Москве ко времени их приезда. Было 1-е мая и дни Страстной. Учрежде¬нья, музеи и пр. были закрыты по майским основаньям, дома у нас на два, на три дня разбежалась по другим, бытовым причинам генеральная пред¬праздничная уборка. Все стояло кучею и вверх ногами: мне некуда их было пригласить. Далее, хотя я предлагал им свои услуги, но так и остался со¬вершенно бесполезным для них — у них были другие пути и связи» («Минувшее», № 16. С. 155). 5 Книги Познера. См. письмо JSfe 489. В письме JSfe 494дан разбор кни¬ги «Панорама...». 6 Воспоминания о знакомстве с В. Познером в литературном кафе Prager Diele в Берлине весной 1923 г. 7 Эсфирь Беркович. 8 Работы над «Повестью». * «Наши дни» (фр.). 323 494. В. С. ПОЗНЕРУ 13 мая 1929, Москва 13.V.29 Вы мне опять не сообщили Вашего отчества. Благодарю Вас за книгу. Позвольте сказать Вам искренно, что я о ней думаю, Вас не щадя, потому что если Вы со мной согласитесь, то недостаток, который, на мой взгляд, роняет ценность Вашего труда и может дурно повлиять на судьбу книги, — легко поправить, да и случая внести эти исправленья недолго придется ждать, благо это 4-е уже изданье и, следовательно, книга будет переиздаваться. Я Вам ука¬жу на две, на три частности, но суть не в них, они будут поясни¬тельного характера, а потому и назову я их не сразу, а вперед ска¬жу о том общем изъяне, который и мог только их вызвать. Предупреждаю Вас, что книгу я получил лишь третьего дня, и все время был очень занят. Я прочел ее не всю и читал не по порядку. Однако, пусть и без последовательности и вперемежку, две трети ее я все же прочел и не думаю, чтобы в недостающей трети находились те оговорки, которые служили бы автору изви-неньем, либо же, заключая теоретические обоснованья шерохо¬ватости, возводили недочеты книги в намеренно осознанную си¬стему. Книгу Вы выслали мне по моей просьбе, просьба была вну¬шена ожиданьями, ожиданья были вызваны Вашими вводными замечаньями в Антологии1. Тремя первыми частями книга эти ожиданья оправдала. Объективными эти 277 страниц можно на¬звать лишь с тем ограниченьем, которое привлекает к Вам и дела¬ет Вам честь. Это — историческая широта человека живого, с при-страстьями, но такого, который этими пристрастьями не тешит¬ся, а сквозь них и при их помощи растет, переходя к широте еще большей и предрешенно живой. Откуда я это заключаю, или, дру¬гими словами, чтб подтвердило мне, что я в своих надеждах на Ваше лицо не обманулся? Вы нигде не даете своей поэтики, кото¬рая бы являлась мерилом Ваших суждений и оценок, и хорошо очень сделали, что не пустились на такую подделку. Потому что глубже и богаче всяких эстетических схем встает Ваша эстетика из сотни разбросанных по всем главам незначительностей, гово¬рящих о Вашем незаурядном, — творческой складки пониманьи. Таковы замечанья о переводах в главе об Анненском2; таковы со¬ображенья о Бальмонтовой музыкальности первых книг, когда эта музыка умела звучать, потому что представляла новизну для авто¬pa, такова трактовка Брюсовской судьбы (непоэтическая недо¬оценка жизни и действительности, ее, так сказать, порядкового места в последовательности творческого дела) и пр. и пр., — на¬зываю лишь затем, чтобы Вам было ясно, о чем говорю. Тут много прекрасных глав (об Анненском, о Блоке, об Ахматовой) — но я не занимаюсь разбором достоинств книги, побужденья у меня со¬всем обратные, я просто хочу, перед тем как перейти к четвертой части, ставящей Вас и книгу в ложное положенье, указать, как сильно и с какой выгодной стороны показывает себя автор, как много, другими словами, мы вправе от него требовать. Почему Вы не пополнили своей осведомленности, с 22-го года становящейся очень недостаточной?3 Отчего, если это было невоз¬можно, не предпочли ограничить книгу тремя первыми, прекрас¬ными частями. Наконец, если Вы не могли отказаться от характе¬ристики этого периода, естественно близкого Вам и дорогого, то надо было из матерьяла, Вам доступного, выделить одно только несомненное и проверенное. Эту часть, шаткость подступа к кото¬рой Вы не могли не сознавать сами, следовало писать совершенно по-иному, нежели первые три. Тут сухая осторожность должна была заступить место личного лиризма, который в предыдущих частях дает историческую действительность, преломленную одаренным автором, а в этой преломляет ее через ряд житейских случайностей, т. е. через превратную среду, представляющую Вас в еще более лож¬ном и незаслуженном свете, нежели Ваши утвержденья. Здесь надо было позабыть кучу имен, Вами удержанных в памяти, и во всяком случае, посвятив две страницы Лунцу, назвав Боброва, Эльзу Трио-ле и пр. и пр., немыслимо было обходить совершенным молчаньем Ник. Асеева, равно как и странно было при Родовых, Машировых и пр. забыть о существованьи Демьяна Бедного4. Надо ли говорить, что для личной неудовлетворенности Вы мне прямого повода не подали, кроме того косвенного (с Асеевым), ко¬торый, может быть, стоит прямого. Потому что как бы ни различе¬ствовали наши устремленья, как чужд не был бы мне былой Леф, как мимоходом не содействовал бы я всем смыслом моих работ по-степенному оттесненью их на задний план, Асеев есть Асеев, и он поэт мировой и бессмертный в том случае, если Кирсановы и Вага¬новы и т. д. и т. д. остаются у Вас на страницах и с них не скатыва¬ются. Вы должны понять меня: я не отказываю названным в поэти¬ческой жилке, я не перевожу их в самозванцы, я просто призываю Вас к масштабам и пропорциям. Ведь вот сумели же Вы предста¬вить участь Брюсова как трагедию и горькой серьезности ее не по¬низили. Нашлось же у Вас достойной человечности написать, не роняя предмета о Бальмонте, Вяч. Иванове, Ходасевиче (Вам этот такт изменил лишь в главе о Северянине, тут Вы тему обидно упро¬стили, тем ее исказив). А трагедия Асеева есть трагедия природного поэта, перелегкомысленничавшего несколько по-иному, нежели Бальмонт и Северянин, потому что тут не искусство, но время вы¬катило ту же, собственно говоря, дилемму: страдать ли без иллю¬зий или преуспевать, обманываясь и обманывая других. — К сожа¬лению, я очень занят и вряд ли скоро опять смогу Вам написать. На Вашем месте я бы обязательно запросил Ленинградских друзей о книге и выбрал бы судьями наименее пристрастных, и кто постар¬ше. Вас просто засыплют указаньями, и то, что я привел, я сказал Вам только в поясненье общего впечатленья от последней части. Вы же не сердитесь на меня. А за всем сказанным горячо бла¬годарю Вас за подарок. Ваш Б. П. Впервые: ЛН. Т. 93. — Автограф (собр. В. Познера, Париж). 1 «Anthologie de la litterature Russe contemporaine» («Антология совре¬менной русской прозы»), Paris, 1929. 2 Глава об Ин. Анненском начинается с рассуждения о том, что поэт не может быть понят и оценен в переводе на другой язык, а признание Петрарки, Шелли и Гейне во Франции основано на «культурном ханже¬стве» и подчинении авторитету школьных учителей (там же. С. 40). 3 Владимир Познер учился в Петербурге, в Тенишевском училище, в литературной жизни которого принимал активное участие, входил в груп¬пу «Серапионовы братья». В 1922 г. уехал в Париж. 4 В письме 23 мая 1929 Пастернак извинялся за скороспелое сужде¬ние: «Я был несправедлив к Вам в отношении IV-ой части. Урывками ус¬пел в этом убедиться, как и в том, что книгу надо читать в ее естественной последовательности. Многое из того, чего ждал и не нашел в IV-й, рассы¬пано в предшествующих главах, там, где досказываются отдельные исто¬рии старших, концом приходящиеся на революционное время. Отказы¬ваюсь ото всех моих замечаний, кроме одного, об Асееве. Впрочем, на-прасно я их беру назад: от проверки и переработки последней главы в но¬вом издании, и такой проверки, которую произвели бы Вы, книга бы только выиграла. Но и тон у меня сегодня совершенно другой. А главное, не то совсем надо было Вам написать. Не о книге, а о том, что удивительна в 24 года такая зрелость, и благородство, и — глубина. Что написать книгу по истории литературы, которая бы читалась как серьезнейшие произведе¬нья живейшего творчества и за которой постоянно бы веяло завидно-пла¬стическое, достойное разделенья и по-должному не высказанное, не от-деланное под теорию пониманье мира, да еще на чужом языке при всех этих качествах, в этом языке свободно проявленных, да еще в таком воз¬расте, — это чудо, с которым надо поздравить и перед которым можно преклониться. Вот что я упустил Вам сказать* (ЛН. Т. 93. С. 725—726). 495. А. Е. КРУЧЕНЫХ 14 мая 1929, Москва Милый Алеша! Заходил к тебе вчера (но не застал), и вот по какому поводу. Мне хочется повидаться с Николаем1, но стыдно казаться ему на глаза, не прочитав вперед двух его теоретических книг, — ты мне о них говорил, и будто есть они у тебя2. Не согласился ли бы ты по¬звонить мне как-нибудь в 3 ч. дня или в 8 по телефону. Мы бы условились о часе, и я бы к тебе за ними зашел, если бы ты конеч¬но был согласен дать мне их временно на прочтение. Жму твою руку. № мой телефона — 1-71-64. Твой 2>. Я. 14.V.29 Впервые. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1334, on. 1, ед. хр. 184). ,Н. Н. Асеев. 2 Имеются в виду книги Асеева: «Дневник поэта» (Л., 1929) и «Работа над стихом» (Л., 1929), в первой из которых многие примеры для анализа рифмы или интонации взяты из стихов Пастернака, в частности «Тем и вариаций». Вероятно, обида за Асеева, обойденного молчанием в книге В. Познера, вызвала желание навестить друга. 496. Е. В. ПАСТЕРНАК 17 мая 1929, Москва 17.V.29 Дорогая Женюра! Только что подали твою глицинию, но Же-ничка уже спит, передам ему завтра по пробужденьи. Что же ты нам не пишешь, собака. Не пиши, не пиши, Бог с тобой, только набирайся здоровья. Мы Женичке стали делать по утрам холод¬ные обтиранья (стоялой с вечера водой) и спим с ним при от¬крытом окне. Он ликует, предвкушая, как тебя напугает этими впервые допущенными задатками будущего мужества. Только надо заметить, что жара тут адская, и только разве сами окна по¬мнят, открыты ли они или нет, нам же и не почувствовать. — Вя-ч<еслав> Пав<лович> задерживается и очень спорно, поедет ли он в Гаспру вообще или нет. Тем временем, прости, пришлось прожить твои деньги. Но не печалься. Во вторник (21-го) поста¬раюсь обязательно достать, и у тебя еще будет довольно времени их получить. Приходила Феня, получив отпуск на одни сутки из больни¬цы. Ей мечталось и переночевать, — дом отказал ей в этом. Я по¬звонил Сене, не насилуя его, просто сказал, что хотела бы и с ними повидаться, он, не колеблясь, предложил привезти ее и на другой день заехать для отвоза в больницу. Разъезжала с ней Маня. От наших с самого твоего отъезда ни звука. Если и завтра ни¬чего не получу, запрошу. Был у Мейерхольдов. Так это получилось. В 7 часов позвонил он с настойчиво-проникновенной просьбой прийти к ним тотчас же и выслушать какое-то 14-летнее дарованье. Просил так, что я не нашелся, как отказать. Но через минуту очухался (перед тем я только-только от нафталина и шуб расселся работать), и позво¬нил ему, что не приду, и что у него есть способность просить по-женски. Но он пристал с удесятеренным жаром, сказав, что на коленях у телефона стоит, и все в таком роде. Шел страшно рас¬серженный с намереньем открыто это показать. Но у них оказа¬лась изумительная квартира и несколько человек гостей, между прочим, Полонские, мальчик же оказался действительно фено¬менально одаренным: Блоковско-Есенинский напев изливался неисчерпаемыми, не скоро кончающимися волнами1, — но в та¬ком возрасте традиция всегда заслоняет лицо и даже его как-то искать неуместно. Все постепенно разошлись, оба проводили меня на Волхонку. Говорили между прочим, что «Клоп»2 матерьяльно поднял театр, полные всю зиму сборы, чего раньше никогда не бывало. Прозы все еще не сдал, что задерживает и деньги3. Учащают¬ся случаи глупости и неловкости при общей изолгавшейся атмос¬фере. Все чаще и чаще, того не зная, попадаешь в мучительно лож¬ные положенья, не имея власти о том сказать. Обнимаю тебя. Твой Б. Привет Анне Ивановне4. Говорят, ты с ней в одной комнате. Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. 1 Евгений Долматовский. 2 Премьера комедии Маяковского «Клоп» в театре Мейерхольда со¬стоялась 13 февраля 1929 г. 3 Деньги были посланы 21 мая 1929. На бланке почтового пере¬вода в 50 руб.: «Дорогая Женюра! Посылаю, что могу, если будет мало, телеграфируй. Доживай с пользой и без забот остающуюся неделю. Нельзя сказать, чтобы баловала ты нас письмами, но я не сержусь, и если тому нет более серьезной причины, то и слава Богу. Обнимаю тебя. Твой В.». 4 Художница А. И. Аристова. 497. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 30 мая 1929, Москва 30.V.29 Дорогая Марина! Мне вернули с почты ранее принятую бандероль с рукопи¬сью на твое имя при разъяснении, что на такие пересылки требу¬ется специальное разрешенье1. Я не пойду его исхлопатывать не из лени, а из боязни, как бы не посеять в инстанции, которая меня может быть, не знает, подозренья относительно всей нашей пере¬писки, и — будущей. Мне очень хочется показать тебе, что я сделал за год, придет¬ся однако повременить. К концу лета все сбежится в печатном виде, в котором до сих пор пересылка производилась беспрепят¬ственно. До этого времени все и придется отложить. Вероятно из этих разноразгонных прыжков разной длины и удачи самым стоющим будет начало прозаического романа, кото¬рый я начал в феврале и в одной части (четвертой, т. е. не по по¬рядку, а в смысле пропорции) недавно кончил. Мне посчастливи¬лось его на днях читать в исключительно благоприятствующих условьях (у Пильняка, перед молодежью его — советско-славяно¬фильской школы2), почему и критика выродилась во взаимные объятья, признанья в любви, и пр. Слова же, там произнесен¬ные, — всем приснились, и я счастливого этого сна цитировать не буду. Но им уж захотелось абсолюта, и тогда некоторые из них ста¬ли высказывать цеховые пожеланья. И вот этим немногим я ска¬зал, что их советами бы воспользовался, если бы был свободным художником, каким они себя и, верно, меня считают. А я не ху¬дожник, а несчастный человек. Мне не пришлось делать ссылки на тебя и твой крут, потому что все известно, и они меня поняли. Это заявленье о своей эстетике я делал в состояньи беспредельно¬го, незаслуженного счастья. Счастлив я был и Ямским Полем и Avenue Jeanne d'Arc3. У Мандельштама осенью случилось очень досадное недора¬зуменье с Горнфельдом, по вине одного издательства. Оно было улажено обоюдосторонними письмами в редакцию4. В середине зимы он имел глупость и несчастье «в общественном разрезе» по¬ставить тему, одноименную с областью, в которой он проштра¬фился, или только, как хочу думать, благородно обжегся. Он на¬печатал в «Известиях» фельетон о постановке переводческого дела в СССР, прекрасно написанный и показавшийся мне глубоко ан¬типатичным5. Он там называл изъяном дела то, что переводы по¬ручаются (как бы сказать покороче) тем, кому бы я их только и поручал, т. е. людям нуждающимся, знающим языки, а не литера¬торам-специалистам. Это даже немного било по моим постоян¬ным усильям и по моим симпатиям. Я люблю людей обыкновен-ных, и сам — обыкновенный человек. Теперь против него поднята, действительно недостойная, трав¬ля, и как всё у нас сейчас, под ложным, разумеется, предлогом6. Т. е. официальные журналисты, являющиеся спицами левейшего коле¬са, нападая на него, сами может быть не знают, что в своем движе-ньи увлекаются приводною тягой правого. Им и в голову не прихо-дит, что они наказывают его за статью в «Известиях», что это, ины¬ми словами, действие всяких старушек, от «Известий» находящих¬ся за тысячу верст. Это очень путаное дело. У нас против травли протестовало 15 лучших писателей (протестовали соседи стару¬шек!), и я в том числе7, сейчас в «Литературную Газету» прислан протест из Ленинграда с Ахматовой, Тихоновым, Толстым и други¬ми подписями. И все это разбивается о какую-то невидимую стену, постановления комиссий, разбиравших его дело, не печатают, пись¬ма писательские обходят молчаньем. А сам он удивителен. Правда, надо войти в его положенье, но его уверенности в правоте я зави¬дую. Вру, — смотрю, как на что-то нежданно-чужое. Объективно он не сделал ничего такого, что бы хоть отдаленно оправдывало уда¬ры, ему наносимые. А между тем он сам их растит и множит отсут¬ствием всего того, что бы его спасло и к чему я в нем все время взы-ваю. На его и его жены взгляд я — обыватель, и мы почти что пос¬сорились после одного разговора. Напрасно я об этом с тобой заго¬ворил. Неполнота рассказа тут равносильна искаженью. Всего лучшего. Я опять, кажется, на верном пути. На твоем. Вот увидишь. Твой Б. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 170). 1 Это была машин, первой части «Охранной грамоты» (см. конец пись¬ма №492). 2 В числе слушателей был А П. Платонов, прозу которого Пастернак характеризует как советско-славянофильскую. 3 Адрес Пильняка, где происходило чтение, и адрес М. Цветаевой в Париже. 4 Издательство «ЗиФ» выпустило литературную обработку перевода романа Ш. де Костера «Тиль Уленшпигель», сделанную Мандельштамом, обозначив на титуле его имя, как переводчика. По его требованию, изда¬тельство печатно признало свою ошибку («Красная газета», 13 нояб. 1928); переводчик Костера А. Г. Горнфельд снял свои обвинения Мандельштама в плагиате («Красная газета», 28 нояб. 1928). 5 О. Мандельштам. «Потоки халтуры» («Известия», 7 апр. 1929). 6 Имеется в виду фельетон Д. И. Заславского «Скромный плагиат или развязная халтура» («Литературная газета», 7 мая 1929). 7 Письмо в защиту Мандельштама было опубликовано в «Литератур¬ной газете», 20 мая 1929. 498. РОДИТЕЛЯМ 31 мая 1929у Москва 31.V.29 Дорогие мои! Я не на все мог ответить в открытке. Горячо благодарю тебя, папа. Насколько я тебя понял, ты предлагаешь подарить мне шестьсот пятьдесят рублей? Но, разумеется, я не приму такого подарка ни целиком, ни в сколь угодно малой его доле. Да это и не нужно. Для меня таким же подарком был бы простой обмен с тобой, подобно пересылкам бабушке, соответственно расширен¬ный и направленный по другой родне. Таким образом, попутно оказались бы одаренными они, что было бы очень добрым де-лом, а для меня незабываемой услугой, равносильной прямому дару, было бы предоставленье такой меновой возможности. Не так давно я отклонил такого же рода подарок в 250 долларов, ко¬торые привезла сюда одна американская писательница от Ломо¬носовой для Жени, и она деньги повезла назад. Я и Раисе Нико¬лаевне ответил тем же, что и тебе, т. е. просьбой об установлены! способа, как нам расквитаться1. Не форсирую тебя сроком, т. е. не прошу, чтобы ты тотчас мне указал, кому и какие суммы стать посылать, потому что тут нет Жени (она завтра утром приезжает из Севастополя), а без нее мне наш бюджет не вполне ясен. Же-нюшок немного охрип, и странно слышать его скороговорку в басистом тембре Розалии Александровны2. Он волнуется, как бы ему завтра не проспать на вокзал и, верно, поздно уснет и плохо будет спать. Все сошлось очень хорошо, Жени не было тут це¬лый месяц, и только вчера я сдал переписчице первую часть ро¬мана (в прозе)3, так что временное освобожденье почти день в день совпадает с прибытьем Жени и два дня я смогу ей посвя¬тить, ни о чем не думая. Это первый за долгие годы случай, как и первый случай, когда (как десять лет тому назад), я чувствую, что что-то сделал, и что и со мной что-то неизбежно и в том же крупном духе, должно сделаться. Есть у всего этого и другая сторона, роковая и тревожная. Силь¬нее всего я чувствую и понимаю природу, людское же общество тог¬да, когда оно всего больше приближается к действию ее законов, т. е. в состоянии глухоты, накануне взрыва, в том состояньи, когда оно похоже на огромное и несчастное живое тело. И моя удача, т. е. серь¬езность сделанного пугает меня, как побочный исторический симп¬том. Я все это хорошо понимаю и ничего не могу изменить. Т. е., мо¬жет быть, Женю с мальчиком я вам подкину, но сам должен буду ос¬таться на весь этот год. Раньше года мне с начатой вещью не спра¬виться. Можно вспомнить о том, что всякое большое творчество несет в себе трагедию. Итак, — вот моя. — Но я дурак, каких свет не созда-вал. Зачем я вас зря волную. Я забыл об одном, и это должно успоко¬ить вас. Тут немало людей, которые меня крепко, незаслуженно креп¬ко любят. А беда и любовь вот две силы, которые только и остаются на сцене, очищенной от пустяков, на сцене, нас достойной. За гра¬ницей я работы не допишу. О чем же разговаривать. За сделанную часть я вознагражден сторицей. Во вторник я ее читал у Пильняка в обществе начинающей и, в отдельных ли¬цах, одаренной молодежи. Вероятно, мы друг друга взаимно гип¬нотизировали, и эта ночь в Петровском парке всем нам присни¬лась. Сном этим я с избытком и вознагражден. Я давно-давно (пос¬ле вашего отъезда отсюда ни разу) этого не переживал. Мне мно¬гое это напомнило. Это же счастье и натолкнуло меня на темные параллели. — Но, — тороплюсь. Папа, предложи портретному че-ловеку зайти к нам, предварительно уговорившись со мной, или, если я уеду из города, то с Шурой, по нашему телефону 1-71-64; с Шурой же (архитектор Ал. Леон. Пастернак) по служебным: 93-75 или 3-27-31. Разрешенье получено4. Крепко обнимаю вас всех. Когда Женя приедет, то напишет вам и по своему выбору пришлет Женичкину фотографию. Ваш Боря Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 10 встрече с американцами, привезшими подарок от Ломоносовой, см. письмо № 493 и коммент. 4 с цитатой из письма к Ломоносовой 16 мая 1929. 2 Р. А. Розенфельд. 3 «Повесть». 4 Разговор о перевозе портрета Манфреда Кана в Германию со специ¬ально приезжавшим портретным человеком. 31 мая 1929, Москва Дорогой Николай! Мы живем как свиньи, ничего друг о друге не знаем. Но я дово¬лен жизнью. С конца января все время работал, кажется, не без уда¬чи. Начал большой роман в прозе, написал первую часть, листа на два с половиной, на три, сдал в Новый мир. Не знаю как назвать... Да и называть рано, четвертая, вероятно, доля предположенного1. В це-лом, может быть назову «Революция», если к лицу будет. Но это нисколько решительно не относится к делу, о котором ниже. Сейчас поэтический язык, в разных пропорциях состоящий из Хлебникова, тебя и меня, становится и начинает казаться мне нейтральным, незаимствованным и обыденным. Я перестал его слышать, мне не холодно от него, не жарко; мне было бы от него тяжело и страшно, если бы я перестал работать. С моей постоян¬ной тягой к опрятному одиночеству, мне, конечно, жутко бы по¬казалось оставаться доживать свои дни в таком многочисленном и наполовину отталкивающем обществе, если бы, — как говорю, я не знал и не чувствовал, что ухожу в сторону, ну хотя бы Чарс-кой — не смейся, как не смеюсь и я, называя эту писательницу. В отношении людей, застрявших в формах и средствах в не¬молодом возрасте, можно сказать просто. Они удовлетворились преддверием искусства, его первой, лицевой половиной, и мне страшно созерцать баб с керосиновыми бидонами в молочной: зачем, спрашивается, было входить именно сюда? Гораздо труднее с молодежью, с которой этого (по ее возрас¬ту) нельзя и спрашивать. Дело было бы легче, когда бы не время такое крутое <...> Впервые: Переписка Бориса Пастернака. М, «Художественная литерату¬ра», 1990. Печатается по машин, копии (собр. Д. Хренкова). Конец утрачен. 1 Первая часть вышла под назв. «Повесть» («Новый мир», 1929, № 7). Роман не был дописан. 500. Н. С. ТИХОНОВУ 14 июня 1929, Москва Дорогой Николай, благодарю и уступаю: с ласковостью и содержаньем твоего письма тягаться не в силах, сдаюсь, ре¬корд — твой. Но шутки в сторону, — я рад, — я не знал, что все у нас с то¬бой так хорошо, — спасибо. А мне на будущей неделе удалят разом 6 зубов и потом будут долбить челюстную кость, — развязка прескверной истории, тя¬нувшейся около пяти лет и только теперь, благодаря рентгену, разъяснившейся. Знаешь, с кем еще мне так просто радостно (и ясно), как с тобой? С Пильняком. Это единственный, пожалуй, человек, с ко¬торым встречался эту зиму. Наверное, семья вскоре после опера¬ции поселится под Можайском, я же задержусь недели на 2 или больше, — сколько перевязки потребуют. На этот, вероятно, срок буду «осужден» на полное молчанье — то-то отдохну — тут уж ни¬какие таланты и обещанья ничего со мной не поделают и перед собою буду чист. Прочту «Вазир-Мухтара»1, все откладывал до подходящего случая, вот и нашелся. Вообще нынешней весной повернулась жизнь (на двух-трех примерах) неожиданно простой, беспощадно трогательной сто¬роною. Это как когда у Шекспира герои без штанов сидят и зал рыдает, а Лир под дождем мокнет и колобродит. Во-первых, Коля Асеев стал кровью харкать, и тут обнаружи¬лось, что у него в острейшей форме туберкулез, чуть ли не то, что прежде звали скоротечной чахоткой. По счастью, он уже в сана¬тории, где такие формы теперь поддаются полному излеченью (из одного легкого воздух выкачивают, оно сморщивается комочком, и, благодаря его бездействию и неподвижности, каверны заруб¬цовываются; тогда его вновь распускают). Случаев кровохарканья у него было два-три, и по внешности никто бы не сказал, в какой он опасности. Меня, естественно, эта новость ошеломила, я с ним видался, помногу и так, как когда-то, т. е. как лет 10 или 15 тому назад. Потом Мандельштам превратится для меня в совершенную загадку, если не почерпнет ничего высокого из того, что с ним стряслось в последнее время2. В какую непоучительную, неудобо¬варимую, граммофонно-газетную пустяковину превращает он это дареное, в руки валящееся испытанье, которое могло бы явиться источником обновленной силы и вновь молодого, нового досто¬инства, если бы только он решился признать свою вину3, а не пред¬почитал горькой прелести этого сознанья совершенных пустяков, вроде «общественных протестов», «травли писателей» и т. д. и т. д. Тут на днях собиралась конфликтная комиссия4. Его на ней не было, и я, защитник, первый признал его виновным, весело и по-товарищески, и тем же тоном напомнил, как трудно, времена¬ми, становится читать газеты (кампания по «разоблачению» «быв¬ших» людей и пр. и пр.) и вообще, насколько было в моих силах, постарался дать движущий толчок общественнической лавине, за прокатом и падением которой широко и звучно очистился воз¬дух, обвиняемому подобающий и заслуженно присущий. И теперь вся штука в том, воспользуется ли Осип Эмильевич этой чистотой и захочет ли он ее понять. Наконец — последний случай жизненной простоты — читал я как-то прозу у Пильняка ему и его питомцам. Все это было уди¬вительно счастливо и радостно. Это была замечательная ночь, и люди были замечательные. И хотя я понял, что все это вызвано Петровским парком5, а не прозой, меня именно то и радовало, что эта неприкрыто чистая чужепричинность мне дороже каких-то критических выяснений сделанного. Я радовался ей, как сквоз¬ной, неподдельной случайности, до бесстыдства откровенной. Имей в виду (с этого следовало начать), что это не ответ на твое письмо. Ответить тебе я бы мог лишь с твердого места, широ¬ко и щедро, как ты, ощущая обоих в диалоге. Но под собой я чув¬ствую нечто шаткое и неопределимое, точно меня занесли в не¬кую операционную пятилетку, и пока мне не индустриализируют челюсти, не знаю, как себя вести и за что приняться. Видишь, вот и «Вазира» я раньше наступленья социализма читать не смогу. Расхожденье бухгалтерских данных с моими расчетами про¬истекает верно оттого, что в «Грамоте» считали I1/2 печатных лис¬та, а теперь их, видно, оказалось меньше. Потому что так было дело. «Грамота» была оплачена из полуторалистового расчета, и за нее получено 625 руб. (350 р. х 1У2)6. Потом я в этом году получил аванс в 200 р. и в его погашенье послал «Реквием». Не помню, сколько в нем строк (полтора руб. за переводную строчку расценка очень хорошая), но, кажется, около 150-ста. Тогда за него выходит что-то около 225 р. Из 625 и 200 и получа¬ется та сумма аванса, которую тебе указали (у тебя 819 р., а не 825 оттого, что почтовые расходы с меня вычитывались). Итак, если в «Грамоте» I1/2 листа, то мне с «Звезды» дополучить еще 25 руб. Если же правилен расчет бухгалтерии (т. е. что я «Звезде» еще около полу¬тораста рублей должен), то это лишь в том случае, если листовой рас¬чет «Грамоты» был произведен неправильно, а производили его у вас и, кажется, Н. Л. Это ничего, что я с тобой на такие темы? Выраженья твоей скромности не знаю как высмеять и чем отстранить. Да и не надо. Мечтаю о времени, когда индустриали¬зация будет уже за плечами и проза подвинута, и некоторые до¬машние сложности лета далеко позади. Страшно хочу тебя видеть. Обнимаю, пока подбородок цел. Сердечный привет от нас обоих Марии Константиновне. Твой Б. Впервые: ЛН. Т. 93. — Автограф (собр. Н. С. Тихонова). Датируется по почтовому штемпелю. 1Ю. Тынянов послал Пастернаку свою книгу «Смерть Вазир-Мухта-ра» с надписью: «Борису Пастернаку, который своим существованием де¬лает жизнь более достойной. Ю. Тынянов. 1929. И. 20». 2 См. письмо № 497. 3 После извинений изд-ва «ЗиФ», напечатавшего переработку «Тиля Уленшпигеля» как перевод, и открытого письма автора перевода А. Г. Горн-фельда, признавшего необоснованными свои обвинения в плагиате, Ман¬дельштам заявил, что не снимает с себя «моральной ответственности» за происшедшее («Вечерняя Москва», 10 дек. 1928). 4 Несмотря на постановление Исполбюро ФОСП (Федерация объе¬динений советских писателей) считать дело Мандельштама исчерпанным, по настоянию редактора «Литературной газеты» С. И. Канатчикова была создана конфликтная комиссия, на заседании которой 11 июня 1929 г. Па¬стернак протестовал против обвинения Мандельштама в плагиате, одна¬ко признал его «морально ответственным» перед автором перевода (ИМЛИ, ф. 51, on. 1, ед. хр. 13 и 28). 5 Пильняк жил на Ямском поле вблизи Петровского парка. Имеется в виду чтение «Повести» 29 мая 1929 г. 6 Здесь и далее речь идет о расчетах за первую часть «Охранной гра¬моты» и перевод «Реквиема» Р.-М. Рильке («Звезда», 1929, № 8). Очевид¬но, в расчете аванса была допущена ошибка — 625 р. вместо 525 р. 501. Р. Н. ЛОМОНОСОВОЙ 14 июня 1929у Москва 14. VI. 29 Дорогая Раиса Николаевна! Как бы мне хотелось по-настоящему ответить на оба Ваши последние письма, и как это сейчас невозможно! Я в большой рас¬терянности и меня не столько смущает предстоящая операция1, сколько целое множество забот, связанных с переездом семьи на дачу, с появленьем новой воспитательницы у Женички2 и с други¬ми вещами того же порядка. Вслед за Вашим письмом мне, кото¬рое Вы просите уничтожить (зачем? что в нем роняющего Вас или недостойного, или не похожего на жизнь и ее большую, простую глубину?), пришло письмо, адресованное Жене в Кореиз (его сюда дослали3). Я оттого и сказал, что хотел бы Вам ответить на оба пись¬ма. Потому что Женина письма, отправленного Вам до полученья Вашего, нельзя считать ответом. И мне больно сознавать, что ду¬шевная звучность Ваших обоих обращений тонет без явного для Вас отзыва. Итак, не считайте этого ответом: я озабочен, я нездо¬ров, т. е. я мелок сейчас; я несравненно ниже того уровня, на ко¬торый приглашают Ваши последние строки. И — чтобы избежать неясностей. В одном письме Вы говорите о Mrs. Mead, в другом — о себе, и так, что Вам кажется, будто это можно уничтожить4. Так вот, это более чем круг вещей, которыми я живу последние годы: это — мой язык последних лет, это мое существованье, это — един¬ственная серьезная музыка, которую я еще слышу. Хочу ли я ска¬зать, что при посещеньи Mrs. Mead у меня не сжалось бы сердце? О нет, конечно! Но мне через год будет сорок лет. И как я рад, что это так, как рад, что мне не двадцать! Вы видите, мы с Вами почти что однолетки, и в современной смешанной школе мы сидели бы в одном классе, мы с Вами не знали бы приблизительно одного и того же. Но насколько радостнее знать одно и в этом одном узна¬вать живую связь! Разве знанье само не волнуется, не отливает крас¬ками, не старается нравиться, разве знанье больших, грустных, притихших людей не похоже на то, чем эти люди были в молодос¬ти и в детстве? И я вдруг повеселел и успокоился, когда не на сло¬вах только, а всей манерою держать себя, всею походкой и пр. впер¬вые почувствовал и понял, как я умру, как переживу то, что меня не станет. Но я и лет на 50 старше Вас, и глупо, что так распропо-ведовался. Зачем я пишу Вам сегодня, в самое неподобающее вре¬мя? Чтобы Вы знали, что Ваше письмо дошло все полностью, и что мне с ним, среди моей ближайшей житейской программы лег¬че, чем было бы без него. Я разделил также и Женино волненье, в письмо к ней уложено ведь не меньше души, чем в письмо в Москву. Если обстоятельства сложатся так, что мне не скоро слу-чится опять собраться с духом, как было в последние месяцы, и я Вам не напишу в июле, тогда прошу Вас взглянуть на мою про¬зу (в июльском № Нового Мира)5 как на какое-то подобье ответ¬ного письма. Но, разумеется, это аналогия очень неопределен-ная и речь может идти только о голосе, который мне сегодня из¬меняет. Хотя это будет начало большой вещи, и вся она еще впе¬реди, но я уже и в этой первой части поспешил заговорить о тех важных вещах, которые составят завязку целого. Ваши извиненья (по поводу американцев и подарка Жене6) меня ошеломляют и конфузят. В чем извиняться Вам? И куда мне деться от таких извине¬ний? Похоже, будто Вы решили меня совершенно этими тонко¬стями уничтожить. Я В. Е. Гар7 послал, сколько Вы просили, при¬лагаю квитанцию8. Осенью сообщу Женин адрес9, Вы же не напо-минайте мне об этом, а прочтя повесть, напишите непосредственно и коротко, легко ли и хорошо Вам читалось или нет. Сердечный привет всем Вашим. Любящий Вас Б. Я. Впервые: «Минувшее», N° 16. — Автограф (Russian Archive, Leeds University). Отправлено в Нью-Йорк и переадресовано в Филадельфию. 10 предстоящей зубной операции см. письмо N° 500. 2 Елизавета Михайловна Стеценко (урожд. Гирей, в первом браке Лопухина). 3 Письмо 24 мая 1929 (там же). 4 В письме 24 мая 1929 к Е. В. Пастернак о своей приятельнице Эл¬лен Мид, умирающей от рака, и, по-видимому, в несохранившемся пись¬ме, адресованном Б. Пастернаку, Ломоносова писала о своем предчувствии близкой смерти. 5 В «Новом мире» (1929, N° 7) печаталась «Повесть». 6 См. письмо N° 493 и коммент. к нему. 7 Вероятно, ошибка чтения, — фамилия подруги молодости Ломоно¬совой — В. Е. Тар. 8 Приложена «Расписка в приеме перевода» на 200 рублей в Ленин¬град 12 июня 1929. 9 Речь идет об адресе Ж. Л. Пастернак, куда следует переслать деньги для Е. В. 502. РОДИТЕЛЯМ 30 июня 1929, Москва 30. VI. 29 Дорогие мои! Сегодня у нас был Осип, сын покойного Индиди1, я в пер¬вый раз с ним познакомился. Он на практикуме в Орехове-Зуеве на ткацко-набивной фабрике и студент 3-го курса полиграфи¬ческого отделения художественного училища, куда в октябре и вернется. На нынешнее воскресенье он с товарищами по экскур¬сии приехал в Москву. Мое знакомство с ним было очень зат¬руднено тем, что мне нельзя разговаривать, и я целую тетрадь исписал в беседе с ним. Оказывается, он уже и прошлым летом был в Москве и заходил к нам, но мы были на Кавказе. Он мне очень понравился. Очень простой и независимый молодой че¬ловек, по-хорошему застенчивый и по-хорошему чем-то своим занятой и своего добивающийся. Некрасивый, как я и все в се¬мье, но с каким-то благородством в пробегающей улыбке. Ему 22 года, и как у всего современного поколенья, местные черты почти стерты и провинциализма почти никакого нет. Больше лицом в мать, чем в отца. И — семейная, может быть черта — некоторая все время от¬влеченность своими мыслями и рассеянность при очень милой и живой понятливости: когда я писал, он часто угадывал недопи-санное. Очень хвалил молодых рабочих в Орехове и всю тамош¬нюю атмосферу. Легкие, ясные отношенья, отсутствие праздных и посторонних людей, и много строят. Посидел часа два-три и за¬торопился в Третьяковскую к товарищам. Моя история с челюстью довольно канительная, хотя уже те¬перь и безболезненная. На днях после снятья швов рубец разо¬шелся, но его не перешивали, а будут некоторое время тампони¬ровать. Женя самоотверженно ухаживает за мной, ходит по моим делам и никого ко мне не допускает. Цветы на столе у меня не пе¬реводятся, и Юлия Бенционовна2 нас пансионирует и отхаживает меня, потому что среди многих перемен, о которых писать не сто¬ит, мы на днях рассчитали прислугу. Я бы никогда не решился пи¬сать вам на хирургические темы, если бы все это не было вполне и целиком позади. Всех вас и мюнхенцев крепко обнимаю. Ваш Боря. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Сын старшего брата Л. О. Пастернака Александра, домашнее имя которого было Индидя. 2 Соседка по квартире. 503. А. О. и О. М. ФРЕЙДЕНБЕРГ 9 июля 1929, Москва 9. VII. 29 Дорогие мои тетя Ася и Олюшка! Пишу вам, чтоб не думали, что забыл. Скоро опять за работу придется взяться и тут будет не до писанья, перерыв был длитель¬ный и много, верно, упущенного сбежится. Так что не сердитесь — предупреждаю, — если вздумаете написать в ответ, а я потом на ваше письмо не отвечу. А перерыв был неприятный и вот какой. Помнишь, Олюшка, говорил я тебе про свое пяти последних лет проклятье, про периодические, длительные боли в нижней челю¬сти, хуже всякой зубной, распространявшиеся по всему подбород¬ку? Пошел наконец на просвечиванье и оказалось, что никакая не невралгия, а мое ощущенье было научно-точным. Рентген пока¬зал громадную дыру под зубами там, где полагалось бы быть кос¬ти, — результат ее долголетнего, периодами, разрушенья. И вот мне сделали операцию, удалили костную кисту, там сидевшую, и доломали, для гладкости, костные фестоны и зубцы — остатки ее работы. По мне, т. е. по моей внешности, сейчас ничего не ска¬зать, я даже принялся уже за работу и только совершенно пока не разговариваю. По окончательном заживленьи раны дело, надо надеяться, сведется просто к частичной беззубости, потому что эта операция потребовала предварительного удаленья семи зубов, и в их числе всех передних. А потом месяца через три, и это горе по¬правят. Но это было очень мучительно, операция, рассчитанная на двадцать минут, длилась полтора часа, и я за нею терял созна¬нье, потому что местная анестезия не удалась, в костной дыре не¬чему было анестезироваться, а общую побоялись делать, чтобы не перерезать центрального лицевого нерва; а тут, когда извлекая кисту, зацепляли за него, или не видя его под кровью, проводили вдоль по нему ватой, я кричал, конечно, и сигнализировал им фак¬том обморока. А Женя, бедная, за дверью стояла, и к ней бегали и без успеха пробовали увести. Но теперь, слава Богу, все это уже за плечами, и только думается еще временами: ведь это были врачи, старавшиеся насколько можно, не причинять боли; что же тогда выносили люди на пытках? И как хорошо, что наше воображенье притуплено и не обо всем имеет живое представленье! Ну, всего лучшего. Крепко обнимаю вас. Напишите непременно, как и что у вас, главное, как здоро¬вье, какжактерия ваша1. Дайте нам устроиться на остаток лета где-нибудь. Может быть удастся вызвать вас к нам? Ваш Боря Впервые: Переписка с О. Фрейденберг. — Автограф. 1 Жактерия — слово образовано по аналогии с «Жакерией» — крес¬тьянской войной во Франции. Имеется в виду многомесячная борьба Фрейденбергов с домоуправлением (Жактом) за свою квартиру. «Один¬надцать судебных процессов! И двадцать два обследования нашей кварти¬ры различными комиссиями, в любое время врывавшимися в дом, — за¬писала О. Фрейденберг. — Мы проиграли дело во всех инстанциях. Но это¬го мало. Нам предъявили иск в такую сумму, что мы лишались не только квартиры, покоя, независимости, но должны были продать все свое иму¬щество и остаться нищими. И вдруг, — чистейшая случайность, — смена прокуроров — спасла нас на краю несчастья» («Пожизненная привязан¬ность». С. 165). 504. Е. В. ПАСТЕРНАК 11 июля 1929, Москва Четверг Дорогая Женичка! Прости, что не писал до сих пор, каждый день собирался. Чувствую себя хорошо, все в наилучшем порядке, во вторник ве¬чером жду тебя, если тебе уже будет можно1. Третьего дня ходил по делам. В обоих местах в секретарьяте дамы одна другой милее*. Вскакивают, машут руками, молчите, дескать, знаем, дело сдела¬ется без вас. Все идет как по маслу, и невольно осматриваюсь, нет ли на стенах нового плаката: дорогу беззубым. До нынешнего дня не клеилась работа, душно было, застревал на местах, неудачных и в немецком подлиннике. Сегодня свежее, и у Rilke пошли стра¬ницы более выразительные2. Как-то был Коля Вильям, забылся, и — переговорили; испугались оба, но, слава Богу, ни к чему дур¬ному не повело. Полоща, нащупал нечто тесьмоподобное и тоже очень взволновался. Находился в неизвестности два дня, боясь исследовать (думал — нечто вросшее или вшитое, боялся тянуть). Сегодня с неописуемой острожностью вытащил свободно лежав¬шую марлевую нитку, остаток тампона. Постепенно начинаю же¬вать, зубов же еще не чищу, не решаюсь. Не задаю вопросов, по¬тому что для ответного письма времени не останется и ты сама мне все расскажешь. Была Мариечка3, страшно мила и не так худа, как всегда. Рассказывала содержанье нового сценария. Шура во¬шел (верно, Л<юдвига> Б<енционовна> подсказала) присутство¬вать при свиданье, не давал мне говорить. Писем никаких ниот¬куда. Удивляет молчанье наших, но не беспокоит, есть косвенные сведенья об их добром здоровье. Тишина в квартире необычайная и чистота. Сейчас пришла проститься и уехала Пр<асковья> Пет- * И все это, конечно, — живые результаты твоих распо¬ряжений; и новые напоминанья о твоих заботах и об этих днях, которых все равно не забыть. И ей-богу, цветов со дня твоего отъезда в Москве не найти. (Прим. Б. Пас¬тернака.) ровна. Целует Женичку, кланяется тебе. Крепко обнимаю тебя и нежнейший привет всем, в особенности Елизавете Михайловне4. Женюшка обнимаю и глажу, и гляжу на него долго и молча¬ливо, как всегда. Смотри, отдыхай, пока, как бы то ни было, од¬ним человеком меньше. Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. Датируется по содержанию. Адресовано в Можайск. 1 Переехав на дачу 8 июля 1929 г., Е. В. Пастернак тяжело заболела. 2 Пастернак переводил Реквием Рильке «По одной подруге». 3 М. П. Гонта была киносценаристом. 4 Е. М. Стеценко. 505. РОДИТЕЛЯМ 15 июля 1929, Москва 15. VII. 29 Дорогие мои! Первоначально врачи думали, что мне на осмотр надо будет ходить до середины июля. Но и без того уже Женичка в этом году застрял дольше нужного в городе, а потом еще операция моя всех задержала. Неделю тому назад, когда я перешел уже в состоянье полной безопасности, я настоял на том, чтобы они переехали в деревню. Теперь они под Можайском, у Дмитрия Петровича Кон-чаловского1, жена которого на летние месяцы открывает пансион для отдыхающих. Я там не был и ее не знаю, и не знаю, как там, на днях за мной заедет Женя и я тоже туда перееду. Я остался в горо¬де, придравшись к первоначальному предположенью врачей, по которому мне именно до этих чисел следовало оставаться, и ос¬тался с умыслом, потому что хотел докончить работу, начатую пос¬ле операции, — перевод одного Реквиема Рильке. Сделал я это с тем более легким сердцем, что перешел на хлеба к Юл<ии> Бенц-<ионовне>, а это идеал санаторного питанья. Я только не рассчи¬тал, что работа пойдет не так гладко и скоро, что наступит удуш¬ливейшая жара, что Людвига Бенционовна раньше моего примет¬ся морить у себя клопов за выездом своих, и они целыми полчи¬щами гнетущей мрази поползут в мою сторону, а не обратно, т. е. не мои к ней, и что постепенно соберутся все данные для того, чтобы упасть нервами и утратить сон. Пишу же я теперь, а не по¬том, потому что послезавтра уеду из города, и из Можайска почта, вероятно, не так гладка, как отсюда. Вчера я получил ваше пись¬мо. Беспокоиться вам решительно не об чем. Операцию сделать было нужно, сделана она была превосходно, делал ее лучший из хирургов по этой части2, киста была незлокачественной, т. е. надо надеяться, что у меня не будет другой, от этой же неоткуда ждать продолженья. Распространяюсь лишь ввиду вашего интереса, а то этот предмет яйца выеденного не стоит. Что она была очень мучи¬тельна, теперь начисто дело прошлого, и если тут что заслуживает упоминанья, так это самопожертвованье, которое проявила Женя, в теченье двух недель не отходившая от меня ни на шаг и за самой операцией, продолжавшейся полтора часа, перенесшая не мень¬ше, чем выстрадал я. — Насколько я понял маму, она держится той мысли, что мне следовало бы теперь поехать на отдых за гра¬ницу, и прибавляет, что это пребыванье было бы обеспечено име¬ющейся уже суммой. Разумеется, она серьезно не верит в то, что так я и поеду, и хорошо, что не верит. Потому что это деньги не мои, а семьи, и назначенье их — более отдаленное по сроку и в том, чтобы обеспечить пребыванье за границей Жени и Женички, когда по ходу моей работы мне надо будет с ними туда съездить и не менее, чем на год, и не на отдых. Я об этих планах вам, навер¬ное, не раз писал. Как ни страшна такая ответственность, я, на¬верное, по исполнении собственных работ, возьму на себя пере-вод Фауста для нового юбилейного издания Гете или пересмотр и переделку старых переводов (Фетовского, Брюсовского и др.3). Разумеется, как ни удобно и приятно делать это на месте, в Герма¬нии, все это можно было бы сделать и тут — мы все же не Афгани¬стан, и у нас есть библиотеки. И может быть, я делаю ошибку, пе¬реоценивая душевную притягательность заграницы. Для этого много оснований, и первое — вы все; потом друзья во Франции и в Англии, большинство которых я в лицо не знаю; наконец, и вся германистическая закваска моих симпатий и воспоминаний: Мар-бург, Рильке, музыка, философия. И если вы хотите мне в этом помочь, то это очень возможно: откажитесь вовсе от всяких пере¬сылок сюда и за этим обращайтесь ко мне. Чем больше будет та¬ких случаев, тем лучше. — Вас не должен обманывать тон моего письма, это — мой обычный. Есть профессиональные недостат¬ки, вырабатывающиеся с теченьем времени, и верно я от них не избавлен. Я не умею острить, не умею смеяться, не умею трогать¬ся так, чтобы это более всего было — видно. Я спокойно-суров с собою, с Женей, с маленьким Женичкой и только в этом, не все¬гда дающемся духе спокойной суровости чувствую, что накачан изнутри добротой, всеобщей и не семейной, и то, как ею еще мож¬но и надо накачаться. Очень хорош Рильковский реквием «Fur eine Freundin» ты его знаешь, Жоничка? Это, по лаконизму и яснос¬ти, пожалуй, самое сильное и нравственное из всего, сказанного с социалистическою нотой в искусстве последнего, предвоенного времени4. И тут мещанство уличается без упоминанья, par defaut**, без вызова, в инстанциях, куда ему все равно нет доступа. И как все великое, теза этого реквиема, если сделать из нее вывод, — упирается в абсурд. В еще более смелый абсурд, чем Крейцерова Соната5. — Мне совершенно немыслимо писать об Аленушке, пока не сменено то оскорбительно-мизерное, что заключается всегда в готовой наперед заглазной семейной растроганности, — тем неиз¬бежно большим, что есть в ней и во всем кругом нее, и что я увижу. И — зачем стесняться, — у меня хватит глаз и сердца не умалять ее огромной и таинственной прелести и ее прав на огромное и таин¬ственное восприятье ее явленья и существованья. Зачем же я ста¬ну, не смотрев, включать ее в дешевый репертуар восклицаний, без которых не бывает семейственности, как жанра. И ты, мама, не сердись и не думай, что я что-то усложняю, видит Бог, как го¬ворится, — что моя сложность проще иной простоты. Крепко вас обоих, Федю, Жоню и Лиду обнимаю. Дмитрий Петрович (Кончаловский) просил кланяться. Ваш Б. Женя, поскольку вы о нем пишете, некрасивый, сплошь по¬крытый веснушками хитрец и умник и, кажется, учиться ничему во всю жизнь не собирается. У него сейчас, в качестве францу¬женки, воспитательница, 60-летняя умная, ироническая дама очень высокого происхожденья, из рода, семейно-связанного с Лермонтовым6. Произношенье у Жени по-французски — солдат¬ское. Лё кут (le coude"*) размеренно говорит он, чтобы иметь воз¬можность положить локоть на стол, что ему запрещено, а тут — это иллюстрация. «Лё кут» — и кладет его на стол. А Женя большая, как оказывается, замечательный человек и прекрасный друг. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Дмитрий Петрович Кончаловский — историк, сын издателя П. П. Кончаловского, дружившего с Л. О. Пастернаком. 2 В ответ на сообщения об операции и фотографию, снятую на пятый день после нее, отец писал 7 июля 1929: «Надеемся, что проделывал это * «По одной подруге» (нем.). ** через отсутствие (фр.). '** локоть (фр.). все очень надежный и знающий специалист? Как ты в письмах своих ни старался умалить — задевая лишь вскользь "хирургическую тему", но до¬статочно взглянуть на твою присланную фотографию, чтобы увидеть, ка¬ким страданиям подвергся ты за эту болезнь!..» (там же. С. 238). 3 О заказе на перевод или пересмотр старых переводов «Фауста» см. письмо JSfe 492. 4 Социалистической нотой Пастернак называет открыто высказанное Рильке обличение общества в жестокости по отношению к художествен¬ному таланту женщины. Реквием посвящен художнице Пауле Модерзон-Беккер, скончавшейся от родов. 5 Повесть Л. Н. Толстого. 6 Елизавета Михайловна Стеценко, урожд. Гирей. 506. И. М. НАППЕЛЬБАУМ 23 июля 1929, Огневский Овраг 23. VII. 29 Дорогая Ида Моисеевна! Благодарю Вас за редкое по теплоте письмо. Ответить на него вовремя было моей живейшей потребностью, и если я ее подав¬лял с большой неохотой, то никак не состоянье здоровья было в те дни главной помехой, а мне приходилось наверстывать упу-щенья в заработке. Я очень спешно и усердно переводил другой реквием Рильке: Fur eine Freundin*. Говорю: другой, потому что их два, и один из них, переведенный зимой, помещен в том же №-ре Звезды, что и «Охр<анная> Гр<амота>»!. Для того и остал¬ся на неделю в городе, устроив семью в одном пансионе близ Мо¬жайска. Затем за мной приехала жена и только я добрался до на¬званного пансиона (он в 6-ти верстах от станции), как тут же и слег и пролежал с сильным жаром и на голодной диете целую неделю, что было очень неудобно тут, как в отношеньи врачеб¬ной помощи, так и в других. Видите, какое неудачное лето. Те¬перь встал, но слабость сказывается даже в почерке. В таком со¬стоянии я не смогу Вам сообщить ничего интересного, и уже по одному тому в нем (т. е. в таком состояньи) не следовало бы брать¬ся за перо. Но всю болезнь меня мучило сознанье, что Ваше ми¬лое письмо осталось без ответа, между тем как оно было боль¬шою радостью для меня и мне хотелось тогда же Вам это сказать. Никогда больше не буду откладывать задуманного, в особеннос¬ти, когда его так хочется и оно так приятно. То был бы может * «По одной подруге» (нем.). 345 быть ответ человека, которому Вы писали, теперь же я его и сам, не знаю на какой срок, утерял. Понравилось мне стихотворенье Фромана о дубе2, кланяйтесь ему, пожалуйста, и очень поблаго¬дарите за привет в Вашем письме. Если мне не случится напи¬сать в улучшенье этого письма другого, то я все это постараюсь поправить на словах при ближайшей же встрече с Вами и с Ми¬хаилом Александровичем, если позволите. Еще раз большое и сердечнейшее спасибо Вам. Ваш Б. Пастернак Впервые. — Автограф. 1 Публикация первой части «Охранной грамоты» в «Звезде» (1929, № 8) сопровождается переводом Реквиема графу Калькройту. 2 К несохранившемуся письму И. М. Наппельбаум приложила не¬сколько стихотворений своего мужа Михаила Александровича Фромана. 507. В. М. САЯНОВУ 5 августа 1929, Огневский Овраг 5. VIII. 29 Глубокоуважаемый тов. Саянов! Простите: знаю Ваше имя, но не знаю отчества. Пишу в край¬них торопях. Я живу за Можайском в глуши, где почтовые сноше¬ния очень затруднены (в 8-ми верстах от города), сегодня на не¬сколько часов приехал по делам в город и предстоит большая гон¬ка. Этим и объясняется сильная запоздалость моего ответа: толь¬ко сейчас вскрыл Ваше письмо, пролежавшее в пустой квартире, у соседей, больше недели. <Напечат>айте если не поздно, в <ко>нце отрывка следую¬щее. «От автора. Продолженье Охранной Грамоты появится в од¬ном из зимних номеров Звезды. Все сделанные в отрывке оценки являются воспоминаньями: их жар надо отнести к тем далеким годам, когда они составлялись и впервые произносились. Как именно остывали эти убеждения и какими заменялись, будет по¬казано дальше»1. Надеюсь, такое разъясненье удовлетворит редакцию. Если номер выйдет до 1-го сентября, пришлите мне его, пожалуйста, простой бандеролью по следующему адресу: Можайск Московс- * Угол листа оторван. 346 кой губ., Зинаиде Ивановне Кончаловской, для Б. Л. Пастернака. Соблюдайте, пожалуйста, всю строгую последовательность адре¬са. При отступленьи от н<ее> получаются почтовые осложненья, изобилующие верстами и днями. Этим же адресом воспользуйтесь, если авторское замечанье не удовлетворит редакцию и переписка по этому поводу продолжится. Но не пишите заказных писем: опять те же осложненья. Вашему письму был очень рад и всегда ценил Ваши стихи. Просить извиненья Вам решительно не в чем, и вообще вся эта сторона Вашего письма, смягчающая неприятность, говорящая о моей ценности как сотрудника Звезды и пр. <и> пр., мне была тяжка. Охранную Грамоту продолжать буду обязательно и нигде кроме Звезды никогда печатать не предполагал. Простите за не¬вольное промедленье. Крепко жму Вашу руку. Если нетрудно бу¬дет, известите открыткой в Можайск, улаживает ли моя приписка к отрывку дело и успею ли я до 1 сентября получить №. Ваш Б. Пастернак Впервые: Ежегодник ПД, 1977. Л., 1979. — Автограф (ИРЛИ, ф. 597). Поэт В. М. Саянов был в то время редактором журн. «Звезда». 1 Это примеч. было написано по просьбе редакции и помещено на первой странице публикации «Охранной грамоты» в «Звезде» (1929, № 8. С. 148). 508. Е. И. ЗАМЯТИНУ 9 августа 1929, Огневский Овраг 9. VIII. 29 Дорогой Евгений Иванович! Письмо от Издательства писателей подписано также и Вами1. Я получил также отдельное письмецо от Б. Эйхенбаума, но не знаю его отчества и на даче под Можайском, где нахо¬жусь, мне не у кого об нем осведомиться. Передайте ему и Сло-нимскому, если Вас не затруднит, сердечный привет и благо¬дарность за письмо. И хотя писать Вам большая честь и вели¬кое удовольствие, я никогда бы не стал Вас беспокоить, если бы не названное затрудненье. Мне очень хочется участвовать в сборнике и это либо очень легко сделать, либо же вовсе невоз¬можно. Это было бы легко, если бы редакция сборника согла¬силась взять из автобиографической вещи, называющейся «Ох¬ранная грамота» и печатающейся в «Звезде» (начало ее идет в 7-м номере или пойдет в 8-м), отдельные куски и партии, наи¬более, на ее взгляд, отвечающие теме и задаче сборника, и это было бы совсем неисполнимо, если бы редакция от такой мыс¬ли отказалась. Дело в том, что «Охр<анная> Гр<амота>» цели-ком задумана в направлении, намеченном сборником, и про¬должение порции, печатающейся в «Звезде», является моей оче¬редною на осень работой. Двоить же эту тему и развозить ее по двум производным кажется мне и непосильным делом и ненуж-ным, да и по времени не справиться. Знаю и догадываюсь, как Вам трудно2, и не могу побороть чувства беспричинного и противоестественного стыда от созна¬нья, что относительно, и с оговорками, мне теперь гораздо легче, чем было в годы, когда мы встречались у Пильняка и в «Совре-меннике»3. Как я люблю и ценю Вас, Вам известно. Что же тогда еще? А о том, что письмо пишется жарким летним днем, десяти¬копеечными чернилами из сельского кооператива, и обо всем про¬чем Вы догадаетесь по расплывчатости строк и по бодрой несвяз¬ности предобеденного канцелярского слога. Крепко жму Вашу руку и от всего сердца желаю Вам возмож¬ного преуспеянья. Ваш Б. Пастернак На ответ — искреннейшим образом и безо всякой позы — нисколько не притязаю. На всякий же случай адрес до 1-го сен¬тября (в точной последовательности) таков: Можайск, Москов¬ской губ. Н. Д. Кончаловской, для меня4. Впервые. — Автограф (ИМЛИ, ф. 47). 1 Речь идет о письме от «Изд-ва писателей в Ленинграде» с при¬глашением принять участие в альм. «Дневник писателей». Судя по от¬вету Пастернака, оно аналогично полученному им 30 янв. 1929 с при¬пиской Федина и требованием предоставить рукопись до 20 февраля. В обращении говорится: «Редакция сборника предоставляет авторам полную свободу в выборе темы: она может быть связана с фактами ис¬кусства, критики общественности или, наконец, личной жизни писа¬теля». 2 Поводом для нападок на Замятина послужила его пьеса «Аттила», признанная одним из оимптомов «правой опасности» в литературе. В ре¬зультате печатной травли Замятин заявил о своем выходе из Всероссий¬ского Союза писателей («Литературная газета», 7 окт. 1929). 3 В 1924 г. Пастернак печатался в журн. «Русский современник», в редколлегию которого входил Замятин (цикл стихотворений 1923 г. и по¬весть «Воздушные пути»). 4 Имеется в виду Наталия Дмитриевна, дочь Д. П. Кончаловского. 509. П. Н. МЕДВЕДЕВУ 20 августа 1929, Огневский Овраг 20. VIII. 29 Дорогой Павел Николаевич! У меня лето сложилось очень неудачно, я болел, меня опериро¬вали. С месяц живу под Можайском в семье одного историка Рима1 — род пансиона. Когда-то очень давно, когда он и сам был мальчиком, а я — младенцем, мои родители были дружны с его семьей, а потом, с кончиной его родителей, это разладилось, и нашему теперешнему симбиозу предшествует более чем 30-летний перерыв. В силу изложенного, он с особенной теплотой выделяет меня из числа своих нахлебников, и он не может меня третировать как мальчика: я тут с женой и ребенком, мне 39 лет, мое имя и про¬фессия ему, стороной, известны. Но в силу тех же приведенных причин он не может не отрицать меня со всею названною тепло¬той, и я ему должен казаться ложным порожденьем, бездарной претензией, кладущей пятно на его светлые юношеские воспоми¬нанья о моем отце и матери, около 8 лет (по болезни последней) живущих за границей. В двух словах этой обстановки, очень обык-новенной и естественной, не изобразить2. В этой атмосфере мог бы работать только человек крайне самоуверенный. А я, вдоба¬вок, приехал сюда после болезни, и если допущенный перерыв уже и тогда требовал силы для преодоленья, то теперь, «принимая во вниманье» описанное, он мне кажется непреодолимым. Но откро-венничаю я не ввиду Ленгизовского договора. Как с этим будет, боюсь думать и думать начну, когда возопиет само учрежденье. В подробности же эти вдаюсь вот зачем. Последние дни читаю Вашу книгу и хотел написать Вам по ее прочтеньи, но сегодня, на 270-й странице3, почувствовал страшную тягу к работе, и это об-стоятельство — живейшая ей похвала. Я не смею сказать — луч¬шая и высшая, потому что надо всем моим миром с его градация¬ми подъемов и падений имеется целая бесконечность еще более разительных реакций и отзывов, и значит, со своим пределом я не вправе ломиться в объективный суперлатив. Но что касается меня, то очень существенные и краеугольные вещи оживлены и наведе¬ны на память этим чтеньем. Я не знал, что Вы скрываете в себе такого философа4. Читал без карандаша, в оправдавшейся надеж¬де, что главные тонкости не изгладятся и так. Очень... не в бровь, а в глаз отделаны постоянные lapsus'bi дешевого гибридного мар¬ксизма с его непониманьем внутреннего функционального воз¬действия в пределах самой литературы и поисками запредметного давленья и праздного, науке ни во что не дающегося и ни к чему не нужного влиянья5. Я слаб в теоретической литературе и не на¬читан, но с таким ясным разбором этой давно, как бабушкина бо¬родавка, знакомой путаницы, столь характерной для нашей пуб¬лицистики, встречаюсь впервые. И Вашу позицию в отношении формализма целиком разделяю6, с той, впрочем, лишнею оговор¬кой, что, разумеется, в деталях Вы к ним несправедливы. Это, ве¬роятно, сознаете и Вы, и это допущено умышленно. Я говорю о недостаточных толкованиях некоторых понятий, как-то: остра-ненье, взаимоотношенье фабулы и сюжета и пр. и пр. Мне всегда казалось, что это, теоретически, очень счастливые идеи, и меня всегда поражало, как позволяют эти понятья, эвристически столь дальнобойные, быть их авторам тем, что они есть. На их месте я тут же, сгоряча, стал бы из этих наблюдений выводить систему эстетики, и если что всегда, с самого зарожденья футуризма (и чем дальше, тем больше), меня от лефовцев и формалистов отдаляло, то именно эта непостижимость их замиранья на самых обещаю¬щих подъемах. Этой непоследовательности я никогда понять не мог. С трудом представляю себе, чтобы при такой методологичес¬кой содержательности Вас признали правоверным марксистом. И, вероятно, с внешнею удачей Вас поздравить нельзя. Тем сер¬дечнее благодарю Вас за удовольствие и за минуты радостного изумленья, которые Вы мне доставили. Особенно мне близко Ваше пониманье историзма, социальной перспективы7 и других неуло-вимостей, на которых, пожалуй, все и держится. Крепко жму Вашу руку. Всего, всего Вам лучшего. Ваш Б. Пастернак Впервые: «Труды по знаковым системам (Семиотика)», вып. V, Тарту, 1971 (не полностью). — ЛН. Т. 93. — Автограф (РНБ, ф. 474, on. II, ед. хр. 7). 1 Д. П. Кончаловский. 2 О чувстве скованности первых недель Пастернак писал родителям 24 июля: «У Кончаловских очень хорошо, они милые люди, и часто и теп¬ло вспоминают вас (как Дмитрий Петрович, так и Зинаида Ивановна, его жена), и Берги (Меррекюльские) тут, но не в этой среде я прожил и прора¬ботал эти десять лет, и даже выходит, что если как-то преуспел, то, значит, способствовал их оттесненью с прямой дороги. Это, разумеется, к харак¬теристике духа, общего языка и т. д., и ясно, что ничего подобного и в на¬меке не раздается» (Письма к родителям и сестрам. Кн. I. С. 241). 3 В книге Медведева «Формальный метод в литературоведении...» все¬го 232 страницы, так что, вероятно, Пастернак остановился на 170 стра¬нице (далее цитаты даются по этому изданию). 4 В этих словах скрывается доля иронии; Пастернак; судя по письму Nq 475, хорошо представлял себе отношения Медведева и Бахтина и то, что автором книги был именно Бахтин. 5 Имеются в виду нападки на проповедуемый В. М. Фриче и др. прин¬цип «закономерного соответствия известных поэтических стилей опреде¬ленным экономическим стилям» (С. 50). «Думать, что отдельные, выхва¬ченные из единства идеологического мира, произведения непосредствен¬но, в своей изолированности определяются экономическими факторами — также наивно, как думать, что рифма к рифме и строфа к строфе в преде¬лах одного стихотворения подгоняются непосредственным действием экономической каузальности» (С. 26). 6 В книге выражено резко отрицательное отношение к формальному методу, который принципом «воскрешения слова» низводит слово «с его символических высот». «Именно от него берут начало нигилистические тона, проникающие все выступления формалистов. Формалисты в слове не столько открывают новое, сколько разоблачают и упраздняют старое. <...> Не столько раскрытие новых миров и нового смысла в звуке, сколь¬ко обессмысливание осмысленного в слове звука воодушевляло форма¬листов» (С. 85). 7 Понятие «социальной оценки» обозначает у автора книги актуаль¬ное содержание и «ценностную атмосферу» высказывания (С. 169). 510. Ж. Л., Л. О. и Р. И. ПАСТЕРНАКАМ Начало сентября 1929, Москва Дорогая Жонюра! Поздравляю от души тебя и Федю с твоим ученым триумфом1. Тебя могла обидно удивить длительность моего молчанья и этим запоздалым поздравленьем ничего не поправить. Объясняется это тем, что жить в наших условьях все же очень трудно, т. е. это труд¬но мне, и я сам, вероятно, этому причиной. Нужно быть совер¬шенно другим, надо зарабатывать не столько больше, сколько бо¬лее легким путем, надо любить действительность не издали, а в рядовой близости к ней, и как-то в ее ходе участвовать, надо уметь воспитывать свою семью, и облегчая свою долю в ней, ставить ее в более трудные, но в то же время и более живые условья, нежели в какие она поставлена у меня; — и ничего этого я не умею. А несуразные трудности всего этого обычно сказываются в городе, в нашей запущенной, перенаселенной квартире, и год от году все сильней. Вот почему в деревне, оплатив вперед содержа¬нье всего лета, вдали от названной грусти и грязи, я эгоистически дорожил каждым часом этого счастья и не только не пытался ра¬ботать, но боялся и письма писать, потому что и это дело напоми¬надо мне о городе, откуда оно делалось всего чаще, а именно го¬рода мне не хотелось вспоминать. На этот раз такое счастливое забвенье было внушено не од¬ной природой. Как ни восхитительна местность, в которой мы жили, далеких прогулок я по ней не делал. У всех этих прелестей оказался большой соперник в виде семьи Кончаловских, которые все мне очень полюбились. В июле месяце за стол садилось боль¬ше 20 человек, и это хозяйство, находящееся в 6-ти верстах от бли¬жайшего продовольственного пункта, велось силами семьи с по¬мощью одной только девушки судомойки. Не хочу распростра¬няться, но тебе будет понятно, как мне эта атмосфера трудовой горячей простоты, политой потом, расторопностью и очень ко¬ренной просвещенностью, была близка. Вначале я их стеснялся, но очень скоро втянулся в их строй и сам принял в нем участие. А теперь я пишу тебе с городской квартиры и очень впопы¬хах, потому что у меня множество спешных дел. Я запустил, разу¬меется, не одну переписку с вами, а и свои хозяйственные дела довел всякими оттяжками до невозможного состоянья. Говорю это только с тем, чтобы выговорить себе у вас отсрочку числа до 15 в отношеньи возможных просьб, если бы таковые последовали, хотя пока никаких не было. Однако деньги бабушке я вышлю, вероятно, раньше, числу к 8-му. Прими, между прочим, к сведенью, на случай будущих ока¬зий. У нас нельзя достать чаю, и всякой его присылке таким путем (он ведь менее хлопотлив) я буду крайне рад. Не надо прибавлять, как я его поглощаю. Крепко тебя и всех твоих обнимаю, люблю и целую. Так как ниже пишу нашим и боюсь, чтобы не заслали, в случае твоей от¬лучки, куда-нибудь далеко, то адресую конверт маме. Они же пе¬решлют тебе, вскрыв и прочитав. Дорогие мои! Прошу и вас о том же, о чем Жоню: не сердитесь на меня за продолжительное отмалчиванье. Также и продолжаю теперь для вас, — на ту же тему. К<ончаловские> часто вспоминали вас и много о вас говорили. Последнее время Дмитрий Петрович спра¬шивал, не получал ли я от вас писем по своем к нему переезде, и я говорил, что не получал. Вероятно, ему было бы приятно полу¬чить пару слов от папы, и если бы папе выдалась минута простой несложной сердечности, то адрес их, на этот случай, следующий: Москва, Пречистенка, Мертвый пер., д. 22, кв. 6. Они люди гордые, замкнутые, и трудности жизни, которые он не искал обойти уступками, не сломили его независимости. У него трое дочерей и один сын, старшей дочери 26 лет, младшей 21, все очень разные и все, разными своими достоинствами очень милые. Семья очень дружная, что, вероятно, неблагодарным об¬разом скажется на личной судьбе детей, как это всегда бывает, тем более, что выращены они в правилах, теперь несовременных (т. е. они открыто религиозны и индивидуалистичны, хотя бы в том отношеньи, что любят свою семью и пр. и пр.). Отнеслись они к нам, как родные, но даже и без взаимности, как мне кажется, я все равно не мог бы их не полюбить. Пожалуй, еще существеннее его самого Зинаида Ивановна, его жена. За иными ее теперешни¬ми разговорами и сужденьями угадывается какая-то большая куль¬тура вкуса (жизненного и литературного), и эти догадки уводят к другим, еще, наверное, более глубоким и вероятным. И черта сдер-жанной незаинтересованности ни в чьей симпатии, характерная для всех них, сильнее всего именно в ней. Вначале меня немало стесняла путаная ложность положенья, которую я наперед предполагал, и не был бы собою, если бы не считал обязательной. Не буду в пространной форме называть ее, ты легко уловишь характер этого сочетанья, извечного и законо¬мерного. Вот его суть, в отрывочном перечисленьи. Объективность (может быть, несправедливая: знаем, дескать, кто теперь поды¬мается и за что отличают) моего имени и занятья; симпатия, го¬товая наперед: родители с родителями дружили, сам нянчил и пр.2; вероятная непонятность и чуждость при этой гарантированной симпатии (каково же ничтожество, если не трогает даже при та¬кой готовности принять и приветить) и пр. и пр. Но однажды вечером я именно для себя вознамерился пре¬одолеть эту сложность и почитал им стихи, им и дачникам. И я не знаю их мненья и так и не услышал его, но сам я эти полтора часа пережил очень глубоко, горячо и удовлетворенно и вместе с ними со всеми, что важнее всего, и готов, так сказать, знать о проис¬шедшем за всех них в совокупности. И вот с того вечера все стало легко, и я очень с ними сжился и — (без явной близости) — сбли¬зился. — Да, мама, ты спрашиваешь о лекарстве. Оно дошло и за него благодарят. Бабушке деньги вышлю не позднее 8-го, т. е. на ближайших днях. Крепко обнимаю вас всех. Лидочку целую особо и с великой нежностью. Боря Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Hoover Institution Archives, Stanford). Датируется по содержанию. 1 Ж. Л. Пастернак защитила в Мюнхенском университете докторскую работу по психологии об акустических аспектах общения. 2 Пастернак вспоминал, что во время наездов отца к Кончаловским в Давыдково, его, тогда еще ребенка, определяли к младшему из детей Кон-чаловских, Дмитрию, который развлекал его, томясь желанием играть со старшими. 511. РОДИТЕЛЯМ Середина октября 1929, Москва Дорогие мои! Я вовремя не поблагодарил за письмо к Женичке и за деньги на подарок ему, тотчас же мною за вас внесенные. Кроме того, прекрасного папина письма к Дм<итрию> П<етровичу> я не пе¬редал, потому что он там назван Митей, а сам меня зовет Бор<и-сом> Леонидовичем. Наверное, это глупо с моей стороны, но меня это обстоятельство стеснило. В Париже скончался 36-ти лет от разрыва сердца Юра Се¬ров. Оля1 при сем случае справедливо заметила, что нас сводят с нею одни панихиды, а то живем неподалеку и совсем не ви¬димся. Ольга Александровна жила этим летом в Тарусе2. Она бывала в Поленовском доме и теперь с большим чувством рассказывает, как однажды вдова Поленова усадила ее слушать твои воспоми¬нанья о покойном, которым нет равных среди остальных, послан¬ных ей другими художниками3. Она не может забыть этого вечера и волновалась, и гордилась тобой, слушая эти страницы. Я от нее никогда никому таких похвал не слыхал, как при этой встрече с ней, когда она мне все это рассказала. Куда-то заложил и не могу найти, или затерял квитанцию о посылке бабушке сентябрьских денег. Так как такие квитанции могли стать механическими счетными фишками растущего кре¬дита, то прошу вас самих заменить квитанцию какой-нибудь бу¬мажкой, чтобы не нарушить счета. О том же, были ли в сентябре посланы туда деньги, легко справиться у самой тети Клары. Ок¬тябрьскую квитанцию прилагаю. Таким образом все вместе (т. е. сентябрьские + Женя + октябрьские) составит 150 р. Как-то позвонил А. Л. Вишневский, — сын по всему го¬роду рыщет, нигде моей книжки не достать4, — и затем поли¬лись вздохи, воспоминанья, нежности. Спустя несколько дней опять звонок, обязательно к ним с Женею к чаю. Он мало из¬менился. У него красавец сын 16 лет и дочь, высокая, дашь 18 лет, а ей 14. Дети в мать, а сын очень похож на молодого Трубецкого (сына С. Н. Тр<убецкого>). Говорили, руками разводили, вздыха¬ли. Ваш Б. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). Датируется по содержанию. 1 О. В. Серова. 2 О. А. Айзенман. 3 Н. В. Поленова обратилась с просьбой к Л. О. Пастернаку записать свои воспоминания о знакомстве с В. Д. Поленовым для сборника, кото¬рый она составляла. Полученная ею рукопись воспоминаний Л. О. Пастер¬нака опубликована в кн. «Леонид Пастернак в России и Германии». М., 2001. 4 Борис Пастернак. «Поверх барьеров. Стихи разных лет», 1929. 512. П. Н. МЕДВЕДЕВУ 6 ноября 1929i Москва 6. XI. 29 Дорогой Павел Николаевич! Сегодня высылаю Вам «Спекторского»1. Вероятно, Вам, как заведующему отделом, придется его про¬честь. Так как на все вопросы я ответил себе уже и сам, — и в са¬мом безутешнейшем смысле, то назову лишь один, решить кото¬рый сам не в состоянии. Я знаю, что это — неудача, но не знаю, мыслимо ли ее оггуб-ликованье? Или еще точнее: мне трудно судить, находится ли ее выпуск в пределах объективной мыслимости, широкой, человечес¬кой, — а не главлитовской (в последнем отношении вещь совер¬шенно невинна). Потому что со стороны субъективной я этот вопрос решаю положительно. Более того, мне хотелось книжке предпослать ко¬роткое предисловье, которое состояло бы из признанья этой не¬удачи и ее разбора; потому что она не случайна, и в ее выяснив-шейся неизбежности весь интерес вещи2. Когда пять лет назад я принялся за нее, я назвал ее романом в стихах. Я глядел не только назад, но и вперед. Я ждал каких-то бытовых и общественных превращений, в результате которых была бы восстановлена возможность индивидуальной повести, т. е. фа¬булы об отдельных лицах, репрезентативно примерной и всякому понятной в ее личной узости, а не прикладной широте. В этом я обманулся, я по-детски преувеличил скорость вероятной диффе¬ренциации нового общества и части старого в новых условьях, и той наконец части, о которой принято говорить наиболее фаль¬шиво и лицемерно: точно ее отсутствие ничего, кроме публицис¬тического злорадства, не вызывает и не оставляет в воздухе ощу¬тительной пустоты; точно разлука не является названьем того, что переживается в наше время большим, слишком большим множе-ством людей3. — Я знаю, в какое смешное бы положенье себя по¬ставил (хотя бы перед Вами), если бы столь крупные предметы стал поднимать только ради объясненья бездарности моей поделки, или просто даже поставил их в связь со столь малым пустяком. Я этого и не делаю. Я только хочу сказать, что начинал я в состояньи не-которой надежды на то, что взорванная однородность жизни и ее пластическая очевидность восстановится в теченье лет, а не деся¬тилетий, при жизни, а не в историческом гаданьи. И как бы я ни был мал, такой ход придал бы мне силы, — а ее рост, при живом росте общих нравственных сил, и есть единственная фабула ли-рического поэта. Потому что даже и о гибели можно в полную краску писать только когда она обществом уже преодолена и оно вновь находится в состоянии роста. Но — довольно сказанного, — если Вы меня поняли, то все остающееся и гораздо более суще¬ственное добавите и сами, — и гораздо лучше моего. Скажу толь¬ко, что в моих словах нет ничего противозаконного, и если здоро-вейшей пятилетке служит человек со сломанной ногой, нельзя во имя ее здоровья требовать от него, чтобы он скрывал, что нога его укорочена и что ему бывает больно в ненастье4. А теперь несколько слов совсем в другом роде. Последние V/2 страницы рукописи я отделаю или, может быть, перепишу в гран¬ках. Т. е. самый конец приведен будет в бблыпий порядок. Это во всяком случае; этот недочет будет восполнен, — это в моих еще силах. — Конец станет более тем, чего мы требуем от всякого кон¬ца. Вот почему я и попрошу, чтобы корректуру мне предоставили недели на V/2 — на две. — Сейчас я этого сделать не могу, потому что только что отбросил строк сто, тему окончанья развивавших5. Они совершенно немыслимы, потому что их бы неминуемо лож¬но истолковали. И вот мне нужно на известный промежуток вре¬мени отложить работу и перебить чем-нибудь иным. В том, что отсылаю рукопись в таком виде, нет никакого риску. Если бы я не считался со своей уверенностью, я сделал бы это раньше6. Крепко жму Вашу руку. Всего, всего Вам лучшего. Благодарю Вас за письмо, простите, что не ответил. Ваш Б. Пастернак Впервые: ЛН. Т. 93. — Автограф (РНБ, ф. 474, on. II, ед. хр. 7). 1 Посланная рукопись «Спекторского» состояла из 9 глав, семь из которых ранее публиковались в журналах, а две последние — только что написаны. 2 Предисловие не было написано. 3 Речь идет об эмиграции и разорванности общественного сознания, трагически переживаемого в среде русской интеллигенции. 4 Ср. «И разве я не мерюсь пятилеткой, / Не падаю, не подымаюсь с ней? / Но как мне быть с моей грудною клеткой / И с тем, что всякой косности косней?» («Борису Пильняку», 1931). 5 Первонач. редакция концовки неизвестна, в публикации в «Крас¬ной нови» (1929, N° 12) 9-я глава обрывается эпизодом участия Спекторс¬кого в разборке конфискованного имущества на Сыромятнических скла¬дах. Через год для отдельного издания романа (ГИХЛ, 1931) конец главы был переписан заново. 6 Через неделю, 15 дек., Пастернак посылает деловую записку: «До¬рогой Павел Николаевич! Я обошел молчаньем денежный вопрос, так как у меня были расчеты на другой источник. Но они не оправдываются, во всяком случае их реализация задерживается. Если будет возможность, по¬торопите, пожалуйста, Ленгиз, чтобы не задерживали высылки 40% по пун¬кту 8-му договора. Очень этим обяжете. Крепко жму Вашу руку. Ваш Б. Па¬стернак» (РНБ, ф. 474, on. II, ед. хр. 7). 513. С. Н.ДУРЫЛИНУ 7 ноября 1929, Москва 7 ноября 29 г. Дорогой мой Сережа! Какая неожиданность! А ведь знаете, я Вашу руку узнал сра¬зу, до вскрытого конверта, хотя и не сразу с первого взгляда, а толь¬ко после того, как был смутно откинут в то самое прошлое, о ко¬тором речь у нас у обоих (в Вашем письме и в моем отрывке) и благодаря которому мы нашли друг друга на таком расстояньи1. Тут ничего словом не передашь, и потому чудесности проис¬шедшего не буду касаться. Но и о себе ничего не скажу. Вы меня знали; как ни старался я всю жизнь измениться (потому что был всегда в тягость себе) — ничего из этого не вышло, я тот же. Я тот же, и потому Вы легко догадаетесь о моем преимущественном, что¬бы не сказать — постоянном, самочувствии последних лет. И, ра¬зумеется, я не исключенье. Разумеется, мы увидимся. И если даже это произойдет не завтра, Вы-то ничего от этого не потеряете. В первую минуту мне захотелось написать Вам большое письмо и о многом. Но теперь вижу, что это трудно и ни к чему: как бы мрач¬ный мой тон не омрачил и без того, вероятно, невеселого Вашего настроенья. Вот видите, по какому пустому поводу возникают уже затрудненья. Что же сказать о главном. «Охранная грамота», т. е. № 8 журнала «Звезда», придет к Вам обязательно, но с некоторым запозданьем: у меня этого №-ра нет, и я сегодня же напишу в ре¬дакцию, чтобы мне выслали давно испрошенные оттиски. Одна¬ко, чтобы предохранить Вас от неизбежного разочарованья, тут же скажу: иркутские Ваши знакомые2 указали Вам страницу для нахожденья строк, приведенных Звягинцевой. И Вы их знаете. Понятно, и контекст, в котором Вы названы, думается, местами будет близок Вам. Вы вправе были бы оскорбиться скупостью моей памяти и неблагодарностью только в том случае, если бы «Охр<ан-ная> гр<амота> «была рядом воспоминаний в прямом и собствен¬ном смысле слова. Однако это не так, и вот какое убежденье легло в ее основанье. В конце 26-го года в Швейцарии скончался R.-M. Rilke. Мне так и не удалось написать о нем статью в ближайшие к его смер¬ти месяцы. Самую мысль о ней отклоняли, даже и в предположе¬ны!, намечая для нее людей надежнейших и официальных3. Но дело не в том. Пожив в кругу размышлений, такой замысел предваряю¬щих, я подивился тому, насколько не рвусь я узнать его биографию, или лучше сказать, насколько не от нее жду решающих указаний для работы. И тут то самое, что я чувствовал всю жизнь, я впервые понял очень отчетливо. Что истинная биография большого, веко¬вого поэта состоит в том, что делалось и случалось с людьми, его пережившими и на нем сложившимися, и поняв свою жизнь, как часть его сборной, темной и бесконечной биографии, я и принялся ее излагать в этом духе, посвятив свою запись его памяти. Она не кончена еще, мне пришлось работу бросить на первой трети или на половине. Мне пришлось ее упрощать. Так, например, соображе¬нье, легшее в основу этой вещи, было на своем месте выражено луч¬ше и осязательнее, чем тут в письме. И я его вымарал, из боязни, что эта мысль покажется сложной и ее не поймут4. Были и курьезы. Страница о Когене и Марбургской философии вызвала такое осуж¬денье, что мне ради ее сохраненья пришлось сделать сноску в са¬мом начале «Охр<анной> гр<амоты>», где в дальнейшем обеща¬ется переоценка всего высказанного5. Дорогой Сережа, я не могу отделаться от чувства связаннос¬ти, когда пишу Вам, и как это несправедливо и печально. И это почти вошло в привычку, эта связанность, эта осужденность на ложное толкованье, почти на каждом шагу вероятное, сковала все, что нуждается в дыханьи, чтобы существовать, — жизнь, работу и все прочее. Благодарю Вас за присланные стихи6. Сильно состарился и я. И я рад старости: в моих обстоятельствах это возраст уместный и подходящий. Еще раз горячо благодарю Вас за письмо и обнимаю Вас. Ваш Боря Впервые: «Встречи с прошлым». Вып. 7. М., 1990. — Автограф (РГАЛИ, ф. 2980. Новое поступление). 1 Ответ Пастернака на письмо Дурылина от 1 нояб. 1929 из Томской ссылки, где он получил от В. К. Звягинцевой выписку из «Охранной гра¬моты», касающуюся первого знакомства Пастернака с Дурылиным. 2 Имеется в виду профессор Г. С. Виноградов, этнограф и фолькло¬рист, в то время преподаватель Иркутского университета. 3 См. письмо № 371 о разговоре Пастернака с Полонским, который сказал, что о Рильке «дадут писать» только «облеченному доверьем знатоку <...> потому что в эту и без того жгущуюся тему я только масла подолью». 4 В оконч. тексте «Охранной грамоты»: «Всей своей жизни поэт при¬дает такой добровольно крутой наклон, что ее не может быть в биографи¬ческой вертикали, где мы ждем ее встретить. Ее нельзя найти под его име¬нем и надо искать под чужим, в биографическом столбце его последовате¬лей. <...> Область подсознательного у гения не поддается обмеру. Ее со¬ставляет все, что творится с его читателями и чего он не знает». 5 Речь идет о сноске: «Все сделанные в отрывке оценки являются вос¬поминаньями: их жар надо отнести к тем далеким годам, когда они со¬ставлялись и впервые произносились. Как именно остывали эти убежде¬ния и какими заменялись, будет показано дальше» («Звезда», 1929, № 8). 6 К письму было приложено стих. Дурылина «К гитаре», написанное в 1928 г. 514. В. С. ПОЗНЕРУ Ноябрь 1929, Москва Дорогой Владимир Соломонович! Я выслал Вам «Поверх барьеров» с очень многословной над¬писью — компенсацией за ненаписанное письмо. Теперь я сооб¬разил, что этот способ замещенья не пригоден. Книга не скажет Вам, что Ваши «Стихи на случай», сверх всякого ожиданья, сво¬евременно дошли1. Я должен был тогда же поблагодарить Вас и этого не сделал. Вот причина. Мне делали операцию летом, — Вы верно об этом слышали, — и чуть ли не первым моим чтением после нее была Ваша книга. Известить Вас вовремя о ее полученьи мне было трудно. Теперь я здоров, и Вам интересно, верно, узнать что-нибудь о ней самой, а не об исправности почты. Догадываетесь ли Вы, что мне о поэзии судить очень трудно, что я в ней ничего не понимаю? Это не обмолвка, не кокетство, не увер¬тка. Это точное обозначенье того, что я знаю за собой очень издавна, с первого темнейшего детского переживанья искусства. Разумеется, это — недостаток. Но мне бы не хотелось с ним расставаться. Высылке книги, сколько помню, предшествовали оговорки с Вашей стороны. И напрасно. Вам книжки не надо (и не приходит¬ся) стыдиться. Читать ее было приятно. Даже в невыгоднейших для поэзии расположены^, в жанре, например, невыпуклой задумчи¬вости с обезличенным словарем (какова вся 1-я часть), Вы с проме¬жутками, от страницы к странице, нападаете на значащие строчки. Они — Ваши союзницы. От них узнаешь, что и страницы Вашей художественной несамостоятельности (умышленной, разумеется) — восходят к самостоятельно пережитому. Тогда их перечитываешь по-новому. Эта перечитка, не подымая их эстетической судьбы, спаса-ет их творческое достоинство. За ними обнаруживается живой опыт. Всего больше таких защитниц у Вас к концу отдела, на стр. 33, 35, 37-ой. И на 20-той2. И в других местах. Лучше (в счастливейших своих частях), — второй отдел. Тут есть композиционные удачи. (Стр. 47, 493). И больше всего их в отделе Ш-м (65,67,69,73,74,78,80,814). Тут есть вещи положительно хорошие. Но Вы уловите сдержанность в моем отзыве. Слух не обманет Вас. Все, что я Вам говорю, я сказал искренно. Но с примесью грусти. В самом деле, порядок ли это и так ли справедливо, чтобы большинство писало с помощью средств и на основаньях, только что изложенных, с верой (сбывающейся) в предрешенное распо¬ложена читателя, в то, что смысл и образ, звук и краску и сило¬вую игру принесет он сам из дому и из жизни? А немногим несча¬стным с первых шагов приходится заводить пожизненную драму с ним и его пустыми руками, годными лишь для аплодисментов и свистков в три пальца5. Эти подозрительные уроды тоже любят личные непритязательные записи, как любят их простые, немуд¬рящие люди, вроде революции или Ходасевича. Беда лишь та, что за веденьем записей им приходится заниматься созиданием глаза. Потому что записи их так личны и так просты, что их не прочесть, если читателю не вылепить добавочного, по природе выправлен¬ного, воображенья. Отсюда и все «лишнее» и «темное» их. Их об¬разность не щеголянье собственными прихотями, а уход за вос¬приимчивостью ближних6. Мой милый, это не в Ваш огород. Но я Вам посылаю книгу насвеже переписанную местами7. Я был свидетелем незаслуженно¬го признанья. Я не тщеславен, но сердцу моему это должно было что-то сказать. Я должен был отвести этой безымянной любви мес¬то в жизни. И вдруг я стал узнавать, что оно для нее не удобно. Что эта любовь желала бы меня видеть другим; что она лучше моего по¬нимает, кем мне надо быть, и как отблагодарить ее за ее издержки в вере. Следите ли Вы за моими словами, ясно ли Вам, что это разго¬вор не о «славе», а о семейных вещах, о страстях — о грязном белье. Вы думаете, не обязывал меня некогда Ходасевич, когда усту¬пал, когда допускал меня, когда тема родства пробегала (творчес¬кая же любовь есть ответная любовь8). И вот, выходит, — я его обманул. Он прогадал, оказывается; он передал мне в доверьи, и я не оправдал его. Вы думаете, я не бросил¬ся бы его оправдывать? Простите, — я так устроен. Тут тот же секрет, что и в моем непониманьи стихов. Но Ходасевичево «но» в отноше¬ньи меня разрослось в оговорку, ничего от меня не оставляющую. Этого романа не поправить. К тому же до Х<одасеви>ча и далеко. Свободой, взятой в отношеньи меня, он меня освобождает: вина перед ним с меня снимается. Но вот под боком другой друг, почти с такой же эстетикой и с той же подозрительностью, это — время, т. е. революция. Уж меня ли не баловал этот жизненный спутник, ждал, спускал, терпел подражанье, рассыпался в авансах, допускал. Трудно, знаете, жить в постоянном сознаньи своей черной неблагодарности. Наимягчайшие сожаленья о «непонятности» (при непрекращающихся знаках расположенья) действуют на меня, как неосновательная ревность человека, всем для тебя пожертвовав¬шего. И я не зверь, надо, наконец, внять столь милым людям, ну ее к черту истину, если с нею в доме так трудно. Я бы желал, чтобы в переизданных «Барьерах» Вы усмотрели пример, иллюстрирующий все вышесказанное. Книга переделана с верой в читателя, она запросто беседует с ним, почти плюнув на искусство, т. е. не вынеся драмы в доме. В ней господствует добрый акмеистический лад. Футуризм же, имажинизм и Сельвинский были продолжением символизма. Были — символизмом, т. е. разгорячен-но-мировоззрительным, полноприемным искусством. И я. В конце концов письмо мое — сплошная чепуха. Простите. Ваш Б. П. Впервые: ЛН. Т. 93. — Автограф (собр. В. Познера, Париж). Датиру¬ется по содержанию. 1 Вопреки предупреждению Пастернака, что русские книги, напеча¬танные за границей, задерживаются на почте и не доходят, о чем он писал Познеру 23 мая 1929, его сб. «Стихи на случай. 1925-1928» (Париж, 1928) благополучно пришел в Москву. 2 Имеются в виду стихи: «Когда несчастье бьет кругом...», «Ты спать решился? Так спокойной ночи...», «Воздушные перебирая снасти...», «Взы¬вает ветр из темноты...». 3 «Однажды под вечер, в обыкновенный день...», «Вот женщина пред зеркалом...». 4 Из цикла «Опасный город»: «На запах города стремятся поезда...», «На пыльном небе солнечный июль...», «У церкви, не успевши на проща¬нье...», «Осенний дождик брызжет сквозь туман...», «Сади! Таинственные острова...». Из цикла «Черная Венера»: «Вкруг африканского материка...», «Германия». 5 Аналогичные мысли о вере одних в «восприимчивость потомства», которая позволяет им «высказывать только самое главное... в надежде на то, что воображение читателя само восполнит отсутствующие подробнос¬ти», и о «художниках-отщепенцах мрачной складки», обреченных на то, чтобы «договариваться до конца. Они отчетливо доскональны из неверия в чужие силы» (см. в статье «Николай Бараташвили», 1946; т. V наст. собр.). 6 Упоминание Ходасевича, как «простого, немудрящего» человека, вызвано его недавней рецензией на книгу Цветаевой «После России», где Пастернака удивило следующее признание: «...Если словесный туман Па¬стернака развеять — станет видно, что за туманом ничего или никого нет» («Возрождение», 19 июня 1928). Пастернак писал Цветаевой по этому по¬воду: «Неужели меня спасает темнота, и рассейся она, ничего бы не стало <...> Он серьезно так думает?» (письмо JSfe 442). 7 Речь идет о книге: Борис Пастернак. «Поверх барьеров. Стихи раз¬ных лет», 1929. 8 Имеются в виду встречи Пастернака с Ходасевичем в 1922 г. в Бер¬лине и их переписка начала 1920-х гг. 515. П. Н. МЕДВЕДЕВУ 28 ноября 1929, Москва 28. XI. 29 Дорогой Павел Николаевич! Это совсем не то, что я ждал от Вас услышать1, т. е. не к этому готовился, когда писал Вам свое письмо. И, прежде всего, я не знаю Вашего мненья и лишен прямой встречи с тем сопротивленьем, которое вырастает рядом с Вами или за Вашей спиной в Ленгизе. Я не знаю размеров и характера неодобренья, или превратного толкованья, или же недоуменья. Распространяется ли это на всю вещь в целом, или же на отдель¬ные ее части? Или возраженья вызывает один ее конец? Итак, объяснюсь, как могу, с риском полного непопаданья, так как не располагаю прямыми вопросами, на которые мог бы дать ответ. Я бы и сам никогда не примирился с таким неподготовлен¬ным пресеченьем фабулы, если бы тот же «Сп<екторский>» не пошел у меня боковыми разрешеньями в прозе. Проза выпрямит его конец и его дополнит. Заявленье об этом имеется у меня среди черновых строф конца, и, может быть, этих строф не надо было вымарывать в беловой, как я это сделал2. Но даже и при таком условии вещь нельзя было обрывать в виде фрагмента, т. е. при ее фрагментарности нельзя было допустить бес¬форменного конца. Т. е. сознанье границ (замысла или собственных сил) должно было внушить форму окончанья, привести, так ска¬зать, к заключительной мысли, это сознанье обнимающей, как часть. Это я и сделал, и это мне удалось. Т. е. из всей рукописи, на¬ходящейся сейчас у Вас, самое достойное (поэтически и по-чело¬вечески) место это страницы конца, посвященные тому, как вос¬стает время на человека и обгоняет его. Это была очень трудная, очень неуловимая по своей широте тема, и я доволен ее разрешень¬ем3. Я никогда не расстанусь с сознаньем, что тут и в этой именно форме я о революции ближайшей сказал гораздо больше и более по существу, чем прагматико-хронистической книжкой «905-й год» — о революции девятьсот пятого года. Все это, так сказать, о себе. Теперь об инциденте. Категорически ли отказывается отдел от изданья вещи? Если да, то тут ничего не поделаешь, и оконча¬тельный разговор об этом надо отложить, примерно, на год, когда проза, являющаяся широчайшим дополненьем к стихотворному эпизоду фабулы, будет налицо и доступна обозренью тех, кто сей¬час протестует. Вы легко себе представите, в какое положенье это меня ставит матерьяльно, но насильно ведь не издашься. Если же есть хоть какая-нибудь возможность уговорить не¬согласных, то я так верю в Ваше участие и в удачу Вашего заступ¬ничества, что мне остается только попросить у Вас прощенья за доставленные беспокойства и заботы. Или, может быть, я не понял Вашего письма и что-то должен был из него вычитать сверх сказанного прямо? Но ведь это невоз¬можно, не правда ли? Тогда я услышал бы Ваше собственное мне¬нье, и Вы не отказали бы мне в практическом совете, не затрудняя моей догадливости. Правда? Когда, посылая Вам вещь, я в письме заикнулся о том, что, может быть, Вам придется ее читать, я хотел этим сказать, что при¬мирился бы с читкой рецензентов и прямо на Ваше время не хочу притязать. Опасений о ее нецензурности у меня не могло быть, потому что все ее части в свое время печатались в повременных изданьях без возражений, как будет напечатан и ее конец4. Как мне резюмировать сказанное выше? Уломайте, слезно прошу Вас, кого надо, если это хоть сколь¬ко-нибудь возможно. Не задержите ответным известием. Ника¬ких переделок на себя взять не могу, потому что не в состояньи их буду выполнить в той неопределенной плоскости, в какой они могут быть испрошены. И в то же время прошу на известный срок предоставить в мое распоряженье гранки, чтобы переработать вещь, т. е. привести ее в менее фрагментарный и более гармони¬ческий вид, что, легко может статься, и почти наверняка совпадет со смутными пожеланьями отдела. Но эта работа может быть про-изведена только в корректуре (так было с 1905-м годом) и только при условьи, что я буду свободен в правке и не связан обещанья¬ми, т. е. что матерьял будет принят в его теперешнем виде. Мне кажется, что фрагментаризм вещи не преступает границ дозволенного. Еще раз повторяю: на мой взгляд, спад фабулы воз¬мещен (формально, с точки зренья пропорций) и оправдан по¬этически страницами, посвященными смыслу этого спада, как прямой теме конца. Вот что, по моему разуменью, надо сделать с вещью в окончательной обработке: ее надо сжать, соразмеряясь с названными страницами заключенья. Это я и имею в виду, говоря о гранках. Еще и еще раз выражаю уверенность, что если бы Вы на все это смотрели по-другому, Вы бы сами об этом мне сказали. Пото¬му что в своей книге Вы дали немало доказательств того, как живо и тонко Вы улавливаете случаи тождества плана творческого с со¬циальным, а стало быть и случаи социальной несостоятельности, совпадающей с несостоятельностью художественной5. И, допустим, тут этот случай был бы налицо. Неужели Вы ничем бы об этом не обмолвились, сколь угодно мягко и отдаленно, а довели бы дале¬кость своих намеков до полного испаренья темы, до бесследного ее исчезновенья среди слов об отделе, препятствиях и т. п.? Мне кажется, я этого ничем у Вас не заслужил. Итак, либо дело непоправимо, т. е., во всяком случае, попра¬вимо не скоро, и не так, как думает Ленгиз (путем писанья заною заключительной части?); либо же оно поддается благополучному разрешенью и последним, — как мне ни стыдно в этих незаслужен¬ных расчетах на Вашу помощь, — я могу быть обязан только Вам. — Говорить ли, что трудность этой задачи (если она Вам по сер¬дцу) и значенье вероятной Вашей услуги я наперед измерил? — Ведь я не ребенок. Скоро выйдут «Две книги» 2-м изданьем6. Я их выменяю на соответствующие экземпляры «Поверх барьеров», потому что все авторские роздал случайным гостям и посетителям, и на долю действительных друзей и людей литературы ничего не осталось. Разумеется, это не общее правило, и среди 25-ти казусов были случаи раздачи по действительному назначенью. Но все это про¬исходило явочным порядком, дома. На днях получу эту возмож¬ность. Всего лучшего. Ваш Б. П. Впервые: ЛН. Т. 93. — Автограф (РНБ, ф. 474, on. И, ед. хр. 7). 1В письме Медведева шла речь о колебаниях Ленгиза в вопросе об издании «Спекторского». См. об этом в письме № 520: «В Ленгизе не зна¬ют, издавать ли Сп<екторского> или не издавать». 2 Эти строфы неизвестны. 3 Речь идет о строфах 17—30 восьмой главы «Спекторского» по пуб¬ликации в «Красной нови» (1929, № 12), в которых зарисовки разрушен¬ного быта Москвы 1919 г. чередуются с размышлениями об общественных сторонах уклада, широтой исторических масштабов уничтоживших воз¬можность существования индивидуальной биографии. В отдельном изда¬нии романа (ГИХЛ, 1931) эти строфы выпущены. Пастернак считал их «единственно подлинно новым», что ему «посчастливилось сделать за все последние годы» (письмо № 522). 4 Две последние главы были опубликованы в «Красной нови» (1929, № 12). 5 «...Поэтическое произведение, как и всякое конкретное высказыва¬ние, — говорится в «Формальном методе в литературоведении», — являет¬ся реально неразрывным единством смысла и действительности на основе единства проникающей его снизу доверху социальной оценки» (С. 169). 6 Борис Пастернак. «Две книги». Стихи. М.-Л., ГИЗ, 1930. Сборник включает книги «Сестра моя жизнь» и «Темы и варьяции». 516. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 1 декабря 1929, Москва 1. XII. 29 Дорогая Марина! Буду писать, точно не тебе, точно не молчал, точно все по-другому. А то не написать никогда. Итак, первое. Я здоров. Ты на¬прасно тревожилась. И тому дикому свинству, что я тотчас же тебя не успокоил, нет имени. Мне делали операцию летом, вынули ку¬сок кости из нижней челюсти, предварительно перед этим удалив шесть зубов. Там была костная киста, цинготное следствие голод¬ных лет. Операция с точки зренья внутренней хирургии несерьез¬ная, но очень мучительная. В том месте проходит центральный лицевой нерв, операцию производили почти без анестезии, по причинам в которые вдаваться было бы долго, все сделали в один прием (зубы и вскрытье и пр.), дело длилось 1'/2 часа, когда заде¬ли за лицевой нерв, я от боли потерял сознанье. Именно мучи¬тельность этого всего, вместе с некоторыми частностями, кото¬рые осложнили бы и без того пространный рассказ, и повела к разговорам и слухам. Вот и все. Но все что ты пишешь о крови, — верно. Кровь ли или еще что, дело не в том, а в том что конечно наша работа не «литерату¬ра» и сами того не зная, мы все время расходуемся. Я наверное тебе писал не раз о странных и нестерпимых болях, периодически случавшихся раза по два в год в теченье шести последних лет, и всегда в полосы разгара работы, когда пошатывался сон и пр. и пр. Это вот и разрушалась кость в подбородке. Но внешне я не изменился после операции, она произведена изнутри, без наруж¬ного шва, и кость, по-видимому, регенерирует. Ты читала повесть?1 Там есть несколько ничтожных опечаток, главная же опечатка та, что не указано, что это начало романа, и, примерно, — первая его треть. Но только она пока и написана. «Повесть читала собой» — говоришь ты, и я понял эти слова. Ра-зумеется, ты права. Но ведь это не все еще. И если бы даже было все, то ведь я еще не умер. И если бы я даже и умер, то ведь жива еще ты. Видишь, сколько еще глав впереди. Тебе понятно? Жаль, если нет, потому что подымать эту тему словесно, и в письме, сил нет. Да и права. Вычеркни, сделай милость, весь этот абзац из пись¬ма и из памяти. Существую я одиноко и невесело. Живу мечтой, давно тебе известной2. И опять, не надо ничего предрешать: говорю о немно¬гом, житейском, детском, вольном. Что земля и люди разошлись врозь для меня, что ближайшие мне люди не на той земле, что мне всего ближе. Прежняя цель остается в силе. Приближаюсь ли я к ней? Я думаю, что да. Но ты видишь, как медленно, и чем дальше, тем все медленнее я иду к ней. Все что ты прочтешь моего — эта¬пы на пути к ней. И не творческие, разумеется, а — заработочные. Но не хочется ныть, да и не до того. Я совершенно вне здешней литературы, т. е. дружбы мои не тут. Люблю Мейерхольдов, его и ее (это значит: вижусь все-таки раз в два года). Познакомился кое с кем из философов, с музы¬кантами, и только обнаружил, с большим опозданьем, что мне всего живей и милей там-то и там-то, как выяснилось, что они знают П. П. Сувчинского, а поводом к узнанью послужил Проко¬фьев, с которым встретился у Мейерхольдов. Там же был и пиа¬нист Генр<их> Нейгауз. И, можно сказать, благодаря вам (потому что много этого духу было на вечере) свиделся с Маяковским, по-дошедшим к концу, и узнал, чтб он пишет, после почти 3-х-лет-ней разлуки3. Давай писать друг другу легкие письма, о чепухе, о житейс¬ком. Но перед этим скажи, как ты думаешь поступить с письмами R. М. R к тебе?4 Мое единственное разделит участь твоих. Но у меня на этот счет нет определенного мненья (я его издателям не посылал)5. Ты знаешь, я перевел оба его реквиема, и напечатал. Трудно было, и ты будешь недовольна. После операции мне две недели нельзя было разговаривать, и тут я именно и перевел один (An eine Freindin*). Если увидишь (он тоже в Новом Мире6) не суди строго, и, кажется, опечатки есть и там. Но переводилось хорошо, я нахо¬дился все время в возбужденьи после принятых мук (первый слу¬чай неотвлеченного переживанъя после долгого поста этих глубо¬комысленных лет) и Женя была удивительна, за дверью операци¬онной и еще долго потом. И — молчать, иметь благовидный пред¬лог, причину и основанье для молчанья, молчать без страха, что в него вложат какой-нибудь смысл, это стоит испытать, это — вроде музыки! Тут кончу и скорей отошлю, чтобы не залеживалось. Как полу¬чить «Молодца» с Гончаровой?7 Не будет ли оказии? И проза ли или не проза — гибель семьи, что ты пишешь?8 Лучше бы проза. Хотя ты в другом положеньи чем я, ты и за пределами лирики и в самых широких просторах остаешься поэтом, у меня же повество¬вательное в стихах ни разу не удалось. Пожалуйста, передай С<ереже>, что я люблю его, нуждаюсь в нем и никогда не забываю. Из Гёте ни для тебя, ни для меня ни¬чего не вышло9. Обнимаю тебя. Б. * По одной подруге (нем.). 367 Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 170). 1 Публикация «Повести» в «Красной нови» (1929, № 7). 2 Имеется в виду поездка за границу на длительный срок. 3 После выхода Пастернака из «Лефа» летом 1927 г. они с Маяковс¬ким не виделись. 4 «Через пятьдесят лет, когда все это пройдет, совсем пройдет, и тела истлеют, и чернила просветлеют, когда адресат давно уйдет к отправителю <...>, когда письма Рильке станут просто письма Рильке — не мне — ког¬да мне уже не нужны будут письма Рильке, раз у меня — весь Рильке <...> Те семь писем, лежащие у меня в ящике <...> с его карточками и последней элегией отдаю будущим <...> Это будет день воскресения его мысли во плоти. Пусть спят до поры, до — не Страшного, а Светлого суда» (М. Цветаева. Несколько писем Райнера Мария Рильке // «Воля России», 1929, № 2). 5 Отослав отцу письма Рильке для включения их в собр. соч., Пастер¬нак задумался о судьбе полученного им письма от Рильке. Оно вошло в собр. соч.: R. М. Rilke. Gesammelte Briefe in sechs Banden: Briefe aus Muzot 1921 bis 1926. Bd. 5. Leipzig, 1935. 6 В «Новом мире», 1929, № 8-9. 7 Издание поэмы «Молодец» по-французски в переводе Цветаевой с иллюстрациями Н. Гончаровой не состоялось. 8 Имеется в виду «Поэма о Царской Семье», о которой, судя по вы¬пискам О. Н. Сетницкой, Цветаева писала 29 окт. 1929 Пастернаку: «Пишу большую вещь — гибель семьи» (РГАЛИ, ф. 1334, on. 1, ед. хр. 834). Работа над поэмой продолжалась до 1936 г., сохранились некоторые отрывки. 9 Имеется в виду несостоявшийся заказ на работу над переводом «Фа¬уста» Гёте. Издание Юбилейного издания собр. соч. Гёте растянулось на 15 лет; первые тома вышли в 1932 г., 5-й с «Фаустом» в переводе Н. Холод-ковского — в 1947 г. Пастернак надеялся делать этот перевод вместе с Цве¬таевой (см. письма № 492 и 505). 517. РОДИТЕЛЯМ 2-3 декабря 1929, Москва Спасибо большое за письмо. Все заняты и работают1, одному мне досужно. Замечанье о том, что Женичка начинает слегка чи¬тать по-французски, надо понимать в том смысле, что он знако¬мится с азбукой. На ритмику он ходит к Александре Андреевне Эгиз, которая всегда его о всех вас расспрашивает и очень вам кла¬няется. Изредка старые знакомые выныривают с неожиданными симпатиями. Привет от Ан. Ив. Трояновской (младшей). Это не письмо, разумеется. Обнимаю вас крепко, скоро на¬пишу. 3. XII. 29. Дорогие мои! Вчера получили посылку, благодарностям числа нет, радость безмерна, спешим поскорее дать знать о своем весельи. Мне про¬сто вас жалко, вам не дано это испытывать, как нам. Чай — насто¬ящее состояние, и какой (!) — мы от такого отвыкли. Женя боль¬шая знай прыгает на одной ноге: чулки там у нее, берет, перчатки, все как на заказ. Вкладываю залежавшееся посланье внука. Женя записывала карандашом, мне для переписки сдали. Извините, что от руки, не на машинке. Зная мою слабость, Шура благороднейше отказался от чаю. Тронут до края, но с трепетом жду будущего: боюсь, что неспроста, и скажется. Вдруг бочку кофе у вас попросит, и я буду доводом, — и вот тебе и чай. Они не пишут, потому что, правда, заняты. Занят и я, но так как все мои мытарства исходят чернила¬ми, — доходит до вас в виде писем и моя невозможность писать их. Завтра на тачке повезу опускать в почтовый ящик претолстую пачку. И все — за границу. В Лондон, в Варшаву, вам в Берлин, в Щриж — русское, в Нью-Йорк по-французски, в Пасадену (в Калифорнии) — и каждое, за недосугом, страницах на десяти. Оттого и в смешливых чувствах: вторые сутки пишу. А полови¬на — самым близким сердцу людям, год не писал, вдруг узнали про летнюю операцию. Вдруг полезла музыка. Познакомился с Прокофьевым у Мей¬ерхольдов. Или писал уже?.. Многоточье потому, что долго рассказывать, а никакой мно¬гозначительности или грусти за ними ни в помине. Прекрасно сделал я, что ее бросил. Надо было пианистом быть, а не «само¬родком». Не бросил бы, ходил бы теперь бездонным... калекой. Вот, говорят, долги надо отдавать. Была у меня 500-рублевая ссуда из Лит. фонда Госиздата. Была недавно получка по договору и предстояла еще другая из Ленинграда, по почте, за высланную в те же дни рукопись. Стеченье обстоятельств было благоприятное, я решил, что другого такого случая не будет. Возвратил 500 р. И что же! На другой день получаю из Ленинграда письмо, что рукопись задержана по... неясности ее общественных тенденций — и денег не будет2. Ш, гм, 500,500, 500, 500 и т. д. и т. д. и т. д. Пока это еще entremets*, полный отказ подадут на сладкое. К письму присовокупляю почтовую расписку на 115 руб., ото¬сланные тете Кларе. Это значит 50 ноябрьских, 50 декабрьских да * легкое блюдо перед десертом (фр.). 369 15 р. даме, ухаживающей за бабушкой. Ты мне, мама, о последнем ничего не писала, а я получил от В. И. Лапшова3 открытку, где говорилось об этой предполагаемой посылке в размере 25 р. и В. И. находил, что это много, и просил ограничиться пятнадца¬тью. Что и сделано. Ко второму госиздатскому изданью (а со всеми «Сестрами» оно четвертое) стихов дал без твоего разрешенья голову твоей ра¬боты4. Срепродуцировали, как тут умеют, лучше не могут. Заста¬вили меня дать тут же свой автограф, во имя отца и сына, как ты выражаешься; и чтоб их черт подрал, карандаш дали жирный, сколько ни молил, нет и нет другого. Выходит, что я тебя перечер¬нить хочу. Прилагаю. Не запрещай, пожалуйста, да и все равно поздно. Все в восхищеньи, на стены вешают и удивляются, как при такой голове твоей руки я мог терпеть всякие фотографии и главное всевозможные... «творческие разрешенья». О деньгах не заикался, все равно были бы пустяки, да и тех не дадут. Но только ты, пожалуйста, этой темы не подхватывай: о сыне неблагодарном, о лакее и великом человеке и пр. и пр. Оба вы, ты и мама, любили ловить меня именно на этом. Ничем этим, конеч¬но, в моем случае и не пахнет. Напомню автобиографическую справку, так однажды тронувшую вас, где о вас было сильнее и полнее, чем о самом себе5. Только стиль мой таков, что не сразу все у меня сказывается. И об этом долго говорить. Я совершенно лишен хвастовства или тщеславья, и никакие щелчки этого по¬верхностного свойства меня не могут огорчить. Но я нуждаюсь в объективном накопленьи какого-то (одному Богу ведомого) дос-тоинства вокруг своей судьбы, для того, чтобы стать говорить о вещах, о которых мог бы сказать давно. И это не оглядка на лю¬дей, а нечто физическое, вроде того как воздушные пары нужда¬ются в давленьи, чтобы сформовать облака и разразиться дождем, снегом или градом. И разумеется, все это гораздо интереснее этой аналогии, я говорил, этого в двух словах не объяснить. Крепко обнимаю вас обоих. Б. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Приписка к письму жены, в котором она благодарила за подарки и на вопрос родителей по поводу остутствия писем от Шуры и Ирины писа¬ла об их занятости. Пастернак внизу страницы на свободном месте уточ¬нял ее слова о Жениных занятиях французским и передавал родителям поклоны от друзей. К письму приложена записка маленького Жени. 2 См. письмо Медведеву № 515. 3 Владимир Иванович Лапшов — муж Клары Исидоровны, сестры Р. И. Пастернак. 4 Портрет, сделанный Л. О. Пастернаком в 1924 г., был помещен в изд. «Две книги». М., 1930. 5 Речь идет о заметке из сб. «Писатели. Автобиографии и портреты современных русских прозаиков» под ред. Вл. Лидина. М., 1926. Л. О. Па¬стернак в письме 29 окт. 1926 писал о своей растроганности ею: «На днях попалась мне на глаза книжка "Автобиографии" (или биографии — не по¬мню) русских писателей, где я, конечно, первее всего отыскал тебя: пре¬красная, с большим тактом, серьезная, кратко-вразумительная авто¬биография, выделяющая тебя особенно этой формой и сжатостью среди болтовни остальных, "обрадовавшихся случаю". Конечно меня до слез тро¬нуло твое преувеличенно приписанное мне и маме значение!..» (там же. С. 122—123). См.: «Автобиография», 1924 («Многим, если не всем, обязан отцу...» — т. V наст. собр.). 518. Д. П. СВЯТОПОЛКУ-МИРСКОМУ 4 декабря 1929, Москва <... > А вот случай. У нас приятельница, Р. Н. Ломоносова, живущая когда в Англии, когда в Америке. В 26-том году в Герма¬нию ездила моя жена, и для нее эта дружба, завязавшаяся раньше путем переписки, нашла воплощение в живой и все оправдавшей встрече. Я же ее никогда, как и Вас, в глаза не видал. Пять лет тому назад ей обо мне написал К. И. Чуковский, речь шла о пере¬воде Уайльдовских Epistola in сагсеге et vinculis, с авторизацией, которую ей легко было достать для меня1. Все делалось без моего ведома. К. И. знал, что я бедствую и таким образом устраивал мой заработок. Но французский и английский языки я знаю неполно и нетвердо. До войны говорил на первом и понимал второй, и все это забылось. Сюрпризом, который мне готовил К. И., я не мог воспользоваться. Но вряд ли он знает, какой бесценный, какой неоценимый подарок он мне сделал. Я приобрел друга тем более чудесного, то есть невероятного, что Р. Н. человек не «от литера¬туры», и только в самое последнее время я мог убедиться, что мои поделки что-то говорят ей (она мне писала про «Повесть»). По всему я бы должен был быть далек ей. Она живет миром недоступ¬ным мне (я бы должен был родиться вновь, и совсем совсем дру¬гим, чтобы в нем только найтись, если не очутиться); она иначе представляет себе мой обиход и мою обстановку. Ее занимает дви¬женье европейских вещей, т. е. по ее счастливой непосредствен¬ности прямо говорит ей о движущихся под этим глубинах. Я не менее ее люблю Запад, но мне надо было бы уйти от явности, от злобы дня в историю, от заведомости в неизвестность, чтобы сви¬деться с глубиной, с которой она сталкивается походя, уже на поверхности. Она — жена большого инженера и профессора, Ю. В. Ломоносова. Они никогда подолгу не заживаются на одном месте — журналы, путешествия, переезды, общественность — все это она, видно, осиливает, смеясь. — И вот, меня волнует один ее почерк, и это можно сказать Вам, а не ей, потому что это совсем не то, что может получиться в прямом к ней отнесеньи. Иногда сюда приезжают просто путешествующие англичане и американцы, ездят, как съездили бы в Индию, или Грецию, или в Тунис. Было два случая, когда это были знакомые Р. Н. с реко¬мендацией от нее. Так, осенью, мы были в гостинице у некой Ms. М. Kelsey, седой, порывистой, горячо во все вникающей, — ми¬лой — дамы2. В исходе долгой беседы она спросила, не имеется ли чего в переводе из того, что она записала под мою диктовку (я на¬звал ей с десяток имен прозаических и трех или четырех поэтов) и нет ли статей по-английски или по-французски. И тут жена на¬звала Вашу статью в Mercury3. Оно (т. е. отступление. — М. Ц.) послужило поводом к рассказу о Ломоносовой, а не может быть той дряни, которая этим обстоятельством не была бы обелена. Я уже познакомил М<арину> И<вановну> с нею. Теперь знако¬мы и Вы. <...> Впервые: «Минувшее», 1989, № 8. — Выписка, сделанная Цветаевой в письме к Р. Н. Ломоносовой 1 февр. 1930 (Russian Archive, Leeds University). 1 Письма Пастернака к Святополку-Мирскому пересылались через Цветаеву. Переписывая этот текст, Цветаева объясняла Ломоносовой: «Это отрывок из письма Бориса Святополку-Мирскому (профессору русской литературы в Лондоне, единственному в эмиграции критику, ненавиди¬мому эмиграцией, англичане любят и чтят), переславшему письмо на про¬чтение мне <...> Об этом дохождении письма Борис не должен знать. Это его смутило бы» (М. Ц. Собр. соч. Т. 7. С. 319). 2 Мери Келси — активная деятельница квакерского благотворитель¬ного движения. См. о знакомстве с ней письмо № 519. 3 Имеется в виду статья Святополка-Мирского «The present state of Russian letters* (The London Mercury. July, 1927). В этом месте Цветаева,пе-реписывая для Ломоносовой письмо Пастернака Святополку-Мирскому, делает пропуск и пересказывает содержание: «Тут следует чисто пастерна-ковское, в самом прямом смысле отступление, как перед врагом — перед хвалой ему Мирского» (там же). 519. P. H. ЛОМОНОСОВОЙ 4 декабря 1929, Москва 4. XII. 29 Раиса Николаевна, дорогая! Мало интересного скажу я Вам на этот раз. Только что писал в Лондон Св.-Мирскому после по¬луторагодичного перерыва1, и письмо вышло неприлично длин¬ным, потому что вдруг заговорил о Вас, и рассказ об этой изуми-тельной, почти незатронутой словами и фактами дружбе и о Вас, ее главном лице, дареном и далеком, распер бока конверта, как гармонику. Тишину Вашего дома, о которой Вы писали, очень легко уви¬дать на приложенной фотографии. Мы ею любовались. Но Вы уди¬вительны. Вы в чем-то извиняетесь, касаясь встречи с Mrs Kohn2. Вы, разумеется, знаете, что извиняться Вам в том, что Вы меня растрогали и доставили мне радость (независимо от практичес¬ких перипетий последней), — абсурдно. Но это же должен под¬твердить и я. Итак, подтверждаю. Вам не только не надо извинять¬ся передо мной в случаях Вашей благороднейшей невиновности, но у Вас даже есть право и огорчить меня, не извиняясь. И как мне его не любить? Неудовлетворенность, которую должна была ощутить Mrs Kohn от нашей встречи, она может быть ошибочно относит к случаю с передачей. И может быть в неловкое положенье поставил Вас я (как уже и писал Вам тогда же), не оправдав Ваших надежд и Вашей ре¬комендации. Однако я не прошу прощенья, потому что причины всего этого вне меня. Причины этого лежат в непредставимости нашего общего русского обихода последних лет. Вещам неулови¬мым, но разлитым в воздухе, основным, всех касающимся и т. д. я поддаюсь почти по-женски. И если я говорю, что теперешний наш обиход трудно себе представить, то это значит, что всего труднее себе представить — мой собственный и людей моего склада и в моем положеньи. Разумеется, я тот, кому Вы пишете, кто радуясь отвеча¬ет Вам, и не договаривает, и посылает Вам поклоны в «Повести» и т. д. и т. д. Но я не тот, кому Вы поручаете Ваших друзей. Они долж¬ны разочаровываться, не столько во мне (это меня не интересует, потому что касается прямо меня, и тенью, которая при этом на меня падает, я Вас не задеваю). Они должны разочаровываться в моем поведеньи, в порядке встреч, в несоответствии перспектив от этого знакомства с тем, на что они могли рассчитывать, зная Вас. И вот только в этом подчеркнутом отрезке меня их разочарованье инте¬ресует и печалит. Повторяю: это не проявленье небрежности к Ва-шей рекомендации, а то, что я живу совсем не так, как надо жить, чтобы подхватывать людей и им что-то открывать и показывать. Позвольте мне не разъяснять этого во всех подробностях: это — бед¬нейшая из тем, но это тема нашего существованья. Причины эти могли сказаться при знакомстве с Mrs Kohn. Но они выступили с такой фатальной остротой в судьбе моего зна¬комства с достойнейшей и очень нам понравившейся Miss Kelsey3, что просто страшно, чтб она должна обо мне думать. И как назло я занят был труднейшим (тематически и политически) окончань¬ем одной вещи4, которую по договору должен был сдать прошлой зимой, и которую сел дописывать именно в это время, под градом участившихся напоминаний из Ленинграда. Но суть не в том, что мне было некогда. Нет, нет. А в том, что я со дня на день надеялся ее кончить и вздохнуть свободно, и потом повидать Miss Kelsey вновь, в самый миг этого вздоха: я рассчитывал, что эта ремеслен¬ная и мгновенная радость хоть на минуту подымет над мизерным и подневольным уровнем первой встречи человека, ей названно¬го Вами. Но я переоценил свои силы, хотя и опоздал всего на два, на три дня. И Miss Kelsey никогда не узнает, какою краской стыда и невольного позора она меня покрыла, не известив заблаговре¬менно о своем отъезде. Конечно мы бы еще увиделись, и ряд слу¬чайных обстоятельств, отягчающих мое положенье перед ней, был бы устранен. Я не знаю ее адреса, и пользуюсь Вашим, чтобы пе¬реслать ей мои пространные извиненья. — Все же это в сумме со¬вершенные пустяки, и довольно об этом. «Повесть» — начало романа. Не знаю, напишу ли я его. Но это третья, приблизительно (по размеру) часть задуманного цело¬го. Ошибкой редакции было не указать этого. Концом этой части я был как раз занят весной, в бытность тут Mrs Kohn. И это трудно выразить, но воздух повести Вы могли признать, как в каком-то отношеньи знакомый, свой и родной: Вы в нем побывали. Я не мог бы Вам назвать места или лица, где Вы бы себя нашли (и я этого не умею, не в этом мое назначенье), но в лучших частях ее состава Вы принимали участье, чему-то Вашему я искал выраженья, какую-то высоту, подсказанную Вами, брал для Вас; короче, все это явилось и с Вашей помощью. Разумеется, Вы об этом догадываетесь, и о том, что житейски это ровно ниче¬го не значит, что этим нельзя воспользоваться, что это никому ничего не прибавляет, и не отымает ничего. И вместе с тем это теплее всякого жара, и больше и точнее любого вида преданнос¬ти. — Простите мне все убожества этого отвратительного письма. Так ли должен я говорить с Вами при всем том, что я о себе знаю! И содержанье этих последних страниц не ново. Оно известно Вам. И в замечаньях о «Повести» нет ничего неожиданного. Я не мог не писать Вам чего-нибудь такого уже и раньше, и как раз в те весенние дни. И наверное так и сделал. Или меня что-нибудь ос¬тановило? Теперь не помню. А литературно это вещь уж не ахти какая, и в журнале много замечательного. Так например я в вос-хищеньи от Толстовского «Петра» и с нетерпеньем жду его про¬долженья5. Сколько живой легкости в рассказе, сколько мгновен¬ной загадочности придано вещам и положеньям, именно той за¬гадочности, которою дышит всякая подлинная действительность. И как походя, играючи и незаметно разгадывает автор эти загадки в развитии сюжета! Бесподобная вешь. Посылаю письмо без Жени, чтобы не задерживать, Она на заводе, пишет кузнецов6. Мне попадет, когда она узнает, что пись¬мо послано без ее участия. Этот пробел восполню в ближайшем следующем письме. Крепко Вас любящий Б. Я. Впервые: «Минувшее», № 16. — Автограф (Russian Archive, Leeds University). Отправлено в Пасадену, где в Калифорнийском технологичес¬ком институте работал Ю. В. Ломоносов. 1 См. письмо № 518, часть которого Цветаева переписала в своем письме Ломоносовой. 2 В письме к Ломоносовой 16 мая 1929 Пастернак описал свою встре¬чу с группой американских психологов, среди которых находилась при¬ятельница Ломоносовой Эстер Кон, привезшая от нее письмо. 3 С Мери Келси Ломоносовы познакомились в апреле 1929 г. в Фила¬дельфии, где она возглавляла общество культурных связей с Советской Россией. 4 В это время дописывались заключительные главы «Спекторского». 5 В «Новом мире», 1929, № 7, где напечатана «Повесть», была начата публикация романа А Н. Толстого «Петр Первый». См. отзыв Пастернака в письме № 520. 6 Е. В. Пастернак писала свою дипломную работу. «У Жени теперь очень трудное и тревожное время, — писал Пастернак родителям 15 дек. 1929. — Ей сдавать через три дня дипломную работу по живописи. Она изобразила работу в кузнечном цеху металлургического завода <...> Рабо¬тала на самом заводе, но в движеньи это было трудно, и дни были темные, а дома ей негде мольберт поставить. Работа не кончена, несколько счаст¬ливых кусков среди больших порций подготовительной мазни. Увидим, что будет, но дома негде повернуться, условия для работы ужасные» (Письма к родителям и сестрам. Кн. I. С. 256). 5 декабря 1929, Москва 5. XII. 29 Дорогой Николай! Горячо благодарю тебя за письмо. «Поэм» с «Вырой» у меня нет, хотя все в отдельности знаю по прежним изданьям, а «Выру» по «Звезде», и я был у тебя, когда ты ее писал, и Ракова как бы пере¬жил1. Страшно буду благодарен за книгу, если пришлешь. «Барье¬ры», за двумя-тремя исключеньями, я роздал кому попадется, все больше случайным посетителям, чтобы поскорей уходили. Но и эту скучную книгу ты получишь. Я обменяю авторские второго изданья «Двух книг» на барьерские, и ждать этого придется недолго. Между прочим, я тебя безбожно плагиатировал в основной мысли, зало¬женной в окончанье «Спекторского». Потому что если в двух словах выразить то, что со мной делалось, то это были — поиски героя2. Ты скажешь, что это слишком общо, но можешь быть уверен, что пус¬тыми каламбурами я бы тебя угощать не стал и, думается, знаю, что говорю. Это было следованье по направленью твоей метафоры, ко¬торая шире и обязательнее словесного названья, точно так же, как «Облако в штанах» все еще поэзия, а не заголовок, и можно быть под властью всей поэмы, вторично вложенной в эти два слова. Еще точ¬нее я мог бы сказать о «Сестре», но это не столь удобно. Со всем, о чем ты пишешь, я глубоко согласен и не так наивен, как тебе, верно, кажется. Я уверен, что литература никому не нужна, и только в этом вижу достоинство эпохи3. Я стал бы ликовать, если бы об этом зая¬вили открыто и свернули издательства и закрыли бы лит. газету и лит. отделы в других. Я только оставляю про себя право раздражать¬ся по поводу того, что этого не делают и ради какого-то отвода глаз ставят нас в положенье детей, не без баловства даже. В одном я не согласен с тобой: мне нравится «Петр Первый»4, и я не могу понять, как это он тебя оставляет равнодушным. Дай его Марии Константиновне: она счастливее и свободнее нас с тобой, она не опутана последствиями дружб каждого из нас, которых нельзя пресечь без того, чтобы не сделать людей (может быть, только в на¬шем дружеском мненьи) несчастными. Комкаю и кончаю. Ты все понимаешь! Но «Петр»! Молодец Толстой. Как легко, густо, страш¬но, бегло все двинуто. Как не перестает быть действительностью в движеньи, как складывается в загадки (не сюжетные, а историогра¬фические), как во всех изворотах, на всем ходу разъясняется! Впрочем, дар легкости в прозе и у тебя очень велик, и мы, может быть, в разном положеньи. Ты был вправе недооценить его. Получил от Эрлиха обе книжки5. Напрасно он стыдится «Пе¬ровской». За вычетом двух-трех действительных штампов, где он рассуждает о штампе, а не жертвует собой ради него, все в ней — настоящая поэзия. Она вообще без самопожертвованья немыс-лима. Я жертвовал собой и во имя прозрений и во имя традиции. Первое делалось, когда любилось легко и когда пристрастим диф¬ференцировались. Когда одни любили одно, а другие — другое. Когда же настало такое положенье, когда все будто бы любят одно, а на самом деле ничего не любят, я полюбил традицию, чтобы не вовсе распроститься с этим чувством6. Меня не может не трогать Перовская. Я сам все эти годы жертвую собой для штампа. Я знаю, что и это поэзия, мне это близко. Книжка о Есе¬нине написана прекрасно. Большой мир раскрыт так, что не за¬мечаешь, как это сделано, и прямо в него вступаешь и остаешь¬ся. Писать ему не буду. Не хочется размазывать в виде трактата и в упор человеку то, что тут сказалось коротко и гладко. Передай, что захочешь, и мою благодарность. Последняя новость. В Лен-гизе не знают, издавать ли «Сп<екторского>» или не издавать. Но ты молчи, не звони. Храни в тайне, — есть соображенья. Об¬нимаю. Твой Б. Впервые: ЛН. Т. 93. — Автограф (собр. Н. С. Тихонова). 1 Поэма «Выра» вошла в книгу Тихонова «Поэмы» (М.-Л., 1928). Впервые публиковалась в «Звезде» (1927, № 11). Пастернак виделся с Ти¬хоновым во время приезда в Ленинград в сентябре 1927 г., когда тот писал свою поэму. Раков — герой поэмы, комиссар рабочей бригады, погибший 29 мая 1919 г. в деревне Выра, около Гатчины, когда бывший Семеновский полк перешел на сторону белых. 2 Несколько строф 8-й главы «Спекторского», посвященных концу индивидуальной биографии человека, можно выразить метафорой, зало¬женной в названии книги Тихонова «Поиски героя» (Л., 1927): «Недоуме¬ньем меди орудийной / Стесни дыханье и спроси чтеца: / Неужто жив в охвате той картины, / Он верит в быль отдельного лица?» 3 Ср. «В последние годы жизни Маяковского... не стало поэзии ничь¬ей, ни его собственной, ни кого бы то ни было другого... скажем проще, прекратилась литература...» («Люди и положения», 1956). 4 Имеется в виду первый том романа А. Н. Толстого «Петр Первый», публиковавшийся в «Новом мире» (1929, № 7-12). 5 Вольф Эрлих. «Софья Перовская». Поэма, 1929; Вольф Эрлих. «Пра¬во на песнь. Воспоминания о Есенине», 1930. О знакомстве с Эрлихом в гостях у Тихонова см. письмо № 378. См. также письмо № 526. 6 Разговор о сознательной переориентации на традицию, штамп и отказе от раннего периода поэзии, строившегося на прозрениях. Здесь даны творческие основы будущей книги «Второе рождение» (1930—1932). 521. П. Н. МЕДВЕДЕВУ 5 декабря 1929, Москва Дорогой Павел Николаевич! Отойдя немного от недавно сделанного, по прошествии неко¬торого времени, взглянул сегодня непредвзятым взглядом на ко¬нец «Спекторского» и простить себе не могу двух последних моих писем к Вам. Концом удовлетворен совершенно, от возникших ре¬дакционных сомнений отделяюсь абсолютно, изумляюсь им и ни¬когда не пойму. С легким сердцем советую Вам: печатайте вещь. Всякое препятствие буду рассматривать как случай внешней и по¬сторонней силы, искать вразумленья у нее не стану, философии сво¬ей перестраивать на основании инцидента не буду. Это — во исправ-ленье и в уточненье сказанного в письме. Спешу поделиться с Вами этой радостной уверенностью. Вот что только и обращено к Вам. Остальное — мимо, в направленьи неведомого объекта. Ваш Б. П. Впервые: ЛН. Т. 93. — Автограф (РНБ, ф. 474, on. II, ед. хр. 7). Дати¬руется по почтовому штемпелю. 522. И. С. ПОСТУПАЛЬСКОМУ 9 декабря 1929, Москва 9. XII. 29 Милый Игорь Стефанович! Пользуюсь указаньем адреса на бандероли, чтобы поблагода¬рить Вас за летнее подношенье1. Правильно заметили Вы и сами: первое стихотворенье — вне всякого сравненья с остальными и лучшее в сборнике. Не плоха также одиннадцатая страница. Та бандероль была получена в мое отсутствие из Москвы. Вместе со множеством скопившихся писем и пакетов я получил ее в день переезда. Началась уборка. Взорванная бандероль вмес¬те с ворохами ненужной бумаги была выметена, и я оказался без Вашего адреса, вовремя не догадавшись переписать его в книжку. Вы очень к себе несправедливы, и это тем хуже, что повод к этому подала, очевидно, наша первая встреча у Асеева. Чем «глу¬па» (как Вы выразились на полях «Резца»2) Ваша новомирская ста¬тья?3 Это одна из серьезнейших Ваших статей, и в наше время вся¬кому можно пожелать писать так о поэтах. Затем, Вам ее сокра¬щали, как я слышал. Кроме того, Вы меня, может быть, не поняли тогда, на Мясницкой. Я хотел сказать, что в некоторых отноше¬ньях я нелегко дался Вам, что я затруднил Вам работу в Ваших лучших и законнейших намереньях, что у меня нет многих из тех заслуг, которые Вы мне приписали. И на все это Вы вправе возра¬зить, что не моего, авторова, ума это дело. Я думаю, не ошибусь, если Вашу нынешнюю посылку истол¬кую и с Вашей стороны, как указанье адреса, как привет и напо-минанье? И я очень этому рад, так оно лучше будет. Попутно бла¬годарю за защиту. От неприятностей меня предохраняет мой глухой и нелегкий образ жизни. Редко что доходит до меня, как дурное, так и хоро¬шее. Это очень бедные формы существованья, очень недостойные, очень временные. Но это не жалобы: время и обстоятельства слиш¬ком снисходительны ко мне. Недавно кончил «Спекторского», т. е. примирился с тем, что он не таков (по многим причинам), как я его, поначалу, задумал; примирился, приписал небольшой отрывок о революции, и в этой, ни на что не похожей, безголовой форме отправил в Ленгиз, встре¬тившись (опять по многим причинам) с необходимостью его реа¬лизовать quelque mal qu'il soit Вам скажу, что эти две-три страни¬цы о преображеньи времени (между прочим и о революции и ис¬тории) — единственное подлинно новое, что мне посчастливилось сделать за все последние годы . Мне кажется, только эти строфы, объект которых мне открылся лишь с большого подъема, хоть не¬сколько возвышаются над нелирическим состояньем всей нашей лирики, т. е. над тем ее состояньем, при котором человеку ничего сверх уже усвоенного им в повседневности, не открывается. Если вещи посчастливится, Вы увидите этот отрывок в XII № Красной Нови. Тогда напишите. А пока, о сказанном — молчок. В моих глазах этот кусок оправдывает неудачность всего «Спекторского», т. е. он мог бы оправдать что угодно другое, и порискованней. Молчать же о моих словах надо, чтобы не повредить вещи, чтобы, чудом, отрывок мог появиться в журнале4. Крепко жму Вашу руку, пишите, всегда буду рад. — Вы хорошо помянули Гумилева: обе страницы живо и убористо покрыты настоящей поэзией. Ваш Б. П. Впервые: «Русские новости», 7 февр. 1969. — Автограф. 1 Речь идет о книге Игоря Поступальского «Несколько стихотворе¬ний». Л., 1929. * как бы ни был он плох (фр.). 2 В критическом фельетоне «Документ невежества и апломба» (журн. «Резец», 1929, № 49) Поступальский выступает в защиту Э. Багрицкого, Б. Пастернака и Н. Тихонова, резко полемизируя с высказываниями И. Ут¬кина. В дарственной надписи на «Избранных стихах» (М., «Огонек», 1929) Пастернак благодарил «за защиту»: «Дорогому Игорю Стефановичу По¬ступал ьскому от подзащитного Б. Пастернака». 3 В «Новом мире» (1928, № 2) опубликована статья И. Поступал ьс-кого «Борис Пастернак». 4 Речь идет о строфах 17-30 главы 8-й «Спекторского», которые выз¬вали возражения в Ленгизе. См. письмо № 515. 523. Ф. И. ВИТЯЗЕВУ 1929, Москва Уважаемый товарищ! Препровождаю Вам мои мысли на интересующую Вас тему1 в том виде, как они были однажды напечатаны (в 1922 г.), потому что лучше и по-иному мне этого не сказать, а от взглядов, тут вы¬раженных, я не отказался. И одна у меня забота. Не сомневаюсь, что отводить мне полторы страницы будет для Вас обременитель¬но, да в этом было бы много неудобства и для меня, потому что имело бы вид претензии, а притязательность не в моих правилах. Но с другой стороны никакое дальнейшее сокращенье четырех первых пунктов «Положений»2, прямо посвященных Вашей теме, — недопустимо. А то из этих утверждений, пусть и афорис¬тически изложенных, но во всей живости понятных, получилась бы афористика самодовлеющая, тешащаяся именно самым недо-говариваньем и поджиманьем губ, т. е. тот жанр, который я счи-таю всех вреднее. И вот не знаю, как тут быть. Во всяком случае очень попрошу Вас переремингтонить при¬сланное и сверив список, мне эти два листка возвратить по почте. У меня они единственные, а легко возможно, что когда-нибудь понадобятся. И, правда, то, что я сказал о неделимости подчерк¬нутой красным карандашом доли, — условие непременное. С товарищеским приветом. Б. Пастернак Впервые. — Автограф (РГБ, ф. 576, к. 1, ед. хр. 24). 1 Ферапонт Иванович Витязев-Седенко — основатель издательства «Колос», собирал материал для сборника отзывов писателей о книге. 2 Пастернак послал первые четыре главы из статьи «Несколько поло¬жений» (1918), опубликованной в альм. «Современник», 1922, N° 1. 524. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 24 декабря 1929, Москва 24. XII. 29 Дорогая Марина! Эту зиму мы живем вне календаря. Я не ищу кругом призна¬ков того, что сейчас сочельник, и если бы искал, не нашел. Но ударил сильный мороз, и мне всегда кажется, что в мороз элект¬ричество горит жарче. И сына купали, и мыли полы, и дом пуст, все ушли в гости: но все это случайные совпаденья. Нового Года, как праздника, тоже не будет1. И я не возражаю, это тоже в порядке вещей. Однако я мечтал его встретить у нас, и хотел встречать с Мей¬ерхольдами и Белым и еще кое с кем: а потом, по легком охмеле-ньи и в разгаре шума, позвать несоединимых: Маяковского и Пильняка, скажем, или еще кого-нибудь. И мне представилось, что все мы пошлем тебе поздравленье, разными почерками, — прижжем и продымим и припечатаем донышком стакана; всегда найдется хоть один, без умысла, в ходе встречи залитый вином. Но для всего этого потребовались бы деньги, и я имел все данные на них рассчитывать, но меня подвели, расплаты перенесены на январь. Или это тоже вид нравственно-оздоровляющего воздей¬ствия? Ото всего этого я уже отказался и поздравляю Сергея Яков¬левича, тебя и Алю и целую Мура один и без всякой торжествен¬ности, и тебя — одним тоном этих строк, — по-ночному осторож¬ных, чтобы не проснулись дети. Я сам врежу себе. Стоит мне допустить, что от тебя и твоих могут быть письма, как их полученье становится условьем моего существованья. Я под них подгоняю ход работы, я с них, в вооб¬ражении начинаю всякий завтрашний день. Тогда одно из двух: либо надо самому писать часто, либо вовсе не писать. И первое было естественно однажды, и второе — неизбежно; а теперь ни на то, ни на другое у меня нет силы. У нас есть официальное учрежденье, называющееся Вокс (Всесоюзное об<щест>во культурной связи с заграницей). Мне из него звонили недавно: в него обратились из Польши с просьбой склонить меня на поездку к ним. Я отказался из тех соображений, что собираюсь который уже год во Францию и не оставил этой мысли: что встретить там долю французского веянья будет мне мучительнее полного лишенья. Что куда бы я ни поехал, я поеду как незаметное частное лицо и на свои средства. Потом пошли официальнейшие уговоры, и я узнал что-то вроде того, что не имею права отказываться, т. к. союз должен пользоваться всяким случа¬ем укрепленья связи с Западом, и союзный полпред в Варшаве настаивает на желательности моей поездки, т. к. приглашенье ис¬ходит как от левых, так и от правых писательских кругов, что... и т. д. и т. д. Дорогая Марина, чувствуешь ли ты, какой это вздор¬ный анекдот, и поймешь ли, как трудно мне было втолковать со¬беседнику, что я не скромничаю, и не разыгрываю дурака, и что это нонсенс совсем по другим причинам. Мне между прочим га¬рантировалась полнейшая свобода в выраженьи мнений, меня сна¬ряжали, как тенора. Но еще труднее, чем ездить в Польшу, — писать письма. И еще труднее не писать их. Прости, что пишу на обрывках, — у меня нет бумаги, вся выш¬ла. Я боюсь, не рассердилась ли ты на меня за что? Дорогая моя, если тебе что-нибудь в тягость, ты не должна нуждаться в основа¬ньях, чтобы от нее избавиться, и всегда будешь права. Но сам-то я их, по доброй воле, никогда не подам, и вряд ли ты себе представ¬ляешь, как связано тобой самое расположенье моей жизни, ее смысл и ее очерк. Напиши мне, пожалуйста. Я живу, — трудней нельзя, пишу туго. Много важного и существенного хотел вложить в вещь, называющуюся «Охранная Грамота», и рад, если ты не читала (начала, напечатанного в «Звезде»2). Теперь занялся ее продолже¬ньем. Материалы «Повести» и предполагаемого продолженья последней — автобиографические ответвленья «Охранной Грамо¬ты», т. е. все то, чего нельзя рассказывать о себе, т. е. вести от 1-го лица3. — Отсылаю, чтобы пришло к первому. Итак, новых сил, новой выдержки! И мира и удачи в семье, и удачи детям. Твой Б. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 170). 1 Были введены пятидневные рабочие недели и отменено празднова¬ние Рождества и Нового года. Сочельник — канун Рождества. 2 «Звезда», 1929, № 8. 3 См. письмо № 484 о том, что «Повесть» нельзя показывать Филип¬пам, Збарскому и Синяковым, как реальным участникам пережитых событий. 525. П. Н. МЕДВЕДЕВУ 30 декабря 1929, Москва 30.12.29 Дорогой Павел Николаевич! На Ваше большое письмо я в свое время ответил, и ответ, как все свои письма, отправил простым. Если Вы его не получили, Вы ничего не потеряли. В нем была прежде всего искренняя и есте¬ственная благодарность Вам за Ваш обстоятельный разбор несча¬стного «Спекторского», выраженье согласья с Вашей оценкой; некоторое расхожденье с Вашим мнением об окончаньи. Един¬ственным пунктом несогласия с Вашим письмом было несколько строк о Сельвинском. Я их не повторю, смысл же их был тот, что я был бы счастлив, если бы мог идти с ним в сравненье, потому что «Улялаевщина» и «ПушторЫ — блестящие победы и удачи боль¬шого поэта как раз на том поприще, на котором я провалился со своим «Спекторским». Тут и кончается передача этого давнишне¬го письма, либо утраченного, либо еще не дошедшего: отправле¬но оно было по домашнему Вашему адресу. А нынешнее начну с этой же параллели. Чаянья насчет «Спек¬торского» исходили не от меня. Никогда я об этой вещи как об эпо¬пее не думал. Скажу точнее и проще: сближенья с «Онегиным» не стал бы делать, если бы и был полною себе (по складу характера) про¬тивоположностью. В том же, что такие ожиданья высказывались кри-тикой, я неповинен: я шел мимо них и этих сопоставлений не лю¬бил; это все были особо-типические случаи современной манеры объявлять человека Наполеоном или Гомером с пребудничнейшим спокойствием, точно такие возможности на полу валяются и не ред¬кость. Между тем как, на мой взгляд, и по поводу малейшей художе-ственной правды следовало бы звонить в колокола, так это исклю¬чительно и за тысячу верст от Толстых, и Онегиных и Наполеонов2. Вчера я получил записочку из Леноттиза (от 27/ХП) с Вашей припиской. Ею заканчивается цепь колебаний редакционных и моих собственных. О решеньи моем, которое не обойдется без личной к Вам просьбы, — ниже. А теперь несколько слов об исто¬рии этой переписки. Она застала меня в состояньи больших денежных затрудне¬ний. Я этого не сказал сразу, пока мог терпеть. Я в этом признал¬ся, когда дело очень обострилось: но и с этого признанья прошло больше двух недель. Всего охотнее, по моему собственному недо¬вольству «Спекторским» (совершенно иному, чем недовольство Отдела), я бы отказался от печатанья его в настоящее время и от¬ложил бы до того времени, как будет дописана проза3 (не из сооб¬ражений фабулы). Но этому мешала безвыходность моего поло¬женья. Однако и противоположное решенье выходом не явилось и облегченья не принесло. Если бы около месяца назад, как следовало по договору, я получил бы оговоренные в нем в пункте 8-м 40%, это бы поддер¬жало меня и, не нарушая ни работ моих, ни жизни, дало бы в бу¬дущем ту возможность прохожденья гранок, в которую я верил, и как-то... творчески ее предвосхищал. Такая работа мне не в но¬вость: «Девятьсот пятый» и «Поверх барьеров» выходили неузна¬ваемыми именно из такой переработки4. Потребность видеть вещь в единообразном типографском сырье, как-то уже лепечущем о книге в целом, быть может, и каприз, но я до него дослужился, и мне в нем не отказывали. Мне верили, и я и у Вас надеялся встре¬тить это доверье. Вспомните, Павел Николаевич, о нашем прошлогоднем раз¬говоре по телефону. Я не только не навязывался Вам, но, если Вы не забыли, в первое время указывал на отдаленность Ленгиза и трудность сношенья с ним в критические минуты, между тем как Гиз, учреждение близкое по типу, — под боком, и все либо улажи¬вается, либо уясняется в два счета. Лишь затем, как дело пошло своим ходом, я стал надоедать Вам и на Вас наседать. И вряд ли я Вам говорил о «Спекторском», как об «Онегине». Письмо очень растягивается. Я думал во всех подробностях разобрать происшедшее, но на это ни уменья моего, ни досуга у Вас не станет. Условия, при которых шероховатости (художествен¬но-композиционные) «Спекторского» могли быть сглажены, Лен-гизом не соблюдены, он отказал мне в доверии, он в трудную ми-нуту не пришел мне на помощь, он произведеньем заинтересован только с той точки зренья, чтобы договор, заключенный с боль¬шими выгодами для меня и в этом смысле исключительный, был исполнен. К этому присоединился взгляд, так и оставшийся для меня спорным, на окончанье вещи, и об идеологической его несоот¬ветственности я получил письмо, подписанное Лебеденкой5. Все б это ничего, но разговор пошел как с уличенным мошен¬ником: на букве идеологии стали настаивать, точно она — буква контракта. Точно именно в договоре было сказано, что в шахты будут спускать безболезненно, под хлороформом или местной анесте¬зией, и это будет не мучительно, а даже наоборот; и террор не бу¬дет страшен. Точно я по договору выразил готовность изобразить революцию как событье, культурно выношенное на заседаньях Ком. Академии в хорошо освещенных и отопленных комнатах, при прекрасно оборудованной библиотеке. Наконец, точно в договор был вставлен предостерегающий меня параграф о том, что изоб¬разить пожар значит призывать к поджогу. Получилось так, что я обманул договорно-расчетную часть и за то и должен платиться. Когда я посылал последнюю свою телеграмму, я искал выхо¬да из крайности все в том же направленьи, я еще попыток выйти из положенья как-нибудь по-другому не предпринимал. Но и это ни к чему доброму не повело. Мне совершенно непонятно откуда взялась сумма в 256 р. 25 к., обещанная мне высылкой 6. I. 30 г. в последней записке Ленотгиза. Ввиду расхожденья предположенного числа строк (1500) с их настоящим числом (их, кажется, 1300 (?)), я эту ариф¬метическую задачу решил так. По пункту 8-му договора авансом следует получить 35%, при сдаче рукописи — 40%, итого, общим счетом получено должно быть по сдаче — 75%. Ввиду того, что мне авансом было переплрчено (строк предполагалось больше), всего легче установить причитающуюся мне во второй срок сумму, вы¬числив 75% с истинной договорной суммы (по 1300 строк), и выч¬тя из этого числа (1218 р. 75 к.). По моим расчетам в ответ на мою телеграмму мне должно было получить 592 р. 50 к. Я нетвердо по¬мню число строк в «Сп<екторском>». Если я даже и ошибся на сотню, то все равно никак не может получиться того, что мне обе¬щано к высылке. Кроме того, дальнейшее оттягиванье расплаты лишает меня и этой последней, загадочной по своим размерам опоры. Все это сошлось очень фатально, но, думаю, к добру. Матерь-яльный план, первое время влиявший на все мои решенья, за пос¬ледние две-три недели истаял и истончился сам собой. Времени прошло слишком много. Да кроме того выяснилось, что и в рас-четах своих я с Ленгизом разошелся как-то уж слишком грубо. От всего происшедшего остается долг мой Ленгизу в размере полученного прошлый год аванса. Я обязуюсь его вернуть. В край¬нем случае, если я не встречу иной возможности с ним распла¬титься, я эту сумму отработаю в «Звезде». Каких-то чрезвычайных усилий для поправки своих дел мне все равно не избежать. Вот я и воспользуюсь полной ничтожнос¬тью «Сп<екторского>», как матерьяльного ресурса, чтобы вовсе его изъять на полгода на год из плоскости какого бы то ни было обсужденья. Между прочим, при доработке его, за которую я возьмусь лишь по написаньи прозы, я наверное с благодарностью воспользуюсь рядом Ваших указаний, за исключеньем тех един¬ственно, которые относились к идеологии окончанья (да они и не от Вас исходили). К тому же все это окончанье идет в XII книге «Кр. Нови» целиком безо всяких изъятий. Итак, — резюме. Про¬шу Вас 1) приостановить распоряженье о высылке мне 236 р. 23 к.; 2) расторгнуть от моего имени договор с Ленгизом (№ 48/29 от 15/ II), с обязательством моим вернуть аванс (сейчас я не в состо¬янии указать срок точно, но в теченье года это будет сделано обя¬зательно); я понимаю, как слаб этот пункт, но расчитываю на снис-хожденье (т. е. что на год); 3-е) и главное: отошлите мне назад ру¬копись, у меня нет копии. Просьба обо всем этом очень настоятельная, я не могу изме¬нить этого решенья. И не сердитесь, пожалуйста, на меня. Никако¬го иного выхода я не вижу. Дело не в строках, указанных в офици¬альном письме6 (насчет этих строк только я и уверен, что они оста¬нутся); дело не в строках, а в сроках. Ленгизу же предлагать вновь переработанную вещь спустя большой срок после скандала с ней, будет неудобно. Да и строк я не уступлю. Простите за утомительное письмо. «Барьеры», как будут, пришлю непременно, это мой долг. Крепко жму Вашу руку. Ваш Б. П. A la marge* — вне дела: с новым годом Вас. Как все это, в общем, тяжело! Сколько кругом ложных карь¬ер, ложных репутаций, ложных притязаний! И неужели я самое яркое в ряду этих явлений? Но я никогда ни на что не притязал. Как раз в устраненье этой видимости, совершенно невыносимой, я стал писать Охранную Грамоту. Я готов быть осужденным и вы¬черкнутым из поминанья за дело, на основаньи моей действитель¬ной наличности, но не иначе. Я никогда победителем себя не чув¬ствовал и об этом не думал. Но и «литературой» не занимался. Отсюда усиленный автобиографизм моих последних вещей: я не любуюсь тут ничем, я отчитываюсь как бы в ответ на обвиненье, потому что давно себя чувствую двойственно и неловко. Поскорей бы довести до конца совокупность этих разъясни¬тельных работ. И тогда я буду надолго свободен, я писательство брошу. Я б это сделал и сейчас, ничего не докончив, если б не се¬мья и пр. и пр. * На полях (фр.). 386 Впервые: ЛН. Т. 93. — Автограф (РНБ, ф. 474, on. И, ед. хр. 7). 1 Поэмы И. Сельвинского, опубликованные в 1927 и 1928 гг. 2 Сближенья с «Онегиным» высказывались критикой. В частности, в статье «Борис Пастернак» В. Красильников высказывал предположение, что «Спекторский для Пастернака будет тем же, чем был Онегин для Пуш¬кина и Печорин для Лермонтова, то есть частицей самого себя <...> Раз¬мах романа заставляет оценивать "Высокую болезнь" и " 1905 год" как ма¬териалы. <...> Любовная интрига, поставленная рядом с "грохотом собы¬тий", <...> нужна самому поэту как частная проблема к будущим главам "Евгения Онегина" наших дней» («Печать и революция», 1927, № 5). Б. Бухштаб на основании знакомства с первыми публикациями глав «Спек¬торского» писал, что взятый темп экспозиции позволяет думать, что «Спек-торский» «должен быть не меньше другого "романа в стихах" русской ли¬тературы "Евгения Онегина"». Он говорит о близости этих романов «по¬казом людей, как представителей своей среды и эпохи» и «фабульностью». Различие романов он усматривает в отсутствии автобиографизма в «Спек-торском» и «сравнения судьбы героя со своей, авторских воспоминаний» (Б. Я. Бухштаб. Фет и другие. СПб., 2000. С. 335-338). 3 Речь идет о продолжении работы над прозаическим романом, часть которого была опубликована под назв. «Повесть». Роман не был написан. 4 Последняя авт. доработка названных книг проходила на стадии верстки. 5 Сотрудник Ленинградского отдела Госиздата писатель А Г. Лебеденко. 6 Речь идет о строках, по-видимому, указанных в официальном письме издательства, которые показались «идеологически невыдержанными» и требующими замены, на что Пастернак не дал согласия. 526. В. И. ЭРЛИХУ 9 января 1930, Москва Дорогой мой Вольф! Вы и не знаете, как выручили меня, а еще выражаете боязнь, не поступили ли бесцеремонно! Разумеется, я сразу ничего понять не мог по данным телеграфного перевода1; и вдруг меня осенило, что при тесной собранности литературного Ленинграда, это кто-нибудь из молодых, и — поэт, которому нелепая безвыходность моего положенья должна быть известна по посещеньям Ленгиза. Я стал перебирать возможных кандидатов на эту рождественско-новогоднюю (по Диккенсу), вакансию. И зимнюю сказочность комбинации я уже постиг и разгадал (т. е. я целиком предвосхитил все Ваше письмо), когда бывший у меня в это время В. Каверин, без всякой связи с происшедшим, — потому что я не сразу объяс¬нил ему, зачем отлучался в кухню, — рассказал о новом журнале, предположенном к выпуску при «Кр<асной> Газете», и о Вас, как его литературном редакторе. Таким образом, единственно достой-ный кандидат был утвержден и найден. И в Вашем письме меня всего более тронуло его построчное со¬ответствие ходу моей догадки. Я его прочел так, точно в нем дано не объясненье дел, а моего озаренья. И мне в первую минуту хотелось ответить Вам, что Вы не ошиблись, что так все и было, и просто уди¬вительно, как Вы догадались и сумели все это описать из другого горо¬да! Ах как это хорошо и сколько во всем этом знаменательного для Bad Вот Вы о Перовской2. А Спекторский? Но не следует унывать. Матерьяльная стесненность моя не кончилась. Хуже всего то, что мне придется выжимать из сделанного еще больше, чем до сих пор. Вероятно я не дам продолженья «Охр<анной> Гр<амоты>» в Звезду (это не для передачи, когда нужно будет, я сам о том напи¬шу). Просить у них больше, чем давали — недопустимо; я этого себе не могу позволить, потому что кругом у них блистательные прозаики и обращаться почти что к ним самим с просьбой, чтобы они себя обделяли в мою пользу — было бы нелепейшей претен¬зией. А все это безо всякой неловкости дадут мне здесь. Итак, Вам Н<иколай> С<еменович> передал о безразличии того, в какую сторону направлено самопожертвование поэта?3 Кос¬венным путем это было легко сказать, не размусоливая. Вы можете быть счастливы и гордиться тем, что Ваш случай наводит именно на эти мысли о поэзии, а не на десяток других, более поверхностных, поводом для которых служит множество нынешних стихов, и часто неплохих. Потому что важно и это, т. е. то, какому уровню сужденья подсуден художник, в каком именно этаже приходится разбирать его дело. И тут уже удача или неудача, виновность или невиновность ста¬новятся видоизмененьями судьбы, не более того. Ваши слова о Пе-ровской находятся со всем этим в согласьи, Вы это понимаете. Был у меня Ваш земляк Нилли4. Пора бы ему в люди. Нельзя ли ему в этом помочь? По-моему он — заслуживает. Собирается послать Вам воспоминанья о зиме 21—22 г., проведенной в Ленин¬граде, с портретами, как говорит он, виднейших серапионовцев и других. Этой его тетради не видал. В первой, виденной, много хо-рошего. Подоплека у него чудеснейшая, и странно, что он до сих пор так и не видал от нее прока. Ответить Вам следовало совсем по-другому, но так всегда бывает, когда отвечаешь не вовремя. Привет всем. Ваш Б. Я. Не найду Вашего адреса, посылаю по Тихоновскому. Впервые. — Автограф (ИРЛИ, ф. 697, № 42). Датируется по почтово¬му штемпелю. Знакомство Пастернака с В. Эрлихом состоялось 27 сент. 1927 г. См. письмо к Цветаевой № 378. 1 Письмо явилось ответом на телеграфный перевод гонорара за пред¬ложение включить одно из стихотворений Пастернака в собиравшийся при «Красной газете» альманах. При выходившей с 1918 г. в Ленинграде «Крас¬ной газете» постоянно печатались журнальные приложения «Человек и природа», «Литературная неделя», «Красные ребята», «Резец» и др. Пуб¬ликация Пастернака не обнаружена, вероятно, предполагаемое издание не было осуществлено. 2 Эрлих послал Пастернаку свою поэму «Софья Перовская» (Л., 1929). 3 Отзываясь на посылку «Перовской», Пастернак писал Н. С. Тихо¬нову (письмо № 520) о принесении жертвы в пользу традиции, которую представляет собой «Спекторский». 4 Николай Николаевич Ильин (Н. Ними), организатор «Дома народ¬ного творчества» в Симбирске, автор сб. стихов «Глаза, обращенные к солн¬цу» (1922). 527. Л. Л. ПАСТЕРНАК 9 января 1930, Москва 9.1. 30 Дорогая Лидочка! По получении твоего письма я тебе ответил тотчас открыткой. Она лежала с неделю, т. е. вернее, я носил ее в боковом кармане с собой, выходя на улицу. Но в газетных киосках не находилось до¬платной марки, которая мне была нужна, а через три дня я сам ра¬зорвал ее, так как весь смысл ее пропал, хотя в ней его и не было. Теперь я тебе пишу во избежанье обиды с твоей стороны и беспокойства со стороны родителей. Я не отвечал потому, что пи¬сать решительно не о чем. У нас были жестокие морозы с обычным у нас в такие холода квартирным злом. Коридор, примыкавший к папиной мастерс¬кой, уже в теченье многих лет отделен перегородкой, доведенной до потолка. Он, помнишь, и раньше не отапливался и был холод¬ный, а теперь в морозы в нем, как в сенях. Чем больше топишь внутри, тем резче разница температуры в комнате и в нем. И вот все мы попростужались и в разные сроки переболели гриппом, по счастью, впрочем, в слабейшей форме и без осложнений. Ты это письмо перешли папе. Последним от него было боль¬шое и очень содержательное письмо, с пересказом Олиных бед¬ствий1. Они действительно — гомерических размеров, но вовсе не исключительны, как должно вам казаться. Сейчас все живут под очень большим давленьем, но пресс, под которым протекает жизнь горожан, просто привилегия в срав¬нены! с тем, что делается в деревне2. Там проводятся меры широ¬чайшего и векового значенья, и надо быть слепым, чтобы не ви-деть, к каким небывалым государственным перспективам это при¬водит, но, по-моему, надо быть и мужиком, чтобы сметь рассуж¬дать, об этом, т. е. надо самому кровно испытать эти хирургические преобразованья; со стороны же петь на эту тему еще безнравствен¬нее, чем писать в тылу о войне. Вот этим и полон воздух. Знаешь ли ты, что Геня (Генр<иетта> Петр<овна>3) в Моск¬ве? Я ее раза два видел в концертах и уговаривался, чтобы позво¬нила и пришла. Ей этого очень хочется, встречала она меня почти восторженно, да и я ее хотел бы видеть, но она не заявляется. Положительно не о чем писать. Что еда, питье и пр. необхо¬димейшие элементы у нас еще осязательны, совсем, как в жизни, ты вероятно догадываешься. Все же остальное на наши привыч¬ные представленья не похоже. Точно в витрине большого магази¬на швейных машин. Сидят рядком выставочные манекены-порт¬нихи, руки на ручках швейных машин, последние же вращаются на приводе от динамо-машины, бесшумно и гладко, ибо — на хо¬лостом ходу. Вот верное изображенье нашей жизни, трудолюбивой, гладкой и бесперебойной. Но я об этом когда-нибудь расскажу, мы, ведь, увидимся, будет время. Теперь тороплюсь обнять тебя и от¬править письмо; как бы не забеспокоились наши, от нас давно ведь не было вестей. Пусть мама сообщит, когда следует мне возобно¬вить периодические посылки бабушке, временно прерванные. Поцелуй Федю, Жоню и Аленушку. Б. Впервые: Борис Пастернак. Из писем разных лет. М., Б-ка «Огонь¬ка», 1990. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Речь идет о затяжном судебном процессе, в который была втянута О. М. Фрейденберг, за отстаивание своей квартиры. См. письмо к О. М. Фрей¬денберг № 503 и коммент. к нему. 2 После доклада Сталина 27 дек. 1929 г. было принято постановление ЦК о плане перехода к сплошной коллективизации и ликвидации кулаче¬ства («Правда», 5 дек. 1930). 3 Пианистка, знакомая семьи Пастернаков, Г. П. Орлова-Дукельская после продолжительного пребывания в Англии вернулась в Москву. 528. РОДИТЕЛЯМ 10 января 1930, Москва 10.1.30 Дорогие папа и мама! Боря ваш объявился1, я был у него. Его звонок оторвал меня от письма, которое я писал (с опозданьем!) Р. Роллану. Дело в том, что я в подарок от последнего (и — в результате од¬ного стеченья обстоятельств, которому противился, как мог2) полу¬чил книгу к новому году и как раз 1-го числа3, с надписью, которую он в своей щедрости мог бы сделать каждому человеку, т. е. такую, которая в хвастливые цитаты (а вы это любите!) отнюдь не годится, но которая именно этой всечеловеческой и надо всякими самолюбь-ями парящей высотой и связывает и обязывает и порабощает. Ибо, если в твоей комнате находится книга, где на титульном листе значится: «А Boris Pasternak, Au jeune frere de la rive du ciel ob le soleil se leve, le vieux frere de la rive, ou se couche le soleil. Bon jour, Bon an et Bonne traversee, de Tun a Pautre bord! Romain Rolland. Villeneuve, Tan qui s'en va — то, разумеется, это не только подчиняет себе, а и огорчает даже и мучит; и трогает до слез. Тем худшее впечатление произвел на меня ваш должник. Он вам должен, и этот долг должен был отдать мне, но вокруг этих пустяков развел столько невыносимой элегантности, что одним фактом своего разговора со мной затруднил до невозможности продолженье письма Роллану. Я не вынес этого состоянья и на другое утро отнес ему деньги назад. За ними пошел Шура, причем я Шуре облегчил дело тем, что внушил этому золотозубому пшюту4, чтобы он умерил свои таин¬ственные ухватки. Мещане любят играть в прятки и китайские тени, и без этого им было бы скучно жить, я же не выношу этой манеры. Прошу вас впредь не направлять ко мне людей, разговор с ко¬торыми несовместим с моим отношеньем к жизни, людей, осмели¬вающихся давать советы мне, который старше их на целую вселен¬ную, людей, что всего хуже, подчиняющих меня своей обывательс¬кой таинственности там, где она не нужна и неуместна. У меня нет секретов от времени, у меня — роман с ним, я — его часть. Ваш Боря Стелле привет передал, Соне 100 рублей перевел5, все будет сделано. Вы же меня не любите. Меня нельзя опутывать паутиною блажных и не вызванных надобностью недомолвок. Отчего было не направить к Шуре, он человек свободный, я — невольник. Впервые: Шсьмакродителям и сестрам — Автограф (BasternakTrust, Oxford). 1 Лицо не установлено. 2 Благодаря знакомству с М. П. Кудашевой, которая в это время пе¬реписывалась с Ролланом и собиралась к нему в гости. 3 Romain Rolland. «Essai sur la mystique et Taction de l'lnde vivante» («Очерки мистики и подвижничества современной Индии»). 4 Пшют — пошляк. 5 Софье Иосифовне Геникес, племяннице Л. О. Пастернака, в Одессу. * «Борису Пастернаку, младшему брату на том берегу неба, где восходит солнце, старший брат с берега, где солнце садится. Добрый день, доброго Вам года и доб¬рого перехода с одного берега на другой! Ромен Роллан. Вильнев, уходящий год» (фр.). 10 января 1930, Москва 10.1. 30 Великий мастер, великая судьба, обожаемый автор Жана Кри-стофа (в памяти возникают два решающие в моей жизни лета, пол¬ностью посвященные чтенью и перечитыванью этого открове¬ния1), — нечаянный случай привел к своим последствиям: я полу¬чил книгу, я прочел надпись2. Настал час, на который я не смел рассчитывать даже в самых укромных уголках сна. Неужели, действительно, я должен преодо¬леть то прекрасное расстояние, которое приводило меня в восхи¬щение, не сравнимое ни с чем другим? За ним скрывалась целая страна, носящая Ваше имя, загадоч¬ная и волнующаяся. Мои посещения ее должны были оставаться Вам неизвестны. Нужно ли, чтобы я разрушил это и высказал Вам что-то, кро¬ме своей оторопелой благодарности, вырывающейся сама собою и лишающей меня слов? Тут же проглотив введение (dieses grosse Faustische Vorwort*), я должен был на время отложить эту книгу, огромную перспективу которой это предисловие позволяет предчувствовать. Я испугался этого. Мне надо кончить работу, необходимую для существования семьи, прежде чем я смогу возобновить чтение книги, полностью обесценивающей мой труд. Это происходит не столько силой разделяющей их несопостави¬мости (грубо и банально даже упоминать ее!). Ваша книга поглощает его целиком, как это делают со всякой поэтической частностью про¬изведения этого редкого рода: подлинные евангелия жизни. Есть ли что-нибудь, чего бы они ни касались, не занимаясь этим специаль¬но? Чем они глубже, тем полнее представляют нам историю всякого живого воображения, — единственной свободы, верной своему при¬званию. Или движущей силы поэзии в целом, которую они дают нам почувствовать. Такова — и Вы это прекрасно знаете — Ваша книга. Я Вам пишу в мучительный для себя день, когда удивитель¬ный случай дал мне возможность убедиться, насколько могуще¬ственна сила Вашей книги, даже если она закрыта. Я был вне себя и чуть было не попал в ложное положение, но стоило мне только вспомнить о Вашем незаслуженном подарке, * это большое фаустианское предисловие (нем.). 393 лежащем на столе, чтобы затруднения были мгновенно преодоле¬ны таким взрывом чувств, какого я не испытывал с давних лет3. В тот момент я смог оценить на расстоянии чудесное действие нравственной меры Вашей надписи на книге, восхищенный омо¬лаживающей силой всего того вечно-зеленого, ликующего, веч¬ного, — что исходит от Вас. Мучение и одновременно наглость писать Вам на таком фран¬цузском. Я решил испытать первое и не мог избежать второго4. Простите меня. Б. Пастернак Впервые: «Еигоре. Revue litteraire mensuelle. Boris Pasternak*, mars 1993; в переводе на рус. яз.: «Знамя», 2001, № 11. — Автограф (Архив Р. Роллана, Париж). 1 Имеется в виду чтение «Жана-Кристофа» летом 1913 г. (тома I-IV), летом 1917 г. (том V). 2 См. письмо JSfe 528. 3 От писания письма Пастернака оторвал приход незнакомого чело¬века, разговор с которым вывел его из себя. См. письмо № 528. 4 Проф. Мишель Окутюрье, опубликовавший переписку Пастернака с Ролланом по-французски, отмечает, что французский Пастернака дей¬ствительно не всегда правилен, но отличается присущей ему вырази¬тельностью («Еигоре», Paris, mars 1993). 530. РОДИТЕЛЯМ Середина января 1930, Москва Дорогие, золотые мои! Простите, что я упустил из виду, что вы одни в Берлинской квартире, без девочек, — и написал вам такое письмо1. Ни слова о нем, оно, верно, дошло, но то, что я позабыл о вашем одиноче¬стве и о том, что нет никого рядом, чтобы его разрядить немного, непростительно и ужасно! Ради Бога, простите меня за доставлен¬ное огорченье и забудьте обо всем, кроме просьбы, в нем заклю¬чавшейся. Никогда не ставьте меня в положенья обывательские: они для меня убийственны. Что я на другой же день по отсылке письма пожалел о гром¬ком голосе, дошедшем до вас в вашу тихую квартиру, об этом вы догадываетесь2. Надо ли мне говорить, как я вас люблю и как тер¬заюсь данной вам отповедью! Но вы удивительно странно пред-ставляете себе мои обязанности, мою ответственность, мою осо¬бую, внеобывательскую несвободу! Крепко обнимаю вас и целую. Ваш Боря Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). Датируется по содержанию. 1 Письмо № 528. 2 Получив письмо, Л. О. Пастернак в тот же день писал сыну: «Ни¬чуть я не обиделся на твой возвышенный голос — а мне тебя было искрен¬не жаль, ибо я знал, что ты будешь грызть себя и каяться и на другой день пришлешь искреннее сожаление <...> Какая судьба и "сцепление": когда-то я хотел Роллану послать мой офорт Толстого и мой "hommage" <...> пока судьба повернула в сторону сына» (там же. Кн. I. С. 263). 531. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 19 января 1930, Москва 19.1. 30 Я еще не поблагодарил тебя за телеграмму1, а от тебя третье пись¬мо, и это мне не дает покою. Ты еще летом окольно и издалека гово¬рила об оказии. Но только из рождественского твоего письма в пер¬вый раз узнал, кто это. Я три раза ходил к В<ере> А<лександровне> и не заставал ее дома2. Вчера мне посчастливилось прийти ко време¬ни их обеда. Я получил шарф и редикюль для Аси, ужасно тебя бла¬годарю. Но ходил я не за этим, а главным образом за твоей статьей о Рильке и за другой, о Гончаровой3. Представь, она их и не повезла. Это было для меня большим разочарованьем. Я затем и задерживал ответ тебе, чтобы написать по прочтении статей, и о них, первым де¬лом. На нее нельзя сердиться. Но половина установлений, имеющих силу в любом государстве в какое угодно время, исходит от передо¬вого населенья, от того, как себя люди ведут. И в тех случаях, когда я сознаю совершенную чистоту и невинность того, что я делаю, мне и в голову не может прийти, каким ложным истолкованьям может под¬вергнуться или даже принято подвергать эти вещи. Чем верить в ка¬кую-то атмосферическую неврастению, я лучше ошибусь, веря в широкое здоровье воздуха, которым я дышу. По той же причине, по которой В. А. не привезла статей, она не ответила на письма С<ер-гея> Я<ковлевича> и Д<митрия> П<етровича>4, и не ответит. А я всегда с ужасной тягостью подчиняюсь вынужденной «конспирации», испрошенной со стороны, т. е. недописыванью инициалов и прочей ерунде этого порядка. И это всегда бывает, когда приходится говорить о других, о милых, робких, суеверных и пр. людях. От В<еры> А<лександровны> же узнал впервые о серьезном желаньи Святополка приехать сюда (Прокофьев гово¬рил об одном Сувчинском5). Однако В. А. не верит, чтобы он по¬лучил разрешенье. А это изменило бы всю мою жизнь. Как ты замечательно пишешь! И всего больше тебя и жизни, т. е. музыки земного притяженья в твоих спокойных описаньях. Над будками и дворовым выкачиваньем в эпических скобках под¬нялось французское Рождество, и я его провел с тобою не в силу какого-нибудь своего влеченья, а силой чуда производимого то¬бою привычно-размеренно, поденно и затрапезно, без восклица¬тельных знаков, за которыми никогда не бывает никаких чудес. Вчера я получил от С. Я. письмо и сегодня ему отвечу. Я ужас¬но ему обрадовался. Я мысленно уже писал тебе, и вот о чем, ког¬да его получил. Я хотел у тебя попросить прощенья, что долго не отвечал, зная в особенности, что ты одна, и чтб это, по моему соб¬ственному опыту, может значить. И тут я делал сближенья с тем засореньем нервов, которого я никогда не ведал в моем до-семей¬ном одиночестве, веселом и огромном, и которым я заболеваю всякий раз в квартире, признавшей фактом меня и моих, и меня — благодаря последним. Разреши не вдаваться в тонкости: ты либо знаешь это, либо от этого счастливо избавлена. Далее я жалел, что мало знаю С. Я., потому что только о нем бы и писал тебе все это время, и ты бы радовалась. Его страшно любят люди, имеющие касательство до тебя и меня. Назову, чтобы кого-нибудь вспом¬нить, Асю и Антокольского. В их рассказах по посещеньи тебя он участвовал в превосходной даже, против тебя, доле. И то, что я люблю его — не фраза, не желанье какой-то сердечной позы, не лирическое намеренье: все это было бы для него обидно, и я бы это спрятал, не показав. Он замечательный человек, мне это изве¬стно. Нутро же его — это я сам в некоторой высокой степени, заб¬расывающей в области, куда я не попал (потому что часто там, где он возводил себя в степень, я извлекал корень). Последнее, впро¬чем, вздор, инерция разбежавшейся фразы, и я бы должен был это зачеркнуть; но в данном месте тебя бы заинтересовало, что имен¬но зачеркнуто. Вот почему это схематическое закругленье (как я их ненавижу, а вот и сам не свободен иногда!) оставляю. Кроме того, я хотел тебе признаться, что твоя цитация дачи и общего кро¬ва резанула меня, представив (против твоей воли) большим по¬шляком, чем я мог себя считать6. — И тут пришло его письмо. — А у В. А. я застал служащего Нац<иональной> библ<иотеки> в Париже, очень милого человека, наговорившего мне кучу прият-ностей. Он отправляется с С<мышляевы>ми7 в Ростов, на Кен-озеро и на Ледов<итьгй> океан. Я плохо говорю по-фр<анцузски> и еще более того смущаюсь. Они вернулись с обхода букинистов и жуя, запивая вином и пр., раскладывали покупки, хвастая сходностью купленного. Я увидал старый «Петербург» Белого, твою Вишняков-скую «Разлуку»8, несколько сборников народн<ых> песен; — но меня тотчас отвлекли, — были еще гости, и я только успел сказать ему, чтобы он достал твои Версты и не верил твоему мненью о них9, — что ты их недооценила. С<мышляев>ы же однажды отдыхали с Женею в здешнем d'Arcine10 (в «Узком»; я ни разу ни в каком доме отдыха Цекубу не жил и, кажется, единственное изо всех «кубис¬тов»11 исключенье: Женя — дважды, Ася — просто несчетное число раз). И — не знаю, врут ли или верить—Женя им понравилась. И тут ты оценишь весь клубок: Ист<орический> музей; круглый стол с гостями (И. Н. Розанова ты ведь знаешь?); ты и твои подарки мне (что прозы не будет, я еще не знал); француз, осыпавший меня ком¬плиментами и пожирающий глазами; d'Arcine — Узкое; любят Женю, — и все это почти что в Париже. — Выхожу блаженный, без¬донно облагодетельствованный; шестой час, вечер уже наступил, мне на Петровку в кассу за билетами на конц<ерт> Оборина. Ду¬маю, теперь обязательно что-то случится «эгоцентрическое», и тут же предвосхищаю, знаю мол, — чтб: по дороге на Петровку увижу в витрине «Недр» (книжного магазина) «Поверх барьеров» или что-нибудь подобное, не более того. Но вместо «Недр» — пустое поме¬щенье с огромной надписью, что Недра переведены туда-то и туда-то (куда — не успеваю прочесть)... а дальше, в двадцати шагах, за углом Большого Театра, последнею в огромном хвосте дожидаю¬щихся автобуса — Женя. Я страшно ей обрадовался. Так ли это у тебя, т. е. любишь ли ты также чтобы любили близкого тебе челове¬ка, и тогда ли только убеждаешься, как он близок тебе? — Прервал письмо. Зашла Ася с сыном Ад. Герцык12. Я совер¬шенно не нужен ему, Ася же, вперед взвинтив себя, успела, верно, внушить ему, как важно для него со мной познакомиться. Такая страсть ко взаимным пронзеньям и к сталкиванью людей, кото-рых ни жизнь, ни случайность без ее вмешательства не столкнули б — единственный ее недостаток, но я его терпеливо сношу во внима¬нье к остальным ее заслугам и достоинствам. Но часто это бывает очень неловко. — Зачем дали Муру «Зверинец»13, и как ты могла это допустить? Я не знаю на свете книжки нелепее и неудачнее: совершенно неизвестно, для кого она написана. В ней есть два-три места поэтически-жизненных; однако для того, чтобы быть предназначенными для взрослых, они должны были бы отличать¬ся большей серьезностью. То же, что для детей она никак не го¬дится, ясно не только автору, читателю и издателю, но и бумаге, которая это стерпела, как и многое. Этот Зверинец вместе со столь же прекрасною Каруселью были написаны в самую тяжелую для меня пору, весной 25 года; и — в частности, Зверинец в те самые дни, когда одна девушка передала мне по оказии твое письмо о рождении Мура (Feuerzauber* со спиртовкой, помнишь!14). Мне тогда очень благоволил Чуковский, но даже и его усилья конечно ни к чему со Зверинцем не могли привесть: легче было устроить десть чистой писчей бумаги по детскому отделу, чем эту остроум¬ную рукопись15. Чуковский писал мне неслыханно лестные и по-настоящему сердечные письма. Он готов был в лепешку расши¬биться, чтобы мне помочь. И тогда-то родилась Ломоносова, о которой ты вновь прочла в моем письме к Д<митрию> ГКетрови-чу>16, которое так же нужно было тебе показывать, как давать Зве¬ринец Муру. — Но как все это связано, а! — «Зв<еринец>» же из милости издали в прошлом году для какого-то п-го возраста, об определимости которого лучше не думать17. — Мне правда стыд¬но перед Муром. Я мечтал о будущей дружбе с ним, а теперь навек вами перед ним опозорен. — Книжки достану и пришлю. Однако пора кончать. Знаешь ли, как начался у меня год, т. е. что сопутствовало твоей телеграмме (очень хорошо France в виде пожеланья!18), т. е. кто был тебе спутником в этот день? Я получил книгу от R. Rolland'a, с надписью, в конце которой есть тоже по¬желанье bonne traversee de Tun a l'autre bord** (хотя в смысле пере¬правы с востока на закат, из молодости в старость19). Это подстро¬ила Майя (М. П. Кудашева, помнишь?). С ее слов он знает о тебе и обо мне. Она золотой человек и очень скромная и умная. Жал¬ко, что эта тема к концу пришлась, потому что так ни о ней нельзя писать, ни о том, как меня взволновал этот подарок. Я не умею «переписываться с великими людьми», и этого не было у меня в жизни. Но мне и по-фр<анцузски> было отвечать R. R легче и вольнее, чем в свое время по-русски Горькому. Прости за длинное письмо. Негде даже и поцеловаться. Твой Б. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 171). 1 Цветаева поздравила Пастернака с Новым годом телеграммой: «Sante courage France Магша» («Здоровья мужества Франция Марина». — фр.). — там же. С. 515. 2 В. А. Завадская, подруга Цветаевой, вернулась из Парижа в Москву. * огненное волшебство (нем.). " доброго перехода с одного берега на другой (фр.). 3 Публикация Цветаевой «Несколько писем Райнер Мария Рильке» с предисловием, предваряющим их текст по-русски, в «Воле России», 1929, № 2, и ее статья «Наталья Гончарова (Жизнь и творчество)» в «Воле Рос¬сии», 1929, №5/6-8/9. 4 Д. П. Святополк-Мирский. 5 Известие, полученное от композитора С. С. Прокофьева, вернувше¬гося из Парижа. 6 Имеется в виду трактовка в духе времени объяснения Сергея Спектор¬ского с мужем Ольги Бухгеевой из журн. редакции «Спекторского»: «..."По¬слушайте! Мне вас на пару слов. / Я Ольгу полюбил. Мой долг..." — "Так что же?/ Мы не мещане, дача общий кров. / Напрасно вы волнуетесь, Сережа"». 7 Имеются в виду режиссер Валентин Сергеевич Смышляев, ставший мужем Завадской, и его первая жена Ольга Федоровна. 8 Андрей Белый. «Петербург». Пг., 1916; Марина Цветаева. «Разлука». Берлин, 1922. А Г. Вишняк — главный редактор изд-ва «Геликон» в Берлине. 9 Марина Цветаева. «Версты». М., «Костры», 1921. Цветаева неодно¬кратно отрицательно отзываясь об этой книге, восхищенное письмо Пас¬тернака о которой положило начало их переписке (см. письмо № 194). 10 Название санатория в Савойе, в котором находился в это время С. Я. Эфрон. 11 Слово образовано от аббревиатуры ЦКУБУ — Центральная комис¬сия по улучшению быта ученых. 12 Даниил Дмитриевич Жуковский, поэт. 13 Детские стихотворные книжки Пастернака «Зверинец» и позже называемая «Карусель». 14 Имеется в виду письмо Цветаевой 26 мая 1925, где она писала: «...Сын мой Георгий родился 1-го февраля, в воскресенье, в полдень. В се¬кунду его рождения взорвался разлитой возле постели спирт, и он был яв¬лен во взрыве» (М. Ц. Собр. соч. Т. 6. С. 246). 15 «Карусель» сначала была опубликована в журн. «Новый Робинзон», 1925, № 9, потом в том же году вышла отдельной книжкой, тогда как «Зве¬ринец» Чуковскому не удалось пристроить, Пастернак опубликовал его в журн. «Огонек», 1925, № 52. 16 Письмо № 518, часть которого Цветаева переписала в своем пись¬ме Ломоносовой 1 февр. 1930. 17 В 1929 г. «Зверинец» вышел отдельной книжкой. 18 См. текст телеграммы в коммент. 1. 19 См. письмо № 528. 532. С. Я. ЭФРОНУ 20 января 1930, Москва 20.1. 30 Дорогой мой Сергей Яковлевич! Единственное мое намеренье крепко Вас расцеловать за Вашу братскую подпись1. Братом меня назвали с тех же гор, где теперь и Вы, в самый первый день года. Я получил от R. Rolland'a книгу с надписью, в которой встречается то же слово, и теперь после Ва¬шего случая, оно мне кажется альпийским2. Все о Вас знаю из письма М. И. Она даже с Ваших слов опи¬сала мне местность, которою Вы окружены, и я ее вижу. Ново¬стью для меня был точный Ваш адрес, радостью и преогромной — Ваше письмо. Из рождественского письма М. И. узнал впервые о ее прозе, посланной с оказией. Ходил к В<ере> А<лександровне>, и толь¬ко на третий раз застал ее дома. Она ни Вам, ни Дм. Петровичу не сможет ответить по той же причине, по какой не повезла с собой и прозу. Хотя совесть ее так же чиста, как у меня, и у нее никакого повода нет впадать в суеверную сторожкость обывателя, она пред¬почитает воздерживаться от переписки с заграницей, так как на этой почве бывает много недоразумений3. Поправляйтесь, пользуйтесь случаем, в санатории наш брат попадает нечасто. И сколько наверное кругом Вас бездельников, которым это совсем не нужно! Мне становится все трудней год от году. Никто кроме меня в этом не виноват. Когда-то я естественно рос из своего одиноче¬ства, не задумываясь над тем, к чему этот рост ведет и что значит. Потом это изменилось. Начиная с «Девятьсот пятого» я пишу не от себя, а все для кого-то. Между тем ответа я от этого местоиме-нья не получаю, и с тем, что до меня доходит, жизни завести не могу. В отношеньи меня здесь уже успели застыть кое-какие мест¬ные суперлативы, и при пользованьи ими, в них не заботятся даже внести разнообразья. Правда, словарь, которым приходится пользоваться нашей критике, беден и ограничен; значащих слов в нем почти нет, — отсюда и стереотипы. «Повесть» я писал про¬шлой весной, добрую ее долю с хорошим волненьем. По-настоя¬щему ее принял только Пильняк с молодежью им руководимой4. Но вот и все, что я от нее видал. Дм. Петровичу я недавно напом¬нил, что заграничная моя звезда сводится к Вашим совместным усильям. Но я позабыл прибавить, что эта ясность причин и ис¬точников меня радует, а не смущает. Я этой «перепиской с друзья-ми» счастлив, это именно то, чего мне недостает в моей здешней судьбе: очень хорошо, что все это узко, субъективно и спорно; я участвую в общем разговоре и — не одинок. Но сколько бывает случаев радоваться всему происшедшему, и неописуемой трудности времени, и его суровости и пр. и пр.! Они неисчислимы. Вдруг забредет что-нибудь такое с «поэтом-вещуном» (это Тютчев, если помните (!!!)) на устах; с «пушкинской просто¬той» вегетарианского стиха, в жизни не убившего и мухи. Или, на¬пример, статью Люб<ови> Столицы об Адел<аиде> Герцык вам по¬кажут5. Бог ты мой! И еще ты стонешь?! И главлит не по тебе?! Так это все еще «пишет» и «размышляет»! И сквозь мир зри¬мый незримый провидят? И отметинки остались, как наклады¬вать? А кощунства-то сколько (не говоря уже о посвященности в судьбу и назначенье форм!). Евангелисты бедные старались, по¬казали безумно-правое, молниеносно вечное, отвесно-молодое (как лошадь в мыле, как трава в росе) — тысячелетья шли, только искры сыпались, — так гениален заряд, — а послушать иную та¬кую, так это ведь нечто губернское, только под косынкой и по¬нятное, то самое, что стали прозирать, когда табак перестали ню¬хать, ну, знаете, что под кивки и вздохи сказывается; такая, знае¬те, безыскусственность; наследство небольшое, но много ли че¬ловеку нужно. А мы-то думали... Так вот они первоприглашенные вселенной! Мы-то щурились — лицо в улыбку — на небо глядя. А тут маститая кресло просидела при спущенных занавесках, си¬дит и истины нижет, что зерно клюет, птица певчая. Говорят тоже Ходасевич не выдержал, юбку надел, но не верю. — Или вдруг с противоположной стороны заедет. Что-нибудь золотозубое в эле¬гантно сшитом пиджаке, покачиваясь как в фокстроте, рассказы¬вает вам, как прелестно оно прокатилось по Германии. И лезвия для бритв передает и просит написать, что «привет Ваш передан; благодарю Вас». Но позвольте, я отказываюсь, я лезвий никогда приветами не называл, я напишу как есть, называя вещи их име¬нами. Плеск рук, глаза с тарелку, вы непрактичны, я вам услугу, а вы меня губить, и пр. и пр. и все явленье, как платок, надушено спекуляцией, духами, мерзость которых нами тут позабыта. Чувствуете ли Вы, чем близки эти противоположности? На одной только и мелют, что о духовном, но... но по душевной им¬потенции не знают, что такое бессмертие, и не желают его, пото¬му что не могут его хотеть. На другой не успели ни разу им соблаз¬ниться ввиду заполненности жизни акциями и бутербродами. Революция есть ответ оскорбленной истории; ее бурное объясненье по всем пунктам с человеком, по тем или иным при¬чинам к бессмертию безразличным. Да здравствует революция. Обнимаю Вас. Ваш Б. Я. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922—1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 209). 1 Свое письмо 7 янв. 1930 С. Эфрон закончил словами: «Братски об¬нимаю Вас» (там же. С. 516). 2 Эфрон написал письмо Пастернаку из Савойи, Роллан жил в Швей¬царии (Вильнев дю Леман). 3 О визите к Вере Александровне Завадской см. в письме №531. 4 См. письмо № 497. 5 Речь идет о статье Любови Столицы, посвящ. памяти Аделаиды Ка-зимировны Герцык. Статья называлась «Поэтесса-вещунья» («Возрожде¬ние», 1 сент. 1925). Возмущение статьей, напомнившей Пастернаку худ¬шие образцы литературных писаний 1910-х гг., вызвало внезапное про¬славление революции, поставившей человека один на один, впрямую пе¬ред вопросами смерти и бессмертия. Эти слова также должны были помочь Эфрону увидеть разницу между его литературными интересами и совет¬ской реальностью. 533. Н. Н. ИЛЬИНУ Конец января — 14 февраля 1930, Москва Дорогой Николай Николаевич! Эрлиху написал давно, вскоре после Вашего отъезда, и как раз в том духе, как было уговорено1. «Повесть»2 вышлю при бли¬жайшей возможности, вероятно скоро. 14. II. 30 Дорогой Николай Николаевич! Роясь у себя на столе, наткнулся на начало неотосланной от¬крытки. Между тем у меня какое-то смутное чувство, будто я Вам ответил. Так это или не так? Отсылаю с риском, что это — повто-ренье уже известного Вам. Видите, как я стал за последнее время забывчив. Болел гриппом. Теперь отравился. Кроме этого, радос¬тей никаких. Любящий Вас Б. П. Впервые. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1892, on. 1, ед. хр. 5). Н. Н. Иль¬ин — поэт, писавший под псевдонимом Н. Нилли. Свидетельством мно¬голетних дружественных отношений с Пастернаком служит также письмо Н. Нилли 11 дек. 1943 с посылкой стихов и сообщением, что он работает вахтером, пишет автобиографическую повесть «Юность» и просьбой при¬слать ему книгу «На ранних поездах». 1 В письме В. И. Эрлиху № 526 Пастернак писал о приходе к нему Ильина (Нилли) и просил помочь ему с печатанием. 2 Экз. «Нового мира» (1929, № 9) с публикацией «Повести». 534. С. Н. ДУРЫЛИНУ 24 февраля 1930, Москва Дорогой мой Сережа! Как мне Вас благодарить! Вы и короткой открыткой сумели взволновать меня и прийти на помощь. Ваше большое письмо было поразительно. Вы, вероятно, и не догадываетесь, как много значит и какою гордостью за Вас преисполнило меня то, что Вы из реквиема процитировали строчки для всей вещи и ее смысла — вершинные1 и которые так легко не заметить, потому что их дра¬гоценность в том и состоит, что даже и эта высота взята с натуры и в натуре оставлена; что она не теряется в прозаической простоте дневника; что она не задогматизирована и не выделена никаким голосовым курсивом. «Есть между жизнью и большой работой...» и т. д.2 Ах, ах, Сережа — с чудом Вашего пониманья ничто не может идти в сравненье, и всего менее — я сам. И я ведь снизу, а не на одном уровне обсуждаю Вашу проникновенность и дивлюсь ей. Сами посудите, разница не мала! Передо мной был подлинник, я жил с ним, у меня было время; я мог по двадцать раз проворони¬вать незаметную поразительность каждой строчки, прежде чем она мне открывалась в двадцать первый. С этого двадцать первого раза и двинут перевод. И он дан Вам разом. Вот пропорция наших шан¬сов. — При всем высказанном, Вы верно догадались, что главной трудностью задачи было сохранение тона подлинника3. И такое-то письмо я оставил без ответа! Не догадаетесь ли Вы и тут, как это могло случиться? Дорогой мой друг, вот я допишу две-три вещи и, как говорит¬ся, — сложу оружье. Дело — тупик, дольше обманывать себя я не в состояньи. Как рассказать, до чего мне трудно! Мне, может, было бы легче, если бы я был связан с каким-нибудь одним из реаль¬ных установлений духа, а не с воздушными следами лучших из них, и со всеми сразу; не с местом их в истории и в душе. Я понес бы одну осязательную утрату, меня постигло бы горе определенное. Я в рассужденьи начинал бы с себя, а не кончал собою. А так мне жизнь не мила лишь в последнем счете: т. е. надо вперед пропи¬тать ядом мир и время, чтобы отравить меня. И я думаю: как дол¬жен быть несчастен свет, если мне так тоскливо! Лично мне, на первый взгляд, жаловаться не на что. Напротив того, я неоплатный должник очень многих, давших мне доказа¬тельство любви незаслуженной, причинно неисследимой, дареной. Я несколько раз принимался вслед за этими строками опи¬сывать Вам свой «curriculum vitae»* и теперь махнул на это дело рукой. Этого не сделать по причинам техническим. Не сердитесь на меня за мои неполные, недоговоренные письма. Я готов всю силу нынешней подозрительности, видящей часто то, чего нет, целиком принять на себя. Но мысль, что каким-либо своим дви¬женьем я могу привлечь ее на Вас, меня парализует4. Сейчас кончу. Вам, наверное, живется трудно в самом про¬стом, житейском смысле. Мне стыдно, что я в этом отношении ничего пока не сделал и в самое ближайшее время не сделаю; что вместо стоющего и должного я высылаю Вам новые «Поверх ба-рьеров». Они Вам не понравятся, и Вы будете правы. У меня зачитали, т. е. вернее, увезли в другой город и утеряли единственный номер «Звезды» с «Охранной грамотой». На что она Вам в ее неоконченном виде, притом далеко отставшем от Ваших представлений, выращенных упоминаньями преданных Вам лю¬дей, которые справедливо радуются встрече с Вашим именем?5 Но если не уступите, я вышлю Вам истрепанный и истлевший до пол¬ной неотчетливости ремингтонный список, с которого ее набира¬ли. Мука будет читать. Обнимаю Вас. Ваш Боря P. S. Список прилагаю к «Барьерам». Известите о полученьи. Впервые: «Встречи с прошлым». Вып. 7. — Автограф (РГАЛИ, ф. 2980, on. 1, ед. хр. 695). Датируется по дате, проставленной на письме неуста¬новленным лицом. 1 Дурылин в письме 26 нояб. 1929 отзывается на перевод Пастернака Реквиема Рильке «По одной подруге», опубликованный в «Новом мире», 1929, № 8-9. 2 Заключительные строки Реквиема: «Есть между жизнью и большой работой / старинная какая-то вражда. / Так вот: найти ее и дать ей имя / и помоги мне. Не ходи назад. / Будь среди мертвых. Мертвые не праздны. / И помощь дай, не отвлекаясь; так /как самое далекое, порою / мне помощь подает». «"Большая работа" — для Бытия — уходит от нас, — пишет Дуры¬лин, — а малая — для бытования — томит как праздный труд, спутывая, как косматая кудель. И постепенно, и постоянно "...ты теряешь вечности кусок / На вылазки сюда..."» («Встречи с прошлым». Вып. 7. С. 382). 3 О значении для переводов Рильке тона подлинника Пастернак пи¬сал в очерке «Люди и положения» (1956): «У нас Рильке совсем не знают. Немногочисленные попытки передать его по-русски неудачны. Перевод- * краткое жизнеописание (лат.). чики не виноваты. Они привыкли воспроизводить смысл, а не тон сказан¬ного, а тут все дело в тоне». 4 Нынешнюю подозрительность тем страшнее было навлекать на Ду¬рылина, что после ареста в 1927 г. он находился в ссылке, в Томске. 5 В своих письмах Дурылин называет имена друзей, переписываю¬щихся с ним: В. К. Звягинцеву, Н. Э. Метнера, М. А. Волошина и др. 535. Ж. Л. и Л. Л. ПАСТЕРНАК 26 февраля 1930, Москва 26. И. 30 Дорогая Жоничка! Вместо поздравительного письма мы отправили тебе Шехе-резаду. Дошла ли она вовремя и утешает ли тебя?1 Но кроме того я на днях написал тебе большое письмо, но не отправил по техническим причинам. По Жениным расчетам семейное событье, которое ожидает¬ся у тебя, уже не далеко2. От души желаем тебе здоровья и всем сердцем с тобою. С нетерпеньем будем ждать вестей. Дальнейшее относится к Лидочке. У меня спутались все сро¬ки семейных рождений. Пусть не откладывая сообщит мне даты всех их, т. е. мамина, папина, своего и Федина. Нечего обижаться, с головой моей и не то делается. Вновь, как уже однажды, — туманные, трудные годы. Гово¬рят, за их грядой — блестящее и невиданное будущее. Это так, но я себя чувствую полусумасшедшим автоматом. Дорогая Лидочка. Неизвестно зачем я тебе отправил номер журнала с куском моей «Охранной Грамоты» и оттиск первой части замышленного романа, напечатанный весной отдельно в виде повести3. Если бу¬дет время, прочти. Дай Жоне, если я ошибаюсь в сроках, и ей еще до того. Перешли в Берлин, — папе и маме, думается, приятно будет кое-что припомнить. И, если можно, напиши мне умно и серьезно. Для этого отделайся временно от видимости, что все скок да скок, и сплошной блеск, у меня и у папы, а главным образом, у Оли4, — и семейную бутылку распирает от соды, — шумной, ус¬пешно-торжественной. Не для этого, и безо всякой улыбки посы¬лаю я тебе эти куски. Совершенно напротив. Это скучнейшая из трагедий, я едва справляюсь с ней. И ты мне скажешь, справляюсь ли. Ты не скро¬ешь? Охр<анную> Гр<амоту> я написал в 27-м году5. Тогда было все же другое время. Но и в ней уже есть то, что увеличивается с каждым годом и убивает меня. Я стал отягощать искусство про¬щальными теоретическими вставками, вроде завещательных ис¬тин, в каком-то не оставляющем меня чаяньи моего близкого кон¬ца, либо полного физического, либо частичного и естественного, либо же, наконец, невольно-условного6. Не все ли равно. Но ты моими настроеньями не огорчайся, а посмотри, можно ли все это читать, т. е. не отяжеляет ли познавательная заинтересованность, о которой я говорю, мой текст до совершенной несваримости. Под этими писаньями нет счастья, как было оно за страницами Лю¬верс. Причины того, разумеется, не личные и не семейные. Крепко целую всех в Мюнхене и Берлине. Твой Б. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Hoover Institution Archives, Stanford). 1 «Книга тысячи и одной ночи». Перевод М. А. Салье. 8 т. Л., «Academia», 1929. 2 Рождение сына Чарльза (Карла Александра). 3 Оттиски из журналов «Звезда», 1929, № 8, и «Новый мир», 1929, № 7. Через четыре дня Пастернак писал об этих вещах родителям: «Я послал Лиде почитать кое-что мое. <...> Я боюсь, что языком совершенно непобедимая тяжесть и еле преодолимый сердцем мрак так сильно сказались на мне, что от искусства у меня ничего не осталось. И прочтете ли вы в этих вещах то, что я хотел сказать? Все же, верно, кое-что оживет для вас там. Если будете писать мне, напишите хоть что-нибудь об этом. <...> — Я хотел сказать и забыл (по поводу этих вещей): какой-то безысходный, не тот, лирически-молодой, а окостенело разрастающийся автобиографизм все теснее и теснее охватывает все, что я делаю. И тут кончается искусство» (там же. Кн. I. С. 265). Ср.: «Ког¬да строку диктует чувство, / Оно на сцену шлет раба, / И тут кончается искус¬ство, / И дышат почва и судьба» («О знал бы я, что так бывает...», 1932). 4 О. М. Фрейденберг. 5 Речь идет о первых двух частях «Охранной грамоты», посылаемых с письмом. 6 Три вида ожидаемой гибели: самоубийство, естественная смерть и арест. 536. В. М. САЯНОВУ 27 февраля 1930, Москва 27. II. 30 Глубокоуважаемый Виссарион Михайлович! Благодарю Вас за письмо. Деньги мне нужны гораздо скорее, чем Вы обещаете. Я опять без гроша. Если Вы уверены, что про¬долженье «Охранной Грамоты» пригодится «Звезде», и думаете, что мне можно будет уплатить по 400 р. с листа (то, что я получу в Новом Мире), поторопите, пожалуйста, как только можете, ре¬дакцию высылкой намеченной Вами к марту суммы1. Ваши слова, что редакция считает меня «одним из наиболее близких и нужных сотрудников «Звезды», лишний раз напомни¬ли мне о ложности моего положенья, угнетающего меня год от году все больше, и в котором я не повинен2. Ведь я не вредитель. Книги мои выходят не под крепом, не за слоем матовой кальки. В них все прозрачно. Что же Вы в них на¬шли актуального и полезного? Разве я не индивидуальность? Мне никогда это не казалось попутной случайностью, от которой можно отвлечься, что-нибудь сохранив в остатке. Но разве это не то, с чем теперь борются с таким воодушевленьем?3 И как можно признавать меня, если и Британская Энциклопедия относится ко мне незаслуженно лест¬но, в статье о русской литературе4. Если бы у меня не было семьи и в нравственном плане я не был средним человеком, то, глядя, что творится кругом, я должен был бы выступать в печати с возраженьями против благожелатель¬ной критики. Все это скверная и мучительная загадка. Жму Вашу руку. Ваш Б. Пастернак А прислали бы мне лучше Вашу книгу — (поэму: П. Н. Мед¬ведев в переписке ссылался на нее)5. Деньги, если собираетесь слать, пришлите, пожалуйста, в те¬ченье недели. Если нельзя, известите. На этом настаиваю. Надо будет найти другой выход. Прошу Вас. Впервые: Ежегодник ПД, 1977. Л., 1979. — Автограф (ИРЛИ, ф. 597). 1В ведомостях журнала «Звезда» за Пастернаком записан аванс 547 руб. (ИРЛИ, ф. 109, № 835). Саянов был редактором журнала. Вскоре получен¬ное требование Ленгиза скорейшим образом возместить предоставленный год назад аванс под издание «Спекторского» заставило Пастернака вновь обратиться к Саянову: «18. IV. 30. Дорогой Виссарион Михайлович! Вскоре после нашей встречи пришло прилагаемое отношенье. Будьте, пожалуйста, добры, похлопочите о перечислены! долга на "Звезду", т. е. о приобщеньи этой суммы к ранее полученным авансам. Это напоминанье, кончающееся угрозой, не входило в мои расчеты, когда я с Вами говорил... Может быть, обстоятельства сложатся так, что мне придется просить о временной отсроч¬ке части суммы при расплате по "Охр<анной> Грамоте". Это будет видно через месяц; насколько будет в моих силах, постараюсь этого избежать. Те¬перь понятнее встревоженная настоятельность Ваших практических пред¬ложений. Вероятно, Вы знали о готовящемся требованьи. Тем признатель¬нее за живость Вашей заботы. Ваш Б. Пастернак» (там же. С. 198). 2 Слова Пастернака продиктованы недоумением по поводу «терпи¬мости» РАППа, к которому принадлежал В. Саянов, по отношению к его поэзии при общем характере «рапповской» воинственно настроенной кри¬тики. В частности, в статье о В. Саянове («На литературном посту», 1930, N° 4, февраль) Пастернак был назван одним из «литературных предше¬ственников Саянова в смысле изобразительной фактуры» и «исключитель¬ным мастером стиха» (С. 43). 3 См. также письмо Медведеву N° 525: «Сколько кругом ложных ка¬рьер, ложных репутаций, ложных притязаний! И неужели я самое яркое в ряду этих явлений? <...> Как раз в устраненье этой видимости, совершен¬но невыносимой, я стал писать Охранную Грамоту. <...> я не любуюсь тут ничем, я отчитываюсь как бы в ответ на обвиненье, потому что давно себя чувствую двойственно и неловко». 4 Автором статьи «Русский язык и литература» («Russian Language and Literature*) в Encyclopaedia Britannica (1929) был Д. П. Святополк-Мирс¬кий, который писал: «Борис Пастернак <...> — несомненно, крупнейший из ныне живущих русских поэтов <...> Его поэзия отмечена абсолютной свежестью восприятия и стиля в соединении с напряженностью лиричес¬кого чувства, что можно найти только у классиков. <...> его проза <...>, раскрывая подлинную сущность человеческой души, стоит обособленно от прозы его современников» (vol. 19, р. 757). 5 Речь идет о поэме Саянова «Картонажная Америка» (Л., 1929), ос¬лавленной критикой за использованные в ней формально-эксперимен¬тальные приемы. 537. Р. И. ПАСТЕРНАК 6 марта 1930, Москва 6. III. 30 Дорогая мамочка! Хотя я писал в прошлом письме о датах1 и от Лиды еще ответа получить не мог, я все их, всё же помню (неуверенно), и знаю, что (26-1 Г) в день полученья письма — твое рожденье. От всей души поздравляю тебя с этим днем и горячо желаю здоровья и долголе-тья, свободного времени, радостного и беззаботного духа, легких родов — Жоне, успешной работы — папе. Твоя открытка о Зелинской2 только что подана, а та, за кото¬рой вдогонку ты ее отправляла, еще не пришла. Передам Шуре. Я о себе ничего не пишу или редко и очень мало, потому что это трудно и нё к чему. Я очень устал. Не от последних лет, не от житей¬ских трудностей времени, но от всей своей жизни. И это надо по¬нять точно, как сказано. Меня утомил не труд, не обстоятельства се- * 26 февр. по ст. — 11 марта по нов. ст. 408 мейной жизни, не заботы, не то, словом, как она у меня сложилась*. Меня утомило то, что осталось бы без перемены, как бы ни сложи¬лась она у меня. Вот то-то и грустно и утомительно, что эти две сто-роны друг от друга отделимы, и что чуть ли не весь я всю жизнь оста¬вался и останусь без приложенья. Ни я, ни кто другой не виноват. Шура и Ирина последнее время работали дни и ночи и очень заняты. Всем вам просил кланяться А. С. Шор, которого я недавно видел на концерте. И Неменова-Лунц, — совсем седая, но по-пре¬жнему жизнерадостная и бодрая. И Гнесина. Наконец, — папе и Кенеман, который учеником консерватории встречал его у Сафо¬нова3. Единственная отрада нашего существованья это разнообраз¬ные выступления последнего моего друга (т. е. друга последнего года) — Генр. Нейгауза, и у нас, нескольких его друзей, вошло в обы¬чай после концерта остаток ночи всей компанией проводить друг у друга. Устраиваются обильные возлиянья с очень скромной закус-кой, которую, по техническим условьям, достать почти невозмож¬но. В последний раз он играл с Кенеманом на двух роялях, и любо¬пытно было узнать, что уже и одна разница в ударах превращает рояли одной фирмы в несвязуемо различные по тембру инструмен¬ты. Ни разу не разойдясь в ритме, они все время расходились в му¬зыке, и даже Женя и Ирина, закрыв глаза, понимали, когда вступа¬ет Нейгауз, и в бойко текущие упражненья для пальцев вдруг вли¬вается волна значащей звучности, с дьявольским чувством ритма и темпераментом. Потом (без Кенемана, разумеется) до 6-ти ча¬сов утра пили, ели, играли, читали и танцевали фокстрот в Шури-ной и Ирининой комнате; а Федичку к Жене перенесли. Женичка же так нервен, что достаточно небольшого отступленья от режи¬ма, как он уже и не засыпает до 11 часов, а когда и позже. Крепко обнимаю вас. Все с большим чувством присоединя¬ются к моему поздравленью. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 См. письмо № 535. 2 Неустановленное лицо. 3 А. С. Шор, М. С. Неменова-Лунц, Е. Ф. Гнесина, Ф. Ф. Кенеман, В. И. Сафонов — известные музыканты, дружившие со старшими Пастер¬наками в 1910-х гг. * Вычеркнуто предложение в 3 строки. Дальше в тексте письма отдельные вычеркивания. 11 марта 1930, Москва Пользуюсь случаем и приписываю1. Пожеланья мои тебе толь¬ко растут и приобретают в силе. Только что получил письмо от Лидочки, — горячо благодарю тебя, Лидок. Ты сказала несколько вещей, безупречно существенных и глубоких. Если их даже и нельзя прямо отнести ко мне, все равно, они сохраняют свою ла¬коническую дефинитивность в отношеньи всякого большого ис¬кусства. Ты молодец, я крепко тебя целую. Говоря об освобожденьи жизни в искусстве, ты прямо по оси пересекаешь основное чувство, которым я живу и в работе, и в общеньи с теми токами, которые она потом мне приносит2. А твоя боязнь, не за прошлое ли меня балуют симпатией, — основатель¬на и справедлива. Она тебя не обманывает, это именно так. Ну так что же. В этом нет ничего позорного. Моя молодость давно кон¬чилась, я не властен длить ее безгранично. Не вздумай только показывать «Повесть» Вальтеру. Он пой¬мет превратно и огорчится3. В заключенье целую и обнимаю вас обеих и Федю. Аленушку для той же цели беру на руки. Весь ваш и с вами. Б. Про Вальтера, если пошлешь, предостереги и наших. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Hoover Institution Archives, Stanford). 1 Приписка к письму Е. В. Пастернак, по которому датируется. 2 Лидия писала брату 1 марта 1930: «Ты освобождаешь жизнь и меня, и вообще все пережитое. Я до невозможности остро чувствую именно вот это: освобождение (из-под гнета времени) и радость, и благодарность за освобождение» (там же. Кн. I. С. 268). 3 Имеется в виду Вальтер Филипп, учителем которого Пастернак был в 1913—1915 гг. Описанная в «Повести» обстановка дома Фрестельнов имела биографической основой годы, проведенные Пастернаком в семье Филип¬пов, в 1918 г. вернувшихся в Германию. После смерти отца, мать с сыном жили в Берлине и встречались с Пастернаками. 539. Н. К. ЧУКОВСКОМУ 17 марта 1930, Москва 17. III. 30 Дорогой Николай Корнеевич! Мне о Вашей прозе первая говорила Е. Тагер1, и я так доверя¬юсь ее суждению, что с большими надеждами ждал случая ее про¬честь. Вы их не обманули. Благодарю Вас за книгу. У меня есть недостаток, ведущий в жизни ко многим неудоб¬ствам. Я не умею перемежать свою работу чтением. Последнее, по близости вещей, рождаемых в душе, производит во мне путаницу и выводит из рабочей колеи. А я давно уже тружусь лишь по необ¬ходимости, без радости и через силу. Утраченную инерцию я по¬том восстанавливаю не легко и не скоро. Но «Юность» я прочел давно. Вашей соседкой была Кузмин-ская «Форель», одно из моих непростительных упущений, несмот¬ря на то, что я о книжке слыхал отовсюду, а в последний раз даже от А. Д. Радловой. Лирическая высота и сила поэмы и «Лазаря»2 таковы, что я чуть было не сделал глупости. Я искал выражения чувству безразличья к автору, совершенно заслоненному страни¬цами, которые движутся так совершенно, и в этом побужденьи начал писать А<нне> Д<митриев>не как одному из лиц книги. У меня не было под рукой ее адреса, вот почему эта нелепость, не имеющая прецедентов, осталась без исполнения. А потом, с почти месячным запозданьем, по причинам моего обихода, которого я и теперь не изменю, я узнал о расстреле В. Си-лова3, о расправе, перед которой бледнеет и меркнет все, бывшее доселе. Это случилось не рядом, а в моей собственной жизни. С действием этого событья я не расстанусь никогда. Из лефовских людей в их современном облике это был единственный честный, живой, укоряюще-благородный пример той нравственной новиз¬ны, за которой я никогда не гнался, по ее полной недостижимости и чуждости моему складу, но воплощению которой (безуспешному и лишь словесному) весь леф служил ценой попрания где совести, где — дара. Был только один человек, на мгновенья придававший вероятность невозможному и принудительному мифу, и это был В. С<иллов>. Скажу точнее: в Москве я знал одно лишь место, по¬сещение которого заставляло меня сомневаться в правоте моих представлений. Это была комната Силовых в пролеткультовском общежитьи на Воздвиженке. Я не видел его больше года: отход мой от этой среды был так велик, что я утерял из виду даже и его. Здесь я прерываю рассказ о нем, потому, что сказанного доста¬точно. Если же запрещено и это, т. е. если по утрате близких людей мы обязаны притворяться, будто они живы, и не можем вспомнить их и сказать, что их нет: если мое письмо может навлечь на Вас не¬приятности, — умоляю Вас, не щадите меня и отсылайте ко мне, как виновнику. Это же будет причиной моей полной подписи (обык¬новенно я подписываюсь неразборчиво или одними инициалами). А теперь о Вашей книге. Ваше дарованье не могло быть для меня открытьем. Вы его показали в стихах. Но что удивительно, и с чем Вас надо поздравить, так это неожиданная зрелость Вашей прозы. Этим словом, немного не подходящим, я разумею тот композици¬онный тон, который является смыкающим током прозы, без кото¬рого все в ней распадается и перестает служить, и которым Вы завид¬но легко овладели. Например, естественно от поэта, переходящего на прозу, ждать живых и удачных описаний. И они местами, очень хороши у Вас. Но это неудивительно и не в том заслуга. Ибо тот же, скажем, дождь, нимало не шел бы у Вас, т. е. не задевал бы воображе¬нья, если бы он не изливался над Громовским участком фабулы, если бы он не преследовал своими потоками этот элемент темы. Реалистически картинным становится он лишь благодаря повествовательной неотступности, которой без этой композици¬онной связи он бы не имел. И едва ли бы картины второй главы так овладевали воображеньем, если бы не это параллельное чер-панье их из разных, и потом сливающихся углов памяти. Короче говоря, уже и первая половина книги, трогающая достоинствами якобы только поэтического порядка, обязана действенностью сво¬их изображений условьям, одной поэзией не дающимся. Они с полной ясностью начинают выступать с середины кни¬ги, когда описанье отходит на задний план, очищая место харак¬терам, развитью интриги, развязкам и пр. Здесь, в сфере настоя¬щей прозы, Вы достигли очень многого, и я на Вашем месте толь-ко не стал бы называть достигнутое романом, потому что лишь этот уровень, в Ваши планы и не входивший, замыслом не захва¬чен, да и захвачен быть не мог. От такого обозначенья я бы воздер¬жался, тем скорее, что в поставленных темою границах имеется несколько существенных побед. Вам удалось уловить и передать несколько расплывчатых, нематериальных, забывающихся черточек недавнего прошлого. Чутье не обмануло Вас, когда в иных из них Вы усмотрели суще¬ство эпохи. Но Вы воспользовались и распорядились ими как ху¬дожник, т. е., отстояв, растворили в фабуле, где они опять кажут¬ся ускользающими и неуловимыми, но откуда им не ускользнуть, потому что ничто не улетучивается из художественного раствора. — В этом отношеньи Леня Бейлинсон совершенная находка. Его эмфаза, избалованность, отношение к матери, бескорыстное во все вмешательство и пр. — черты, делающие честь Вашему глазу и смелости, с какой, по нашим временам, Вы делитесь этими на-блюденьями с читателем. Я не удивлюсь, если Вас упрекнут в ан¬тисемитизме именно за то, что Вы увидели ряд вещей, которых ни сквозь какие очки (в том числе и очки антисемитизма) не разгля¬деть. Но именно убийственности этого дружелюбно-зрячего на-блюденья, дающего пищу таким широким размышленьям, имен¬но неопровержимой типичности образа Вам и не простят, если заметят. Кроме того, хорошо, что ни он, ни мать нигде не утрачи¬вают объемности, если бы сами персонажи были посвящены в то, что из них неизбежны выводы, они стали бы карикатурами. Вы их выдержали в неведеньи относительно их поучительности, и из всех трудностей замысла эта преодолена всего поразительней. Мне досадно, что письмо вышло таким длинным. Это отто¬го — ну да Вы сами понимаете. По той же причине уведомьте о полученьи. Еще раз спасибо. Вы — молодец и не по летам глубо¬ки, спокойны и сердечны. Ваш Б. Пастернак Впервые: «Литературное обозрение», 1990, № 2. — Автограф (собр. Д. Н. Чуковского). 1 Историк литературы Елена Михайловна Тагер. Речь идет о романе Н. Чуковского «Юность» (Л., 1930). 2 Имеется в виду книга стихов М. А. Кузмина «Форель разбивает лед» (Л., 1928), шестой цикл которой называется «Лазарь». 3 Письмо написано на следующий день после премьеры «Бани», где Пастернак узнал о расстреле В. А. Силлова. Э. Г. Герштейн записала рас¬сказ Пастернака: «У подъезда Театра Мейерхольда встретил Кирсанова, спросил его: "Ты знал, что NN расстрелян?" — "Давно-о-о", — протянул тот, как будто речь шла о женитьбе или получении квартиры» (Воспоми¬нания. С. 389). См. письмо Л. О. Пастернаку № 541. 540. Ж. Л. и Ф. К. ПАСТЕРНАКАМ 22 марта 1930, Москва 22. III. 30 Дорогие мои, от души себя и вас поздравляю с этой новой по¬бедой неведомого и бесконечного1 над нашими суеверными стра¬хами, которые, — теперь скажу — ведь и я так живо и больно разде¬лял. Молодчина, Жонечка, благоговейно целую тебя и смертельно тебе завидую. Вот вы плачетесь всегда, женщины, и то не так, и это, и обошли-то вас, и славы вам никакой. А родить, а быть сержантом этой божественной победы, чего стоит это одно! Вот лежишь ты во всем широком и белом (ну, допусти, если даже уже давно и не ле¬жишь), лежишь и кормишь, и отовсюду поздравленья, подарки, глу¬пости, — тот светлый, трогающий шум. И как бесспорен бездонно милый и безмолвный повод, всему этому послуживший! Ведь глав¬ные, нет: — единственные подарки исходят от него! Во-первых, он одаряет тебя возможностью любить с предельной горячностью, но не с ней одною. Судьба твоей нежности, которую ты будешь изли¬вать по этому адресу — в твоих руках. Не любить его невозможно, любить легко, как бы ты его ни любила, он будет расти воплощень-ем твоего чувства, осуществленным отзвуком, переведенным в звук. Но главный дар не в этом, а в том, чем он незримо населяет комна¬ту и дом, где он появился. Он лежит в люльке и сочиняет будущее, далекое и близкое, и там, где скучал бесформенный воздух, никого не пугая и неопределенным капризам не ставя границ, появляются сопротивляющиеся очертанья (когда-нибудь так будет и тут), по¬является варьянт определенности, той самой определенности, ко¬торая одержала победу. И у нас новые страхи, которые она вновь победит, нам страшно, но воздуху радостно: он любит новые фор¬мы и верит в них. Какое счастье родить сочинителя и кормить его и от него зависеть, и как ничтожно рожать сочиненья, ими кормить¬ся и ненавидеть за их зависимость от тебя! В заключенье целую Аленушку тем горячее, что терплю ту же несправедливость, что и она. Письмо пошло аллюром, несколько обидным для нее. Отчего оно не было написано при ее рожденьи, отчего к этим словам о Карле Александре не сделано примечанья, что у форм, которые он расставил вокруг вас, есть предшествен¬ницы, что рядом стоят Аленушкины, и что будущее ваше он будет сочинять не безраздельно, а вслед за ней? Правильно, дорогая девочка, пусть тебя утешат мои обиды, давай дуться и плакать вместе. Крепко, крепко, крепко вас всех и родителей и Лидочку ми¬лую целую. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Hoover Institution Archives, Stanford). 1 Речь идет о рождении сына, которого назвали Карлом-Александром. 541. Л. О. ПАСТЕРНАКУ 26 марта 1930, Москва 26. III. 30 Дорогой папа! Поздравляю тебя с днем рожденья. Какой ты молодец, как замечательно живешь, какой путь проделал! Крепко тебя целую и обнимаю. Я давно хотел тебе написать, что здесь во втором М. X. А. Те, т. е. бывшей студии Московского Художественного театра идет переделанное Воскресенье, в мизансцене, значительно примы¬кающей к твоим иллюстрациям1. Говорю так неопределенно-окольно и осторожно, потому что сам еще не смотрел, видев¬шие же восторженно хвалят в один голос и передают, будто твои иллюстрации, перенесенные из музея (?), развешаны в фойе. Ты, разумеется, уди<вишься>, что я еще не сходил, и будешь прав; но ты удивишься еще более, если узнаешь, что на это зрелище, которое ничего, кроме удовольствия не обещало, я еще и дол¬жен был пойти, чтобы не обидеть автора переделки, просивше¬го меня на премьеру2. Я тогда не знал, насколько ты, в духе и незримо, участвуешь в постановке, а то бы я во всяком случае побывал. А тут я не только упустил возможность, но еще и должен был попросить извиненья, что не смогу воспользоваться билетом. Прислан был один, а Женя у меня... обидчива; Женичка чем-то хворал; накануне, в аналогичной ситуации, я ходил с знакомой (Женя не могла пойти по причине Женичкиной простуды, и ее билет пропал бы) на генеральную «Коварства и Любви» в новой постановке. Вышло бы, что я каждый день хожу в театр, а она прикована к дому. Получилось бы нечто мрачное, а свету и так кругом и дома не много. Как бы то ни было, Воскресенье у меня на очереди, и чуть побываю, напишу. Вы, я помню, тоже, ведь, много посещали театры, и из них не выходили, — а насколько времена были легче! Да что и говорить. Вот тебе пример того, как я живу. Знал я одного человека, с женой и ребенком, прекрасного, образован¬ного, способного, в высшей степени и в лучшем смысле слова передового*. Возрастом он был мальчик против меня, мы часто с ними встречались в периоде между 24-м и 26-м годами, а по роду своей деятельности (он был лектором по истории и теории лите¬ратуры в пролеткульте и в нескольких рабочих клубах), главное же, по чистоте своих убеждений и по своим нравственным каче¬ствам он был, пожалуй, единственным, при моих обширных зна¬комствах, кто воплощал для меня живой укор в том, что я не как он — не марксист и т. д. и т. д. В последнее время я мало с кем встречаюсь. Недавно я случайно, и с месячным запозданьем уз¬нал о том, что он погиб от той же болезни, что и первый муж покойной Лизы4. После всего изложенного ты поймешь, как ужа¬сен этот случай. Ему было 28 лет. Говорят, он вел дневник, и дневник не обы¬вателя, а приверженца революции, и слишком много думал, что и ведет иногда к менингиту в этой форме. Когда, узнав все это, я пошел к его жене, с которой был одно время в большой дружбе, у ней уже зарубцевалась шрамом через всю руку ее первая попытка выброситься из комнаты на улицу (ее удержали, она только успе¬ла разбить стекло и сильно себя поранила). Вот тебе и театры. Я много работаю сейчас, но очень медленно и трудно. Чем дальше, тем труднее мне определить, что это, собственно, такое, философия ли, искусство ли или что-нибудь другое. Но в художе¬ственном письме не требуют от себя мыслей, доведенных до точ-ности формулы, а в контексте, где уместны формулы, не добива¬ются живости художественных изображений. Я же подчиняю себя и этим требованьям и многим другим5, что чудовищно замедляет работу и отражается на заработке. Не забудьте, сообщите Лиде мою просьбу. Как только у ней освободится номер Звезды, ей посланный, пусть она его пошлет бандеролью по следующему адресу. Prince D. Mirsky. 17, Gower St. London WC1. Повести посылать не надо, там знают, а только журнал с «Ох¬ранной Грамотой». Пусть сотрет, если там что-нибудь написано ей, но, разумеется, это не относится к знакам корректурной прав¬ки, которых стирать не надо. Вот и все. Жоню вчера с Федей и Аленушкой поздравил. Поздравляю и вас с новым внуком. Обнимаю вас обоих и целую. Ваш Б. Впервые: Борис Пастернак. Из писем разных лет. М., 1990. — Авто¬граф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Имеются в виду иллюстрации Л. О. Пастернака к роману Л. Н. Тол¬стого «Воскресение», оригиналы которых хранятся в музее им. Л. Н. Тол¬стого. В фойе театра были развешаны репродукции с некоторых из них. 2 Инсценировка романа была сделана для II МХАТа Ф. Ф. Расколь-никовым, спектакль поставлен В. И. Немировичем-Данченко. 3 Имеется в виду В. А. Силлов. См. письмо N° 539. 4 Первый муж Елизаветы Леоновны Гозиасон был расстрелян в 1918 г. 5 Речь идет о работе над «Охранной грамотой», в которой, в главе о Венеции, отразились впечатления террора того времени, в частности ре¬акции знакомых на расстрел В. А. Силлова. 9 апреля 1930, Москва 9. IV. 30 Дорогая мамочка! Спешу успокоить тебя, что бабушке 75 р. высланы, как явствует из прилагаемой квитанции. Я послал из своих денег, и не 50, а 75, потому что Шурин запас истощился, и те 25, что ты хотела, чтобы он из твоих послал, не из чего было посылать. У меня такое впечатле¬нье, что ты забыла о своем подарке Федичке, или упустила что-ни¬будь другое, потому что твои расчеты с Шурой не сходились именно на 50 руб., ты его ресурсы преувеличивала в последнее время — имен¬но на эту сумму. Надеюсь, что он успел написать тебе об этом недо-разуменьи, и ты вспомнила, что забыла и уверилась в своей ошибке, так что теперь тебе все ясно и все улажено. Приобщи, таким обра¬зом, эти 75 руб. к остальным, — яо своих деньгах, разумеется. Меня огорчило, что вы ни словом не обмолвились о прозе, которую, наверное, получили от Лиды. У нас все благополучно, лишь Федя ангиной болеет, бедный, но уже выздоравливает. Последнее время у меня была полоса запойной работы, я во¬зобновил работу над «Охранной грамотой» и написал дальше, не¬сколько больше уже напечатанного: о Марбурге, Когене, Иде В<ы-соцкой>, Венеции. Надо писать дальше и собственно не следова¬ло бы прерывать, так трудно мне бывает потом входить в остав¬ленную колею. Но в разгаре работы я так ото всего ухожу, что это становится в тягость близким, и заниматься непрерывно — (един¬ственное условье, при котором получались бы вещи действитель¬но редкие) — не дано мне и невозможно. Как и все прошлые годы, эту зиму усиленно звала к себе Р. Н. Ломоносова. Они в Пасадине (Pasadena), в Калифорнии, и оттуда приходили письма редкого великодушья и нежности с фо¬тографиями тропической светосилы. — Я давно собираюсь на год — на полтора за границу и сам ежегодно от этой мысли отка¬зываюсь. Вы, наверное, помните, что зимой меня приглашали в Польшу, и — бытовым образом — всех тут удивил мой отказ от поездки. Но при имеющемся решеньи когда-нибудь все же по-ехать, при конфузящей трогательности и заманчивости пригла¬шений Р<аисы> Н<иколаевны> и при общей нашей измотаннос-ти, что всего важнее, нельзя вечно от этого вопроса отмахиваться, нельзя рано или поздно к обсужденью его не прийти. И вот я дал слово Жене, что когда очередная глава Охр<анной> Гр<амоты>, о которой была речь выше, будет написана, я окончательно этот за¬мысел взвешу и примусь за его осуществленье. Кстати писанье этой главы мне с редкой тонкостью догадалась облегчить одна знако¬мая, Ирина Сергеевна Асмус. Она при Жене заказала мне ее к оп-ределенному числу, дню своего рожденья (таким образом срок был фиксирован, и фиксирован не мной) и—что помогло мне еще боль¬ше, предложила Жене рисовать ее, ходила с ней гулять и пр. Так что и с Женей у меня был уговор, что — седьмого я прочту главу, а с восьмого начну хлопотать о паспорте. Я вам пишу обо всем этом затем, чтобы кончить просьбой об исхлопотаньи въездной визы для Жени с Женичкой. Я не упоминаю себя, потому что сам сейчас о поездке не могу и думать. «Охранная Грамота» есть и будет сочине-ньем решающего значенья. Не так важно, что по ней будут главным образом судить обо мне, как то, что по ней, больше всего мне будут следовать. Тут можно наплодить много бед. Поэтому в ее исполне¬ны! не может быть ничего случайного, ни в размере ее, ни в объеме охваченных ею предметов. Есть определенная порция, которая дол¬жна быть написана именно у нас, и разработки которой нельзя пе-ренесть за наши пределы. Это именно та часть, которая перебирает основы моих воззрений, наиболее несовременные, наиболее, на поверхностный здешний взгляд, спорные и т. д. Писать обо всем этом в других, нетрудных условьях было бы неблагородно: и это вносило бы в текст то, чего в нем нет. Я думаю приехать потом, че¬рез полгода; Женю же с Женичкой хотел бы отправить раньше. Они у вас не заживутся, т. к. верно поедут к Раисе Николаевне. Но так как вы за визой не завтра побежите, и побежите, может быть, не вы, то об этом будет еще речь. Вот чем объясняется мой тон, не умоляющий и без извинений, который, может быть, вас обидит. Крепко обнимаю вас. Ваш Б. Деньги отправлены седьмого. Простите все же, что о визе за¬говариваю с вами, а не пытаюсь действовать через других, как бывало раньше. Теперь это неудобно, и свинство, конечно, что из нежеланья кумовства и интимностей я именно иду по линии пря¬мой интимности (вероятно, эти хлопоты коснутся Жони, так я себе представляю, и потому нарочно заранее пишу вам, на случай, что нельзя, и вы отсоветуете). Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 543. P. H. ЛОМОНОСОВОЙ После 14 апреля 1930, Москва Мой друг, я хотел и должен был давно ответить Вам. Сообщи¬те Ваш европейский адрес1. Я Вам еще напишу, положив перед собой оба Ваших последних письма. Сейчас я не могу этого сде¬лать. Не потому, чтобы совершившееся2 заслонило от меня то, что было и осталось крепким, дорогим и высоким в моей жизни. Нет, напротив, — всякая крупная определенность возвышает и очищает жизнь. Но здешние отклики на смерть Маяковского прокатыва¬ются странно и как-то не вполне по-человечески. Мне надо дож¬даться, чтобы выздоровела ближайшая ко мне почва, чтобы учас¬ток, на котором я стоял, когда это случилось, освободился от на¬хлынувших на него пустяков. Если бы я обращался к Вам только как человек, убитый утратою, перед Вами было бы здоровое, на¬стоящее, в каком-то смысле и к Вам тянущееся горе, побежден¬ное восхищеньем. По счастью я иду к этому уединенью, и его ско¬ро достигну. Тогда и напишу Вам, как раньше. А сейчас я, как сы¬пью, покрыт посторонними наблюденьями, и в этом виде даже не хочу приближаться к Вам. Ваш Б. Впервые: «Минувшее», № 16. — Автограф (Russian Archive, Leeds University). Датируется по содержанию. Отправлено в США в одном кон¬верте с письмом Е. В. Пастернак от 16 апр. 1930. 1 Летом 1930 г. Ломоносовы путешествовали по Европе, побывали в Англии, Германии, Швейцарии, Чехословакии, Италии и Франции. 214 апр. 1930 г. застрелился Маяковский. 544. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 18 апреля 1930, Москва 18. IV. 30 Дорогая Марина! Ты все знаешь уже, вероятно из газет. Если можно, удовлетво¬рись тем немногим, что прибавлю о себе. Три дня я был весь в совер¬шившемся, плакал, видел, понимал, плакал и восхищался. На чет¬вертый день меня отлучили от событья1, и этого было достаточно, чтобы мое чувство, объявленное чужим и далеким, перестало на него отзываться на общей церемонии. Я нигде не мог пристроить двух столбцов о нем, которые ничего страшного, кроме признанья красо¬ты его свободного конца не заключали2. Сохрани, пожалуйста, этот факт в тайне. Если бы туг узнали, что он стал известен у вас, я бы стал мишенью ежедневной клеветы, а это менее чем когда, нужно мне. Все это совершенные пустяки вот почему. В дальнейших гла¬вах «Охранной Грамоты», которые я написал зимой, он и его смысл и его роль и обаянье и главное: его значенье в моей судьбе даны так, что это покажется многим неожиданным. Я потому с самой осени и не видал его, что все ждал, когда главы эти будут переписаны, и даже не посвящал в эти планы. — Дорогая моя, друг мой, прости, что не пишу тебе. Это некоторое время еще будет продолжаться. Меня очень мучит, что я не знаю твоего «Перекопа»3. Волны восхи¬щенья разрозненно доходят до меня, вероятно это замечательно. Из твоих сообщений меня сильнейше коснулось все о французс¬ких переводах, это было самым реальным и счастливым изо всего, что я узнал «заграничного» за этот год. Твоя французская строфа настолько твоя, что сливает оба языка в один, как сливаются не¬мецкий с французским под St. Gothard'oM (?)4. Ты страшно ты во всем этом и страшно мне нравишься верностью в этом всему, что в тебе всегда восхищало. Я и от Володи ждал чего-то подобного. Я ду¬мал, что он по-своему раздвинет рамки жизни и роковой предуга-данности всеми, т. е. исчезнет в неизвестность или обманет ожида¬нье еще чем-нибудь. Но, мне казалось, что обманув, останется жить, чтобы совершенствовать неожиданность, а о таком именно исходе я не думал. Но, разумеется, и он (т. е. конец) того же высокого рода. Не поддавайся волненью или тревоге, работай как до сих пор, я люблю тебя, если это тебе нужно, и крепко целую. Неандер был, благодарю за подарки, но деньги он сам переведет, а я сейчас не могу5. Пусть С. Я. простит, что до сих пор не ответил ему. Тут превосходную лирику выпустил М. Кузмин, и я написал ему как раз накануне самоубийства В. М<аяковского>6. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922—1936.— Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 171). 1 Скорбь Пастернака по Маяковскому и его понимание мотивов ги¬бели «лефовские друзья» восприняли как лицемерие. Об этом «соприкос-новенье с умственной пошлостью» см. также в письме № 547. «Друзья же изощрялись в спорах, / Забыв, что рядом — жизнь и я. <...> Так пошлость свертывает в творог / Седые сливки бытия», — писал Пастернак об этом в стих. «Смерть поэта» (1930). 2 Текст этой заметки неизвестен. 3 Поэма Цветаевой, посвященная заключительному эпизоду граждан¬ской войны. Работа над ней была начата летом 1928 г., Пастернак помогал в сборе материалов (см. письмо № 465). 4 На альпийском перевале Сен-Готард смешиваются французский и немецкий языки жителей пограничных кантонов. В «Охранной грамоте», описывая свою поездку через Альпы, Пастернак отмечал «место слиянья обоих речевых бассейнов». Слова о французской строфе Цветаевой, кото¬рая сливает оба языка в один, вероятно, относятся к авторским французс¬ким переводам отрывков из поэмы «Молодец». 5 Борис Николаевич Неандер — журналист, вернулся из эмиграции в Россию в начале 1930 г. 6 М. А. Кузмин. «Форель разбивает лед. Стихи 1925-1928». Л., 1929. Письмо Пастернака Кузмину неизвестно. 545. В. М. САЯНОВУ 15мая1930, Москва 15. V. 30 Дорогой Виссарион Михайлович! Во-первых, я не поблагодарил Вас вовремя: за деньги, кото¬рыми ссудил меня П. П.1; за улаженье претензии Ленгиза и теле¬грамму об этом. — Все это превращается у меня в крупную задол¬женность перед «Звездой», которую я надеюсь погасить (т. е. от-работать) к осени, и может быть полностью. Разумеется, всем этим Вы страшно облегчили мне жизнь и работу, и не знаю слов, кото¬рые выразили бы мою благодарность. Но делу о 656-рублевом Ленгизовском авансе под Спекторс¬кого2 был, очевидно, дан ход до Ваших переговоров. На днях я получил из Юрбюро Гиз'а требованье о погашеньи этой злосчаст¬ной задолженности. Юрбюро действует по просьбе Ленинградс¬кого отделенья и грозит в случае неуплаты судебным взысканьем. Я подам туда заявленье о состоявшемся перечисленьи долга с Лит. Худа Ленгиза на «Звезду»3, основываясь на Вашей телеграмме. Но я и Вас просил бы распорядиться о том, чтобы Юрбюро и его юрис¬консульт, тов. Ломакин, были Ленгизом извещены о состоявшей¬ся конверсии. Пожалуйста, простите, что со мной столько всегда хлопот. Делового письма не хочу осложнять интимностями, на¬пишу как-нибудь в другой раз, когда и поделюсь ближайшими планами. Крепко жму Вашу руку. Еще и еще раз большое спасибо. Ваш Б. Я. Впервые: Ежегодник ПД, 1977. Л., 1979. — Автограф (ИРЛИ, ф. 597). 1 Имеется в виду Петр Петрович Крючков, секретарь Горького. В пись¬ме Горькому 31 мая 1930 Пастернак упоминает об этой помощи, оказан¬ной ему «в трудную минуту». 2 Окончательно Пастернак завершил работу над «Спекторским» ле¬том 1930 г. в Ирпене под Киевом. 29 сент. 1930 г. он писал С. Д. Спасскому об его окончании и сдаче в «ЗиФ». Отдельным изданием с цензурными купюрами «Спекторский» вышел в свет в 1931 г. в Государственном изда¬тельстве художественной литературы. 3 То есть литературно-художественный отдел Ленгиза, выплативший аванс. Судебное взыскание, однако, было подано, и разбирательство дли¬лось до весны 1931 г. См. упоминания об этом в письмах к 3. Н. Нейгауз № 595, 596, 598. 546. Н. Н. ИЛЬИНУ 18 мая 1930, Москва 18.V.30 Мой дорогой Николай Николаевич! Не могу себе простить, что до сих пор оставил Вас без ответа. Ваша фантазия (с книгой) до крайности меня растрогала и обяза¬ла1. Мне бы хотелось, если посчастливится, написать Вам стихо¬творенье, потому что покрывать обыкновенной надписью стра¬ницу после такого шага как-то неловко. И все нет случая. При¬ближенье лета всегда сопряжено с семейными заботами и делами. Дайте схлынуть этой волне, и я обелюсь перед Вами. Но не ждите ничего особенного: именно и пустейшее не в моих силах сейчас, так я погряз во всем насущном. Может быть я на неделю другую, пристроив своих за городом, останусь один в квартире. Тогда бу¬дет легче. У меня ничего нет законченного, а цифру авансов страш¬но назвать. Придется спешно дописывать. Еще раз спасибо. Не сердитесь на меня. Обнимаю Вас. Преданный Вам Б. Пастернак Впервые. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1892, on. 1, ед. хр. 5). 1 Вероятно, просьба надписать недавно вышедший сборник («Две книги», М.-Л., ГИЗ). 547. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ Май 1930, Москва Дорогая Марина! Ася давно просила переслать тебе эти кар¬точки. Прости, что позабыл вложить в последний раз. Огромное тебе спасибо за твое письмо. В нас сказалась одна и та же забота друг о друге, но как оценить твою, принимая во внимание мое свинское повеленье последних месяцев. Мне немного нездоровится, утомлен, недосыпаю, весь день хожу с мутной головой. Когда застрелился Маяковский, я два дня прокипел в здоро¬вом, чистом, укрепляющем горе. Я давно-давно не чувствовал так отлично — не скажу: себя, но отчетливую размещенность всего любимого: особенности столетья, тебя, твоих, язык, задачи, не-дооткрытые области поэтического знанья, — прости за вздорное теченье фразы, так к слову пришлось. Я писал тебе, что во всем перечувствованном получил ско¬рый отпор1. Было бы ложной аффектацией задерживаться на этом случае дольше, чем я на нем задержался на практике. Эта мелочь и в письме должна была уписаться в одну строку, как и в жизни она заняла одно мгновенье. Но с этого мгновенья меня как-то залихорадило. Однако ты не беспокойся. Это наполовину нечто мнимое, хотя я так создан, что мне от одного соприкосновенья с умственной пошлостью об¬метывает губы: от одной мысли, что выход из рабочей сосредото¬ченности подобен разврату и загрязненью крови. Я скоро возьму себя в руки: да это уже почти и случилось. Моя работа затрудняется происшедшим. Я начерно писал зимой о Маяковском, крупно (в замысле), горячо и живо2. Но как о живом, в расчете что попадется на глаза живому, и чем-нибудь ему да послужит. Иное дело теперь, когда все это надо вести хо-лоднее и суше, чтобы не потеряться перед разом разросшейся на¬турой: ибо теперь — так я понимаю — писать о нем значит писать об истории гос<ударства> целого, и этот образ впервые для себя откапывать, обтирать, — и заводить в душе3. (Скользни и забудь: — приблизительности непозволительно невоплощенные.) Я с просьбами. Передай, пожалуйста, Дм<итрию> П<етро-вичу>, что я страшно его благодарю за Eliot'a и рад подарку4, но чтобы простил, что не скоро ему напишу. Пусть также за то же не сердится на меня С<ергей> Я<ковлевич> — Можно ли поместить во 2-м изд<ании> Барьеров стихи к тебе?* Я их доправлю5. Вышли новыми изданьями «Две книги» (хорошее изданье) и «Девятьсот пятый» (в отвратительном виде). Если кому нужно бу¬дет, напиши. Не сердись на меня и не суди по этим письмам. У меня нет сил победить их бессодержательность, т. е. диссимулировать ее. Твой Б. А почт<овая> марка — твой «Перекоп». Заметила?6 * Ответь на подчеркнутое. Мне бы хотелось, чтобы по¬зволила. (Прим. Б. Пастернака.) Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 171). Датируется по содержанию. 1 См. в письме N° 544: «На четвертый день меня отлучили от собы-тья...» и коммент. 1 к этому месту. 2 Разговор идет о третьей части «Охранной грамоты». 3 Родство Маяковского и «ломящегося в века... небывалого, невоз¬можного государства» нашло краткое выражение в заключительной главе третьей части «Охранной грамоты»: «В своей осязательной необычайнос¬ти оно чем-то напоминало покойного. Связь между обоими была так ра¬зительна, что они могли показаться близнецами». 4 Какую именно книгу Т.-С. Элиота прислал Святополк-Мирский Пастернаку, узнать не удалось. 5 Во втором издании «Поверх барьеров» (1931) цикл «Смешанных сти¬хотворений» расширен стих, посланиями 1928-1929 гг.; обращенное к Цветаевой стих. «Ты вправе, вывернув карман...», публиковавшееся без назв. в «Красной нови» (1928, N° 5), вошло в него в переработанном виде и с обозначением инициалов адресата «М. Ц.». 6 Марка на конверте, посвященная победе Красной армии при Пере¬копе, была отклеена. 548. Р. И. ПАСТЕРНАК 20-е числа мая 1930, Москва Дорогая моя, дорогая мамочка! Печальное известье о кончине бабушки уже достигло тебя, как я думаю1. Ищу и не нахожу слов тебе в утешенье. Тем более, что и меня эта весть поразила больше всяких расчетов. Обычные в та¬ких случаях угрызенья совести нахлынули и стали теснить меня. Мнимые, разумеется, потому что какая может быть вина моя пе¬ред ней? А главное, прежде уходили из жизни, от определенно-живых. И горе было отчетливее, и загадка не так расплывчато-обидна. Как сказать, откуда уходят теперь? Пишут, что в последние дни она себя хорошо чувствовала и ничто не предвещало конца. Все это меня застает рассеянно обомлелым. То, откуда посте¬пенно все мы уйдем, и само очень мало походит на жизнь. Веро¬ятно, я состарился и устал. Кроме того, меня угнетает повторность явлений. Опять очереди, опять я в них стою. Все это я уже пере-живал однажды. У меня были готовы и остаются 150 р. на отправку в Ленин¬град. Пусть папа сообщит, посылать ли их Кларе, или часть, и тог¬да — какую. 50 р. Соне отправил, квитанцию прилагаю. Мне бы очень хотелось сделаться с вами на всю эту сумму, чтобы эта воз¬можность не пропала зря. Если можно, ответьте немедленно, по¬тому что после 10-го я уеду в Киевскую губернию. Женя с Женич¬кой и воспитательницей уже там, там же наймет и прислугу. Боль¬шой багаж пришлось отправлять. Они недавно уехали, знаю по телеграмме, что доехали благополучно, письменных же и более подробных известий не получал, рано по времени. — Только что подали ваше письмо с приложеньем, которое сейчас же пересы¬лаю Б<ерте> С<оломонов>не. Л<ев> С<еменович> болел чрез¬вычайно долго и скончался после мучительно долгой агонии2. Я не писал вам об этом, потому что не ищу новой квартиры, и будучи всем тем, что я есть, работаю при худших рефлексах, чем те, при которых пришлось даже тебе, папа, всю жизнь работать3. Но ра¬зумеется, еще я баловень по сравненью с многими, и судьба моя тут с некоторых сторон, по ее мягкости, необъяснима. — Относи¬тельно денег ответьте, пожалуйста, и наладьте мне возможность обмена, это очень важно для меня. В результате предварительной рекогносцировки относительно выезда получил отказ, но надежд и хлопот не оставлю4. Боюсь немного встречи с вами со всеми, долго говорить, почему, но какие-то нехорошие предчувствия. — И так как вы в Мюнхене, то всех всех вместе с вами крепко обни¬маю и целую. Ваш Боря Простите, пожалуйста, за приступы беспричинной горечи. Это у меня бывает, вдруг, на всех, и тогда начиная с самых дорогих и близких. — Прошло, целую, забудьте. С середины июня адрес будет: Киевский округ, ст. Ирпень, Ю-3. ж. д. Пушкинская, 13, мне. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Смерть Берты Самойловым Кауфман, матери Розалии Исидоров¬ны, жившей в Ленинграде у младшей дочери Клары. 2 Л. О. Пастернак узнал от Эттингера, что 26 апр. 1930 г. скончался их общий друг врач-отоларинголог Л. С. Штих, лечивший когда-то детей Па¬стернаков, и пересылал через сына соболезнования его вдове. Л. О. Пас¬тернак рисовал двойной портрет Л. Штиха и К. Пастернака. 3 Перед отъездом на лето в Мюнхен к дочери Пастернаки освободи¬ли свою прежнюю квартиру. «Квартир масса и меблированных комнат еще больше — но, ведь условия для меня: мастерская, северный свет, лифт — в старых домах, если есть все — нет лифта, или напротив красный дом и "рефлекс"» (Письма к родителям и сестрам. Кн. I. С. 278). 4 Речь идет об отказе в заграничном паспорте и разрешении на выезд. 549. А. М. ГОРЬКОМУ 31 мая 1930, Москва 31.V. 30 Дорогой Алексей Максимович! У меня к Вам огромная просьба. О ней — ниже, вперед не¬сколько слов о другом. Я видел Вас три раза в Ваш первый приезд летом 28 г. и на третий, чтобы не показаться бессловесной куклой, попросил сло¬ва в Вашем присутствии на собрании в Кр<асной> Нови1. Когда я кончил, Вы поднялись и, не глядя в мою сторону, покинули со¬бранье. Безмолвная укоризна, которую нельзя было не прочесть в этом движеньи, осталась для меня загадкой. Я уловил упрек, но не понял его. Однако я понял, что какие-то мне не ведомые об¬стоятельства так низко уронили меня в Ваших глазах, что, при невозможности все это выяснить, мне придется с этой тяжкой неизвестностью примириться2. С того вечера я ничем не беспоко¬ил Вас. Я и сейчас не осмелился бы нарушить этот порядок, если бы не весенняя моя встреча с П. П. Крючковым. Он может рассказать Вам, какую неоценимую поддержку он неожиданно оказал мне в трудную для меня минуту3. До посеще¬ния его на Кузнецком я с ним не был знаком. На столе лежала редакционная почта. Я узнал Вашу руку, и, естественно, зашел разговор о Вас. П<етр> П<етрович> слушал, кивая и улыбаясь. Так не мог бы вести себя Ваш секретарь, если бы таинственная преграда, затруднявшая мой доступ к Вам, существовала реально. Он должен был бы знать о ней. Я сказал ему, что какие-то люди или превратно поданные факты погубили меня в Вашем мненьи. Он возразил, что меня ложно информировали, что ничего такого нет. Это было страшной радостью для меня и большим освобожденьем. Потому что в глубине души я знаю, как Вы ко мне относи¬тесь, когда меня не навязывают Вам, без всяких натяжек в ту или другую сторону. И я люблю Ваш трезво-дружелюбный суд тем бо¬лее, что он мне кровно близок и давно знаком. Так ко мне отно¬сятся самые дорогие люди: мой отец и старшая сестра4. Итак, П. П. с редким участием расспрашивал меня о моем житье-бытье, планах и нуждах. Я предположил, и, вероятно, не ошибся, что то была новая волна Вашей удивительной заботы обо всем мало-мальски проявившем себя в России, коснувшаяся так¬же и меня, и потому не отвергайте, пожалуйста, моей глубочай¬шей благодарности Вам за себя и за всех. Между прочим, перебирая всякие соблазны, П. П. назвал то самое, что является существом моей нынешней просьбы. И как жалко, что я тогда же не оформил своего желанья окончательно. Он согласился бы, может быть, помочь мне до отъезда, что крайне упростило бы все и ускорило, а также избавило бы Вас от чтенья длинных писем. Все последние годы я мечтал о поездке на год — на полтора за границу, с женой и сыном. В крайности, если это притязанье слиш¬ком велико, я отказался бы от этого счастья в их пользу. Поездки же без них я и не обсуждал, за ее совершенной непредставимос¬тью. Я хотел бы повидать родителей, с которыми не видался око¬ло 8-ми лет. Зимой 22 года я побывал в Германии, с тех пор ни разу не выезжал. Помимо свиданья со своими, мне хочется и нужно побывать во Франции, и в Англии, может быть. И я боюсь встречи с друзья¬ми, как боялся бы поездки к Вам, потому что тепла и веры, излив¬шихся на меня за эти годы, ничем, ничем не возместить. Чем боль¬ше я это сознаю, тем несчастнее делает меня сознанье моей глу-бокой и позорной задолженности. В том, что я бессилен отдарить¬ся, виноват, разумеется, я сам. Но и не я один. Оттого-то из весны в весну, я так долго и откладывал испол-ненье этой мечты. У меня начато две работы, стихотворная и про¬заическая, мыслимые лишь при широком и крупном завершеньи, и конфузно-смешные без него или с окончаньем невыношенным и скомканным. Мне туго работалось последнее время, в особен¬ности в эту зиму, когда город попал в положенье такой дикой и ничем не оправдываемой привилегии против того, что делалось в деревне, и горожане приглашались ездить к потерпевшим и по¬здравлять их с их потрясеньями и бедствиями5. До этой зимы у меня было положено, что, как бы ни тянуло меня на запад, я ни¬куда не двинусь, пока начатого не кончу. Я соблазнял себя этим, как обещанной наградой, и только тем и держался. Но теперь я чувствую, — обольщаться нечем. Ничего этого не будет, я переоценил свою выдержку, а может быть, и свои силы. Ничего стоящего я не сделаю, никакие отсрочки не помогут. Что-то оборвалось внутри, и не знаю, — когда; но почувствовал я это недавно. Я решил не откладывать. Может быть, поездка поправит меня, если это еще не полный душевный конец. Я произвел кое-какие попытки и на первых же шагах убе¬дился, что без Вашего заступничества разрешенья на выезд мне не получить. Помогите мне, пожалуйста, — вот моя просьба. От¬ветьте, прошу Вас, либо сами, если урвете время (я знаю, — это бессмыслица: его не может у Вас быть, если его даже не хватает мне и товарищам в моем положеньи), либо попросите П. П. от¬ветить мне по адресу «Ирпень, Киевск. округа, Пушкинская ул., 13, мне». Надо ли говорить, в каких чувствах я пишу Вам, и как равно готов принять любой Ваш ответ, потому что с радостью признаю над собой Ваше право даже и осудить меня за желанье и быть о нем особого мненья. Но если бы Вы нашли нужным замолвить обо мне, Ваше слово всесильно, — я знаю6. Будьте же моей судь¬бою в ту или другую сторону. В обоих случаях равное спасибо. Ваш Б. Пастернак Сердечный привет П. П. Впервые: ИОЛЯ. Т. 64,1986, n9 3. — Автограф (Архив Горького, КГ-П 56.12.14). 1 Заседание в редакции «Красной нови» происходило 9 июня 1928 г. Пастернак высказал на нем свои надежды на то, что приезд Горького, ис¬правит к лучшему литературную и идеологическую обстановку в обществе. См. в письме N° 432 о том, как присутствие Горького, «высшего авторите¬та страны и времени», сразу изменило содержание газет и «лучшую часть людей кругом»: В. А. Катанян запомнил слова Пастернака на заседании «о фарисействующем поколении», что резко диссонировало «с всеобщей елейной бессодержательностью» выступлений, его упор на: «Вот приехал барин, барин всех рассудит» («О Маяковском и Пастернаке» // Russian Triquarterly, N° 13, 1975. С. 510). 2 Горький писал в ответ на эти слова: «Решительно, искренно говорю Вам — у меня нет ни тени неприязни к вам, нет ничего, что — на мой взгляд — могло бы задеть Вас, внушить Вам странную мысль о моей не¬приязни <...> Инцидента в редакции "Кр. Нови" я не помню, но косой взгляд мой не мог относиться в Вам. Я терпеть не могу безделья "деловых" собраний и заседаний, и всегда раздражаюсь, присутствуя на них» (Июнь 1930. ИОЛЯ. С. 281). 3 Крючков ссудил Пастернака суммой, необходимой для возвраще¬ния аванса Ленгизу, выплаченного за неосуществленную публикацию «Спекторского» (см. письмо N° 545). 4 Имеется в виду Жозефина, которая была младше Б. Пастернака на 10 лет, но по возрасту из двух сестер была старшей. В ее письмах брату явственно звучат ноты требовательной строгости. 5 Имеется в виду постановление секретариата ФОСП о создании удар¬ных бригад писателей для посылки их в колхозы и совхозы, опубликован¬ное в «Правде» 6 янв. 1930. 6 «Просьбу Вашу я не исполню и очень советую Вам не ходатайство¬вать о выезде за границу, — подождите!» — отвечал Горький и приводил примеры выехавших недавно писателей, публикующихся в эмигрантской печати. — «Всегда было так, что за поступки негодяев рассчитывались при¬личные люди, вот и для Вас наступила эта очередь» (там же). Одновремен¬но с письмом Пастернаку Горький сообщал Г. Г. Ягоде, что отказал Пас¬тернаку, человеку «безусловно порядочному», опасаясь, что тот в силу сво¬его «безволия» поддастся влияниям «белоэмигрантов» (Неизвестный Горь¬кий. М., «Наследие», 1994. С. 172). 550. Р. Н. ЛОМОНОСОВОЙ 3 июня 1930, Москва 3.VI. 30 Дорогая Раиса Николаевна! Я не знаю где Вы, и сейчас пишу Вам по делу по старому ад¬ресу; Бог знает, когда и где нагонит Вас это письмо1. Мне хочется знать, остается ли в силе возможность с В. Е. Гар, могу ли я ей воспользоваться и не переменила ли она своего адреса2. Не ис-ключена, кажется, возможность, что мы увидимся. Я произвел кое-какие попытки, но получил отказ. Однако, хлопот не оставлю. Если эти расчеты придется ограничить, я постараюсь добиться этого хотя бы для Жени с сыном. Вот собственно и все, но Вы напишите мне подробно о себе. Ведь Вы живете в других широтах, и именно в тех, которыми мне хочется подышать; и если Ваше письмо будет, как мое, я сделаю кучу ложных заключений о жизни на западе, и рвенье мое ослаб¬нет. Меня же эта зима, тяжелая во многих отношеньях, измотала до крайности. Вы простите мне, что я мало писал Вам? Если не я, то может быть Женя опишет Вам когда-нибудь, среди каких об¬стоятельств протек этот год. Они сейчас в Киевской губернии на даче, куда нас сманили знакомые. — Сердечный привет Юрию Владимировичу и Вашему сыну. Я еще по-другому напишу Вам и по-другому подпишусь, и, вероятно, до Вашего ответа на эту деловую записку. Наш адрес: Киевский округ, ст. Ирпень, Юго-Зал. ж. д. Пушкинская 13, нам. Ваш Б. П. Впервые: «Минувшее», № 16. — Автограф (Russian Archive, Leeds University). 1 Письмо отправлено в Пасадену (Калифорния), переслано в Нью-Йорк и в Берлин. 2 Настоящая фамилия подруги Ломоносовой — Тар (см. коммент. 7 к письму № 501). 551. О. М. и А. О. ФРЕЙДЕНБЕРГ 11 июня 1930, Москва 11. VI. 30 Дорогие мои Олюшка и тетя Ася! Часто переносился мыслями к вам в этом году, часто соби¬рался писать, и ни разу не написал, если не считать одной, остав¬ленной Олею без ответа, открытки. И сейчас пишу неизвестно почему. Повод посочувствовать вашим квартирным напастям и таске по судам, о чем сообщил однажды папа зимою, давно, по счастью, утрачен1. Повод поздра¬вить тетю с семидесятилетием я сам позорно пропустил. Поводов для письма нет, кроме одного. Я боюсь, что, если не напишу сей¬час, этого никогда больше не случится. Итак, я почти прощаюсь. Не пугайтесь, это не надо понимать буквально. Я ничем серь¬езным не болен, мне ничего непосредственно не грозит. Но чувство конца все чаще меня преследует, и оно исходит от самого решаю¬щего в моем случае, от наблюдений над моей работой. Она упер¬лась в прошлое, и я бессилен сдвинуть ее с мертвой точки: я не уча¬ствовал в созданьи настоящего, и живой любви у меня к нему нет. Что всякому человеку положены границы, и всему наступает свой конец, отнюдь не открытие. Но тяжело в этом убеждаться на своем примере. У меня нет перспектив, я не знаю, что со мною будет. И однако, письмо все-таки не так беспричинно, как мне по¬казалось. Собираясь изо дня в день вам написать, я постепенно забыл о первичном мотиве. Новые знакомые сманили нас на это лето под Киев и сняли нам дачу там. Женя с Женичкой и воспита-тельницей уже с конца мая на месте. По-видимому, затея была не из умных: первые впечатленья Жени и Шуриной жены (его семья тоже поселилась в той же местности) граничили с отчаяньем; так далеко и с такими трудностями ездить было незачем. Но всеоб¬щее мненье, что с продовольствием на Украине все же будет луч¬ше, чем на севере2. Послезавтра, 14-го, и я к ним отправлюсь. Не погостили ли бы вы у нас, или, по крайней мере, ты, Олюшка? У меня есть причины предполагать, что среди лета мне придется, может быть, вернуться в Москву. Но и до этого разрешенья жилой площади, все это, кажется, возможно, — дача большая. Напиши мне, Оля, туда, если будет охота, по адресу: Ирпень, Киевского окр. Ю. 3. ж. д., Пушкинская ул., 13, мне. Крепко вас обеих обнимаю. Прошу прощенья за грустное письмо. Ваш Боря P. S. Бумага — подарок одной американки, которого не тро¬гал, пока не стало простой почтовой бумаги; и нигде не достать. Впервые: Переписка с О. Фрейденберг. — Автограф. 1 См. коммент. к письму N° 503. 2 Надвигающийся голод был следствием кампании по коллективиза¬ции деревни и раскулачиванию. 552. Р. И. ПАСТЕРНАК 12 июня 1930, Москва 12. VI. 30 Дорогая мамочка! Благодарю за телеграмму. Деньги тете Кларе выслал, квитан¬цию прилагаю. Все зависит от поддержки Горького. Я ему написал в Италию числа 5-го1. Ответа жду в Ирпене, куда отправляюсь 14-го, после¬завтра. Оттуда напишу. Вмешиваться в это, разумеется, не нуж¬но, — на случай если бы папа пожелал. Все годы я мечтал, увидав вас, не только порадоваться вам, но оказаться, наконец, и самому достойным вас, со своей судь¬бой и семьею. И вот это как раз оказывается недостигнутым, и вероятно, недостижимым. Если это осуществится, я приеду не таким, как думал, ничего не доведя до конца, ничего не сделав. Вот и Жоня мерила меня аршином, которым я не распола¬гаю. Боюсь и завидую. Откуда он у ней? И как она спокойно им пользуется2. Я не так хотел, я не торопился бы, мне бы год еще только. Но Женя встревожена, Женичка подрос, и пр. и пр. Получил письмо от Сони. Если хотите, пошлю ей еще. Теперь я еду на дачу, довольно далекую, не представляя себе толком, что будет дальше. Не исключена возможность, что при¬дется скоро вернуться в Москву для хлопот и переговоров. Лето будет дробленое, все из кусочков, прошитых заботами и неяснос¬тями. А на лето у меня всегда главные расчеты в смысле работы. Это потому, что даже обстановка деревенских срубов шире и при¬вольнее зимней разносемейной скученности. И летом точно на¬конец, попадаешь под тихий спокойный кров. Как все прошлые лети, наперед проедено и это. Но оно не будет принадлежать мне. Впрочем, может быть, все устроится. И это первое лето, когда де¬нег мне давали в кредит сколько угодно. И можно было бы спо¬койно и с пользой прожить его. Но и Женя, может быть, права, не всегда все можно откладывать. Будьте, пожалуйста, снисходительнее ко мне, я прошу вас. Вспомните, как я смешон был однажды, как не удовлетворял вашим пожеланьям и казался иногда бременем и наказаньем се¬мьи. И не все, ведь, это оправдалось, т. е. я вас своим дальней¬шим существованьем не уронил. Ах, я так боюсь, так боюсь вас, — если бы вы только знали! Вашей гордости, ваших сужде¬ний и советов. И все же вот я лезу к вам. Как быть? Это первая нелогичность и бестактность в ряду многих, которые мне суж-дено, верно, сделать, если я сдвинусь с места, неописуемо фа¬тального и здорово-таки... необыкновенного, но все же — сво¬его. Не задумывайтесь особенно над сказанным. Больше таких болезненных писем не будет. Итак, до свиданья в Ирпене. Тот же рассказчик анекдотов и циник, который однажды Жоне уст¬раивал предполагавшийся визит к нам, теперь за меня говорил и получил отказ3. Крепко всех вас обнимаю. 2>. Объясненье всего в том, что мне до похоронности грустно и беспричинно обидно. Бабушка не уходит из головы. И я не вижу разницы между ее смертью и своей неопределенно близкой. Летний адр.: Ирпень, Киевский округ Ю.-З. ж. д. Ирпень, Пушкинская, 13. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Речь идет о письме № 549. 2 Жозефина Пастернак писала брату о «Повести», что «завлекатель¬ность сюжета» и «замах на толстовский роман» не выдерживают обеща¬ний (там же. Кн. I. С. 282). 3 Речь идет о Карле Радеке, славившемся своими анекдотами, далее в письме стояло «человек с громким именем» и было вычеркнуто, чтобы не дезавуировать неудачу его попытки помочь Пастернаку с разрешением на выезд. О намерении Жозефины приехать в Москву см. письмо № 253. 553. Л. Л. ПАСТЕРНАК 20 июня 1930, Москва 20. VI. 30 Дорогой мой Лидок! Почему-то именно к тебе просит Женя обратиться с этою просьбой. Речь о посылке ее брату все того же медикамента: Aphologol-Zapfchen «Silbe», Dr. Ernst Silten, за который они однаж¬ды так были вам благодарны. В конце письма найдешь адрес. Вероятно, ты знаешь от наших о моих недавних предположе-ньях. Я так был уверен в успехе, что стал уже вживаться в это веро-ятье и мыслью уже побывал у вас. Но мне на всех путях отказано, и вчера я получил ответ от Г<орького>, где он очень сердечно со¬ветует мне подождать, т. е. отказывается поддержать меня в моих попытках1. Итак, временно на это надо махнуть рукой. Осенью я возобновлю усилье относительно Жени и Женички, так как глав¬ное препятствие, очевидно, во мне. Просьба о том, чтобы папа не приобщался к этому делу, остается в силе. Остается в силе и дру¬гая; о том, чтобы случаи помощи родственникам не проходили мимо меня. Я хоть о названных стараюсь не терять надежды. Обманулся я в расчетах и касательно дачи. Я дважды «уезжал» туда и дважды оставался, а второй раз даже и так, что у меня чемо¬дан был сложен и билет готов, и через два часа надо было на по¬езд, и в последнюю минуту пришлось в городскую кассу мчаться билет продавать, и потерял половину при продаже. И опять, как с вами, в воображеньи я уже с утра был со своими, так что когда из «Об<щест>ва сп<альных> ваг<онов>» (других не достать) домой возвращался, я смотрел на Москву глазами приезжего или чело¬века, месяц просуществовавшего на стороне. Причина — челюстная протеза (или это слово мужского рода?) Мне такую штуку соорудили, что она в первые же сутки въелась мне в подъязычную полость, глубоко изъязвила живую ткань, и когда, не зная, как с ней быть, я надел ее в дорогу, я почувствовал, что с этим ехать нельзя, что тут на месте должны сделать какие-то нужные исправленья. И на подбородке у меня что-то экземати-ческое, и я никак не могу от этого избавиться. А главное, болезни баснословно затягиваются у меня, при¬вязываясь до безнадежности. Все они несерьезны, не опасны и физически переносимы. Но с годами они меня все больше тер¬роризируют неотступностью своего присутствия. Точно кто-то неприятный втерся к тебе в самый разгар надежд, или работы, или разговора с близкими; и все приходится бросать, и водить его к докторам, и по его милости становиться на голову, если ска¬жут, и, главное, жить вечно с ним, под его косым неприятным взглядом. Но ты не печалься и посоветуй не принимать близко к сердцу сказанного никому из наших, кто прочтет письмо. Когда доходит до того, что я готов по-детски плакать о неласковости обстоя¬тельств, я вспоминаю о своем вечном выходе, неотъемлемом, неотъемлемом. Я, разумеется, забыть не могу твоего замечатель¬ного мужского письма, — как правильно я угадал, куда посылать свое существеннейшее! Но, разумеется, и Жоня права, — я сам первый сужу, как она. Но она не представляет себе моей жизни. Того, чего не забыла ты, когда все это назвала освобожденьем2. И вот мне летом предстоит обработать к изданью две мусор¬ных кучи: книгу прозы и мой злополучный роман в стихах. Если я это сделаю (а это надо будет сделать), то только одолев перевал, подобный обработке «Поверх барьеров» 28 г., когда я ликовал при¬близительно среди тех же болезней, от которых сейчас падаю ду¬хом, и не замечал того, что сейчас мне застит глаза. Итак, я наде¬юсь на счастье. А «хорошая жизнь»?.. Дорогая моя, объясни мне, пожалуйста, что это значит. Никогда, или давно-давно не видал и мечтать не смею. Не умею. Адрес: Семен Владимирович Лурье — Москва 54, Арсеньев-ский пер., д. 28, кв. 235. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 См. коммент. 6 к письму JSfe 549. 2 «Неотъемлемым» выходом была для Пастернака работа, поэтому сразу разговор переходит на обрадовавший его отзыв Лидии об «Охран¬ной грамоте» и «Повести» (см. коммент. к письму JSfe 538 «об освобожде¬нии жизни в искусстве»). 554. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 20 июня 1930, Москва 20. VI. 30 Дорогая Марина! Я хочу, чтобы ты это знала. Этой весной я хлопотал и получил отказ. Я писал Г<орькому>, слово которого в этих вопросах все¬сильно, и вчера получил ответ. Под разными предлогами он от¬клоняет мою просьбу и советует подождать1. Не могу, но хотел бы научиться верить, что это слово что-нибудь значит, т. е. что время изменит что-то и приблизит, что это не навсегда, что попытку мож¬но будет возобновить. Оттого и не писал. Все последнее время был в большом вол-неньи. Верил почему-то в успех. Когда не нужно, — любят, гово¬рят, раскупают изданье за изданьем, прощают (сильнейшее из имеющихся) притиворечье всему, что возведено в канон. Когда нужно, — узнаёшь, что прикован за ногу и никто палец о палец не ударит тебе в освобожденье. Настроенье соответствующее. Не на¬чинать, — не знал бы, испытанье не из приятных. Пока это свежо, трудно даже письмо дописать. Оно — тебе и С<ергею> ЖковлевичуХ Главное в сообщении. Можно сказать Д<митрию> П<етровичу>, но никому больше. Да и больше некому. В этом году выдумали почему-то под Киев на дачу. Идея зна¬комых, одного из которых, пианиста Нейгауза, кажется, знает П<етр> П<етрович>2. Семья с конца мая уже там, завтра и я еду. Адрес будет такой: Ирпень, Киевского окр. Ю-3. ж. д. Пушкинс¬кая 13, мне. Люди, сманившие туда, главным образом тот же Н<ей-гауз>, — очень милые. Итак, придется смириться и временно перестать об этом ду¬мать. Но осенью возобновлю попытки относительно Жени и Же¬нички. Не сумею тебе этого описать толком, но на Кузнецком, пря¬мо от секретаря Г<орького>, с его письмом (прочитанным) в ру¬ках, и больше: переходя через дорогу и остерегаясь автомобилей, — именно в этой обиде и, — относительном, — несчастьи, вспомнил о поэзии, о том, скажем, чем занимался иногда Верлен (чтобы не бубнить все о том же R). И мне хочется и тебе об этом на¬помнить, если ты так же полно забываешь себя, как я тут, — года¬ми. И вдруг, в огорченьи, приходится становиться собой, ничего, за закрытьем всех выходов, другого не остается. — Мне придется в ближайшие месяцы позаботиться о книге прозы и о злополучном, чтоб его черт побрал, романе в стихах3. На подготовку книги я смотрю всегда как на первую, в настоящем смысле слова беловую, после тех черновиков, какими были от-дельные части целого или отдельные вещи сборника, появлявши¬еся в журналах. По-моему, это тебе близко и «После России» со¬брано и вновь написано именно так. Вот и попробую. — Часто бо¬лею, ложность положенья растет, своей судьбы не понимаю. Из Ирпеня лучше напишу. Когда ты попросила меня написать С. Я., мне тоже было очень тяжело. Простила ли ты мне, и он, что просьба осталась без исполненья? Ответь. Эта вина меня очень мучает. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922—1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 171). Из Парижа переслано в Савойю (Chateau d'Arcine). 1 См. коммент. 6 к письму Горькому № 549. 2 П. П. Сувчинский был знаком с Нейгаузом по Киеву. 3 Разговоры об издании сборника прозы велись с 1929 г., в него долж¬на была войти «Охранная грамота»; под назв. «Воздушные пути» и без «Ох¬ранной грамоты», вынутой их него на последней стадии работы, сборник вышел в ГИХЛе в 1933 г. «Спекторский» был дописан летом и сдан в изда¬тельство осенью 1930, вышел в 1931 г. 555. Ж. Л. ПАСТЕРНАК 15 июля 1930, Ирпень 15. VII. 30 Дорогая Жоничка! Мне давно следовало успокоить тебя насчет своего здоровья и сказать, как крепко я тебя люблю и как глупо было с моей сто¬роны так тебя пугать и расстраивать. Что же помешало мне? Луч¬ше не говорить о причинах, так они второстепенны. Зато это за-поздание застает меня совершенно оправившимся и отдохнувшим. И, верно, это к обоюдной выгоде скажется на письме. Вот одна только неприятность. Тебе, верно, уже известно, что из сугубой осторожности Г<орький> отказал мне в поддержке, и это равно¬сильно полному крушенью соответствующих надежд. Ну что ж, примиримся, оно, может быть, и к лучшему. В исходе очень трудной зимы, изобиловавшей разными разо¬чарованьями и утратами (один М<аяковский> чего стоит!), Моск¬ва весной к началу ремонтного сезона приняла совершенно бредо¬вый вид. Как это всегда с нами бывает, довольно безропотно пре¬одолевая очень крупные затрудненья, я разнервничался от двух-трех сущих пустяков. Особенно я обозлился на экзематозную дрянь, высыпавшую у меня на губе и, как казалось, без намеренья когда-нибудь это место покинуть. — Но теперь все это прошло. — Я тут с двадцатых чисел июня. При мне была твоя «Ь'аше enchantee»*, которую я с первого же дня стал глотать том за томом. Когда я кончил четвертый том, меня точно разлучили с большим и захватывающим миром, присутствие которого стало для меня необходимостью. И мне страшно скучно без него. Собственно, две последние книжки составляют один том, — третий. Нынешним летом R. R пишет или уже написал пятую книжку (IV-й том). Ведь ты в Швейцарии? Вот тебе на всякий слу¬чай его адрес: Mr. Romain Rolland, Villa Olga, Villneuve (Vaud) Suisse. * «Очарованная душа» — роман P. Роллана. Я его тебе не навязываю, но и не скрываю, потому что что бы ты ни сделала, у тебя не может быть движенья, которое бы не было лучше и свежее моего. А по ряду счастливых случайностей у меня есть ни¬чем не заслуженное право думать о письме к нему, и даже настоль¬ко близкое, что если я им не воспользуюсь, получится неловкость. Право это — сплошной конфуз. Я его ничем не заслужил. Одна моя знакомая, М. Кудашева, одаренная французская поэтесса и очень, очень хороший человек, — ближайший друг и, может быть, даже больше — R. R. Она по матери француженка, москвичка, всегда живет в Москве и в давнишней переписке с ним. На днях она поехала к нему в гости. Между прочим, у ней были опасенья, что швейцарцы не выдадут ей въездной визы, и на этот случай предполагалось, что они встретятся во Фрейбурге. И вот, зная о вас от меня, она заблаговременно попросила меня о помо¬щи. Могло так статься, что, Федя, тебе пришлось бы хлопотать о близком Rolland'y человеке. Так вот, эта Кудашева по доброте своей рассказывала что-то обо мне Rolland'y; а кроме того, я значусь в списке современных русских имен, — обстоятельство еще более случайное, потому что совершенно устарелое, ничем не обновля¬емое и, за давностью, — тягостное и ложное. —? Но несколько слов об Ирпене. Тут зимняя дача; дом, как в Райках, три комнаты с террасой, между светлыми, высокими ком¬натами настоящие стены. Короче и не преувеличивая, это в срав¬нены! с моей московской обстановкой — настоящий дворец. Боль¬шой сад. К моему приезду все отцвело. Аисты, журавли, иволги, удоды. При мысли, что отсюда придется скоро уезжать, меня ох¬ватывает страх. Я навсегда бы тут остался. С первого же дня взял¬ся за работу. Наблюденья еще более огорчительные, чем над плот¬ностью стен и числом комнат: охватываю вдесятеро шире, успе¬ваю качественно и количественно раз в двадцать больше. Пуга¬юсь сравненья, потому что это облегченье — недолговечное. Дорогая Жоничка, я опять к тебе с просьбой о книгах. Но читать Rolland'a было таким наслажденьем! И в городе я бы его себе позволить не мог! Пришли мне сюда, если можешь, но тог¬да — не откладывая, два тома Пруста, —? 1-й и 3-й; второй, «А ГотЬге de jeunes filles en fleurs» у меня есть. Мне же надо: Marcel Proust: A la recherche du temps perdu, tome I «Au cote de chez Swann» и tome III «Le cote de Germantes» До сих пор я боялся читать Пру- * «В поисках утраченного времени», том I «В сторону Сва¬на» и том III «У Германтов» (фр.). ста, так это по всему близко мне1. Теперь я вижу, что мне нечего терять, то есть незачем себя блюсти и дорожиться. Прусту не на что уже влиять во мне. Но ты помни, что письмо мое — веселое и просительное, а не грустное! Дорогой Федя! Крепко целую тебя и люблю. Однажды мы гу¬ляли с тобой по Kurrurstenstrasse. Ты мне про все рассказывал. Та¬ким тебя помню. Как давно все это было!2 Адр. Ирпень, Киевский округ. Юго-Западной ж. д. Пушкин¬ская 13, мне. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Hoover Institution Archives, Stanford). 1 В письме JSfe 425 Пастернак писал Цветаевой: «...Я боюсь читать Пру¬ста, пока кое-чего не сделаю и не стану вдесятеро старше и проще его». 2 Восемь лет назад, во время последнего пребывания Пастернака в Берлине в начале зимы 1922-1923 г. 556. М. А. ФРОМАНУ 17 июля 1930у Ирпень 17. VII. 30 Дорогой Михаил Александрович! Особенно виноватым перед Вами почувствовал себя на днях, прочитав обе повести. Оправданья представлю ниже, сперва не¬сколько слов о них1. Как хорошо удается Вам проза, читать эти вещи было боль¬шим наслажденьем. Вы прекрасно живописуете и, по-видимому, с хорошо изученной, родной и тепло пережитой натуры. Ваше сво-еобразье нематерьяльно, его нельзя отчеркнуть ногтем, пальцем в него не ткнуть. Особенно много полноты и равновесья в «Жизни милой Оль¬ги», и вся бы вещь, прямо начатая на этом счастливом уровне, на нем бы и осталась, если бы, — на мой взгляд, Вы его не снизили в самом конце некоторыми покаянными рассужденьями на несколь¬ких, чередующихся с последними движеньями повести, страни¬цах. Умолчанья во всех этих местах сказали бы гораздо больше. А до 136 стр. все идет отлично, причем это относится ко всей кни¬ге, т. е. и к «Концу Чичикова». Очень тонкий рассказ! Надо ли го¬ворить, что род Вашей наблюдательности, сосредоточенно сдер-жанной, очень близок мне, — я сам в лучшую свою пору думал кое-чего достигнуть в нем, но почти ничего не сделал, пережил ее закат и теперь питаюсь воспоминаньями. Итак, — большое спа¬сибо за подарок и за надпись на таком хорошем и прочном мате-рьяле. А я хворал весной. У меня были всякие неприятности и ос¬ложненья, — вот объясненье той неприличной медленности, ко¬торую я проявил по отношенью к Вам и книге. Вас даже могла взорвать та легкость, с какою я отложил чтенье и выраженье сво¬ей благодарности до более удобного времени, нисколько не пуга¬ясь его отдаленности и ничем не постаравшись это прикрыть; и я вовсе не уверен, что Вы меня теперь простите. А я, — если это Вам интересно, очень запутался в своих де¬лах, денежных и литературных. И только в насмешку можно на¬звать «творчеством» мое старанье вывернуться из них. Однако для этого приходится и писать, надо сказать правду. Думаю, если буду здоров и не случится ничего дурного, приготовить к осени под-новленного и кое чем дополненного Спекторского. Удовлетворя¬ет ли Вас сборник «Поверх барьеров» в его новом виде? Если да, то такого же единства добиваюсь я и в работе над Сп<екторс-ким>, — я хочу, чтобы рукопись стала рукописной книгой, и более крупных требований, готовя его к печати, себе не ставлю2. Передайте сердечнейший мой привет Иде Моисеевне3. Еще раз от души благодарю Вас. Ваш Б. Пастернак Впервые. — Автограф. 1 Михаил Фроман. «Жизнь милой Ольги» (Л., 1930); «Конец Чичико¬ва» (Л., 1929). 2 Работа над «Спекторским» была окончена осенью 1930 г., отдель¬ной книгой роман вышел летом 1931 г. с издательскими сокращениями. 3 И. М. Наппельбаум — жена М. А. Фромана. 557. Р. РОЛЛАНУ 18 июля 1930, Ирпень 18. VII. 30 Я ничем не заслужил этого счастья. Откуда оно? Право обра¬щаться к Вам возникло в моей жизни неожиданно, по доброте <Ма-рии Павловны?>1. Я совершенно не подготовлен к нему. Я предпо¬чел бы не касаться его. Не говоря о том, что я никак не достоин этой великой привилегии, мне запрещает ею пользоваться мой французский, совершенно не приспособленный для этого. Уже месяц, как я здесь, в этой прекрасной местности под Киевом, две недели назад я кончил читать «Очарованную душу». Никогда я не мог бы вообразить себе такого сада, который передо мной, если бы не верил в то, что это сад, где родилась Аннет, сад ее судьбы, превратностей и самого ее существа2. При первой же мысли о фруктовом саде, вишнях и криках иволги, я всегда буду вспоминать о подавленных восклицаниях безмерного восхищенья, и это лето 1931 года3 навсегда останется летом слез, пролитых над многими страницами этой книги: спором с Роже, смертью Одет¬ты, войной и пленными немцами, над музыкой вечером у Винтег-рюнов и примирением Марка4. Что мне сказать, если мне не хватает способности предста¬вить себе, что создатель этих 1200 страниц — человек, даже если его зовут Ролланом? Произведение в той же мере единственно, в каком произошла и осталась последовательность событий: война и все, что предшествовало ей, и все, что пришло потом. Этот постепенный разрыв... Рождение нового человека < >5, рассеянные времена, ошибочно называемые «романтизмом» (я не люблю философии, связанной с этой ложной терминологией). Завоевание пространства и новые явления, связанные с этой ис¬ключительностью и все чаще повторяющиеся. Ее приливы и от¬ливы на рассвете наших дней, ставшие настолько частыми, что надо было бы сказать, что она больше не уйдет и останется при нас, утвердившись как правило. И спутник этого нового челове-ка, его тень, даже после нашей революции ни в чем не потерпев¬ший ущерба; карикатура на него: революционер позавчерашнего дня, раб доктрины, куда более древний, чем противники нововве¬дений — шут, желающий заставить нас быть материалистами в эпоху наисильнейшего разоблачения материи6, сделать нас мате-риалистами в условиях наших неисчерпаемых открытий, тогда как даже греки и евреи, которым это было легче при бедности их зна¬ний о материи, не остановились на этом и не могли остановиться, увлеченные великой радостью познания, расцветом мысли и во¬ображением — единственным выражением человеческого досто¬инства. — И вдруг эта война, которая заговорила на языке войн прошлого времени, но меньше походила на них, чем современ¬ный лес на доисторический. Война, которая заставила признать новизну мира только новизной усилий, примененных для того, чтобы это скрыть. Потому что в первый раз, может быть, за столько веков стра¬дали не от нарушения добрых абстрактных принципов, а от раз¬рыва существовавших отношений. Это был только что возникший и появившийся на свет сгусток этих принципов, и война впервые вскрыла его. Дело было не в запрете исходной веры в то, что не¬мец такой же человек, как и любой другой, а в том, что, благодаря легкости общения, были знакомы и фактически любили друг дру¬га совсем не так, как, к примеру, во время наполеоновских войн, — вот что составляло новое отвращение и новые страдания в этой войне, вот что отличало ее от всех предыдущих. Это именно та ее разительная особенность, которую искажа¬ют заново, переводя воспоминания о пережитых страданиях в по¬нятия морали. Как только они оборачиваются общим местом, столько раз повторенным после войны, они лишаются своего но¬вого содержания. На этот раз это не намеренная недавняя ложь, искажающая факты, но невольная неспособность большинства, сохраняющего в памяти лишь ненужные, сами по себе повторяю¬щиеся факты, и упускающего, забывающего то, что может повто¬рить только память. Видите, с каким трудом я говорю о Вашей книге? Мне будет горько, если мой французский лепет покажется Вам не только смеш¬ным, но из-за ошибок — и совершенно непонятным. Это еще мож¬но вынести. Но выше моих сил — подавить свои чувства по поводу этой несравненной книги из-за их невыразимости. Вот единствен¬ное и самое главное, что я хотел бы, чтобы Вы знали: что эта книга воспринимается природой, что охват и глубина Ваших страниц ос¬таются в той местности, где они были пережиты, что довоенная жизнь и война, такие, какими Вы их изобразили (в каждой своей частности, которые я так плачевно пытался выразить во француз¬ской части письма) — владели моим летом, как облака, полагав¬шие здесь путь среди берез, дубов и вишневых садов, подобные ме¬стам книги, заново перечитываемым. И на их серо-зеленом языке я всего охотнее и лучше рассказал бы о ней7. — Если Вы захотите осчастливить меня несколькими строчками, пишите, пожалуйста, по-французски. И я тоже заставлю себя. Это стыд, а не случайность, что ко времени этого невероятного знакомства я не обеспечил себя блестящим французским языком. Почему я не знал этого заранее? Я был обязан! Я позволяю это себе только один раз. Бегство в не¬мецкий (как бы я тоже его ни любил) я воспрещу себе)8. Я нигде не находил изложения того, что видело и пережило мое поколение до тех пор, пока не погрузился в Вашу книгу. Она беспредельно велика. То, что в ней невероятно, единственно и необъятно, Вы определили сами, использовав в заглавии. Глубже всего упомянутое мною теперешнее наблюдение воплощено в тройном романе вокруг побега Франца9. В том, что некоторые нравственные предписания (бывшие предчувствием будущих пре¬вращений) к нашему времени сгустились и можно говорить о сер¬дечных событиях в большинстве тех случаев, где раньше видели только идеалы. Что современная душа в новых условиях — совсем другое, чем была раньше, и она — очарованная душа так же, как ее история — сама История, история всех и для всех. Я не знаю языка, на котором я мог бы найти обращение и подпись, достойные Вас10. Б. Пастернак Впервые: «Еигоре. Revue litteraire mensuelle. Boris Pasternak*, mars 1993; в переводе на рус. яз.: «Знамя», 2001, JSfe 11. — Автограф (Архив Р. Роллана, Париж). 1М. П. Кудашевой. В машин, писем Пастернака ее имя вырезано нож¬ницами, чем объясняются лакуны в тексте, частично восстанавливаемые нами в угловых скобках. 2 Анкет Ривьер — главная героиня романа «Очарованная душа». 3 Описка автора, надо: «лето 1930 года». 4 Роже Бриссо — возлюбленный Аннет, Марк — их сын, Одетта — племянница Аннет, г-жа Винтергрюн — персонажи романа. 5 Вырезаное место в машиноп. 6 Роллан выразил согласие с этими словами в письме 24 авг. 1930: «И как вы правильно говорите о "спутнике нового человека", "рабе докт¬рины", "революционере позавчерашнего дня", который находится еще во власти материализма 1880 года! Что бы он ни делал, его обогнало стреми¬тельное развитие Разума!» («Знамя», 2001, № 11. С. 171). 7 Роллан отвечал на это: «Ничто не может доставить мне большую ра¬дость, чем родство, которое Вы устанавливаете—которое вы почувствовали — между моей книгой и этими дубами, буками, вишневыми деревьями, этими облаками, которые плывут над садами Киева и криками иволги» (там же). 8 Этот абзац письма написан по-немецки. 9 Эпизод романа. 10 Последняя фраза написана по-немецки. 558. РОДИТЕЛЯМ 26 июля 1930, Ирпень 26. VII. 30 Дорогие папа и мама! Ваше и Лидочкино письма я получил лишь на этой неделе, — их привез сюда Шура, у которого они пролежали около месяца. Вот отчего я благодарю вас за них с таким ужасным запозданьем. У меня была надежда, что мой ответ Жоне так или иначе вас не минует1, т. е. вы вовремя узнаете, что я со своими в Ирпене, и что тут всем, мне же в особенности — хорошо и привольно. — Разумеется, я из города писал вам под влияньем настроенья2, но не преувеличивай¬те моей неврастеничности. Насколько моя боязнь Москвы несубъ¬ективна, заключите хотя бы из следующего. Попав на дачу с ее «лес¬ной капеллой», колодцем и темными вечерами, ничем не просвет¬ляемыми за недостатком керосина, я был оздоровлен в сутки не близостью прекрасного сада, а прежде и разительнее всего превос¬ходством дачного комфорта по сравненью с квартирными условья-ми Москвы. Тут три комнаты с настоящими стенами3, и в доме жи¬вут только две семьи: мы и хозяева. Вы себе не представляете, что это значит. Мысль о возвращеньи в город меня ужасает. Я хотел бы со всей полнотой воспользоваться не только рекой, лесом, солн¬цем и воздухом, но и настоящей квартирой, достойной званья че¬ловеческого жилища. — Так что не все тут — неврастения. — Об ответе Г<орько>го я, кажется писал Лиде4. Мысль о сви¬дании придется на время отложить. По приезде в город возьмусь, может быть, хлопотать о Женях. Но пока об этом не думаю. Приходится экономить даже праздные мысли: много рабо¬таю, — это во всех отношеньях необходимо, работа же требует стро¬жайшего режима, вплоть до последних мелочей; малейшее отступ-ленье, и тогда не только ей одной конец, но и здоровью: сегодня бессонница, завтра желудок, послезавтра еще что-нибудь. Удиви-тельно тягостна эта необходимость эгоизма и педантичности во время работы. — Тут замечательно хорошо. Только приехал, стал зачитываться Роллановой эпопеей, — о которой писал Жоне5. Поразительной Толстовской широты вещь, изобильно (с гениаль¬ностью и многословием вперемежку) — излитая. Но такая насто¬ящая, что забываешь, что это литература, и у ней автор есть. Р<ол-лан> знает о моем существованьи, и если бы, отдаваясь своему нежеланью думать об авторе, я ограничил бы собеседованье о про¬читанном кругом местных фруктовых садов, в обществе которых наслаждался чтеньем, мое стремленье остаться незаметным было бы замечено. И мне пришлось победить нечто большее, чем про¬стую стыдливость, чтобы написать ему: в самом положеньи была искусственность, не отвечавшая моим живым побужденьям, и я лишь с отвращеньем ее победил. К старости становишься покладистым и безразличным: мое письмо к нему — предел пустоты и тупоумья, осложненного еще к тому в придачу невозможным языком. Оно отправлено, и это ни¬мало не беспокоит и не пугает меня. Я стал замечать, что живу и поступаю так, точно и я, и все вокруг меня стали куклами. Не зат¬рудняя ничьего воображенья и не угрожая ничем новым, работает пружинный завод приличья и здравого смысла, и все делается само собой. Крепко вас целую. Лиде громадное спасибо за письмо. Же¬нины родные горячо благодарят Лиду за полученное лекарство. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Письмо № 555. 2 Родители были испуганы «похоронным» настроением письма N° 552 и сразу откликнулись на него. Отец приводил его слова об ожидании «нео¬пределимо близкой» смерти и боязни будущего свидания с ними, их «суж¬дений и советов» (там же. Кн. I. С. 282—283). 3 В ответ на это письмо отец писал: «Получили вчера твое письмо, в котором ты затронул проблему стен настоящих <...>. Очень рад за тебя, что хоть временно ты можешь отдохнуть от городских просторов и несколь¬ко поработать (там же. С. 289). 4 Письмо № 553. 5 Ромен Роллан. «Очарованная душа». 559. Я. 3. ЧЕРНЯКУ 20 августа 1930, Ирпень 20. VIII. 30 Дорогой Яша! Пользуюсь оказией (в Москву уезжает сестра Ник. Ник-ча1), чтобы переслать Вам эту записку. Н. Н. передал мне Ваш поклон. По тому немногому, что он тогда говорил о Москве, Ваша поездка удалась, и Вы впечатленьями довольны. Но расспрашивать его в те дни было нельзя. Вы ведь знаете, вероятно, о постигшем его ударе2. Приближается осень, начинают отсюда уезжать, становит¬ся тоскливо. Здесь было очень хорошо, хорошо и сейчас. Хотел бы сказать, что останусь тут еще месяц, но вероятно все сложится по-другому, и вернусь через недели две-три. Работал — бился с ко¬личественно незначительными следами над качественно трудней¬шей задачей. Спекторского надо было свести к единству, без кото¬рого не бывает книги. Главное сделано, кое-что осталось доделать. Я его сдам по приезде. Дорогой Яша, как всегда, письмо это заклю¬чает просьбу. Выхлопочите мне, пожалуйста (в Зифе), получку, обус-ловленную при сдаче, то есть то, что я должен был бы получить сдав Спекторского, и распорядитесь, чтобы деньги перевели по почте сюда по адресу Ирпень, Киевск. окр. Ю.-З. ж. д. Пушкинская 13, мне. Это дело неотложное, и даже в случае одной заминки приду¬майте, пожалуйста, что-нибудь другое, более действительное и ско¬рое. Хотя об этом нельзя говорить, но нынешняя дороговизна так роняет договорную сумму, что просить о выплате за месяц до сдачи даже и не будет претензией. Но разумеется, дело вовсе не в этих расчетах, и в том, что мы прожились до копейки, и удивительно не это, а то, что это не случилось гораздо раньше. Не сердитесь за назойливую пошлость порученья, я так не хотел этого, что пока было возможно, Зифа не брал на абордаж. И — известите. Коля говорил мне, что Вы собирались мне написать. И на¬прасно этого не сделали; отсчитав сколько нужно, несколько дней ходил на почту. Но вероятно за письмом должен был зайти Н. Н., и Вы не знаете моего адреса. Поцелуйте пожалуйста Наташу и Боричку3 ото всех нас, и такой же поклон Елизавете Борисовне4. Я в восхищеньи от Киева, и в связи с этими впечатленьями у нас с Женей был разговор о ней: многое в ней объясняется и становит¬ся рельефней в свете именно этих впечатлений; это как Комбрэ у Пруста5. Но для этого надо писать новое письмо, так что лучше покончим на том, что о Киеве не сказано ни слова, и Е. Б. переда¬ется просто сердечный привет, без умозрительных придатков. Це¬лую Вас. Ваш Б. Воспользуйтесь адресом и, если будет время, напишите мне. Впервые. — Автограф (РГАЛИ, ф. 2208. Новое поступление). 1Н. Н. Вильяма (Вильмонта) Ирина Николаевна, жена А. Л. Пастер¬нака. 2 Скончалась жена Вильяма Нина Павловна Воротынцева. 3 Дети Я. 3. Черняка. 4 Елизавета Борисовна Черняк (Товбина) родилась и провела детство и юность в Киеве. 5 Комбрэ — провинциальный французский город, описанный в серии романов М. Пруста «В поисках утраченного времени». 560. О. М. ФРЕЙДЕНБЕРГ 21 августа 1930, Ирпень 21. VIII Дорогая Олюшка! И опять я не думаю писать тебе, а только хочу поблагодарить за письмо. Сколько ты в них иногда умеешь вложить и как изуми¬тельно их пишешь! Просто жалко, что такой отряд мыслей, вых¬ваченных сгоряча, из прямых состояний духа, стройный, на всем ходу, куда-то отправляется и кем-то получается, и все кончается известием о его прибытьи. Я умышленно воздерживаюсь сейчас от сообщенья чего-либо, мало-мальски стоящего упоминанья. Все это я расскажу при свида-ньи. Для того, чтобы проронить в письме хоть слово о своих, о себе и лете, о свободных видах и сознаньи фатального, мне надо было бы себя уверить, что нет и скоро не будет обеденного стола посреди ком¬наты, и буфета у левой стены, и платяного шкафа в углу у окна. От¬талкиваться же от такого грустного допущенья просто невозможно. Крепко тебя и маму целую. Мне мешают сейчас глупые ноч¬ные бабочки в мохнатых штанах, которые безбожно вьются вок¬руг лампы, с разлета кидаются в чернильницу или садятся на перо и на ручку. Свежая ночь после душного дня, далеко стороной где-то проходящая гроза, керосиновая лампа на большой (и действи¬тельно посреди этого черного воздуха кругом кажущейся неизме¬римой) террасе, главное же, эти мошки и мотыльки, — сколько это все должно было бы напомнить! Но революция или возраст, — а прошлое работает слабо, субъективный лабиринт не отклоняет простых и прямых ощущений, и мне жалко только их, а не себя, как это бывало раньше. Жалко того, что раскаленное стекло не охлаждает их пыла, а не того, что все это однажды было августов¬ской ночью на Большом Фонтане, и море было впереди, чуть впра¬во, где теперь, за рекой, обдаваемый зарницами лес1. — Но это похоже на «описание природы», и притом — пошлейшего разбо¬ра, что в мои планы не входило. Твои объясненья случая с А<птекарем> представили мне все дело с иной и совсем неизвестной мне стороны2. (Ты замечаешь, какая тут мазня? Это все — бабочки. С особенным остервененьем они налетели на А<птекаря>.) Открытку твою я толковал иначе, эгоистичнее и своекорыстнее с твоей стороны. Но в этой теме, в основном, мы так схожи и так сходно поставлены, что я даже и отрицанье родства принял бы по-родственному, в глубочайшем смысле этого слова. Объясненья тут более или менее безразличны именно потому, что существом и центром сплетенья служит здесь то, чего никак объяснить нельзя, и наша одинаково фатальная подчиненность этой необъяснимости. Короче говоря, если бы ты не могла написать такой открытки — ты была бы далеким мне че¬ловеком. Обнимаю тебя. Твой Боря P. S. Когда я стал читать твое письмо, надо мной наклонилась Женя, предложив читать его вместе, т. е. то, чего я совершенно не умею. Я предложил ей прочесть его даже до меня, но только от¬дельно. Она на меня так обиделась, что и до сих пор его не читала и не хочет читать. Этим объясняется вновь ее отсутствие в пись¬ме. Но ты, конечно, знаешь, как она вас любит. Впервые: Переписка с О. Фрейденберг. — Автограф. 1 Летние месяцы 1890-х гг. Пастернаки проводили вместе с Фрейден-бергами на даче на Большом фонтане, под Одессой. 2 Речь идет о намеченной к изданию в Ком. академии книге О. Фрей¬денберг, где это было поручено ученому секретарю В. Б. Аптекарю. 561. РОДИТЕЛЯМ 11 сентября 1930, Ирпень 11. IX. 30 Дорогие мои! Это вам всем письмо, а то по-другому не вый¬дет. Вот косвенная причина моего молчанья. В последнем вашем письме было несколько страниц Женёнку, как вы его зовете. Про¬тив обыкновенья он тут же продиктовал большое письмо в ответ на все вопросы бабушки, — хорошее письмо. Я записал его на од¬ном из своих черновиков, получернильных, полукарандашных, как раз для верности, и отложил до ближайшей своей к вам ока¬зии. По-видимому, я забыл о нем, чего не могу себе простить, и ко времени перехода к беловым, когда я стал кипами уничтожать эту бумагу, где именно смесь карандаша с чернилами служит призна¬ком для быстрейшего ее уничтоженья, я по оплошности разорвал и Женечкино письмо. Если это не так, оно найдется во время уже недалеких наших сборов в дорогу, и я восстановлю его. Но понятно, не это причина того, что от меня давно нет пи¬сем, а, как это не стыдно сознаться, тормозом в переписке было то, что давно мне не было так хорошо, как этим летом в Ирпене. Тут было гораздо сытнее, чем было бы под Москвой, я много и не без удачи работал, нас окружали замечательные люди, очень близкие, мы много слышали музыки, — и я скаредничал, ловя на каждом шагу золотое время, вдруг так разрадушничавшееся, как никогда. И все¬го охотней я б так и не уезжал отсюда. Однако понемногу все разъез¬жаются, уедем и мы, двадцатого, если достанем билеты. Кстати о деньгах Женичке на рожденье: разумеется, попро¬шу присовокупить к сбереженным, а я ему выплачу, большое спа¬сибо. Женя большая первое время очень хорошо себя чувствовала тут, у нас был роман с ней, и она работала не менее моего успеш¬но. Сделала несколько карандашных портретов с большим сход¬ством и технической свежестью, прекрасный масляный этюд дуба с солнечным передним планом и тенистою заглохшей глубиной заднего, очень хороший натюрморт и много другого. Ее и Женичку вы, может быть, увидите. По приезде в Москву хочу хлопотать о них, это по многим соображеньям необходимо. Я же, вероятно, останусь, мне хочется остаться, было бы трудно объяснить зачем, но это связано с самым основным моим отно¬шеньем к жизни, т. е. иными словами, все с той же работой. Дорогая Жонюрочка, горячо благодарю тебя за Пруста, ка¬кой удивительный писатель!1 Р. Роллан проявил гораздо больше отзывчивости в отношеньи моей весенней мечты о встрече с вами, чем Г<орький>, — хотя я Р<оллану> об этом даже не заикался, и даже для этой цели пустил в ход... Тагора2. Он написал мне заме¬чательное письмо летом, а сейчас другое, небольшое, где если есть разгадка, то только в надежде на то, что Т<агор> может явиться такой... протекцией, — он советует мне выехать в Москву, где ожи¬дают Т<агора>, с которым он говорил в Женеве. Пишу это, разумеется, лишь затем, чтобы порадовать папу и маму, потому что тут радостного только та случайность, по которой Р<ол-лан> поверил, что я достоин его доверья и доброго чувства. И это все тоже в духе Ирпеня. А как замечательны последние сонаты Бетхове¬на, и особенно fur Hammer Klavier, которые мы тут слышали!3 Крепко, крепко вас всех обнимаю, не сердитесь. Ваш Б. Шура был очень родным тут во всем этом обществе, и уехал, вероятно, отсюда с грустью, чрезвычайно мне дорогой. Впервые: «Знамя», 1990, № 2. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 В письме № 555 Пастернак просил Жозефину прислать ему первый и третий тома романа Пруста: «В сторону Свана» и «У Германтов». 2 Р. Роллан 29 авг. 1930 написал Пастернаку о своей встрече с Р. Таго¬ром, который собирался в Москву, и на помощь которого в получении раз¬решения на выезд Пастернака за границу он надеялся. 3 В исполнении Г. Г. Нейгауза. 562. Р. РОЛЛАНУ 18 сентября 1930, Ирпень Ирпень. 18. IX. 30 Дорогой и великий мастер! Нет слов, чтобы выразить мою огромную радость и благо¬дарность. Они были необъятны. И вдруг это новое излияние доб¬роты (проект встречи с Тагором)1, в котором я посмел угадать скрытый расчет, говорящий лишний раз о Вашей заботливости по отношению к каждому, кто имел счастье соприкоснуться с Вашим обществом. Надо ли добавлять, что этот случай останет¬ся таким же сказочным, если я не ошибаюсь, и без этого допол¬нения. Послезавтра мы уезжаем в Москву. До сих пор я ничего не узнал о приезде Т<агора>. Если я не опоздаю, я попытаюсь вос¬пользоваться этой редкой возможностью, которую Вы с такой готовностью мне предоставляете. Она родилась и существует благодаря Вам, и единственно для Вас я надеюсь ее использо¬вать так, чтобы не уронить Вашей высокой рекомендации. Мой страх, который нужно преодолеть по отношению к Р. Т<аго-ру>, — больше, чем все наши ВОКСы2. И этот страх так велик, что возможность увидеться с ним становится более, чем сомни-тельной. Итак, уходит лето, начавшееся моим чтением Души... и кон¬чающееся завершением работы, которую я и не мечтал никогда окончить без огромной помощи от Вас, от местности и добрых друзей, которые меня окружали3. Позвольте, я Вам их назову и когда-нибудь расскажу Вам о них, начиная с нашего друга, вос¬питательницы моего сына, госпожи Стеценко (она вместе со мной восхищалась по очереди том за томом Очарованной душой)4 и о всех других. О Генрихе Нейгаузе (профессоре музыки, замечатель¬ном пианисте) и о его жене я Вам еще не раз сообщу, пока у меня останется счастливая возможность писать Вам, и если речь зайдет о самых, вероятно, существенных чувствах, которые я должен буду углубить и распутать будущей зимой5, зимой, как предполагают — гибельной. Однако пришла пора укладываться. Простите меня, пожа¬луйста, что отвечаю Вам в такой спешке, но желание еще раз на¬писать Вам именно отсюда исходит из того, что я не уверен, что дыхание жизни продолжится вне Ирпеня (название деревни) и что я найду его в городе. Через три дня я узнаю, вернулась ли Мария в <Москву> или нет. В том случае, если она еще в Виль-неве6, прошу Вас, передайте ей мои самые сердечные чувства и сожаления, что она мне не ответила. И затем — благодарность, благодарность, благодарность без конца и мольба, без которой никогда не обойдутся мои письма: простить мне не столько грам¬матические ошибки, которыми, должно быть, они кишат, но ошибки в тоне, которые заставили бы меня мучиться, будь я спо-собен их воспринять, и которые (не правда ли?) по своей добро- те Вы отнесете лишь к незнанию языка, а не к неблагодарности или даже — грубости. Ihr ergebenster* Б. Пастернак Впервые: «Еигоре. Revue litteraire mensuelle. Boris Pasternak*, mars 1993; в переводе на рус. яз.: «Знамя», 2001, № 11. — Автограф (Архив Р. Рол-лана, Париж). 1 См. коммент. 2 к письму № 561. 2 Всероссийское общество культурных связей с заграницей. 3 Подготовка «Спекторского» к изданию. 4 Елизавета Михайловна, по первому браку Кн. Лопухина, учитель¬ница французского языка. 5 Речь идет об отношениях к Нейгаузам и пробуждении влюбленнос¬ти в Зинаиду Николаевну, вскоре ставшую женой Пастернака. 6 Городок в Швейцарии, где на вилле «Ольга» жил Роллан. 563. С. Д. СПАССКОМУ 29 сентября 1930, Москва 29. IX. 30 Крепко целую Вас и благодарю, дорогой Сергей Дмитриевич! Не сердитесь, опозданье мое только недельное. Мы вернулись в Москву 22-го вечером. Меня ждало Ваше подношенье. Наконец-то! Сколько препятствий сломлено, сколько оправдано надежд. Поздравляю Вас! Книжку1 будут читать и, верно, переиздавать. Вас будут чи¬тать как лирика, хочу сказать я, по такому чтенью изголодались, а чем утолить этот голод, лирика теперь редкость. Вот это-то и глав¬ное: Вы опять становитесь слышимы почти что непосредственно и более или менее прямо. И это редкость, это счастье и — по на¬шим условиям — необъяснимое, полувероятное. Другой разговор, — форма, линия окончательных варьянтов, тот всегда переменный вид общего языка, какой, на пробу и на вы¬бор находишь для своей музыки, когда она к тебе пришла и в тебе осталась. Это было делом условным, игрою вкуса, риска, скром¬ности и чего хотите у всех (и у величайших) во все времена. С той только разницей, что этот выбор направлялся жизнью, а теперь он произволен. Ни общего языка, ни чего бы то ни было другого * Всецело Вам преданный (нем.). 450 современная жизнь лирику не подсказывает. Она его только тер¬пит, он как-то экстерриториален в ней. Вот почему эта сторона творчества вышла из эстетического кольца2. Общий тон выраженья вытекает теперь не из восприим¬чивости лирика, не из преобладанья одного рода реальных впечат¬лений над каким-нибудь другим, а решается им самим почти как нравственный вопрос. Т. е. там, где в здоровое время мы считали бы естественным говорить так-то и так-то, мы теперь (каждый по-разному) считаем это своим долгом. И один видит его в одном, другой в другом. Это у всех без исключенья стало делом убежденья, а не вкусом. Причины всего этого лежат вне нас, ничего не поде¬лаешь, это сильнее нас и наших усилий. К чему я заговариваю об этом? К тому, чтобы Вы помнили, что лирика сейчас редкостнейшая редкость и она сидит в Вас, си¬дит и болеет3, потому что не болеть сейчас не может, а как именно внешне выражается эта ее болезнь через Вас, в отличье от ее сим¬птомов в другой какой-нибудь палате, вопрос глубоко второсте¬пенный. И если кто-нибудь, кто привык перегрублять в выраже¬нье, скажет Вам, что Вы переблагораживаете, интересно только, кто именно Ваш собеседник. И если он — поэт, можете броситься друг другу в объятья: все Ваши разногласья — точки полного со-впаденья. Другое дело, если в человеке нечему болеть и область внешнего выраженья всего его исчерпывает. Такой прав во всех своих ошибках. Органического чуда объективности он никогда не переживал. Нынешние условия никакого разлада в нем не заво¬дят, в новое положенье не ставят. Он был орнаментом, в лучшем случае на нравственном грунту, орнаментом и остался. Но с таким Вам не о чем и говорить. Кое-что в смысле тона можно было сделать, на мой взгляд, посильнее. Но это именно то замечанье, которое, в согласье со сказанным, Вы должны оставить без внимания. Потому что это — легкое расхожденье в прихотях при полном согласье в главном: в лирике, в ее наличьи. Целиком в этой превосходной книге, и по своей выровнен¬ное™ больше других, хотя и пестрящих счастливыми образами и строками (их у Вас очень, очень много), мне понравилось: стр. 18 (Утешение. Синева), Песня (стр. 20), конец «Вступленья» (стр. 29), стр. 38 в Ломоносове, Ленин (Вагон и Смольный и части Бро¬невика), стр. 55—58 Юности, стр. 74—76 Разговора4. Большое удо¬вольствие доставил мне цикл «Ночь», который я полюбил (по¬мните?) с первого чтенья, от всех же возражений по поводу «Дож¬дя» — отказываюсь. Помните, я жаловался тогда, что ли, на то, что и хорошие стихи получили налет «Неуважительных основа¬ний» и всего более оставляют в недоуменьи, когда они настоя¬щие. Теперь уважительным их основаньем становится книга, и стихи удивляют только тем, чем удивлять и должны: воплощен-ной свежестью. Прекрасны также оба курсивных, вступительное и заключительное. Кстати, если напишете мне, сообщите, по¬жалуйста, какое односложное слово начинает собою четвертую строку снизу на стр. 77: перед словом «интонаций» очевидный пропуск5. Я жалею, что пустился в разбор «Примет». Все это всегда до¬ходит до автора не так, как говорится. Вам было бы гораздо радо¬стнее, если бы я только поздравил Вас и остался при первых вос¬клицаниях; для меня же оба выраженья — равносильны и ни раз¬метка самого удачного, ни что бы то ни было другое первых вос¬хищенных междометий не снимают. Мне приятны были на стр. 23—26 строки о солнце, о пушис¬той гвоздике и о булавах куполов. Летом мы жили в Ирпене под Киевом, который привел меня в совершенный восторг. Мне очень не хотелось возвращаться в Москву, и если бы, как сказал однаж¬ды Маяковский, я был... в аппетите жить...6 я бы там остался, т. е. переселился бы в Киев. Нас туда затащили друзья-киевляне, о которых как-нибудь расскажу7. Жил там также и Ник. Ник.8 Бла¬годаря их окруженью и редкой беспечности, царившей в нашем кругу, мне удалось кончить стихотворного «Спекторского», то есть он стал похож на книгу с началом и концом. Вчера я сдал его в ЗиФ9. Крепко, крепко обнимаю Вас. Сердечный привет Софье Гитмановне10. Любящий Вас Б. Я. Впервые: «Вопросы литературы», 1969, № 9 (с купюрами). — Авто¬граф (собр. В. С. Спасской). 1 Сергей Спасский. «Особые приметы». Л., 1930. 2 Очень важное для Пастернака понятие эстетического кольца сло¬жилось в самые ранние годы его творчества. Так он называл способ¬ность произведения искусства, обращенного на читателя, вернуть ав¬тору испытанное им чувство наслаждения. «...Отдать, чтобы получить его в ближнем, — в этом цельное, замкнутое, к себе возвращающееся кольцо творчества» («Сейчас я сидел у раскрытого окна...», 1913; т. V наст. собр.). 3 О болезни лирики Пастернак писал в «Ответе на анкету "Ленин¬градской правды"» (1926), объясняя это тем, что «стихи не заражают больше воздуха, каковы бы ни были их достоинства. Разносящей сре¬дой звучания была личность. Старая личность разрушилась, новая не сформировалась. Без резонанса лирика немыслима» (т. V наст. собр.). Понимание такого состояния лирики выражено также названием по¬эмы «Высокая болезнь» (1923). Б. Эйхенбаум писал по этому поводу: «Один Пастернак, характерно назвавший ее (лирику. — Е. П., М. Р.) "вы¬сокой болезнью", напряг все стилистические мускулы, чтобы сопротив¬ляться давлению. Поэзия больна именно "высокой болезнью" — отсут¬ствием высокого стиля, высоких жанров. А без нее нет поэтических мас¬штабов — нормального соотношения жанров» («Мой временник». Л., 1929. С. 590). 4 «Утешение. Синева. / И последняя, багряная, / Кроет крашеная листва /Суховатым листом аллею»; «Песня» («Близишься белизна моя,/ Пористыми снегами...»); «Вступление» (конец):«— Ни надписи. Все пу¬сто. Лишь внизу / Я различал — вцарапаны тире / И душки. Ба! Да это просто схема, / Да это ямб. И почерк мой...»); из «Ломоносова»: «О бе¬реженое ремесло. Проверь / Упорство механики замысловатой / И оп¬тики зоркость. (Метелью косматой / Залеплено небо). Он вышел за дверь». 5 «Оно вполне бесцельно-право / Зачеркивать свой путь, свой жест/ Интонаций, придыханий...». 6 Цитата из стих. Маяковского «Бруклинский мост»: «Как в город / в сломанный / прет победитель / на пушках — жерлом / жирафу под рост — / так, пьяный славой, / так жить в аппетите, / влезаю, / гордый, / на Брук¬линский мост» (Поли. собр. соч. в 13 т.: Т. 7. М., 1958. С. 83-84). 7 Имеются в виду Асмусы и Нейгаузы, которые в начале 1920-х гг. жили в Киеве и там познакомились. 8 Н. Н. Вильям-Вильмонт. 9 «Спекторский» был издан в Государственном издательстве художе¬ственной литературы, в которое было преобразовано издательство «ЗиФ». 10 С. Г. Спасской-Каплун. 564. В. П. и К. А. ПОЛОНСКИМ 7 октября 1930, Москва 7. X. 30 Дорогие друзья! Все лето собирался писать Вам. Помеха заключалась в том, что оно выдалось на редкость спокойное и плодотворное. Место оказалось прекрасным, люди, окружавшие нас, превзошли все мои, уже достаточно высокие и ко всему готовые, представленья. И естественно, что из этого скопленья чудесных часов и дней я боялся упустить минуту: я работал и почти не видел тех, кого так хвалю, и почти не пользовался прелестями места, которым восхи¬щаюсь. Я кончил «Спекторского», на этот раз действительно кон¬чил, т. е. превратил его в книгу. Это было очень трудно, потому что созданье единства нашими сознательными усильями не дос¬тигается. Этого нельзя было сделать, это зависело от случайнос¬ти: и эта случайность пришла. Возможно, что мне нечем будет до¬казать ту волну счастья, которая на меня так незаслуженно нака-тила, то есть что литературные следы этого подъема ничтожны. Но все равно, я испытал его, он напомнил мне много такого, с чем я расстался давно и, как казалось, навсегда. Не торопитесь возвращаться в Москву. Дождь, изморось, оче¬реди, одномерно и повсеплощадно приплющенный к асфальту человек в тумане, в заботах, под колпаками учрежденческих ламп, под колесами автомобилей и трамваев. Столовые в банно-прачеш-ных парах — тоскливо-бесцветных, абстрактно-гриппозных. Как бы ни было Вам в Гаграх, там лучше, потому что, кроме людей, там море, змеи, камни, облака и деревья. И не то что все это луч¬ше и красивее человека, но всего этого на свете меньше, чем его, и ровно столько, чтобы просуществовать без карточек1. Потому что самое страшное тут не вероятья голода и холодной зимы, а смер¬тельная бессмыслица открытья, что существованье человека есть количественное бедствие и что его несоразмерно больше, чем до¬гадывается наш инстинкт, напрасно переросший стадию зверства, на которой стадное чувство безошибочно подсказывает и опреде¬ляет величину стада. Мой взгляд Вам известен, но каков бы ни был Ваш, от Вас не ускользнет тоска, стоящая в глазах бесчислен¬ных здешних толп. И это тоска человека, которого в течение ты¬сячелетий подымали над животным и увели в страшную даль от него; и вдруг заставили держать экзамен на крысу, и он, невоору¬женный, неподготовленный, растерявшийся, полусумасшедший, стоит перед неминуемой, по счастью, перспективой полного про¬вала. Все не могу всерьез уверовать в зиму и не начинаю года. Это отражается на Жене и Женичке. Точно вчера въехали и не разло¬жились, а въезду уже вторая неделя. Но внутренне чувствую себя свободно и беззаботно. Люблю и жду Вас, целую Вас, целую руку Кире Александровне2. Женя очень кланяется. Ваш Б. Я. Впервые: «Путь», 1995, № 8. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1328, on. 1, ед. хр. 268). 1 С началом коллективизации в 1929 г. были введены карточки на про-довольственные товары. 2 Жена Полонского К. А. Эгон-Бессер. 565. P. H. ЛОМОНОСОВОЙ 9 октября — 4 ноября 1930, Москва 9. X. 30 Дорогая Раиса Николаевна! Приятельница Ваша не застала меня дома, — с ней говорила Женя1. И, — прежде всего: как здоровье Юрия Юрьевича?2 Нас это очень беспокоит. Хорошо ли срастается кость? Пожалуйста, сооб¬щите, независимо от общего желания писать, хотя бы открыткой. То, что Вы называете своим долгом мне — только погашает мою давнюю задолженность Вам, — не более того, и пусть об этом больше не будет разговоров3. Как Ваше здоровье? Если Вы простили мне мое длительное молчанье, сообщите, что с Вашей рукой. Я ее очень помню по лету 28 года, когда я точно вел с ней отдельную от Вас переписку. Правда правда, — как Вам? Помните, я писал Вам о своих весенних планах?4 Они рухну¬ли, категорически и навсегда, в части, касавшейся меня. Но мо¬жет быть Женя и Женичка Вас увидят. Я не сразу привык к этому; теперь же (прошло три с лишним месяца) свыкся. Этому помогли друзья, окружавшие нас этим летом. Они сыг¬рали очень большую роль в моей летней судьбе. Я работал, коли¬чественно не столь уж плодотворно, но со следами, которые веро¬ятно скажутся в будущем. Между прочим прочел большой многотомный роман Р. Рол-лана и написал ему, и он мне ответил5. И — удивительно! Пись¬мо — совсем как от Вас, или М<арины> И<вановны>, или от Св.-М<ирско>го. Сколько не зависящей от нас цельности в том, что окружает нашу жизнь и входит с ней в соприкосновенье! 4. XI. 30. Знаете, отчего так непростительно залежались эти строки? Ведь вторичными были уже и они. До них я написал Вам большое письмо, в день посещенья Вашей знакомой. Но когда я перечел его, я согласился с Женею, нашедшей его излишне груст¬ным. И мы его забраковали. А теперь прошел месяц, ничего нового не прибавивший к сказанному, кроме того лишь, что и мои хлопоты о семье ни к какому результату не приводят. Не могу передать Вам чувства униженья, с каким я тут столкнулся. Итак, всей своей работой я не заработал и ничтожной любезности, которая ничего решитель¬но бы не стоила людям, от которых это зависит, потому что я прошу одного разрешенья, без всяких денег, и для людей, ничем нигде незаметных. И не отказывают прямо, а подчеркнуто дру¬жественно, со знаками уваженья тянут и будут тянуть годы, пока сам я не попрошу это дело похоронить, чтобы покончить с нео¬пределенностью. Что сказать Вам? Писать письма становится все труднее. От¬вечайте скорей. Главное, своей задержкой я лишил себя извес¬тий о Ю<рии> Ю<рьевиче>. Кончаю без извинений. Много та¬кого в обстановке, что оправдывает всякие странности. И всего естественнее было бы в ней полное гробовое молчанье. Итак, пишите. Преданный Вам 2>. Я. Впервые: «Минувшее», N° 16. — Автограф (Russian Archive, Leeds University). Отправлено по лондонскому адресу и переслано в Кемб¬ридж. 1 Предположительно, врач Надина Кавиноки, давнее знакомство с которой Ломоносовы возобновили в Калифорнии в 1929 г. 2 Сын Ломоносовой в августе 1930 г. сломал ногу в автомобильной катастрофе, что вызвало длительное лечение в различных госпиталях Ан¬глии и Германии. 3 См. в письме N° 550 о желании послать деньги В. Е. Тар в обмен на эквивалентную сумму родителям в Германии. В связи с лечением сына Ломоносовы оказались в тяжелом материальном положении и не могли компенсировать эту выплату, которую Пастернак относит теперь за счет полученного летом 1925 г. от Ломоносовой аванса на перевод Оскара Уайльда. 4 См. в письме N° 550 о намерении Пастернака поехать за границу. 5 См. письмо Роллану N° 557, написанное после чтения его романа «Очарованная душа». Роллан ответил 24 авг. 1930 («Знамя», 2002, N° 11). 566. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 12 октября 1930, Москва 12. X. 30 Дорогая Марина. Писал тебе на днях. Сейчас получил письмо, очень меня огорчившее1. Ни в намереньях, ни в возможностях перемен не произошло, но сейчас выплачивают деньги с ужасными задерж¬ками. Это общее явленье. Мне давно должны в издательстве, од-нако и сами они не знают, когда смогут уплатить. Вторую неде¬лю живем без денег и так как это удается все хуже, то выход все равно придется найти до уплаты задолженного. Но так как и это все гадательно, то я уже кое-что предпринял, и думаю, что ре¬зультаты опередят письмо. Прости, это гораздо меньше должно¬го и обещанного, но рассчитывай на остальное. Только пока не сообщай мне способа, а несколько спустя. Последние дни — так сошлось — я все пишу за границу, а к этому всегда относятся по¬дозрительно, — а тут еще о деньгах — боюсь, что прямой мой долг перед тобой поймут превратно. Это именно то не-письмо, которым ты мне разрешаешь отве¬тить. А ты мне сообщи про радость, — никак не могу догадаться, и никто еще не привозил2. Целую тебя и С. Я. Пиши скорее, не сердись на меня. 2>. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922—1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 171). 1 По-видимому, Цветаева писала о денежных затруднениях. 2 Возможно, намек на публикацию отрывка из поэмы «Молодец» во французском переводе Цветаевой. См. письмо N° 569. 567. О. М. ФРЕЙДЕНБЕРГ 28 октября 1930, Москва 28. X. 30 Дорогая Олюшка! Страшно рад твоему письму. Из просьбы и тона ее изложения можно сделать успокоительные выводы, хотя и неопределенные. В подчеркнутых твоих извиненьях прочел я скрытый упрек, и опять: — он приемлем, если сделай в самой неопределенной форме. Разумеется, в каком-то очень общем смысле, я — свинья, в наше свинское, в общем смысле, время. Но я растерялся бы, если бы узнал, что укор твой имеет в виду что-нибудь положительное и определенное. Переписку? Но отчего никогда не пишешь ты, зная, как мне дорого знать вовремя все о вас? Или тебя обидело, что на твои тяжелые известия я отозвался открыткой? Я не помню, — но я должен был предлагать дело в ней, что-нибудь о даче или о чем-нибудь еще. И как раз от тебя ждал на все это ответа. Правда и то (разве я отрицаю?) — что показал, как ждал: довольно-таки вяло и безмолвно. А что ты поделаешь? Писать становится все трудней и трудней. Замолкает все. Замерла заграница в моей переписке, замер, предупреждая ее, и я. А лето было восхитительное, замечательные друзья, замеча¬тельная обстановка. И то, с чем я прощался в весеннем письме к вам, — работа, вдруг как-то отошла на солнце, и мне давно, давно уже не работалось так, как там, в Ирпене. Конечно — мир совер¬шенной оторванности и изоляции, вроде одиночества Гамсунов-ского голода1, но мир здоровый и ровный. Написал я своего Медного Всадника2, Оля, — скромного, се¬рого, но цельного и, кажется, настоящего. Вероятно, он не увидит света. Цензура стала кромсать меня в повторных изданьях и, на¬верстывая свое прежнее невниманье ко мне, с излишним внима¬ньем впивается в рукописи, еще не напечатанные. Но ты напиши мне поподробнее. Я и боюсь спросить о тете. Упреки упреками, — а твое молчанье (по ситуации и пр. и пр.) много жесточе моего. И вряд ли последствия моего так сказыва¬ются на тебе, как обратно. Итак, прошу тебя, — напиши. Теперь об А<птекаре>3. Я только что звонил ему и ничего пут-нее того, о чем ниже, не мог добиться. Он будет в теченье двух дней, первого и второго (ноября), в Ленинграде, утрами в Яфети¬ческом институте, постоем — в Академии наук и просит тебя ло¬вить его там (это его выраженье), преимущественно по утрам. Я сказал, что собираюсь писать тебе, и не сообщит ли он мне чего-нибудь, кроме ловли, и — ближе к твоему вопросу, т. к. одно от другого ничуть не пострадает, но он с любезностями по твоему адресу отклонил меня, как третье лицо, вероятно потому, что не захотел показаться непосвященным в дела Комакадемии. А теперь ты будешь на меня сердиться. Но, ей-богу, я со всем уваженьем адресовался к нему. Крепко целую тебя и тетю. И вкратце — о житье-бытье. Я зимы себе как-то не представ¬ляю, и потому в квартире у нас как-то все более, чем когда, по¬временному: непрочно, с полвздоха и малореально. Но — сыты, слава Богу, и в деньгах пока не отказывают (ради Бога, всегда имей в виду, — осчастливишь!). — Только Женя худа. Впервые: Переписка с О. Фрейденберг. — Автограф. 1 Имеется в виду повесть Кнута Гамсуна «Голод» (1890). 2 Сопоставление «Спекторского» с «Медным всадником» было сде¬лано в эпиграфе, поставленном при издании «Спекторского» отдельной книгой: «"Были здесь ворота..." Пушкин. "Медный всадник"», что выяв¬ляло основную тему романа Пастернака. В издании были сняты цензурой 13 строф 8-й главы. 3 О. М. Фрейденберг хотела узнать о причине задержки издания ее кни¬ги «Поэтика сюжета и жанра» в Ком. академии. См. также письмо № 560. 568. РОДИТЕЛЯМ 5 ноября 1930, Москва 5. XI. 30 Дорогие мои! Последним известьем была открытка от вас с предложеньем съестных подарков. Потом у Стеллы видел прекрасные карточки детей1. Как напоминает мальчик дедушку-тезку! Очаровательный мальчик. А увидать еще раз в жизни что-то дяди-Карлино было волнующе странно. Что-то старо-московское встало в глазах. Ког¬да и где все это было?! Но вот еще ббльшая даль. Вчера слушали Шумановский квинтет в малом зале. Едва ли не первая музыка, слышанная мною в темнейшем младенчестве. И тут же гиацинты были на проволоке и розы в крутых бутонах, и фисташковой зеле¬ни шелковая лента с золотопечатными буквами — вероятно, под-ношенья маме. Или я все это путаю и, может быть, в углу стоял венок на гроб Рубинштейну?2 И была тарелочка-пепельница со стариком (Лиром?), маслом, папиной руки. Так вот, — квинтет. Между прочим покойный Брандуков перед самой смертью два концерта дал с Нейгаузом, и очень маму вспоминал, достойно, как должен был3. Отлично играл Нейгауз, мастерски, brillante (Allegro brillante) и всю струнную публику вел, как надо. Но как и куда идут нынешние артисты с концертов? Точно по подозренью в краже задержали, поваландали (ну, поиграли там), выяснили и отпусти¬ли. Холодные, абстрактные улицы, холодные, усталые люди, уста¬лые трамваи и вечера. Кончилось Allegro brillante, Роберт Шуман такой был, идет артист и думает: спасибо, что не побили. К себе нас тянули, им из Ташкента ученик сига привез и большую дыню. Но Жене на другой день рано надо было вставать, и мы всё упира¬лись, так что от brillante пошли нас провожать до подъезда, скуч-нейше и обиднейше, — и еще мы предупреждали гостеприимно, что зазвали бы, да Жене вставать, и у нас суховато, звать не на что. И вдруг, оказывается утром кету выдавали (тоже, ведь, для вас даль4 — вроде квинтета, вроде Гржимали!), а мы забыли. И забыл я, что за три дня перед тем вбежали и заорали: «За водкой оче¬редь», и я побежал и стал. Так что и водка оказалась. И уломали, остались — (жена у него красавица, какой, по-видимому, судя по свидетельствам и судьбе, была Мария Стюарт) — остались и пили, и я их обоих все Шуманами звал, а потом предлагал за него, и про¬сто — покойным Робертом. — Это к быту нашему и нашему гро¬бовому веселью. — Дорогие мои. Я тут приватно протекционно все о Жене с Женичкой хлопочу, чтобы к вам. Я не думал визой вас беспокоить и хотел, по полученьи разрешенья, через здешнее консульство попробовать. Но меня тянут с разрешеньем, не дают, но и не отказывают. Откладывают и откладывают. Если бы мне в руки визу немецкую, я бы мог ускорить решенье в ту или другую сторону. Простите меня. Вот опять я без вас не могу ни шагу. Вы спасли бы меня. Я не могу вам объяснить, зачем это мне так нуж¬но, но сколько блага, сколько счастья бы это принесло5. Мне труд¬но рассказать вам на расстояньи, чем мое положенье в это после¬днее время отличается от общих трудностей других. Оно не труд¬нее, но его отличья совсем в другом. Поверьте мне без объясне¬ний, я не обману вас. И не беспокойтесь. Я лучшего хочу. Мои права ^же общих, я не всегда и не так полно принадлежу себе, как другие. Но не старайтесь догадаться. Только простите за просьбы и за временную обузу, если вы согласны и нас ждет удача. Я дурак, каких мало. Я так вам пишу, что сам топлю себя. Разве так пишут таким родителям? Разве я не уверен в вашем сердце и воображе¬нья? Жене 30 лет, Женичке — 7. Это для визы. — Если вы не ошиблись в открытке, деньги Соне испрошены к 15-му ноября. Я пошлю ей сто, если позволите, но не ручаюсь за точность срока. У нас повальные заминки с платежами. Мне в из¬дательстве должны больше тысячи, и я их никак не могу получить, или еще точнее: я получу их не раньше 15-го. Но, ведь, выкру¬титься из этого положенья придется и нам, так что всего возмож¬нее, что я и с Соней устрою. — Очень странно кончать письмо, не дописав страницы, особенно в дни бумажного кризиса. Но чрез¬вычайно трудно писать о себе. Всех, всех наперечет крепко целую, вас и мюнхенских. Ваш Б. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Фотографии детей Жозефины: Аленушки и Чарли. 2 Воспоминания о домашних концертах у Пастернаков; Антон Гри¬горьевич Рубинштейн скончался 9 ноября 1894 г. 3 Виолончелист А. А. Брандуков вместе с Р. И. Пастернак и скрипа¬чом И. В. Гржимали входил в трио на музыкальном вечере в память недав¬но скончавшегося А. Г. Рубинштейна 23 ноября 1894 г. 4 Очереди в продуктовые распределители и выдача кеты были знако¬мы родителям по голодным годам 1918-1919 гг. Это отразилось в стих. Пастернака: «Вряд ли, гений, ты распределяешь кету / В белом доме про¬тив кооператива, / Что хвосты луны стоят до края света / Чередой ночных садов без перерыва» («Крупный разговор. Еще не запирали...», 1918). 5 Последние две фразы подчеркнуты рукой Л. О. Пастернака. 569. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 5 ноября 1930, Москва 5. XI. 30 Дорогая Марина! Не удивляйся, пожалуйста, — но я серьезно не уверен, не пи¬сал ли я тебе уже это все. Твой перевод ошеломил меня1. Это верх артистизма во всей его силе и смысле. Просто-напросто это гениально и легко предречь, что твой вклад во французскую лирику отразится на ее развитьи. — Но еще удивительнее русская сторона дела. Принято считать, что наи¬большей статочностью обладает наиболее естественное, вероятное, справедливое. Наверное так бывает во всем свете, кроме одних нас. И если бы твой случай задали как задачу, т. е. спросили кто из совре¬менников способен в расцвете сил и достигнутого перейти из языка в язык и разом без переходов занять на этом новосельи прежнее, толь¬ко что покинутое место, — то, разумеется, это была бы ты, и за отве¬том не стоило бы лазить в конец задачника. Это была бы наперед ты и ты одна, но именно в отвлеченьи от русских условий. И то, что тра¬диция нашей судьбы побеждена тут, кажется мне самым оглушитель¬ным. Все, естественное в отношеньи Verger (я только о факте, я кни¬ги не видел2) в твоем русском случае сверхъестественно. Как еще сказать тебе о действии твоих столбцов и всей этой новости? Прими во вниманье, что тут у нас свирепейшая проза, и я старюсь, и мне не до преувеличений. Так вот, утрачивая чувство концов и начал в этом бесплотно капканном времени, я в твоем труде обретаю для него дату. Это год твоего французского Молод¬ца и его близкого выхода, говорю я себе, и нечто похожее на хро¬нологию ложится в окружающий хаос. — Ты убьешь меня и разо¬горчишь на всю жизнь, если снимешь посвященье3. Хотя ты обе¬щаешь его сохранить, я так дорожу этим счастьем, что боюсь, как бы в последнюю минуту что-нибудь не изменило твоего решенья. «М<олоде>ц» в свое время побыл у меня не более недели. Я носил его М<аяковско>му. Там его куда-то заложили. Так я его по сей день и видал. Сходна судьба и Асина экземпляра. Итак поздравляю, поздравляю, поздравляю. Ты молодчина из молодчин, под тобой земля, над тобой небо, кругом воздух, ты реаль¬на, ты электрический неразменный заряд, не все обман, не все басня. Настоящим, мгновенным откликом на твой перевод было пись¬мо к Майе с описаньем происшедшего и просьбой разыскать тебя4. Знаешь ли ты, что она в Париже? Я его отправил простым, но поче¬му-то верю, что дошло, хотя от нее ни привета ни ответа. Но все равно, все это в духе года, так верно и надо. Все смолкло. У меня было хорошее лето, жили под Киевом (ах, какой город чудесный!) с отличными людьми. Один из них, знакомый П<етра> ГКетрови-ча>, рассказывал о нем и показывал его квартиру. Он же играл мно¬го, — прекрасный музыкант5. Жили дружбой, работой, вечерами, природою, обманчивостью допущенья, что все это и есть все. Пишу и чувствую, что издалека ты, в особенности же мужчины (С<ер-гей>Я<ковлевич>, Д<митрий> П<етрович>, П<етр> П<етрович>) должны меня за этот замогильный тон презирать. Что ж делать. Сейчас из-под Москвы от Б. Н. Б<угаева> (А. Б<елого>) получил письмо как из Сахары в Сахару6. Еще раз поздравляю тебя живую, новую, беспромашливую, гениальную. Поцелуй С. Я. Твой Б. 0 себе не пишу не случайно. Это — не тема, пока лучше не надо. А без этого верно тебе читать скучно: себя самое не хуже моего знаешь, а только ты тут и есть. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 171). 1 Имеется в вцду публикация первой главы поэмы Цветаевой «Мблодец» во французском переводе («Le gars*) в журн. «France et monde» (1930, N° 138), посланном ею 29 сент. 1930 (по выпискам О. Сетницкой; РГАЛИ, ф. 1334). 2 R.-M.Rilke «Veigeis» («Сады», 1926). Книга французских стихов Рильке. 3 Поэма «Мблодец» посвящена Борису Пастернаку. 4 Майя — Мария Павловна Кудашева была в дружбе с Цветаевой. После свидания с Ролланом в Швейцарии она поехала в Париж, где по просьбе Пастернака разговаривала с Вильдраком о публикации француз¬ских переводов Цветаевой. «Он обещал почитать их и устроить, если они хороши» (28 нояб. 1930; «Знамя», 2002, № 11. С. 167). Письма Пастернака к Кудашевой не сохранились. 5 Г. Г. Нейгауз познакомился с П. П. Сувчинским в его бытность в Киеве. 6 А. Белый жил в Кучине. Письмом 1 нояб. 1930 он отозвался на теле¬грамму Пастернака, поздравлявшего его с 50-летием («Вопросы литерату¬ры», 1986, № 8). 570. А. Е. КРУЧЕНЫХ 8 ноября 1930, Москва Дорогая Круча, Алеша милый! Разумеется, я свинья, хотя ты не прямо это утверждаешь. Меня трогает твой приход к лирике, когда все пришло к очередям, что¬то вроде Фета по несовременности1. И как твой заумный багаж заиграл! Точно это ему, а не тебе, затосковалось, и он ударился во что-то алкейски-сафическое в отсутствие хозяина, почти что с жалобой, что раньше ему не позволяли. И какие-то ранние Воло¬дины ноты2 вдруг ни с того ни с сего местами. Очень мило. И только карморанские реминисценции3 попо¬лам с Фрейдом в этой связи мне не по душе. Твой Б. Впервые: «Встречи с прошлым». Вып. 7. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1334, on. 1, ед. хр.184). Датируется по почтовому штемпелю на открытке. 1 Примеч. А. Е. Крученых: «Письмо 1930 г. по поводу моих лиричес¬ких книжек "Ирониада" и "Рубиниада". А. Крученых». 2 В. В. Маяковского. 3 Мотивы «Баллады о яде карморане» А. Крученых (1922). 571. Р. РОЛЛАНУ 10 ноября 1930, Москва 10. XI. 30 Великий мастер, великое сердце! Не надо видеть притворства в строках моего письма, мне чуж¬до притворство. Половина того, что мне надо Вам рассказать, известна из моих писем. Вот другая. Этим летом я работал. Последние месяцы возродили во мне вкус того, чем должна была бы быть настоящая поэтическая рабо¬та. Это пришло ко мне в тех размерах, которые в наших услови¬ях — опасная нелепость. Я Вам писал о той части, которой я обя¬зан лично Вам и Вашей книге. Я вернулся в Москву, готовый добровольно принять все, что меня ожидает. Не переоценивайте этого намерения. Возврат эго¬истического фатализма не содержит ничего возвышающего. Это недостойное упрямство нашего времени. Но хоть оно меня и тя¬готит и делает смешным, — как я могу оставить эту душевную склонность, которую не выдумаешь и не найдешь вновь после того, как ее оставишь, этот преходящий и редкий способ видеть и су¬ществовать, при котором стыд и счастье едины. Чтобы обеспечить себе право, не опасаясь случайностей, продумать все задуманное, я решил отправить жену и сына к сво¬им родителям в Мюнхен. Больше месяца, как я высказал и по¬вторил эту просьбу устно (так подготавливают внимание к письменной). Я прошу только разрешения на поездку, без копей¬ки валюты. Это совсем другое, чем мои весенние попытки. Тогда я про¬сил за себя самого. Всякая репутация — миф. Я и ожидал мифи¬ческих возражений. Я получил их, и я их не оспаривал. Люди не были неправы. Горький имел основание, даже желая задушить меня1. Я говорю это искренне и без всякой иронии. Но моя жена частное лицо, как и всякое другое. Ее присут¬ствие не увеличивает общественного благополучия, ее отсутствие его не уменьшает. — Случай ни в какой мере не мифический. Выс¬шие политические соображения к нему не применимы. Конечно, даже такая малость, как это разрешение, ничего не стоящее госу¬дарству, будет неслыханной милостью. Но после всего того, что мифически говорится в ВОКСах и т. д., думаю, что я это исключе¬ние заслужил. Мне не отказывают в маленьком одолжении. На путях нео¬фициального покровительства (единственно возможного в этом деле) мне передают и варьируют ответ с полускрытым намеком на то, что я никогда не получу ни согласия, ни отказа на свою просьбу именно потому, что предмет ходатайства неопровержимо требует разрешения. Это косвенный способ указать вам, что вы забыли, что вы раб и не можете ни на что рассчитывать, кроме того, что вам причтут, и что (не спрашивая вас) вам припишут в области официальных мифов. Будьте свидетелем. Не делая из этого выводов. Было бы не¬выразимой подлостью рассчитывать, не знаю на что, с Вашей стороны и молчаливо намекать на это, повышая цену действия своего рассказа. Но я хочу, чтобы Вы знали о моих унижениях и провалах, как внутренней природе моих усилий. Я ее Вам по¬свящаю. Сделайте мне великий подарок: напишите мне2. Уезжая от¬сюда Мария сказала мне, что Вы мечтаете продолжать «Очаро¬ванную душу». Начали ли Вы работать над этим замыслом?3 Если Вы работаете, моя просьба отпадает сама собой: я это пойму по Вашему молчанию. Простите мне плохое письмо, полное лич¬ных обстоятельств. Это больше никогда не повторится. Но мне так тяжело! Преданный Вам Б. И Впервые: «Еигоре. Revue litteraire mensuelle. Boris Pasternak*, mars 1993; в переводе на рус. яз.: «Знамя», 2001, № 11. — Автограф (Архив Р. Роллана, Париж). 1 Речь идет об отказе Горького помочь Пастернаку получить разре¬шение на поездку за границу (см. коммент. 6 к письму JSfe 549). 2 Роллан писал 28 нояб. 1930: «Я чувствую горечь вашего письма, я ею пронизан. Я сделаю все, что могу, чтобы ее смягчить. Но овладейте сво¬ими чувствами! Ваше искусство само от этого выиграет» («Знамя», 2001, № 11. С. 174). 3 «Я работаю над последней частью "Очарованной души": она будет закончена не раньше будущей осени. Мне приходится часто прерываться из-за плохого самочувствия и тысяч повседневных забот. Но я никогда не оставлю этой работы», — писал Роллан в том же письме. 572. А. БЕЛОМУ 12 ноября 1930, Москва 12. X. 30* Дорогой Борис Николаевич! Горячо благодарю Вас за письмо1. Посылать Вам телеграмму, да еще такую, было невежливостью — нет: смешнейшим несоот¬ветствием тому, что я мог и должен был бы Вам восхищенно на¬помнить, управившись к дате2. Я принимался за это трижды, в письме к Вам. Но чувство, что я ломлюсь в открытые двери, меня не покидало. Я увидал, что не смогу сказать Вам ничего такого, что Вы бы не знали сами. Что вспомнить лучшее из пережитого в ранние и позднейшие годы — значит вспомнить Вас всякий раз, как это пережитое кос¬нется живой физической Москвы и ее физического перехода в разогнанное ее движеньем искусство, подхватывающее, продол¬жающее ее и как бы служащее ей большим движущимся горизон¬том. Что вспомнить Вас — значит вспомнить последнее мерило первичности, виденное в жизни. И за Вами следует Маяковский, юношей, тот еще, каким Вы его слышали зимой 18 года3. И потом начинается путаница. И вот Вы живы, и с лучшим из запомнившегося, — с истори¬ей гениальности в России начала XX в. можно говорить. И все же меня не покидает чувство неловкости: разве с этим поздравляют? А писать я Вам сел вот по какому поводу. У меня была сегод¬ня племянница Новикова4, приехавшая из Ташкента. Туда сослан * Авторская ошибка датировки. С. А. Поляков5, ее и самое забросила туда ссылка близкого ей че¬ловека6. Она в состоянии ужаса рассказала мне о бедственности положенья С. А. Как только будут деньги, т. е. как только их мож¬но будет заполучить в сберкассе, я ему пошлю, что смогу. Вероят¬но, она начала затем припоминать не столько сильных литератур¬ного мира, сколько своих литературных кумиров, потому что на¬звала Вас и затем запнулась (и дальше Белого не пошло перечис¬ленье богачей)7. Подчинясь ей, обращаюсь к Вам с просьбой о помощи к Вам первому. Разумеется, тут всего бы ближе Балтру¬шайтису8, бывшему закадычным его другом. Но, по-моему, к нему как к лицу дипломатическому обращаться небезопасно, в особен¬ности по такому делу, да еще в такое время. А послать всего лучше денежным пакетом в Ташкент, до востребования, С. А. Полякову. Известит же его она, потому что, сообщив его адрес (Ташкент, Пушкинская, 1-й тупик, д. № 2)9, она усомнилась в его точности и собирается адрес проверить через родных, едущих в Ташкент. Впрочем, если захотите написать С. А., можете воспользоваться им для извещения и востребованья. Все последние дни вспоминаю Ваш «Петербург» и министров из «Зап<исок> чуд<ака>». Какая страшная Немезида, уловленная уже Достоевским. И ведь Ваши и его (Дост<оевского>) фантас¬магории превзойдены действительностью. Теперь пойми, что двойник, что подлинник в планах, а ведь дальше будет еще непо¬нятней. Крепко обнимаю Вас. Ваш Б. П. Привет Клавдии Николаевне10. Познакомились с П. Яшвили и его женой Т<амарой> Г<еоргиевной>. Они все разыскивали Клавдию Николаевну, чтобы спросить, когда можно будет к Вам. И все время Вы были на языке у всех11, у них, у нас, — Спасский, верно, рассказывал. А ведь дал маху Свифт: не знал, когда и где родиться. Вот бред-то12. Впервые: Russian Literature Triquarterly, 1975, № 13. — Автограф (РГАЛИ, ф. 53, on. 1, ед. хр. 239). 1 Письмо А. Белого 1 нояб. 1930 («Вопросы литературы», 1986, JSfe 8). 2 Телеграмма была послана к 50-летию Белого: «От души поздравляю и горячо благодарю за счастье, которым дарили и дарите нас. Радуюсь праву обращаться к Вам. Торжествую при мысли, что лучшая часть литературы шла Вашими путями. Преклоняюсь и желаю ничем не омраченного здо¬ровья. Пастернак» (Russian Literature Triquarterly, 1975, JSfe 13). 3 Имеется в виду вечер у М. О. Цетлина конца янв. 1918, на котором Маяковский читал поэму «Человек». О восхищении Белого Пастернак писал в «Охранной грамоте»: «Он слушал как завороженный, ничем не выдавая своего восторга, но тем громче говорило его лицо». 4 Елена Александровна Новикова, племянница писателя И. А. Нови¬кова, проведшая в Ташкенте лето, пришла после телефонного звонка В. К. Звягинцевой, просившей Пастернака ее принять. Звягинцева вспоми¬нала, что Пастернак потом рассказывал, как длинная коса Е. А., когда она уходила, застряла в дверях, она «спустилась с лестницы, прошла чуть улицу и почувствовала, что коса не пускает... На самом деле Аля, стесняясь зво¬нить о застрявшей косе, сидела на лестнице, куда вышел Борис Леонидо¬вич» («Душа открытая людям. О Вере Звягинцевой». Ереван, 1981. С. 274). 5 Сергей Александрович Поляков — глава издательства «Скорпион» и журн. «Весы», в середине 1920-х гг. был отправлен в Соловки, затем со¬слан в Ташкент. 6 Речь идет о Давиде Мироновиче Бацере — инженере, муже Е. А. Но¬виковой. 7 При обсуждении того, к кому из писателей можно обратиться за помощью, «ведь многие были ему в прошлом обязаны. Но к кому? Вера Клавдиевна поставила вопрос так: кто из писателей самый лучший чело¬век? И мы обе в один голос ответили "Пастернак"», — вспоминала Е. А. Новикова (Рукопись). 8 Поэт Ю. К. Балтрушайтис был в это время послом Литвы в Москве. 9 На самом деле это адрес Константина Александровича Новикова, у которого в Ташкенте останавливалась его сестра. 10 К. Н. Бугаева — жена А. Белого. 11 В 1928 г. Белый с женой приезжали в Грузию по приглашению Пао-ло Яшвили. 12 Эти слова относятся к процессу по делу Промпартии, обвинитель¬ное заключение которого, вскрывающее «вредительство» во всех областях промышленности, было опубликовано в «Правде», 11 ноября 1930. 573. Р. Н. ЛОМОНОСОВОЙ 12 ноября 1930у Москва 12. X. 30* Дорогой друг! Деловое, — и главное, — противоречащее сказанному в про¬шлом письме1. Но только что получил письмо от М. Ц<ветаевой>2. Их опи¬сывают, у них критическое матерьяльное положение. Я косвенно предлагал ей помощь. Но это было летом, и затем это сложный способ, который затянет процедуру3. Может быть сум- * Авторская ошибка датировки. 467 му, о которой Вы спрашивали, Вы переведете ей по телеграфу в Meudon(S-et-O), 2, Avenue Jeanne d'Arc, Marine Tsvetaieva-Efron? Я по¬стараюсь вновь ее возместить, и хорошо бы опять через кого-нибудь, как через госпожу Гар4. Предложенный Вами летом способ не при¬ложим на практике. И ничего не говорите об этом Жене. Но приду¬майте, как мне опять их Вам вернуть через знакомых, и при случае сообщите. Заранее горячо Вас благодарю. — Я колебался, к кому из друзей обратиться с этой просьбой, и выбор был только между Вами и Ролланом. И я пожертвовал Вами только потому, что французское письмо мне долго писать, а помощь нужна немедленная; докучать же этим Вам мне одинаково больно, как было бы ему. Но все это пустя¬ки, и какое счастье для нас, что можно что-то сделать! Ваш ответ на наши расспросы о Ю<рии> Ю<рьевиче> веро¬ятно уже в пути? Если нет, то хотя бы в двух строчках. Из хлопот о Жене ничего не выходит. Это очень отражается на нас обоих. — Вы прекрасный друг, я ничего не могу сказать Вам, чего бы Вы не знали. И вот, в духе этих последних слов — Ваш Б. П. Впервые: «Минувшее», № 16. — Автограф (Russian Archive, Leeds University). Датируется по почтовому штемпелю. Отправлено в Лондон и переадресовано в Кембридж. 1 В письме № 565 Пастернак просил Ломоносову забыть о своем дол¬ге ему и отнести его за счет аванса пятилетней давности (коммент. 3). 2 Еще в письме № 566 Пастернак отзывался на известие Цветаевой о ее материальных трудностях. 3 Речь идет о переводе «Фауста», гонорар за который Пастернак пред¬полагал посылать Цветаевой. Но это намерение не осуществилось (см. письмо № 516). 4 Пастернак неправильно прочел фамилию подруги Ломоносовой В. Е. Тар. 574. Л. О. ПАСТЕРНАКУ 3 декабря 1930, Москва 3. XII. 30 Дорогой, золотой мой папа! Прости, что на твой подарок (письмо о разрешеньи)1 я отве¬тил не моментально, и даже дал пройти четырем дням времени. Какой редкий по благородству и быстроте поступок! Без конца целую тебя. Ты и вполовину не представляешь себе, какой это было для меня неожиданностью. Ты, верно, знаешь, что письму твоему предшествовало пись¬мо от Лиды. Стыдно признаться, но какие непозволительные по-дозренья оно во мне родило! Я не понял ее тревог за меня на тот случай, если поездка Жени состоится, и я останусь один. И ее го-товностью приехать ко мне я измерил нежелательность появле¬ния своих у вас, т. е. вообразил, что вы этого не хотите. Не смейся надо мной и не огорчайся. Мне и самому стыдно сейчас этих ми¬нутных химер2. Но Лидины страхи странно совпали с доводами иезуитской коллегии, от которой все зависит. Там тоже не желают меня уви¬дать в одиночестве, потому что слишком ценят. Сейчас я, разуме¬ется, ни в каких разубежденьях не нуждаюсь. Письмо твое и мол¬ниеносность результатов пристыдили меня и уничтожили. При¬ношу тебе и Лидочке горячие извиненья за допущенную мысль и сделанное признанье. Но сам я шагов в том же направленьи еще не сделал. Ты вправе негодовать. Ах, папа, томы бы исписал и все бы не объяс¬нил тебе нашей жизни, и, главным образом, — моей, так это все непрочно и валко, и странно, и неизвестно на чем держит¬ся. Зарабатываю-то я достаточно, — старое оборачивается и питает. Но новые работы томительно медленно ползущие, дер¬жат меня в вечном порабощеньи. И в них имеются порции и деленья, к которым я отношусь с напряженным суеверьем. Лю¬бить и видеть можно только тех, кого хотят они, делать лишь то, что они желают. Главное же, не выполнив их и не пересту¬пив, нельзя ни за что взяться, меньше всего за что-нибудь жи¬тейски важное. — А полдня приходится терять на кормленье этих замыслов, и при этом глядеть всегда в сторону, прочь от родно¬го, прямо положенного перед тобой жизнью и судьбой, от се¬мьи, встречающей тебя потом широким, невинным взглядом молчаливого вопроса, — чем не угодил тебе дом и чем мал и плох и в чем провинился. Женичка — святая по той жизни, какая ей выпала со мной! И вовсе не она рвется отсюда, а я на этом на¬стаиваю. И когда принимает, то только с условьем, что немного спустя подъеду. И эта возможность не исключена. — Не сердись на меня, — мой милый, милый, милый, и ты, равно дорогая мама! Вместе с письмом получил такое же скорое (в ответ на мое) от Р. Р<оллана>. И почти твой тон. «Cher ami. Je sens la douleur de votre lettre; et j'en suis penetre. Ce que je pourrai pour l'attenuer, je le ferai. Mais dominez vos sentiments! Mime votre art у gagnera»*. Потом предлагает разыскать его ран¬нюю статью 1916-го года «О правде в шекспировском театре» (тогда 300-летие было, помните?) и прибавляет: «D'une facon generate, prenez un bain dans Shakespeare. On en ressort, plus fort et plus sage»* — Но я вам не приводил его летних писем, прямее направ¬ленных ко мне, эти же строки процитировал, потому что в них мне послышался папа. Именно их, где он ко мне обращается, как к мальчику. И какая заботливость: этому письму предшествовала открытка3. Cher ami, je suis souffrant ces jours-ci. Je vous ecrirai prochainement. Pour aujourd'hui, seulement un mot, afin que vous n'interpretiez pas mal mon silence. Je sympathise pleinement avec vous*". - Крепко, крепко вас обнимаю и без конца, золотых, за все бла¬годарю. Когда посылал Соне, шевельнулось сомненье, жива ли тетя Роза. Моему поколенью такого возраста не видать. А о Сони-ных детях, — так, ведь, это дочери4, и мы их мужей не знаем. Вряд ли они Леониды Осиповичи или Р. Ролланы. Если Жоне не трудно, пусть пришлет английский журнал5. Да, — а за посылку поблагодарить забыл! Надо было вам ви¬деть, как ее распаковывали, что это был за праздник! На почту я за нею ездил, вскрывали же у Шуры на обеденном столе в передней. И неплохое употребленье имела часть сыру и колбасы. В этот вечер в Большом зале в симфоническом два концерта (Моцарта и Бетховена) играла М. Юдина, замечательная пиани¬стка из Ленинграда, с никому не известными Бетховенскими ка¬денциями к первому и Брамсовскою ко второму. Бетховенские каденции к Моцарту так смелы и вдохновенно импровизацион¬ны, что некоторые заподозрили, не Юдина ли их автор, т. е. из такой современной сложно модуляционной дали они написаны на моцартовские темы, и, как оказывается, — Бетховеном! Артис¬тическую облепили: Гнесины, Игумнов, Мейерхольд и пр. и пр. * «Дорогой друг, я чувствую горечь вашего сердца, я ею пронизан. Я сделаю все, что могу, чтобы ее смягчить. Но овладейте своими чувствами. Ваше искусство само от этого выиграет» (фр.). " «Вообще говоря, погрузитесь в Шекспира, как в ванну. Из него выходят более сильными и мудрыми» (фр.). *** «Дорогой друг, я болен сейчас. Вскоре вам напишу. Се¬годня только одно слово, чтобы вы не истолковали лож¬но мое молчание. Я вполне вам сочувствую» (фр.). А. С. Шор старик подошел к ручке со словами: «Как вас благо¬дарить. Разрешите любить вас». И мне показалось, что я их слы¬шу в далекой давности, в обращеньи к маме. (Всегда все справ¬ляются.) И мы ее увели к себе, с Нейгаузом. И на этот раз не как после квинтета, — без похоронности, — в ход пошла посылка. После, часов до трех ночи она нам играла. Очень много Шуберта и Крейслериану. Дети проснулись. Женичка тихо плакал, объяс¬нив, на вопрос о причине, это тем, что у него «глаза слабые». А Федя сказал, что играли так громко, что у него насморк про¬шел. — Оторвите кусочек этой приписки и пришпильте к старым бумажкам в знак того, что я Жонину просьбу в отношеньи Стел¬лы исполнил на 50 р. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Документы о получении немецких виз для Е. В. Пастернак с сыном были высланы отцом 26 нояб. 1930 г. «Ужасно рад, что мог так скоро ис¬полнить (и наилучшим манером) твою просьбу и тебя уже уведомить <...> Ну, дай тебе Аллах успехов в получении дальнейших разрешений», — пи¬сал Л. О. Пастернак сыну (там же. Кн. I. С. 295). 2 Загадочный тон письма № 568 с просьбой о визах и о том, «сколько счастья бы это принесло», встревожил родителей и сестер. 3 Цитаты из письма 28 нояб. и открытки 19 нояб. 1930 («Еигоре. Revue litteraire mensuelle. Boris Pasternak», mars 1993). 4 Речь о недавней кончине старшей сестры Л. О. Пастернака Р. О. Шапи¬ро, дочери которой С. И. Геникес, ухаживавшей за матерью, Пастернак регу¬лярно посылал деньги. У С. И. Геникес было три дочери: Маруся, Тася и Женя. 5 «Experiment», 1930, N° 6 со статьей и переводами Дж. Риви. 575. О. М. и А. О. ФРЕЙДЕНБЕРГ 5 декабря 1930, Москва 5. XII. 30 Олечка, дорогой мой друг, и Вы, дорогая тетя Ася! Надо ли говорить, как подействовало на нас твое, Оля, письмо, и как вся, ничуть не переменившаяся, живете Вы, тетя, в своем! Я слышал о ваших прошлогодних невзгодах, но и в десятой доле не мог вооб¬разить, что они таковы. И твой упрек в отрыве, Оля, — (справедливый!) горько про¬звучал и оставил горький отзвук. И это отзвук моей жизни. Так все родилось, так все сложилось, — что делать! Недавно, как-то вечером, в гостях Женя сентенцией разре¬шилась, что в Ленинграде женщины замечательные и все оттуда. Сказано это было по поводу присутствовавшей и действительно замечательной вашей пианистки М. Юдиной. А в пример приве¬ла, кроме названной, бывавших и близко знакомых: Ахматову, се¬стер Радловых1 и вас обеих. Тогда и хозяйка, где ужинали, напом¬нила, что она из Петербурга2, Жене же пришлось рассказать о вас, ввиду заявленного. И вот я люблю вас, как сймое свое, а и не запишу до конца страницы. Тут, верно, и начинается то, что ты, Оля, назвала: от¬рыв. Но рассказывать о чем-нибудь своем — значит делиться, значит угощать, значит что-то предлагать, для всего же этого надо держать в руке что-то осязаемое. Осязаема ли нынешняя жизнь? Или повести это все одним восклицаньем и сказать так? Что со¬той доли неизвестно за что выпадающего мне счастья было бы в былое время достаточно, чтобы вправлять его в кольца и резать им стекло. Что вновь и вновь встречаются люди, которых невоз¬можно не любить, что до меня доходят волны, которых я не заслужил и отдаленно, что моя обыденность испещрена драго¬ценностями, и, следовательно, тем горше, что все это пропадает даром. Потому что это происходит в наше время, превратившее жизнь в нематерьяльный, отвлеченный сон. И чудесам челове¬ческого сердца некуда лечь, не на чем оттиснуться, не в чем от¬разиться. Но ведь я к вам с большою просьбой. Помогите мне, пожалуй¬ста. Я не оставил надежды послать Женю с Дудликом, как вы его называете, к своим. В известных целях мне надо бы последователь¬но обязать их на известную сумму. Вы оказали бы мне серьезней¬шую услугу, и я не знал бы, как за нее благодарить, если бы согласи¬лись раз-другой на перевод от меня, причем, только половину я бы отнес на папу3. Неужели вы меня оттолкнете? Тогда я просто не по¬нимаю, для чего мне зарабатывать. И всего меньше, — в чем мой отрыв. Потому что с людьми близкими из московских или из дру¬зей, с которыми мы жили в Ирпене, этого отрыва нет и в этом воп¬росе, и ведь это легчайшее доказательство взаимного доверья. И вы мне в нем откажете? А главное, главное, главное: услуга, которую Вы мне при этом могли бы оказать, вдесятеро серьезнее той химе¬рической брезгливости, которую всегда ко мне питаете. Клянусь Дудликовым здоровьем! Ваш отказ будет не только пощечиной мне, но и... нуллификацией будущих Дудликовых ресурсов. И это было бы так гадко, что я этого и вообразить не в состоянии. Простите за длинный разговор на эту гнусную тему, но я так боюсь вас! Как раз этот страх причина того, что пишу вам обеим сразу. Не пощадит Оля, пожалеете, тетя Ася, Вы. Тетечка, заступитесь за меня перед нею. Наедине же страшно. Крепко целую и обнимаю. Ваш Б. Писал ли вам папа о смерти тети Розы?4 Впервые: Переписка с О. Фрейденберг. — Автограф. 1 Имеются в виду сестры Дармолатовы: поэтесса Анна Дмитриевна Радлова и скульптор Сарра Дмитриевна Лебедева. 2 Хозяйкой была Зинаида Николаевна Нейгауз. 3 Чтобы увеличить постепенно собирающуюся у родителей в Герма¬нии сумму для возможности поездки к ним жены и сына, Пастернак изыс¬кивал способы обмена рублей на марки (вывозить их за границу было запрещено), посылая их родственникам с компенсацией их со стороны немецкой части семьи. 4 Р. О. Шапиро. 576. 3. Н. НЕЙГАУЗ 26 декабря 1930, Москва 26. XII. 30 Друг мой! Мне подана сейчас бандероль с тем английским журналом, о котором давно писала сестра1. Наконец она его выслала. Помни¬те, это было, когда у Вас повышалась температура. Вы были боль¬ны, мне об этом взволнованно сообщил Г<арри>, я тревожился за Вас2. Узнав, что что-то мое переведено, и не зная, что именно, я загадал о Вас на первую, какая будет, строфу первого стихотворе¬нья. Как хорошо вышло! Первым переведено: «Весна, я с улицы, где тополь удивлен...», где есть слова: «Как узелок с бельем у вы¬писавшегося из больницы»3. Итак — весна и выздоровленье. Я был у Вас сегодня и не застал. Простите меня, вчера я в пер¬вый раз перед Вами провинился. Это не давало мне покоя весь день. Оттого я и пошел к Вам, но Поля4, верно, не передала. Я не вернулся к Асмусам, как обещал, потому что после Вашего подар¬ка по телефону я вошел бы туда еще более громким и прямым изоб¬раженьем Вас, чем это случалось раньше. Как бы я ни сдерживал¬ся, это бы так шло от меня, что вызвало бы еще большие неожи¬данности, чем до сих пор, и на этот раз такие, после которых надо было бы уже подняться и лететь, не оглядываясь5. А вы знаете, что это сейчас еще невозможно. Я тотчас же стал звонить туда, чтобы как-нибудь предупредить о неприезде, но к аппарату не подходи¬ли. Простите ли Вы меня? Чем волнует меня статья и переводы? В статье — совпаденье с моими мыслями последних дней. Часть переведенного — из того, что я читал при Юдиной (цикла «Болезнь»), вечер же с Юдиной — время Вашей болезни. Перед статьей в строчку выписано: Block 1921, Essenin 1925, Mayakovsky 1930 — даты смертей до братства близких, и еще только недостает моей. Главное же, что о моей жизни неизвестный мне человек (Geoige Reavey) за тысячу верст на чужом языке пишет как о чем-то не принадлежащем мне, и, читая его, я вдруг по-новому (по-английски) чувствую, как при¬надлежит она Вам, как радостно и благодарно отдаю я Вам ее смысл. Простите меня, что еще до сих пор плохо и трудно Жене, И<рине> С<ергеевне> и многим: что высокая и ровная нота, вну¬шенная Вами и от которой всем должно было быть хорошо, не взята еще мной, не проведена в жизнь, не осуществлена. Я приду к ней, ее не миновать, дайте мне время. Все будет разрешено. Ка¬кая может быть безвыходность, когда жизнь никогда не была для меня таким большим, таким прекрасным, таким облагораживаю¬щим выходом, как Вы. Я не сказал тут ничего, что бы могло сму¬тить, связать Вас или озаботить. По смыслу письма и по тому, как оно мной пишется, Вы должны еще веселей, чем до него, вбежать к детям и крепко обнять Гарри и жить, как в детстве, как в первые детские победы*. P. S. Это письмо залежалось, и я уже говорил Вам про него. Не забывайте меня. Я ничего не преувеличиваю и все — правда. Мне нельзя будет увидать Вас, и Вы про меня ничего не услыши¬те, пока я не перееду в свою комнату. Но я уже нашел ее. Освобо¬дится, наверное, числах в десятых6. Главное, не бойтесь. Призна¬нье Вашего существованья — вот чего я не могу спрятать и пере¬везу туда. Вот и все. Б. Впервые — Письма Пастернака к жене. — Автограф (РГАЛИ, ф. 379, оп. 2, ед. хр. 59). Примеч. 3. Н. Пастернак: «Письмо послано в Москве с Волхонки в Трубниковский». Нейгаузы жили в Трубниковском переулке. 1 Журн. ^Experiment* со статьей и переводами Дж. Риви. 22 дек. 1930 Пастернак писал сестре Жозефине: «Папа давно как-то обмолвился, буд¬то выслала ты мне какой-то английский журнал с моими будто бы стиха¬ми. Я его не получил, о чем вскользь несколько раз сообщал им, на что * Далее пять строк зачеркнуто. 474 ответа не имел. Так это и повисло загадкой, то есть для меня неизвестным осталось, не спутал ли папа чего, и был ли журнал, и какой, и какой пере¬вод там помещен, и высылала ли ты мне его, или ничего этого не было, и о ком-то другом речь, и вообще все это что-то другое. Мне особенно любо-пытно, как этот неведомый журнал попал к тебе, если эта живая случай¬ность не плод фантазии или недоразуменья. Чувствую, что — пустяки» (Письма к родителям и сестрам. Кн. I. С. 298). 2 Сохранилась записка, датированная 29 нояб. 1930, с выражением беспокойства: «Дорогие друзья мои, Генрих Густавович и Зинаида Нико¬лаевна! Позвоните мне, пожалуйста, поскорее и сообщите, как здоровье Зинаиды Николаевны. Мне совестно беспокоить Соколовых. Ваш 2>.» (Письма Пастернака к жене. С. 15). Соколовы — соседи Нейгаузов по дому 23 в Трубниковском пер., чьим телефоном они пользовались. 3 Стих, из цикла «Весна», 1918. 4 Домработница Нейгаузов. 5 После объяснения с женой Пастернак ушел из семьи, комнату най¬ти не удалось, В. Ф. Асмус предоставил ему свой кабинет. И. С. Асмус му¬чительно ревновала Пастернака к Зинаиде Николаевне. В записке 19 февр. 1931 переданы трудности, которые переживал Пастернак, находясь у Ас¬мусов: «Мне пришло в голову приложить к этой записке то письмецо, ко¬торое я написал однажды утром у Асмусов и потом днем рассказал тебе на словах проездом домой к тебе на извощике. Помнишь? Оно было набро¬сано карандашом по черновой рукописи Охр. Гр-ты. Я не мог писать его отдельно на почтовой бумаге, потому что стол стоял у дверей, мимо ходи¬ли, я работал на виду и писание письма бросилось бы в глаза И. С. Теперь я тебе его перепишу. Читая его, припомни, какое это далекое прошлое. Я чуть не назвал его сейчас грустным. Нет, неправда: это было уже мое нынешнее счастье, во всей его настоящей силе, но в еще недоуменной, гадательной бедности. Тогда говорила одна душа, и ничего еще не было дано ей в подмогу. А теперь мне хочется бросать в помощь ей все больше и больше телесных опор: себя, Грузию, юг, и радость, и горы, и волшебство работы. Моей любви к тебе, которой так недавно приходилось одним дви-женьем губ исполнять Вагнера, мне хочется подарить теперь целый Лейп-цигский оркестр» (там же. С. 19). 6 С комнатой, которую Пастернак надеялся снять у Пурицев в Геор¬гиевском пер., ничего не вышло. В начале февраля он переехал к Пильня¬ку на время его отъезда за границу. 577. 3. Н. НЕЙГАУЗ 15 января 1931, Москва Нехорошо, что я надоедаю тебе. Я боюсь, что это участится. Завтра, 16-го утром, если можно будет, я приду к тебе. Все-таки страшно трудно существовать без тебя и почти нельзя предви¬деть случаев, которые дают это почувствовать. Узкой любовью они как-то не предусмотрены. Есть множество вещей, которые все время адресуются к тебе и каждую минуту требуют тебя и на¬поминают. Тёк ты меня не любишь, ты этой надобности во мне не можешь знать, ты не знаешь этого страха и восторга. — Будь, прошу тебя, совершенно свободна с С-м1, я прошу об этом со¬вершенно чистосердечно, так же как прямо рассказал тебе тогда тб другое. Что бы ни случилось, мне будет не так, как до недав¬него времени. И если даже будет больно, то по-человечески, а не с той нечеловеческой силой, как у учеников. Тут дело в музыке, я объясню тебе на словах, потому что пишу сейчас страшно на¬спех. Хорошо, что я решился вчера, проболтаться в твоем присут¬ствии, что это было уже и позади. Удивительно, как могла ты при¬нять этот полунемой и бессодержательный, — но язык, на кото¬ром я готов изливаться когда угодно за что-то написанное. Все-таки теперь мне не будет страшно тебя с этой стороны. Когда-ни¬будь ты будешь спать где-нибудь рядом, на рассвете, и я решусь открыть этот свой (почти безъязыкий) рот, но тише и, может быть, лучше, по-колыбельному. Я страшно люблю тебя. Но не думай, что я что-нибудь воображаю. Даже и с музыкой будет, как было. Никакой неловкости, безвкусицы, мужланства я ни в отношении тебя, ни к ней у себя не допущу. Нестерпимо трудно поддерживать тон искусственного безраз-личья к тебе среди всех, — ты заметила вчера? Неожиданно кончаю. 15.1, перед концертом Впервые: Письма Пастернака к жене. — Автограф (РГАЛИ, ф. 379, оп. 2, ед. хр. 59). 1 Неустановленное лицо. 578. С. Д. СПАССКОМУ 15 февраля 1931, Москва 15. II. 31 Дорогой Сергей Дмитриевич! Боюсь, не огорчил ли я Вас тогда своим письмом1. Вы на него не ответили. Что в таком случае основой всему какое-то недора¬зуменье, должно быть ясно и Вам. Только страх остаться беспо¬лезным для Вас мог толкнуть меня от одних восхищений к това-рищеским советам. Как Вы мне дороги, Вам известно. Не только утрата Вашей дружбы, но и малейшая тень на ней была бы для меня большим ударом. — Я же молчал не из каких-либо счетов, я эти месяцы не писал никому. У меня было много хлопот, и немало еще осталось, — много перемен. Я оставил семью, жил одно вре¬мя у друзей (и у них дописал Охр<анную> Гр<амоту>2), теперь у других (в квартире Пильняка, в его кабинете). Я ничего не могу сказать, потому что человек, которого я люблю, не свободен, и это жена друга, которого я никогда не смогу разлюбить. И все-таки это не драма, потому что радости здесь больше, чем вины и стыда. Я как-нибудь напишу Вам по-настоящему, теперь же с боль¬шой к Вам просьбой. Мне давно надоедает один литературовед, нужен ему «Спекторский» для какой-то срочной работы3. Будьте добры, не откладывая вышлите рукопись заказной бандеролью по адресу: Москва, 34, Сивцев Вражек, д. 35, кв. 8, А. К. Тарасенкову. 20-го он должен сдать работу. Простите за лаконизм. Обрадовали бы письмом. Привет С<офье> Г<итмановне>. Евг<ении> Вл<а-димировне> сейчас тяжело, но время пройдет и мы будем с ней лучшими друзьями. Ваш Б. Я. Впервые: «Вопросы литературы», 1969, JSfe 6. — Автограф (собр. В. С. Спасской). 1 Письмо JSfe 563 с разбором книги стихов «Особые приметы». 2 У Асмусов на Зубовском бульваре. 3 Окончательный текст «Спекторского» был нужен Тарасенкову для его статьи «Борис Пастернак», напечатанной в «Звезде», 1931, № 5. В ста¬тье Тарасенкова две героини «Спекторского» слились в одну, и черты Оль¬ги Бухтеевой приписаны Марии Ильиной. 579. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 5 марта 1931, Москва 5. III. 31 Дорогая Марина! У меня в руках твое письмо к Асе. Гляжу на твою строчку: «мне ему писать сейчас неудобно, он мне давно не пишет, — письмами не считаюсь, но ввиду его переезда и т. д. не хочется тйк напоми¬нать о своем существованьи». — Пыжу, — краснею. Ты права. Но не вини меня. — Итак, сперва о деле. Я бессовестно виноват пе¬ред тобой, что в свое время не сходил к Вавиной матери1. Но то было как раз в начале и разгаре всего воспоследовавшего, и поме¬шало мне, что у меня тогда не было денег. Я безбожно запустил дела, — они и сейчас еще не в порядке, но на днях поправлю, на-деюсь. Тогда пойду, — это обязательно, и, вероятно, с двухсроч-ной сразу помощью. Тогда извещу. — Ты не обижайся, я никому не писал давно, и в свое извиненье буду ссылаться на твой случай: не писал, мол, даже и М. Ц. По-видимому, тебе что-то известно. Вопросы предшествую¬щего твоего письма Асе тому доказательством. Итак, как можно короче. Мы лето провели с семьей музыканта (удивительного!) Н<ейгауза>. Я к ним привязывался день ото дня все больше. Дей-ствовали силы, которым я никогда не умел сопротивляться: его одухотворенный дар (большого полета и широкого, охватываю¬щего философию и поэзию, кругозора) и ее удивительная красо¬та, высокой, ходовой, инстинктивной одухотворенности. Это на-зывалось дружбой, каждая встреча кончалась признаниями, я об¬ращал их к обоим, и в игре свойств, которые меня к ним притяги¬вали и в них ослепляли, он и она казались мне иногда как бы братом и сестрой между собою (ты понимаешь?): я не мог отде-латься от чувства одинаково беспредельной свободы по отноше¬нью к обоим. Осенью я понял, что люблю ее, понял с той восхи¬тительной ясностью, немного страшной, как это понимают в на¬чале жизни. Я написал обоим по балладе. Вторую, посвященную ей, привожу. Разумеется, это неизмеримо хуже стихов «Сестры» и ты права будешь, найдя форму и словарь сплошной пошлостью. Но я тебе пишу о том, как жил и живу, а не о том, что сделал. Так вот, первым сильно пережитым обращеньем к лирике после дол¬голетнего перерыва были эти осенние месяцы. Я тогда кончил Спекторского. Ты увидишь, это не совершенно пустое место. Ка¬кое-то значенье ему присвоится. И там имеешься ты, ты в исто¬рии, моей и — нашего времени2. — А вот баллада3. Потом мы переехали в Москву. В каком-то надломе само¬внушенья я продолжал обращаться к обоим, не разделяя их, и не любил попадать туда в отсутствие Г<енриха> Г<уставовича>. Но когда мы собирались втроем, нам ясно становилось, что это уже действует ее власть, ее судьба и история, что моя жизнь их разде¬лила и выдвинула ее вперед. 1-го января он уехал в труднейшее по теперешним топливным и продовольственным условьям кон¬цертное турне по Сибири. Я этого не хотел, я страшно боялся его отъезда. Я знал, что раньше или позже наши судьбы скрестятся, что мое чувство прорвется и тогда уже ни у каких границ не оста¬новится. Но в его отсутствие во все это могло замешаться что-то нечестное. Однако он должен был уехать. Он возвращается через две недели. Я жду его с нетерпеньем, без всякого чувства вины. Я вновь и вновь забываю, что все случившееся касается его не-посредственно, а вовсе не через меня и мою неизменившуюся привязанность к нему, как, нелепейшим образом представляет это все мое ожиданье. Я не знаю, как все распутается и что будет с нами четырьмя и детьми. Теперь мне хочется сказать тебе несколько слов о Жене. Уничтожь, умоляю тебя, все хоть сколько-нибудь дурное, что я говорил или писал о ней под влияньем минуты. Это было непро¬стительной низостью с моей стороны и, в прошлом, я заслужи¬ваю некоторого снисхожденья лишь тем летом 26-го года, когда мне так хотелось к тебе, и я думал с ней расстаться. Теперь сход¬ная обстановка, но разрыв был доведен до конца, и тут только я увидел, каким преступником по отношенью к ней был в душе все эти годы. Этого раскаянья недостаточно, чтобы невозмож¬ное сделать возможным: рядом с этим пристыженным сострада¬ньем высится живая, все победившая бесконечность, — все зат¬мевается ею. Но Женя — человек, мизинца которого я не стою и никогда не стоил, и это первая правда, произнесенная мною о ней за всю нашу совместную жизнь. Она верно безбожно идеа¬лизирует меня в разлуке, я не знаю что мне сделать, чтобы унять ее страданье, у меня готово и самопроизвольно рвется навстречу к ней чувство глубочайшей дружбы, я знаю, что оно несоизме¬римо лучше (и для нее) того дурного и двойственного прошлого, к которому она зовет вернуться, но она живет в мираже страда¬нья, прикрашивает прошлое и в будущем ничего хорошего не видит. Мне страшно трудно. Мой временный адрес: Москва 40,2-я ул. Ямского поля, д. 1а, уч. 21, кв. Б. А. Пильняка, — мне. Если письмо не застанет, пере¬шлют. Но не отвечай письмом необдуманным или несправедли¬вым, я как-то боюсь этого. Все равно я останусь с тобой хорошей, и ничего недоброго твоего не пойму. Прости. Твой Б. Приписки не зачеркиваю, хотя уже стыжусь ее: только что получил твое письмо. Зачем ты напоминаешь о нашем совмест¬ном? Неужели ты думала, что тут может что-нибудь измениться? Я оттого ни словом его не коснулся, что это — самоочевидность, которой ничто никогда не поколеблет. Но твой упрек, что ты узнала последней — несправедлив. Пишу тебе первой, никому ничего не писал, к&к разнеслось, — не понимаю. Источник осведомленности Р<аисы> Н<иколаев-ны> для меня — тайна. Ни Женя, ни я давно не писали ей. И — последнее. Ничего не знаю. Может быть вернусь к Ж<ене>. Но люблю 3<ину>. И тебя и Памир. И Ж<еню> и — Р<аису> Ни¬колаевну >. В мае-июне, если буду жив, пошлю тебе две новых книги, «Охр<анную> Грамоту» и «Спекторского». Не обошлось без цен¬зурных стеснений4, но удачи перевешивают, и мне необъяснимо везет. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 171). 1 Неустановленное лицо. В открытке, посланной вскоре (27 марта 1931), Пастернак сообщал: «Дорогая Марина! Я писал тебе о неудачном состояньи моих дел, заботах и пр. Они неожиданно улучшились в тот са¬мый день, как тебя, вероятно, достигли мои жалобы. Спешу этой открыт¬кой успокоить тебя на мой счет. Мне даже удалось уже помочь моей ста¬рушке, и вдвое против того даже, на что она рассчитывала. Привет. Про¬сти за торопливость почерка» (там же. С. 536). 2 В образе героини «Спекторского» поэтессы Марии Ильиной отра¬зились некоторые черты Цветаевой и моменты ее знакомства с Пастерна¬ком. 3 Здесь идет текст стих. «Вторая баллада» (1930), посвященного 3. Н. Нейгауз. 4 Обе книги, и «Спекторский» (ГИХЛ, 1931), и «Охранная грамота» («Изд-во писателей в Ленинграде», 1931), подверглись цензурным сокра¬щениям. 8 марта 1931, Москва Дорогой Корнелий Люцианович! Сию минуту звонил мне Тарасенков в ответ на мою открыт¬ку: оказывается по просьбе Спасского, о которой я не имел поня-тья, он тотчас по миновеньи надобности отослал рукопись ему назад в Ленинград1. — Я буду верно читать «Сп<екторского>» в ГИХЛе, Вы будете извещены и вызваны газетным приглашеньем. Кроме того, и это будет еще лучше, я может быть прочту его у Мей¬ерхольда (на квартире). Я еще не говорил об этом со Вс<еволо-дом> Эм<ильевичем>, но предполагаю навязаться ему, потому что в мою дружбу с ними надо внести ясность. Он подумывает о какой-то совместной работе и я не прочь. Но он несомненно превратных обо мне представлений. Что-то слышал, при ложной презумпции, что если о человеке сейчас говорят, то это — политически актуаль¬но. Эту его уверенность и надо разрушить Спекторским. Узнал наверняка: 14-го в ГИХЛе 7 часов вечера, приходите2. Впервые. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1604, on. 1, ед. хр. 764). Датируется по почтовому штемпелю на открытке. 1 См. письмо JSfe 578. 2 Чтение «Спекторского» в ГИХЛе проходило в рамках писательско¬го «декадника», обязательной частью которого было обсуждение. Слуша¬тели сходились во мнении о художественной несостоятельности вещи, композиционной слабости и отсутствии сюжетной связи. В защиту ее цель¬ности выступил В. Б. Шкловский. 581. РОДИТЕЛЯМ 8—23 марта 1931, Москва 8. III. 31 Дорогие мои! Я давно не писал вам. Вы, вероятно, что-то зна¬ете обо мне. Но что именно? И в какой форме? — Итак, ради Бога, не волнуйтесь, не осуждайте. Расскажу, как смогу. В середине января я ушел из дому. Я жил первое время у Ас¬мусов, с начала февраля живу у Пильняка. Я полюбил 3. Н., жену лучшего моего друга Н<ейгауза>. Я вам много писал о нем последнее время. Он уехал первого января в концертное турне по Сибири. Я боялся этой поездки и отговаривал его от нее. В его отсутствие на то, что было неотвратимо и случилось бы и при нем, легла тень нечестности. Я показал себя недостойным Н<ейгауза>, которого продол¬жаю любить и никогда не разлюблю, я причинил длительные, страшные и до сих пор не ослабевшие страданья Жене, — и я чище и невиннее, чем был до вступленья в жизнь. И, прежде всего, прежде всего. Не бойтесь за Женю. Я не рас¬хожусь с ней: в моем языке нет слова «навсегда». На то ли на свете человек, чтобы к роковым вещам, как смерть, болезнь и прочее, прибавлять фатальности своего изделья? Я всегда видел его при¬званье в посильном уменыпеньи рока, в освобожденьи того, что можно освободить. И это не взгляд мой, не убежденье. Это — я сам. Так прожил я эти два месяца. Так сошелся когда-то с нею, и любил, и думал устроить жизнь, и ничему не научил. Она любит меня не щадя себя, самоубийственно, деспотически и ревниво. На нее страшно глядеть, за два эти месяца она спала с лица и пережи¬вает все это, как в первый день. Любить меня так, значит ничего не понимать во мне. Я ее не упрекаю, — разве она исключенье? Она не понимает, что я не человек ценных качеств, не харак¬тер в твердом состояньи, а — живое указанье, а палец на доске, с надписью: к сапожнику налево. Она не знает, что для того, чтобы любить меня, надо прежде всего любить сапожника, — простой, повсеместный, незамкнутый, всегда новый дух жизни, к которой я протянут всем своим смыслом, потому что жить значит для меня значить, а не существовать; значить же можно только вовне, для другого, за угол, и только существовать можно для себя, для се¬мьи. — 23 марта. — Я пишу вам уже не первое письмо, и все их не отправляю. Вот и это пролежало больше двух недель. Оно уже ус¬тарело. — Женя, по-видимому, получит разрешенье на выезд, я этого добился1. — Две недели тому назад я Соне вместо пятидеся¬ти отправил полтораста руб., квитанцию прилагаю. Я пишу вам еще из квартиры Пильняка. На днях, т. е. к концу месяца я пере¬еду, вероятно, на Волхонку. Последние недели перед долгой раз¬лукой мне хочется прожить с Женей и Женёнком. Что я себе пред¬ставляю в дальнейшем? Свободу, свободу, полнейшую свободу для Жени; свободу, которая будет впервые истинной большою связью моей с нею. Мне будет грустно без них обоих. Хотя больше двух месяцев я прожил с ними врозь, они — в одном городе со мной, я по телефону справлялся о них у Шуры. Но с грустью разлуки я справлюсь. Тем более, что и голове и сердцу в ближайшее время будет много дела, каникул им ниоткуда не предстоит. Итак, это мои жена и сын. Тут ничего не изменилось. Спустя какой-то про¬межуток, большой, вероятно, мы встретимся и, если Бог даст, пол¬ная совместная жизнь потечет у нас по-новому. Я эти годы душев¬но часто изменял Жене. Она измучилась. Эта последняя, полная и открытая измена окончательно ее подкосила. Ей надо отдохнуть. Насколько мне подсказывает чутье, Женёнок растрогает вас и вам понравится, Женя — нравственной своей высотой и серьезностью всего вынесенного и пережитого со мной (счастливого и горько¬го) будет вам родственно близка. Я верю, — они очутятся у своих среди вас и вы дадите им нужный отдых. Женя стала хорошо рисо¬вать. Я их все время буду поддерживать, деньги будут постоянно, надо будет только найти пути, найдутся и они. Надо ли говорить, что все скопленное теперь — ей. Замечанье это вызвано боязнью вашей родительской ревности. Она была бы дика и неуместна. Но мне теперь этих денег не надо. Не потому, что не собираюсь к вам, а потому, что будут поступать новые. Меня будут переводить. Нача¬лом (то есть первой вещью, которую мне не стыдно будет увидеть в переводах) послужит «Охранная грамота». Она уже продана во фран¬цузском переводе. И теперь я начну работать вообще глубже и ка¬питальнее. Многому я научился только истекшей зимою. Я успею, вероятно, написать вам еще не раз до их приезда к вам. Сейчас у меня две просьбы. 1) Знать и помнить, что они бли¬же и дороже мне меня самого и, объективно, без примеси сенти-мента и жалости, по врожденным своим качествам и по приобре-тенным в страшной и нелегкой жизни со мною — могут и должны быть ближе меня и вам. И, — клянусь моей судьбой — в двадцать раз достойнее этой близости, чем я. 2) Не посылать мне испуган¬ных, удивленных и образумливающих писем в ответ на это. Такие ответы пролетят мимо. Я всем сердцем горячо хочу добра и всей душой верю в сбыточность его и достижимость. — Я сказал, что душе в ближайшее время не будет досуга. Вчера в Москву вернул¬ся Н<ейгауз>. Было бы нецеломудренно рассказывать вам о на¬шем первом объясненьи. Я не знаю, как все распутается. Он — большой человек широкого кругозора и музыкант предельной, почти гениальной подлинности. Я так люблю его, что когда узнал о его приезде (и при первой очной встрече), радость свиданья пе¬ревесила у меня все. Я никого из вас не поздравил с днем рожденья. Простите и не сердитесь. Крепко обнимаю вас. Пишите. Боря Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Окончательно выяснилось это только в апреле; 10 апр. 1931 Пастернак писал сестре: «Дорогая Жонюра! Женя получила паспорт. Я собирался перед их отъездом переехать на Волхонку и пожить у них немного, но вдруг у меня сделался флюс, к которому теперь присоединился грипп с высокой темпера¬турой, так что задержался у Пильняка и даже лежу» (там же. Кн. П. С. 9). 582. И. А. ГРУЗДЕВУ 21 марта 1931, Москва 21. III. 30* Дорогой Илья Александрович! Сегодня высылаю Вам «Охранную Грамоту»1. По прочитке известите, пожалуйста, о полученьи. Красным карандашом пере¬черкнуты места, вызвавшие опасенья ответственной редакции «Красной Нови». Это следы внутренней товарищеской цензуры, более стеснительной, чем общая, ибо — полюбовной и взаимно обязывающей. Думаю, что страницы о монархии, например, впол¬не восстановимы2. Разрешенье о выпуске вещи отдельным изданием сегодня ис¬прашиваю в ГИХЛ'е3. Когда получу, протелеграфирую Вам. Если не ограничат тиража, выпускайте в 10 000-х4. Обязательно выго¬ворите аванс при подписаньи в размере четверти суммы. Нужда-юсь в деньгах по некоторым причинам больше, чем обычно, и с большей срочностью. Куда и кому перевести, сообщу, когда выяс¬нятся предварительные частности, как — разрешенье Гихл'а, Ваши издательские предположенья и пр. Может быть, частью аванса придется погасить задолженность в «Звезде»5, может быть — из денег следующего срока. Если будет, что сообщить, извещайте, пожалуйста, не задерживаясь. Пользуйтесь адресом Пильняка. Причины спешки, временная неопределенность положенья. Про¬стите за нее. Спасибо за все. Крепко жму Вашу руку. Ваш Б. П. Впервые: «Звезда», 1997, № 8. — Автограф (Архив Горького, ФГ, 8.8.14). 1 Речь идет о публикации «Охранной грамоты» в «Изд-ве писателей в Ленинграде» (ИПЛ), в редколлегию которого входил И. А. Груздев. Пас¬тернак срочно попросил свою соседку С. С. Адельсон перепечать ее и пи¬сал Груздеву 3 марта 1931: «"Охранная Грамота" сейчас вся в переписке, на днях получу ее отреминготонированной, и перешлю Вам. Евгений Ива- * Авторская ошибка датировки. 484 нович выразил готовность отвезть ее, но не знаю, поспеет ли к дню его отъезда машинистка. Я не умею исчислять листов по рукописи, но думаю, что в вещи не меньше 5-ти печатных листов, а может быть и все шесть» (там же. С. 181). Е. И. Замятин — тоже член редколлегии «Изд-ва писате¬лей в Ленинграде». В изданной книге после цензурных сокращений полу¬чилось всего 4 печатных листа. 2 Страницы о монархии, выпущенные товарищеской цензурой при публикации в «Красной нови» (1931, № 4-6), не удалось восстановить в отдельном издании книги. Сохранилась авт. машин, со следами издатель¬ской редактуры, вычеркнувшей страницы о Венеции, о монархии и др. 3 «Охранная грамота» была включена в сб. прозы, готовившийся в ГИХЛе и для отдельного издания требовалось разрешение от издательства. Пастернак получил его 25 марта и писал Груздеву: «Шлите договор, если книга издательству подходит. Аванс переведите, пожалуйста, жене, Евге¬нии Владимировне Пастернак, по адресу: Москва 19, Волхонка 14, кв. 9» (там же. С. 181). 4 «Охранная грамота» была издана тиражом 6 200 экземпляров и ни¬когда больше при жизни автора не переиздавалась. 5 Задолженность в «Звезде» образовалась потому, что полученный от Ленгиза аванс на издание «Спекторского» пришлось выплачивать из го¬нораров за публикацию в «Звезде» первой части «Охранной грамоты». 583. Р. Н. ЛОМОНОСОВОЙ 23 марта 1931, Москва 23. III. 31 Дорогой мой друг! В этом письме будет просьба, но этот деловой налет придаст ему только срочности, а не испортит его. — Я больше 3-х месяцев не писал никому из близких. На днях написал М. Ц<ветаевой>, только что — родным в Берлин1, теперь пишу Вам. Судя по словам М<арины>, Вы что-то уже знаете. Итак, вкратце. Я не расхожусь с Женей. Она остается для меня близким человеком, с которым я разделил жизнь и в мыслях вижу разде¬ленной в каком-то неопределенном будущем. Но я разлучаюсь с ней на некоторое, вероятно, продолжительное время. — Я полю¬бил жену друга, замечательного пианиста и очень большого во всех отношениях человека, — это Вы откуда-то, видимо, знаете. Что мне сказать о ней? Я люблю ее. Мне кажется, это самое большее, что можно сказать в таких случаях. Всякий прямой разговор о ней отдельно был бы частностью. Но она тоже пианистка, лет 12 не занимавшаяся музыкой, частью из-за семьи, главным же образом потому, что ее муж несравненно сильнейший художник в той же области, чтб, разумеется, было счастьем для нее, а не горем. Она из старой военной петербургской семьи, с долей греческой кро¬ви2. — Всю зиму я тщетно хлопотал о паспорте для Жени. С янва¬ря в дело вмешался Р. Роллан. Он взял с ездившего в то время в Же¬неву Луначарского слово, что А<натолий> В<асильевич> по приез¬де в Москву сделает все возможное, чтобы помочь мне3. А В. пока¬зал себя тут с благороднейшей стороны. На днях нам было сказано, что можно подавать заявленье, и обещан благоприятный резуль¬тат. — Женя страшно измучилась за это последнее время. У ней нет прирожденной тяги к здоровью, к забвенью неприятностей, в ее характере есть черты, тяжелые для нее самой, — она упорна в страданьи. Жизнь со мной была для нее постоянным испытаньем. Вероятно она была бы такою и для всякой на ее месте, но в столк-новеньи с ее гордостью, вызывающей и непримиримой, эта жизнь превращалась временами в чистое наказанье. Без всякого лице-мерья, мне кажется, освобожденье от меня (если бы она пожела¬ла, то и — полное) ей во благо. Когда минует острота случившего¬ся, это скажется. — Я люблю жизнь, но не так, как это обычно понимают. Я никогда, даже и в детстве, в родительской семье, не располагался как на стуле, вкусно, прочно и надолго. Сознанье какого-то права на судьбу, на счастье, на что бы то ни было такое, что свойственно всем, было всегда чуждо мне и казалось недоступ¬ным, незаслуженным. В то же время счастье никогда не изменяло мне, и я всегда считал его и продолжаю считать необъяснимым чудом. Сколько помню себя, я везде себя чувствовал гостем, вре¬менно приехавшим на праздники, которого балуют, потому что баловать — в духе торжеств и каникул. Так я чувствовал себя в род¬ной семье, которую любил горячо и ревниво именно потому, что с пятилетнего возраста считал себя чем-то таким, что в переводе с детского языка на взрослый пришлось бы назвать найденышем или незаконным сыном4. — Я люблю жизнь не как блюдо, уверен¬но и спокойно выбранное из других и наиболее вкусное, но как наиболее незаслуженный и удивительный эпизод большого оди¬нокого путешествия, начало и конец которого утрачены и недо¬ступны сознанью. Все высокое и прекрасное действует на меня так, точно оно прямо ко мне и адресуется, и без моего ответного порыва ушло бы из двухтысячного зала несчастным. За его мгно¬венный луч я должен заплатить мгновенной преданностью, и ког¬да эта высота и прелесть воплощается в женщине или в женском, хотя бы в духе, хотя бы на расстояньи, — эта преданность может меня завести далеко. — Я любил Женю, я (просто, необязательно и добродушно) люблю ее и сейчас, но возможность измены, по¬тенциальная измена никогда нашего дома не покидала. Зачем да¬леко ходить. Мог ли бы я сказать по совести, когда и что действо¬вало сильней или слабей в моей переписке с Вами, и как это на¬зывается. Я завидую людям, которые родились с готовым разли-ченьем чувств или успели в них разобраться. Я — не то что друж¬бы, я вниманья без примеси любви никогда не переживал. Вы наверное встретитесь с Женей, Вы знаете, чтб Вы для нее, — Вы будете для нее большой поддержкой. Встретимся ве¬роятно и мы, но до этой живой настоящей встречи не раз будем встречаться письмами и в мыслях. Горячо благодарю Вас за все прошлое и будущее. — У меня к Вам две просьбы, одна пустяко¬вая и необязательная, другая очень серьезная. Начну со второй. Переведите уже и сейчас, до ее приезда, деньги для Жени по ад¬ресу Berlin W. 30, Motzstr. 60 Herrn Prof. L. Pasternak, fur Eugenie (впрочем последнее, т. е. как обозначить назначение денег тех¬нически, Вам будет видней). Пошлите, пожалуйста, сколько мо¬жете и хотите. Говорю это так свободно и без стесненья вот поче¬му. У меня будут некоторые матерьяльные перспективы на Запа-де. Я недавно кончил книгу, род отрывочной автобиографии, написанной с единственной целью ответить в меру своего опы¬та, реально пережитого, на вопрос: что такое искусство и как оно рождается из жизни. Это очень небольшая книжка, страниц до ста, и не надо наперед переоценивать ее значенье. Я нисколько не обнял философии вопроса, который Вам назвал. Напротив, я стремился к предельному лаконизму и совершенной свободе от философской терминологии. Но особую ноту предмета я, кажет¬ся, передал со счастливой чистотой и ясностью. Книга называ¬ется «Охранная Грамота». Так вот, мне кажется, ее будут перево¬дить. У меня есть уже и практические основания так думать. И, — (я знаю что Вас это не интересует, но это интересует меня) — у меня есть надежда мой долг Вам вернуть, даже если бы он не-много возрос. Кроме того я мечтаю дописать «Повесть», которая была третьей, примерно, частью романа, тогда задуманного и в ней начатого. Может быть и он удастся мне, и будет достоин пе¬ревода. Вы простите мне прямую беззастенчивость этой первой просьбы? — Другая просьба просто дурацкая. Подарите мне, по¬жалуйста, и пришлите заказной бандеролью, как книгу, почто¬вый блок, того типа, который сейчас у меня кончается данным листком. Мне его подарила Miss Kelsey. Его названье: Keistone Tipewriter tablet, extra bond (№ 6004), — но ведь необязательно этот самый. Материю для моих сношений с Западом, вступаю¬щих теперь в такую новую и трудную фазу, мне бы хотелось по¬лучить из Ваших рук. — Не осуждайте меня. Напишите. Целую Ваши руки. Любящий Вас Б. П. Пишу не из дому. Если скоро ответите, ответьте по адр. Москва 40.2-я ул. Ямского поля. д. 1а, участок 21, кв. Б. А. Пильняка, мне. Жене про грустное не пишите, это после, не сейчас. Перечел Ваше последнее письмо, и строчку о Ваших 43-х го¬дах. Вы — маленькая еще девочка, а вот мне — восемьдесят с лиш¬ним при моих сорока одном. — Напишите мне. Впервые: «Минувшее», N° 16. — Автограф (Russian Archive, Leeds University). Отправлено в Кембридж и оттуда в Лондон. 1 Письма № 579 и 581. 2 На самом деле, — по своему деду Джотти, — четверть итальянской крови. 3 А. В. Луначарский приезжал в Женеву для участия в подготовке к конференции по разоружению и в ответ на просьбу Роллана писал: «По¬советуйте... Пастернаку обратиться непосредственно ко мне: я сделаю все от меня зависящее, чтобы быть ему полезным» (ЛН. Т. 82. С. 487). 4 См. в очерке «Люди и положения» (1956): «Я подозревал вокруг себя всевозможные тайны и обманы <...> То я воображал, что я не сын своих родителей, а найденный и усыновленный ими приемыш». См. также: «Ме¬рещится, что мать — не мать. / Что ты — не ты, что дом — чужбина» («Так начинают. Года в два...», 1921). 584. Дж. РИВИ 28 марта 1931, Москва 28. III. 31 Дорогой Mr. Reavey, Георгий Данилович! Ваши переводы, статья, Ваше внимание и, затем, — письмо до глубины души взволновали меня1. Во всякое другое время я Вам ответил бы немедленно. Но нынешней зимой у меня было много личных событий. Как раз в их разгаре произошло мое знакомство с Вами. Вот причина моего долгого молчанья, которое, вероятно, огорчило Вас. Однако все это продолжается и сейчас. Я отвечаю Вам наско¬ро, и не так, как хотел бы. Горячо благодарю Вас за отличные переводы. Восхищен Ва¬шим вкусом. Ваш выбор достаточно говорит о нем. Много хотел бы, друг мой, сказать о Вашей прекрасной статье и оригинальных стихах, но это как-нибудь в другой раз. Как бы не задержало это письмо. С радостью даю Вам разрешенье на помещенье переводов (даже и не известных мне) в «Европейский Караван»2 и куда бы Вы ни пожелали. Познер ни о чем не уведомлял меня, и из письма Вашего мне неясно, о чем должен был уведомить. За Вашим сооб¬щением, что он взял четыре перевода для revue, у Вас следует сло¬во, которого я не могу разобрать — [Morada (?)]3. Если увидите В<ладимира> С<оломоновича>, кланяйтесь ему, пожалуйста. Он кажется сердится на меня, но не знаю, за что. Узнаю о себе всегда по слепой случайности, когда сообщают друзья. Мне пишут все реже — виноват я сам. Скоро распространенье на Западе заинтересует меня с той стороны, о которой я до сих пор никогда не думал. В Германию на долгое время выезжает жена моя с сыном, и возможности по¬сылать им отсюда у меня не будет. Тут очень кстати оказались бы иностранные издания. Но против искусственного навязывания меня Западу я первый стал бы открыто протестовать. До сих пор у меня не было ничего, что заслуживало бы европейского вни¬манья. «Детство Люверс» и «Повесть» — неприятные претензии, пока они не развиты во что-нибудь крупное. Последнюю я наде¬юсь продолжить, доведя до более достойного целого, в форме романа. Сейчас я закончил прозаическую вещь, которая называется «Охранная Грамота». Это первая вещь, которую я без стыда уви¬дал бы в переводе. Это — ряд воспоминаний. Сами по себе они не представляли бы никакого интереса, если бы не заключали честных и прямых усилий понять с их помощью, что такое куль¬тура и искусство, если не вообще, то хотя бы в судьбе отдельного человека. Думаю, тема эта никому не может быть далека, и раз¬говор о ней на других языках так же уместен, как и в оригинале. Когда она появится у нас отдельной книжкой (к осени, вероят¬но, но, может быть, и раньше), вышлю ее Вам. Остальных ваших просьб о книгах не могу исполнить4. Последние изданья разош¬лись, прозы еще не переиздавали, — но по мере появленья буду всегда помнить о Вас. Еще раз большое спасибо. Крепко жму Вашу руку. Напишите, что простили меня. Ваш Б. Пастернак Впервые: ЛН. Т. 93. — Автограф (Houghton Library, Harvard University). 1В созданном группой молодых поэтов и прозаиков, в которую вхо¬дили Дж. Риви, У. Эмпсон, Р. Эберхарт и Т.-Х. Уайт, журнале ?Experiment* были опубликованы статья Риви «First Essay toward Pasternak* («Первый очерк о Пастернаке») и переводы четырех его сти¬хотворений. Журнал в сопровождении письма, собственных стихов Риви и еще трех переводов были посланы Пастернаку 29 дек. 1930 с просьбой «скоро написать» ему. 2 «Еигореал Caravan. An Anthologie of the new spirit in European Litera¬ture* («Европейский караван. Антология новых веяний в европейской ли¬тературе»), одним из составителей которого был Риви, спрашивавший Пастернака о разрешении поместить в нем семь переводов его стихов. Первая книга антологии вышла в Нью-Йорке в 1931 г., вторая, посвящен¬ная славянским литературам, не была издана. 3 Квадратные скобки и вопросительный знак — авторские. Риви пи¬сал Пастернаку: «Познер может быть Вас уже уведомил, что он взял 4 пе¬ревода для "revue" "Morada"» (ЛН. Т. 93. С. 24). Переводы Познера четы¬рех стих. Пастернака на французский язык были опубликованы в № 5 ли-терат. журн. «Morada», вышедшего в Италии в 1931 г. 4 Риви просил прислать ему «Детство Люверс», «Девятьсот пятый год», рассказы и статьи, намереваясь их перевести и опубликовать в различных изданиях. 585. Н. Н. ИЛЬИНУ 30 марта 1931, Москва 30. III. 31. Дорогой Николай Николаевич! Спасибо за открыт¬ку. Рад за Вас, что наблюденья у Вас новые и что к работе тянет. Желаю Вам в ней успеха. Никогда не меряйте себя, действия сво¬его и ценности — тем, как на это отвечают и ведут себя другие. Ничего, кроме ошибок и огорчений такой косвенный расчет не приносит. Вы меня всегда трогали, тронули и в этот приезд, то же, что я редко откликаюсь и книжки Вашей до сих пор не вернул1, объясняется моими собственными недостатками, к которым Вы отношенья не имеете. Весной или летом выйдут отдельными кни¬гами «Спекторский» и «Охран<ная> Грамота»2. Тогда пришлю. Крепко жму Вашу руку. Ваш Б. Я. Впервые. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1892, on. 1, ед. хр. 5). 1 Возможно, речь идет о книге стихов Н. Н. Ильина (Нилли) «Глаза, обращенные к солнцу» (Симбирск, 1922). 2 «Спекторский» вышел в июне, «Охранная грамота» — в ноябре 1931 г. 586. С. Н. ДУРЫЛИНУ 5 апреля 1931, Москва 5 апреля 1931 Дорогой мой Сережа! Свинство на такие письма, как Ваше, отвечать открыткой. Я Вам напишу по-настоящему. Я молчал все время не из счётов с Вашим молчаньем, конечно. Знаю, что и Вы этой мысли, верно, не допускали. Но у меня был довольно слож¬ный, по-живому сложный, год. Этому можно было бы радовать¬ся, если бы только жизнь не была заколдованным кругом, где нельзя ступить шагу без того, чтобы не доставить им страданья близким, которые часто лучше и достойнее тебя. Торопливость неурочного моего ответа вызвана словами Вашими о болезни. Го¬рячо желаю Вам скорейшего выздоровления — пожеланья этого не хочу откладывать. Надо бы Вас как-нибудь навестить. Меч¬таю об этом, — весною, как-нибудь посуху. Желаю Вам от всей души бодрости, притока сил, успеха в работе. Истекшей зимой кончил две вещи (между ними Охр<анную> Гр<амоту>). Встре¬чают преувеличенно тепло. Еще и еще раз — всего всего лучше¬го, здоровья и счастья. Сделался у меня вчера флюс, — раздуло. Вот гадость. Б. Впервые: «Встречи с прошлым». Вып. 7. — Автограф (РГАЛИ, ф. 2980, оп. 1,ед. хр. 695). 587. И. А. БЕЛИКОВУ 6 апреля 1931, Москва Товарищ Беликов! Я просмотрел Ваши стихи1. Я сейчас про¬студился и не выхожу. Как только выздоровею, пошлю их Вам об¬ратно. Они меня не удовлетворили, отношенья товарища Э. Баг¬рицкого к Вам я разделить не могу. Среди всего присланного я на¬шел только кое-что в «Береге» и в «Нищем» (Когда леса морщин нависнут, усталость ляжет как поклажа). Видимое великолепье Ва¬шего словаря однообразно, несамостоятельно, и в нем неприятно сочетаются независимость тона с заимствованиями, блеск с беспо¬мощностью, авторитетность выраженья с неправильностями язы¬ка. Но все это — пустяки и я бы на это не обратил вниманья, если бы встретил присутствие новой и живой поэтической мысли в те¬мах, которым до сих пор ее недостает, в темах нашей городской со¬временности. Туг что-то новое должно быть сказано из самой глу¬бины и послужить основаньем новому поэтическому стилю. С этой, поэтической стороны Ваши стихи бедны и бесстильны. Жму Вашу руку. Ваш Б. Пастернак Впервые. — Автограф (РГАЛИ, ф. 370, on. 1, д. 29). Датируется по почтовому штемпелю на открытке. Иван Александрович Беликов — литератор, в 1930-е гг. был научным сотрудником и экскурсоводом в Литературном музее в Москве. 1 Стихи Беликова не были опубликованы и остались неизвестны. 588. И. А. ГРУЗДЕВУ 9 апреля 1931, Москва 9. IV. 31. Дорогой Илья Александрович! Простите, что беспокоил Вас ненужными напоминаньями о деле и о деньгах1 в то время, как договор и перевод были уже в дороге. Пристыжен и страшно признателен Вам. — Не выхожу, сначала флюс был и — на исходе, а теперь, по-видимому, — грипп. Высокая температура, собираюсь слечь и второпях выражаю Вам мою беспредельную благодарность. Ваш Б. И Впервые: «Звезда», 1998, № 8. — Автограф (Архив Горького, ФГ 8.8.18). 1 Имеется в виду открытка 5 апр. 1931 с просьбой: «Если есть воз¬можность, ускорьте денежную сторону дела, — крайне необходимо. Жал¬ко также, что и тираж так мал. Не почтите нескромностью, — но думаю, что разошлись бы и все десять» (там же. С. 182). «Охранная грамота» выш¬ла тиражом 6200 экз. Пастернак резонно предполагал, что легко может разойтись и 10 тысяч. Так, изданный 6 тысячами «Спекторский» был рас¬продан за полтора месяца. 589. 3. Н. НЕЙГАУЗ 10-е числа апреля 1931, Москва Дорогая Зина! Я не переехал отсюда. У меня, верно, грипп. Вечерами до 39°, утром 37,5. Я лежу в постели. У нас испортился телефон1. Я про¬сил Ольгу Сергеевну2 известить из города обо всем этом Шуру, Ирину или Женю. Вероятно, кто-нибудь из них меня навестит*. Я ни в чем не нуждаюсь, за мной очень трогательно ухажива¬ют тут. Я срезал половину записки. Дальше шло все грустнее, оно бы огорчило тебя3. Я боюсь, что пока я связан простудой, с тобой все чаще и чаще будут говорить о нас в том духе, как это было недавно*. И опять грустное. Не надо. Будь здорова. Твой Б. Впервые: Письма Пастернака жене. — Автограф (РГАЛИ, ф. 379, оп. 2, ед. хр. 59). Датируется по содержанию. Вероятно, незадолго до бо¬лезни, в начале апреля, Пастернак, уступив чьей-то просьбе (Д.?), взялся редактировать чужую прозу и жаловался 3. Н.: «Зинуша, ничто не срав¬нится с тобой и я люблю тебя больше всего на свете, а между тем даю тебе грустить весь день, прикованный к бесталанному вздору Д. Я думал, что уже кончил править это преступленье против искусства, как вдруг с ужа¬сом увидел, что внизу еще одна непросмотренная глава в запасе. Побежал отказаться и выложить ему всю правду за тебя и за всех, потому что под¬делка творчества есть грех общий с подделкой жизни, с облегченным пред¬ставленьем о ней, и я на нем сорву всю эту горечь. Когда приду, встреть меня, как всегда, как вчера, как бывало, прошу тебя. Я хочу того же, что и ты, и все-все на свете вздор против тебя, милой, чистой, беспримерной!» (там же. С. 22). 1 Пастернак писал И. А. Груздеву 5 апр. 1931: «У нас, правда, больше недели телефон был в бездействии, — переводили на автоматический» («Знамя», 1997, № 8. С. 181). 2 О. С. Щербиновская — жена Пильняка. 3 Знакомые и поклонники Г. Г. Нейгауза уговаривали 3. Н. не уходить от него. Пастернак писал об этом сестре 11 апр. 1931: «У меня было очень хорошее время, теперь оно стало смутным, и надо постараться, чтобы в дальнейшем стало опять хорошим. Я недостаточно эгоистичен» (Письма к родителям и сестрам. Кн. И. С. 10). 590. 3. Н. НЕЙГАУЗ 30 апреля 1931, Москва 30. IV Родная моя, удивительная, бесподобная, большая, большая. Сегодня тридцатое, сейчас утро. Мне хочется все это запомнить. Все ушли из дому, я один с Аидой в Борисовой квартире1. Вчера были гости, утром стол стоял, еще раздвинутый на обе доски под длинной белой скатертью, весь солнечный, заставленный сереб¬ром и зеленым стеклом, с двумя горшками левкоев, и дверь на бал¬кон была открыта, там тоже были солнце, стекло и зелень. Через час я пойду к Жене и проведу у нее часть дня, больше, чем бывал там эти месяцы, когда забегал к ней редко и лишь на минутку. Этим начнется наше прощанье с ней. Я не знал, что оно будет так легко. Что оно будет ясною спокойной весной, среди стихов, вызванных чем-либо столь огромным, маловероятным и очевид¬ным, как ты, со взглядом, открыто и просто вперенным в наше время, с такой верой в землю и ее смысл. Я не знал, что перед разлукой с ней буду полон чем бы то ни было подобным тебе, — буду переполнен тобою, буду разливать тебя, упрощающую все до полного счастья, — все, чего касается твое влиянье, все, на что падает твоя волна. Я не знал, что буду избавлен при прощаньи от душевных под¬мен, от легкости нелюбви или прирожденного бесчувствия,— но что это будет ничем не омраченное светлое прощанье с дорогим: в мире, равном себе везде, везде живом и милостивом, равном себе без конца, верном и полном тобою. Но я пишу отсюда ради места, откуда пишу. Скоро я отсюда уеду. Давай запомним утро и обстановку и тишину дома в отсут¬ствие 0<льги> С<ергеевны> и Е<лизаветы> И<вановны>2, кото¬рые наполняют его своей отлучкой в город так, точно наполняют его моими мыслями о них, моей благодарностью им и удивленьем перед ними, перед этими замечательными женщинами, ставши¬ми мне, если бы даже они этого не приняли, — матерью и сестрой. И все это ты, все это ты, все это ты. Я тебя увижу завтра. Мой вечер перенесен на 4-е и доклад все же будет: Баранова, начальника воздушных сил республики, но начну я3. Помнишь, как у Гаррика: Лист и дирижабль4. Странно. Весь твой, тихая, тихая, верная моя! Вчера много пили. Воронский5 целовал и сказал, что скоро стану Черным Спасом времени, — пишут рябым, страшным — сек¬тантский запрещенный образ. Читал чего не знаешь, непоэтичес¬кое, но очень контровое стихотворение, написал вчера утром6. Весь твой Боря Впервые: Вестник РСХД, № 106, Париж-Нью-Йорк, 1972. — Автограф (РГАЛИ, ф. 379, оп. 2, ед. хр. 59). 1У Бориса Пильняка был тигровый, египетский дог по имени Аида. 2 О. С. и Е. И. Щербиновские — жена и мать жены Пильняка. 3 Выступление Пастернака на «литдекаднике» состоялось 9 мая 1931 г., на обсуждении предполагалось участие П. И. Баранова, начальника Во¬енно-воздушных сил Красной армии. 4 Сочетание музыки Ф. Листа на концерте Г. Нейгауза в Киеве на от¬крытой эстраде и звуков пролетающего дирижабля. 5 Александр Константинович Воронский. 6 Стих, не сохранилось. Впечатление от этого дня отразилось в дру¬гом стих.: «Весенний день тридцатого апреля...» (1931). 591. Е. В. ПАСТЕРНАК 6 мая 1931, Москва 6.V.31 Дорогой мой друг Женичка! Ты сегодня в пути, завтра к вечеру буду ждать телеграммы1. Ра¬зумеется, буду беспокоиться, и на этот раз еще больше обычного. Все так устроено, что для того, чтобы быть твердым, надо быть безжалостным. Но нет, нет и нет, я с этим порядком не мирюсь. Что-то глубоко искажено в нем, и — лучшее что есть в жизни. Ты высоко и просветленно стоишь во мне в эти дни; мне грустно; я устал. И в то же время я хорошо и сильно люблю Зину, и это не только совместимо, но и неотделимо друг от друга: в моем созна-ньи она и Г<енрих> Г<уставович> — люди, с которыми я всего род¬ней могу говорить о тебе, они чтят тебя, они косвенно пережили тебя и все твое так, как никто, — исключая меня, разумеется. На каждом шагу трогает порядок, заведенный тобой, следы твоей заботливости. Часто слышу твой и Женечкин голос: мере¬щится в неразличимом издали шуме женских и детских голосов за стеной и в столовой. Так легко поддаться особой, каждому известной, болезненной и полусумасшедшей печали: она бесплод¬на, она не обогащает, не разрывается творчеством; убить нас во славу близких — вот все, к чему она ведет и на что способна. Но эти жертвоприношенья от слабости. Не надо строить сердечную правду на них. Ты на меня сердишься? Ты недовольна? Но я хотел написать тебе; желанье было от ласковости мыслей о тебе; и я тебе пишу ласково, как думаю. Жизнь должна тебе улыбнуться так же, как мне. Ты такая хо¬рошая, ты так это заслужила! Ты вся истерзана сейчас, а чем бога¬че изболевшийся человек, тем он кажется себе беднее. Оттого ты и цепляешься за меня, т. е. уверила себя, что любишь меня боль¬ше всех возможных возможностей. Последние же придут со здо¬ровьем. И — придут, придут. Женичка чудно подбежал к вагонному окошку. Молодец. Напиши мне, пожалуйста, о наших. Меня страшно беспоко¬ит папино здоровье. Прошу тебя, скажи мне всю правду. Расска¬жи им, как я живу, в оправданье моего молчанья. Скажи, что просьбу относительно Жониной подруги исполнил, как просила. Ненавижу нашу квартиру. Но у нас в комнатах хорошо. Не надо ли чего Соне?2 Пусть пишут, как писали, — мне можно. Женичка, вероятно пишу тебе раньше, чем нужно: дня не прошло, как гово¬рил с тобой. Но пойдут дела, — с судом с квартирой, с фининспек-цией3. И за работу сяду. Уже совершенно отвык от Петровского пар¬ка4. И это в три дня! Целую и обнимаю тебя и Жененка. И всех наших. Будь счастлива. Пиши. Твой Б. Вашу карточку двойную (для паспорта) наклеил на первую страницу лучшей книги Рильке, с которой не расстаюсь5. Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. 1 Письмо написано по возвращении с вокзала после проводов Е. В. Пастернак с сыном, уезжавших в Германию. 2 Вопрос к родителям по поводу денежных посылок С. И. Геникес. 3 Суд по поводу комнаты, которая освобождалась А. Л. Пастернаком в связи с переездом на новую квартиру. 4 То есть от жизни у Пильняка в Петровском парке. 5 Имеется в виду книга R. М. Rilke «Buch der Bilder*. 592. 3. H. НЕЙГАУЗ Начало мая 1931, Москва Ангел мой,— прятки ни к чему не повели и не имели смыс¬ла. По лестнице передо мной спускалась старушка из вашей квар¬тиры. На стук закрытой двери она обернулась назад и заметила меня и мое замешательство. Кроме того, как по команде, из Со-коловской двери вышла их прислуга в тот же миг, что я — из тво¬ей, и мы лицом к лицу столкнулись на площадке. Вид у меня при всем этом был, вероятно, идиотский. Идиотскую фотографию взял с собой1. Посылаю тебе Шуру2. Всего лучше будет для меня, если ты ее возьмешь и на день (т. е. не на одни ночевки), я без нее обойдусь, меня тут возьмут на полный пансион Шура и Ирина или Пр<ас-ковья> Петровна. Мне облегченьем будет, если ты поселишь ее у себя прислугой. Посылаю тебе с ней ужин, который тебя ждал вчера, не сер¬дись, это, верно, глупо. Позвони мне сегодня, чтобы сговориться насчет Шуры, кооператива и пр., но до вечера, потому что вече¬ром, может быть, уйду из дому. Страшно люблю тебя и ежечасно и ежеминутно благодарю. И<рина> С<ергеевна>, после всего сообщенного, не заслу¬живает того внимания, которое мы ей вчера уделяли; сейчас, ут¬ром, мне все это кажется до увеселительности смешным и деся¬тыми пустяками. Но при такой двойственности быть друзьями тех-нически невозможно: не знаешь, с кем говоришь в четверг, с кем — в пятницу. Позвони же. Весь твой Боря Впервые: Письма Пастернака к жене. — Автограф (РГАЛИ, ф. 379, оп. 2, ед. хр. 59). Датируется по содержанию. 1 Фотография вскоре была надписана 3. Н. Нейгауз (оторван угол): «<Перед тв>оей <поездкой> 12 V. 31. Горячо <же>лаю тебе подъема и при¬сутствия духа. Крепко люблю тебя, больше, чем любят женщину и челове¬ка, ты удивительная, то, что случилось со мной, все — благодаря тебе, странно, что так это случилось со мною первым, и за это тебе вечное, не¬померное спасибо. Дурацкая эта фотография снята перед фосповским ве¬чером, я стыжусь ее, и в этой надписи меня больше, чем в ней» (там же. С. 223). 3. Н. Нейгауз поехала в Киев, чтобы поддержать Генриха Густаво-вича, тяжелое душевное состояние которого отражалось на концертах. См. об этом в письме № 595. Зинаида Николаевна писала Пастернаку: «Здесь мне беспокойно, морально тяжело, но при всем этом есть удовлет¬ворение, что цель моего приезда достигнута, Г. блестяще доиграл концер¬ты и был в довольно мягко разряженном настроении. Страдает он очень — но горю не помочь, не нахожу у себя в душе ничего, кроме любви к тебе, даже, если она тебе не нужна» (там же). В своих воспоминаниях 3. Н. объ¬ясняет свой отъезд в Киев желанием разобраться в своих чувствах. 2 Домашняя работница Пастернаков. 593. 3. Н. НЕЙГАУЗ 11 мая 1931, Москва Дорогой друг, не смущайся торопливостью тона, пишу наспех. Билет достал, но денег на сбер. книжке еще нет. Буду доставать, оттого и посылаю Шуру, — сам буду в городе, если по телефону добьюсь чего-нибудь, то имей в виду. Может быть, правда непло¬хо устроиться под Киевом на лето? Если это тебе улыбается, то так и укладывайся. Я для этого и хотел достать денег. Но их можно будет и выслать тебе в Киев на ближайших днях. Я с радостью про¬вел бы два-три месяца, как в прошлом году, в местности и обста¬новке по твоему вкусу, но по истечении некоторого времени, в те¬ченье которого уладил бы некоторые мои финансовые, литератур¬ные и пр. дела и, может быть, все-таки после Магнитогорска1. Обо всем — как я это обдумал — переговорим, когда приду, пока же — такое лето под Киевом мое последнее решенье и мечта, и сооб¬щаю это тебе для укладки. Билета не вкладываю, как бы Шура не потеряла. Целую, це¬лую, целую. Позвони, может быть, еще застанешь, пока я с бух¬галтериями буду созваниваться. Впервые: Письма Пастернака к жене. — Автограф (РГАЛИ, ф. 379, оп. 2, ед. хр. 59). Датируется по содержанию. 1 Пастернак был приглашен В. П. Полонским войти в состав брига¬ды от газеты «Известия», направлявшейся на Урал в конце мая — начале июня на ударные стройки первой пятилетки. 594. 3. Н. НЕЙГАУЗ 12 мая 1931, Москва 12.V.31 Сейчас вернулся, телеграмму отправил. Все время вижу вас обоих, тебя и Адика1, с закатом, англичанином и пр. Как чудесны эти первые часы пути, когда так облагораживающе сказывается усталость и вдруг получаешь право молчать, сидеть на мягком ди¬ване и засматриваться на быстро сменяющиеся картины — право, как бы заслуженное суматохой сборов и волненьями большого, рано начавшегося дня. Природа в дороге кажется наградой, кото¬рой тебя признали достойной, это возвышает и трогает — почти что подымаешься в собственном мненьи, — ты замечала? — На днях я читал тебе Вс. Рождественского. Там о березе, увиденной с поезда, «над пролетающим прудом»2 — ты ее, верно, увидела? Ког¬да я прочел у него это место, я именно вспомнил, что-то Киево-Воронежское, прошлогоднее, на первом перегоне от Москвы, ког¬да садилось солнце и дым был розов, а березняк, ловивший его, — влажно янтарен. Итак, теперь едете вы, ты с Адиком, — совсем как я тогда в Ирпень3. А когда возвращаюсь на Волхонку, вижу Женю. Я вижу ее пре¬вращающим взглядом разлуки, и она у меня получается такой, какой была гимназисткой — прелестной, беззащитной, принима¬ющей на себя мир, как дуновенье ветра или тень, а не вонзающей в него взгляд, или замысел, или деятельное желанье. И сердце ис¬ходит у меня болью о ней. О ней, а не по ней. Вот в том-то и дело, что ты есть, а то — должно было быть, и это не теперь, а так было всегда. И это не в укор ей. Я мало знал людей, которых бы так стоило и надо было бы любить, как ее,— и не за нравственные толь¬ко качества, а и за внешность: за историю ее внешности, за судьбу этой внешности и ее метаморфоз. Но так именно и любит большинство людей. Любят любовью дополняющей, довоспитывающей, отделяются завесою взаимных снисхождений от природы и именно эту завесу зовут жизнью. Любят впрок за то, что набегут года и привычки и осядут прошлым, и прошлого будет так много, что оно станет многотомной людс¬кой повестью, будет чем зачитываться и что вспоминать, любят за людскую повесть, которую пишет время, пишет независимо от того, о ком ее пишет и как бы ни были малы описываемые и их помощь пишущему. И сами ничего не делают. Вечно — делают за другого и ждут, что он будет делать за тебя, и эту взаимопомощь, извиняю-щую несовершенство, зовут любовью, а поклоненье несовершен¬ству — нравственностью. Большинство любит любовью должной, а не той, которая есть. Больше всего меня поразило, что объем моего чувства к тебе существовал раньше, чем я его измерил, что я любил уже тебя до того, как полюбить. Его не надо было хотеть, звать или желать. Твоей самодеятельной красоте не надо было помогать. Она сама пробарабанила мне тогда во сне невероятную радость того, что ты существуешь: что в Ирпене есть дачник, которого Ир<ина> Серг-<еевна> и Женя стали встречать раньше, чем увидал его я, и этот дачник — мое чувство к тебе, моя судьба с тобою, тогда еще неиз¬вестная. Это, с немыслимой чистотой, была любовь, которая есть, а не должна быть. Вероятно, одна и та же мысль мелькнула сейчас у нас обоих. Что все это под боком, что если бы не Гаррины страданья, можно было бы с Евг<ением> Ис<ааковичем>4 или с кем-нибудь еще съездить в Ирпень, посмотреть на те осенние недели и к вечеру вернуться в Киев. Когда я с вокзала подымался на трамвае на гору к Арбату, я вспомнил, как проезжал тут с вещами вечером в сентябре5. Мы только что расстались. В багажной суматохе ты не простилась со мной. Я отвык от Москвы. За лето ее наконец замостили. Я нашел ее не такой ужасной, как оставил и как изображали в письмах. Я разбегался глазами по ее толпам и огням, и сообщал им свою оглушительно-отчетливую новость: тебя, большую, большую, во весь вечер и город, куда я въезжал, во всю зиму, которую предсто¬яло начать и открыть в нем по приезде и размещеньи. Я знал все о себе, как никогда еще в жизни, но ничего не знал и не смел знать о тебе. Я не знал, полюбишь ли ты меня. Я об этом запрашивал вывески. Не помню ответов, но вероятно они не слишком часто отвечали мне, — что нет, потому что мне хорошо было на пролет¬ке, в новом костюме, в той развязно легкой позе, которая вызыва¬лась горой чемоданов и тюков, оттеснивших меня к краю, и раз¬вязным покачиваньем коляски. Я приехал домой веселым, веря¬щим и нетерпеливым, и так как некуда было звонить тебе, то по¬звонил Асмусам. И только в середине зимы, ночью на Садовой, попробовал спросить тебя о том, о чем спрашивал вывески, и у меня это не вышло, и твой утвердительный ответ был полуотри¬цательным. Думаю о том, как будет тебе среди киевских твоих друзей6. Это может быть двояко. Либо, — если ты примиреньем и про-светленьем найдешь на Гаррика и цель поездки будет достигну¬та, тебе будет приятно среди них, как приятен отдых в дороге. Либо же, если твое вдохновенье пропадет даром, они будут так же досадно ненужны и чужды тебе, как тогда мне Бобров7: как посягательство чего-то побежденного жизнью и несуществую¬щего. И тогда останутся только Гаррик и Киев, с кем можно бу¬дет говорить. Ничего не прибавляю и не подписываюсь. Разве ты не чув¬ствуешь? Поскорей напиши мне. Впервые: Письма Пастернака к жене. — Автограф (РГАЛИ, ф. 379, оп. 2, ед. хр. 59). Примеч. 3. Н. Пастернак: «Это письмо послано в Киев из Москвы». 1 Адриан Нейгауз — старший сын Зинаиды Николаевны, которого она взяла с собой в Киев. 2 Имеется в виду стих. Всеволода Рождественского «Береза, дерево любимое, / Береза милая сестра, / Тебя из розового дыма я / Над темной заводью с купавою / Серебяную и кудрявую / Увидел с поезда вчера...». 3 Имеется в виду поездка Пастернака в Киев 22 июня 1930 г.; желез¬ная дорога называлась Киево-Воронежская, 4 Евгений Исаакович Перлин — профессор Киевского университета, свекор подруги 3. Н. Нейгауз, в гостях у которой она останавливалась. 5 Воспоминания о возвращении в Москву 23 сент. 1930 г. 6 3. Н. Нейгауз писала 17 мая 1931: «Киевские друзья со мной очень нежны и внимательны, но не могу сказать, чтобы мне с ними было хоро¬шо <...> Мой приезд был объяснен киевлянами, как окончательный воз¬врат к Гаррику, но я им объяснила, что приехала прощаться с ним». 7 С. П. Бобров пытался уговорить Пастернака вернуться к Е. В. Пас¬тернак. См. об этом в письме 15 мая 1931. 595. 3. Н. НЕЙГАУЗ 14 мая 1931, Москва 14.V.31 Прости ненужное глубокомыслие позавчерашнего письма. Я повез его на Брянский вокзал1 и опустил в почтовый вагон ус¬коренного, чтобы отошло поскорее. Так же поступлю с этим. Опять, значит, был вокзал, вечер. Дорогомилово, воспоминанья. На широкой и пустой привокзальной площади попались на¬встречу две женщины. Старые, бедно одетые, с лицами, как ве¬черняя мостовая. Обе в трауре, шли, еле передвигая ноги. Я с ними поздоровался. Обе были приятельницами моих стариков, обе ког¬да-то были очень богаты. У одной из них я снимал комнату в 20-м году2, летом. Туда в первый раз пришла ко мне Женя со своим зна¬комым3, я поил их чаем. Ей же о комнате звонил нынешней зи¬мой, не свободна ли. Я сразу догадался, что другая приехала к пер¬вой погостить и теперь уезжает в Одессу и что они спешат на уско-ренный, куда я опустил письмо. Я удивил их своей догадкой и по¬шел дальше. А дом у первой — собственный, в Георгиевском пер. близ Патриарших, я однажды ночью показывал его тебе и Гарри¬ку, когда мы ехали ночью от Асмусов, и я зашел к вам, и ты в седь¬мом часу поила нас чаем. Но — вечерний ли свет, тихая ли пус¬тынность площади — меня, не волнуя, поразила печать старости на их каменных и почти пыльных лицах. И имя окраины, в кото¬ром звучит: дорога милого и дорого-мило,— отдалось надтресну¬тым звуком кладбищенского Дорогомилова. Ты удивишься. На-блюденье восхитило меня. Лишний повод, решил я, жить корот¬ко, быстро и внутренне сильно, — Ляля, Лялечка, Лялечка моя! А там как Бог даст. Надо жить быстро, а я не высыпаюсь, просы¬паюсь с первыми трамваями, ложусь поздно, мутными пропащи¬ми днями пробую работать, сонно и безуспешно, и — запускаю дела. Они плывут, я к ним не притрагивался. Что, например, мо¬жет быть проще. Изд-во Ленинградских писателей берет собра¬нье и на мои условья соглашается, надо только написать заявле-нье, для подшивки к делу, и даже не по почте, а еще легче — в жи¬вые руки одной приезжей сдать, и тогда будет заключен договор и сразу пойдут деньги. И, по-видимому, я враг деньгам, потому что сам отдаляю их приток таким поведеньем. Шура была в промто¬варном распределителе, я позволил ей купить для себя материи на 2 рубля с копейками. Ее вызвали к заведующему, и он потребовал, чтобы до 20-го все было забрано, потому что ордер выдан в февра¬ле, а до сих <пор> использован слабо. Но без тебя не хочу, хотя он сделал отметку на ордере об ограниченье срока. Из Тифлиса по¬лучил телеграмму: Письма ваше имя адрес Пильняка возвращены почтой. Телеграфируйте согласье приехать готовы братский при¬вет от товарищей Паоло Яшвили. — Без тебя не отвечаю. — По комнатам летает моль день ото дня все более многомольными ро¬ями, судебным решением до сих пор и не поинтересовался4, к фининспектору не ходил, чувствую себя без парусов, усталым и счастливым. У Шуры (Ал<ександра> Леон<идовича>) — нарыв на ноге, лежит у меня в спальной, что тормозит уборку, отчего ком¬ната пыльней и летнее обычного: худой, небритый, штаны на сту¬ле, мухи, простыни, посеревший ковер, моль. Скоро ты напишешь мне, сердце мое, — не правда ли? Уди¬вительно верю в тебя (это главное) и — вторым порядком — тебе. Что тебе верю — замечаю, нуждаюсь,— но вера в тебя постоянна, и она нужнее мне. Вышло именно так, как я мечтал. Огромная, огромная дружба — душ, и ртов, и ног, в близости и на расстоя-ньи, и как обязательная ее частность, — любовь, — то, что обсуж¬дают, то, что, как нам сказали, разбило две жизни, то, что стало темою для И<рины> С<ергеевны>, но что как физический круг солнца, имеющийся на небе, когда кругом на десятки тысяч верст светло. Ослепительный, всем видный круг, на который можно смотреть только сквозь копоть сплетен и осложнений5, и — день: десятки тысяч верст несудорожной, вольной, никому не ведомой моей связи с тобой. Верю в тебя и всегда знаю: ты близкая спутни¬ца большого русского творчества, лирического в годы социалис-тического строительства, внутренне страшно на него похожая,— сестра его. Это знаю всегда. И иногда — кажется, почти знаю,— не смею верить: этот спутник чудной тебя — я; могу им быть, буду. Но вера в тебя постоянна. И если тебе показалось в эти киевские дни или случится и покажется завтра, что что-то новое у тебя на совести против меня, брось эти мысли и будь покойна: ничего это¬го нет, ты права и чиста предо мной. Только бы не было больно тебе. Но теперь совсем о другом. Бывает и так. Есть внезапная правда, которой не подозревал до того за минуту. Положенья, зна-комые по тысяче раз, вдруг в тысячу первый дают открытье, не¬мое, категорическое, стягивающее все существо сладким содро¬ганьем. Полагавши вчера, что я есть, ты можешь вдруг пережить сегодня, что меня нету: и новизна этого (столько раз пережитого) мгновенья с Гарриком будет именно в силе и ужасе того, что меня нет, — и как тогда быть? Тогда не жалей, не жалей — умоляю тебя! Не жалей и не бойся. Сейчас я все скажу тебе. Не жалей меня и всего слышанного мной и от тебя полученного, не жалей бедных стихов и писем, которые бежали к тебе, любя и улыбаясь, а вот теперь узнают (что узнают они!)... Не бойся случившегося — ни даже трещины в будущем, теперь как будто непоправимой, и ко¬сых взглядов и ударов, не бойся их, потому что тогда это твоя жизнь, все равно отныне большая. Потому что именно это и случи¬лось с тобой этою зимою. Ты сейчас такая, какой была ребенком, когда дулась и хоронилась и не понимала, отчего так обидно и ска¬зочно, что хоть плачь, и радовалась всему этому в следующую ми¬нуту. И потом все это было стеснено (о, не Гарриком, Боже сохра¬ни, разве я о нем?). Ты родилась девочкою большой жизни, и ког¬да судьба это связала, назначенье стало игрой, ты играла в то, чем немыслимо было жить во всем объеме: ты кокетничала, восхища¬ла, и — я никого не хочу обижать — все твои летние обожатели были игрушками, а игрушек должно быть много (кукольные сер¬визы, избы, кремли, карликовый скот в сухом искусственном мху). Но твоя подоплека восторжествовала. Ты жива сейчас во весь рост. Только отсюда нет возврата назад. Из твоего полного рас¬крыты!, из пробужденья, а вовсе не из позора пересудов или се¬мейных осложнений, будто бы непоправимых. Если тебя сильно потянет назад к Гаррику, доверься чувству. Смело говорю за тебя: это будет тянуть тебя вперед к нему, все у вас пойдет твоей боль¬шою жизнью, за которой вы забудете, поправимо ли или нет слу¬чившееся6; вам будет некогда заниматься воспоминаньями: все затмит новизна твоих размеров, совершенных, как в детстве. Как это трудно выразить! Ты знаешь, о чем я говорю? О вернувшемся слухе и зреньи; о лете в квартире, как бы только что вошедшем и присутствующем, как человек; о соотнесенности твоей красоты с тем, что делается в природе; о какой-то творческой пропорции существованья: о тебе, хозяйке, и о шкапах, полных поэзии, о ку¬хонных полках, ломящихся от вдохновенья7. Тогда не опасайся ничего дурного и тяжелого от Гаррика: ты сама будешь напоми¬нать ему, кто он, когда он будет забываться. Так напомнила ты мне обо мне. И он будет расти от твоих напоминаний. Или же, если тебя не закружит болью, — подари, подари все это мне. Пойми цель этих советов: ты должна быть счастлива. Сейчас у тебя столько данных обнять заглавную прелесть существованья, полную смысла и достоинства, — ты так возрождена этими по-трясеньями, так страшно, как бы ты не ошиблась! Но пойми и при¬чину: обо всем этом я и в том случае, если ты моя, говорю, чтобы тебе было легче. Потому что ты, верно, не сдержалась и жалеешь об этом? О, прости и ты меня, если это не так, и тысячу раз благо¬дарю тебя. Я люблю, я люблю тебя, я тебя люблю. С вокзала, опустив письмо, отправился наконец к Пильня¬кам. Как все распустилось и зазеленело в парке! Как лично я от¬метил эти успехи, точно прямо касающиеся меня. Девять дней как я оттуда, а с каким волненьем я шел туда и вошел! Я только что не расчмокался с обеими, но руки целовал по нескольку раз. Как много обе они значат для меня и сколько дали своей сдер¬жанной, холодной нежностью, одинаковой у обеих. Там был Вл. Эд. Мейер (сидел с Ольгой Сергеевной на вечере8). В шутку доказывали, что я их забыл. О. С. приготовила мне подарок. Раз¬вернул — полфунта чаю. Сели засветло ужинать на террасе. Опять О. С. умно и скупо, без разлета — по-девически как-то — гово¬рила о разном, но очень умно. И вдруг Вл<ладимир> Эд<уардо-вич> как-то упомянул о вечере. Ведь тогда мы расстались: при¬ехал туда с О. С, ушел без нее, без В. Э., без парка. О вечере ска¬зал, что — стыжусь, был взвинчен, не учел интимности читанно¬го, сам бы не догадался о бестактности, но потом столкнулся с мненьями, наведшими меня на ум. О. С. сказала, что тогда нельзя писать лирики, никакой, потому что эти стихи она воспринима¬ла всеми фибрами до последней прожилки, они кровно отдава¬лись в ней, — и если этой лирики оглашать нельзя, то другой писать не стоит, и таким образом, она вообще невозможна. Ска¬зал об ордере, что до 20-го, а ты, верно, в Киеве пробудешь до тех же чисел9. Тогда Е. И. сказала, чтобы я с О. С. пошел, что она тебя для тебя заменит и понимает. А я говорю, — да там главное не 3. Н, а — детское, для детей (ну — чулки). Все равно, говорит О. С. и, кажется, покраснела. От П<ильняков> надо было к Звя-гинцевой, за письмом и книжкою С. Д<урылина>10, ссыльного, о котором рассказывал. Звягинцева — славная порядочная по¬этесса, но без оригинальности. Прочла два стихотворенья, обра¬щенные ко мне. Пришлет по почте. И. С. звонила. Узнал, что Гар-рик у Смирновых11 и что младшая С<мирнова> в Москве, сегод¬ня возвращается в Киев. Сейчас пойду попрошу опустить по при¬езде в ящик. Золотая моя, что бы ни случилось, не забывай меня, умоляю тебя! Пиши. Прости и не смейся. Больше таких длинных писем писать не буду. Впервые: Письма Пастернака к жене. — Автограф (РГАЛИ, ф. 379, оп. 2, ед. хр. 59). Примеч. 3. Н. Пастернак: «Письмо написано в Москве и отправлено в Киев». 1 Теперь — Киевский вокзал. 2 Мария Львовна Пуриц, у которой Пастернак жил летом 1921 г. 3 С Михаилом Львовичем Штихом. 4 Судебное разбирательство по делу об авансе, выданном на «Спек¬торского» Ленгизом. 5 Ср. «Любимая, — молвы слащавой, / Как угля, вездесуща гарь» (1931). 6 3. Н. Нейгауз отвечала Пастернаку: «Во втором письме твоем мне показалось, что ты хочешь, чтобы я вернулась к Г. Только теперь я поняла, что если это нужно для твоего счастья и покоя — то этого не будет». 7 3. Н. вспоминала, как Пастернак говорил ей, «что поэтическая на¬тура должна любить повседневный быт... По его наблюдениям я это очень хорошо понимаю, так как могу от рояля перейти к кастрюлям, которые у меня, как он выразился, дышат настоящей поэзией» (Воспоминания. С. 177). 8 Имеется в виду авторский вечер Пастернака 9 мая 1931 г., на кото¬ром он читал стихи, написанные в апреле. 9 См. выше в письме об ордере на промышленные товары, выданном в феврале и который надо было реализовать до 20 мая. 10 С. Н. Дурылин прислал Пастернаку книгу «Сибирь в творчестве В. И. Сурикова» (М., 1930). 11 Речь идет о киевских знакомых Нейгаузов сестрах Вере Васильевне и Елене Васильевне Смирновых. 596. 3. Н. НЕЙГАУЗ 15 мая 1931, Москва 15.V.31 Дорогой мой друг, я еще не надоел тебе? Ты ужаснешься и выбранишь меня, когда приедешь: я ничего не сделал из того, что должен был сделать без тебя. Но все это успеется. И я слишком много пишу тебе. Еще одно такое письмо, и я не буду уверен, до¬читываешь ли ты их до конца. Сегодня я хотел написать Гаррику, но вместо него опять пишу тебе. Я бы написал ему горячо и коротко, с беззастенчивой, ни на что не оглядывающейся любовью. Что мой разговор с ним о тебе прекращается, что это больше не тема, что это моя жизнь, в кото¬рой никому не известного больше, чем доступного обнаруженью, что это — ты, никому не известная, а не предмет наших скрещи¬вающихся переживаний. Ты, а не я и не он. Что интерес к судьбе нескольких весенних концертов мыслим у его родных, у киевских знакомых и московских учеников, но ниже его достоинства и его природы. Что судьба этих выступлений в его руках, и именно по¬тому, что множество артистов в его глазах — циркачи, поприще которых дальше проволоки не идет, он намеренно напоминает себе, что он не циркач и его участь проволокой не решается, и умышленно играет всем этим, и давит концерты, как чашки. Что ни он, ни ближайшие к нему люди в таких напоминаньях не нуж¬даются, потому что и сами никогда проволоки не обожествляли. Что с первых встреч я уловил прирожденную бесконечность в нем и как раз к ней всегда обращался, когда всего прямее адресовался к нему. Что теперь как раз время второй раз в жизни сухо, предан¬но, скромно и смело всмотреться в эту бесконечность и понять себя без перебоев, как шоссе, как большой проспект. Что от этой необходимости он не уйдет и тогда, если бы ты рассталась со мной и к нему вернулась. Потому что бесконечности, твоя и моя, заго¬ворили, и ведь это главное из того, что случилось! Ато ведь столько народу влюбляется ежегодно и перестает любить, и превратности в браках так распространены, кого бы это удивило. И вместо это¬го пишу тебе. Недели две назад, в парке, мне стало казаться, что нас не хо¬тят видеть вместе. Тогда сердце упало у меня. Приходила ты, пе¬редавала разговоры, слышанные тобой, но тем для меня и крас¬норечивые, что тобой услышанные и неотраженные. Бобров зво¬нил, в интересах Жени, бородато и усовещательно, из несуществу¬ющей многолетней дали, «лучший друг» Ночной фиалки1, убежденно бескрылый, навязчиво слабый, но и злой, злой, если дать ему все это заметить. И Ир<ина> Серг<еевна> огорошила общим характером сплетен, прекрасный, несмотря на все выход¬ки, человек. И ты точно уходила, не ты (разве ты можешь уйти) — но твое присутствие, твоя помощь, естественность твоего места рядом со мной в глазах жизни, в глазах людей. Уходила так, как можешь уйти сейчас. Но в последнее время мне легко, как зимой. Нас знают вме¬сте и радуются этому. И это — лучшие ваши друзья. Собираясь к Вере Васильевне, чтобы передать письмо Леле2, невольно поду¬мал: Гаррик, по слухам, у Смирновых. Тут знают это. Л<еля> ни-когда не видала меня. И увидит. Сравненья — в пользу и во вред — совершенно естественны. И — неизбежны. Я никогда не стал бы тягаться. Но чтобы и не заподозрить себя ни в чем, по¬шел невыгоднейше. Небритым, нечесаным, в затрапезнейшем моем и штопаном, которого, ты никогда не видала, и в уродли¬вом моем пальто, хотя тепло было, в пальто, которое Женя заве¬щала дворнику отдать. Вера Васильевна больна, бедняжка, у нее возврат давнишней малярии. Но застал ее на ногах. Слабость искажает иные лица. Но ее еще выигрывает от усталости. Какой я вздор пишу об этом посещенье! Но вот что важно. Она сияла, и дочка и сестра. Все в ее комнате прощало меня и ничего не сравнивало. Она сказала мне о своей радости по поводу всего, несмотря на свою большую и постоянную любовь к Гарри, как она прибавила. И так же неразрывны мы в сознанье Асмусов и даже — в представленьи В<алентина> Ф<ердинандовича>, — я был у них вечером. Но ты, верно, забыла меня, моя Лялечка, любимая моя, у меня в Киеве нет союзников, и их очень много там у того, что считают и хотят считать ради собственной сохранности тобою и Гарриком. Но это не вы. Ах, как знаю я это! Обрадовались двум чудным, двум кра¬савцам, двум вдохновенным и набросились, и окружили давним пре¬данным кругом, чтобы вы сияньем своим осветили их полужизнь, ни перед кем не отчетную, ни перед каким небом не обязанную ис-пытаньем, знающую одни школьные экзамены и никаких других. Ах, как обнимаю я тебя в этой грусти и недоверье к ним и — веришь ли — почти плачу над этим местом письма, горячая и хорошая моя! Просьба. Протелеграфируй мне, со мною ли ты эти дни или нет. Но — холоднее, чем в обычае у вас обоих. Нежности в теле¬граммах смущают меня. Их пришли в письме, если есть и будут. И поцелуй Гарри. Весь твой Б. P. S. Нынешний день (15-е) хотел посвятить делам: всем — от нафталина до дачи, денежным и судебным. Но вчера либо про¬глотил какую-нибудь в хлебе запеченную дрянь, либо просто объелся. Проснулся от страшной тошноты, и всю ночь была рво¬та. Извини, что пишу об этом. Чувствовал бы себя неплохо, но еле передвигаю ноги, такая слабость. И буду день на диете. Это к тому, что опять не пришлось по делам и вновь день потерян. Ты не сердись и не беспокойся, все уладится. Когда же ты приедешь и действительно ли Гаррик вернется не раньше 19-го? Упомянула бы в телеграмме. Помнишь ли ты, как я люблю тебя? Видишь ли? Напиши мне письмо, большое и обо всех. Не преувеличивай значенья моих слов о Киеве и знакомых. Не только никакой неприязни, но напротив: всех люблю. Твои улицы, твои люди. И потому вижу их с понят¬ной теплотой. И даже ведь на дачу хотел, под этим углом зренья. Адика обнимаю, — письма выражают ничтожную лишь часть того, что думаю. Но ты ведь все знаешь лучше моего. Да, будешь рассказывать им, сообщи, если хочешь, что из¬бранными обязан тебе, что ты это сделала, что я этим счастлив3. И опять длинное письмо. Последнее, клянусь тебе. До сви¬данья. Москва 19, Волхонка 14, кв. 9. Впервые: Письма Пастернака к жене. — Автограф (РГАЛИ, ф. 379, оп. 2, ед. хр. 59). Примеч. 3. Н. Пастернак: «Письмо написано в Москве в Киев». 1 «Ночная фиалка» — книга стихов Александра Блока. Ироническое, данное в кавычках определение С. Боброва говорит о его неприязненном отношении к Блоку. 2 О намерении Пастернака передать письмо Зинаиде Николаевне че¬рез сестер Смирновых см. в письме № 595. 3 Имеется в виду книга: Борис Пастернак. «Избранные стихи», кото¬рую составляла Зинаида Николаевна (вышла в 1933 г. в изд. «Федерация»). См. письмо Асееву № 637. 597. Е. В. ПАСТЕРНАК 15 мая 1931, Москва 15.V.31 Дорогая Женя! Я очень рад, что до полученья известий от тебя успею еще раз самостоятельно к тебе обратиться. Они могли бы повлиять на меня, т. е. ограничили бы прямую мою естественность с тобою. Я как о подарке мечтаю о времени, когда ты мне скажешь, что ты простила меня, что дальнейшее теченье моей жизни не при¬чиняет тебе больше боли. Спустя несколько дней после твоего отъезда Зина получила тревожные известья из Киева. Кс<ения> Петр<овна>1 сообщала, что концерт Г<енриха> Г<уставовича> при полном сборе и аншла¬гах прошел, по ее словам, вяло. Доиграв последнюю вещь програм¬мы, Гаррик ударил кулаком по клавиатуре, вскочил, побежал с эст¬рады в артистическую, споткнулся, упал и лишился памяти. Когда его привели в чувство, — разрыдался и плакал, не стесняясь при¬сутствием администрации. Кс. Петр, предлагала Зине все вновь взвесить и обдумать и выражала робкое пожеланье, чтобы она по крайней мере приехала на эти дни поддержать Гаррика и ему по¬мочь, — сбивчивое, полное оговорок и извинений письмо, какие всегда в таких случаях пишутся друзьями. Зина поехала в Киев. Я так подробно цитирую письмо Кс. П., потому что это — чужое. Все это нестрашно и неважно, и серьезность жизни гово¬рит не на этом языке. Главное же, что это столь же мало Гарриков язык, как Зинин, или мой и твой. Я много по этому случаю гово¬рил ей о тебе, о том, как удивительно ты собой овладела; о твоем достоинстве и выдержке последних дней. Я люблю Зину и не разлюблю ее. Вероятно она нуждалась в том, чтобы я воспрепятствовал ее поездке и не захотел ее. Она ска¬зала, что все будет по-моему, как я захочу. Но я отказал ей в такой поддержке. Напротив, мое искреннее убежденье, что она должна и может поставить сейчас Гаррика на ноги, как никогда, и только вырастет от этого. Это можно сделать в два-три дня и вернуться. И вот я с ней в разлуке. — Обыкновенно, когда я оставался без тебя, для меня начинались неописуемые терзанья. Я исходил тоской о тебе, мне казалось, что ты все грустишь и тебе нехорошо, и никакого моего беспокойства о тебе недостаточно, чтобы твою опечаленность уравновесить, и все это наконец завершалось тем, что я убеждался в своей неспособности любить тебя так, как ты заслуживаешь и тебе это нужно. Я посылал тебе письма, одно не¬жнее другого, одно за другим, и всегда с таким чувством, что это я не мир строю с тобой, а заливаю какую-то пропасть, пропасть оби¬ды или обмана, и ее никогда ничем не залить. Я вновь и вновь ловил себя на мысли, что таким мученьем жизнь не может быть ни для кого, ни для тебя, ни для меня, и значит наша совмест¬ность — ошибка. И как долго эту ошибку нельзя было исправить. Разлука с Зиной до того легка, что может показаться равнодушь-ем. Мне без нее, как без искусства, — я о своей вине перед ним не фантазирую, я знаю: его нет, а завтра оно войдет и я с ума сойду от счастья. Я именно не преступник перед Зиною. Мы оба преступ¬ники. Я о тебе думаю много и хорошо. И впервые без всякой рас-травленности, с чистою совестью, легко, с радостной готовнос¬тью слушать тебя, быть тебе полезным, — с интересом. Когда бу¬дешь писать, напиши, как тебе: об обстановке и о людях. Мне хо-чется, чтобы тебе было хорошо, и если бы ты сама этого пожела¬ла, но — серьезно, я был бы счастлив. — Больше я тебе таких дур¬ных писем, как это, писать не буду. Его же я пишу из предосто¬рожности. Я боюсь, что ты и дружбу нашу подвергнешь непосиль¬ному испытанью, что и дружбой этой невозможно будет дышать. Я и тут не снес бы сознанья, что как я ни повернись, моя судь¬ба и в качестве друга причинять тебе одни огорченья, если только я не ограничу своего дыханья одной тобою. Это можно свободно подарить, потребность же в этом, прямо показанная, — ужасает. Сознавать себя единственною ставкой другого — невыноси¬мо. У этого другого должны быть какие-то выходы, помимо тебя. Иных такая единственность подымает в собственном мненьи, на меня же от нее веет душевным вампиризмом, это умерщвляет меня. Ты была удивительнейшим образом собою, и была незабыва¬емо прекрасна, когда зимой, в ответ на мое признанье (перед но¬чевкой у Полонских) сказала, что берешь все свои упреки назад, что не судишь моего чувства, раз оно серьезно, и отпускаешь меня. Останься на этой высоте, дай мне знать тебя такою. Не пиши мне, пока не уляжется все у тебя, пока не сможешь написать мне просто, как товарищу: всякая другая попытка вновь и вновь бы растравила тебя. Но напиши, если можешь, о наших (главным образом о папе) — Шуре, например. Также извести сво¬их, — Гита часто справляется. — Поскорее выясни насчет Лизы2. Здоровье папы (Л. О.) меня крайне беспокоит. На днях напишу им и Жоне. Всякое известье о его состояньи будет легче нетерпе¬ливой неизвестности, в которой нахожусь, потому что Жонины успокоительные сведенья, к тому же и косвенные, устарели, им уже больше двух недель. Обними Жененка. Открытку его, особенно трогательную тем, что слово Елесавета Михайловна занимает пол-открытки, полу¬чили. Она (Е. М.) часто заходит, страшно любит Жененка. Последние дни болела печенью. Сегодня уезжает Шура (прислуга), под крик и шипенье Пр<асковьи> Петр<овны> и тихие отзыванья меня в уголок Юл<ии> Б<енционовны>. Люди всегда верны себе и одинаково невозможны. Мне хорошо, как зимой. Дай Бог тебе всего лучшего. С<ар-ра> Дм<итриевна>3 справлялась о тебе по телефону. — Не оты¬щешь ли Савичей4 и не возобновишь ли былого знакомства? Тог¬да кланяйся им от души. Твой Б. Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. 1 Ксения Петровна — киевская приятельница Нейгаузов. 2 Лизы Павловской, которая жила в Париже и приглашала Е. В. Пас¬тернак. 3 Скульптор С. Д. Лебедева была близкой подругой Е. В. Пастернак. 4 Писатель Овадий Герцович Савич и его жена Аля Яковлевна. 598. 3. Н. НЕЙГАУЗ 17 мая 1931, Москва Зиночка, ляля, Зина, лялечка, Зина моя. Благодарю тебя за телеграмму. В одном из писем я оговари¬вал, что по телеграфу холод естественнее прямого чувства1. Не придавай значенья этим словам. Я ими предупреждал событья и хотел облегчить тебе легко вообразимую трудность твоей роли — не всей, но только в этой части: в выборе слов, после того, что столько раз телеграфировалось Гаррику, и телеграфировал он, и, в лучшем смысле слова, мы оба подбирали для телеграмм наиболее значащие и успокоительные выраженья: Но ты ведь любишь меня? Ну и хорошо, верю и боготворю тебя. Вчера ходил по делам, судебные уладил, нафталину не нашел, заплатил за три месяца за квартиру и впервые преступил порог распределителя, в который ты по моим настояньям ходила пер¬вой, и так давно2. Ты его видела и меня поймешь. У меня глаза разбежались. Ну как не пойти туда с тобой! С этой целью после долгих упрашиваний уломал заведующего продлить срок до 30-го. К этому времени ведь ты приедешь?3 Наверное, это нехорошо, но доступность всего подействовала на меня сверхматерьяльно, точ¬но в исполненьи Коутса4. И мне так не терпится сходить с тобой на этот утренник. Ордер не использован, кажется, более чем на¬половину. Ты накупишь детям, наберешь материи, и Иринушку (Николаевну) мы как-нибудь с собой возьмем. Приезжай же по¬скорее, дуся! Зачем ты боишься Волхонки?5 Ты переоцениваешь мою мни¬мую нереальность. Напротив, все время, что я думаю о моей на¬конец близкой жизни с тобой, она у меня насыщается часами, положеньями, делами, свершеньями, ярко верными в их прозаиз-ме, как сундук или стеганое одеяло. Я предвосхищаю эту сплош¬ную, частыми взрывами надрывающуюся радость, как яичницу на воздухе горячим летним утром, когда все блески лета выпущены глазком на сковородку: синева — желтком, белком — облако; жел¬тком — листья тополя, белком — дом. И я люблю жизнь с тобой, как яркий завтрак за безмерно огромным завтраком мира, как ку¬шанье из света, заслуженное силой нашего голода, как кушанье, которое черно-белою двухсветной яичницей схватывает стерео¬скоп. Любишь ли ты смотреть в них? На заросшие пруды. И где-нибудь в глубине лодка, так тщательно отовсюду завешанная ива¬ми, что ее не сразу открываешь, как человека в занавешенной го¬стиной. — Ах, не все ли равно: Волхонка ли, нет ли и когда, и на сколь долгий срок*, когда что бы ни подали, все это будут блюда, и все они благодарно и радостно будут поглощаться главным в нас, чем мы переплелись и безмолвно друг другу поклялись: светопожира-ющей силой нашей радости и надобности друг в друге. — Это бу¬дет Волхонка. Неделю или две. Может быть, уборка. Может быть, какой-нибудь удар от фининспектора. И все — букеты. Именно в своей реальности. Потом мы пойдем к Трояновской6 выяснять, под какими тополями располагаться летним нашим завтраком. Потом будет, может быть, Магнитогорск7. А может быть, и нет. Но все это при тебе выяснится. И с тобой пойдем, заявим, и нам подыщут другую квартиру. И пр. и пр. Я хочу жить пронзен¬ным и прозиненным. Я стану немногословным — ты будешь близ¬ко и постоянно рядом, вещи и положенья будут говорить за нас. Я буду много работать. Ты поможешь мне? Мне так верят сейчас, так одарили, дав тебя, что мой долг перед жизнью удесятерился, как ни велик он был и раньше. Но ведь ты близкая, близкая моя подруга, тебе любо ведь, что на свете нелегкими усильями, не хал¬турою и не на проценты с чужих капиталов, медленно и мужествен¬но срабатывается какое-то световпечатлительное цельное пони¬манье жизни, руками двух, этою и так понятою жизнью и связан¬ных, моими и твоими,— ты ведь прежде всего любишь это, если полюбила меня? И ведь я не зверь, ведь я как ты, и ты как я. Тогда зачем ты боишься Волхонки? И чем нереален я? И чем плохо, что когда ты едешь со мной и Адиком на извощике на вокзал, он уже не извощик? Или такой извощик, настолько извощик, каким он может быть только на детскую мерку Адика,— событье на четырех колесах. После дневных дел хотел зайти в Трубниковский за чемода¬ном, но задержался по делам и пришел, когда Ал<ександра> * Т. е. куда мы с нее с тобой переедем, если ты не разлю¬бишь меня. Я так это сказал. (Прим. Б. Пастернака.) Арк<адьевна> уже спала. Захвачу сегодня пораньше. Отвезу пись¬мо на Брянский и оттуда повидаю Лялика и отнесу чемодан8. Но старушка (Рыжова, кажется), отпершая мне, сказала, что Лялик весел, блаженствует, ни разу не плакал за все эти дни и Ал. Арк. им не нахвалится. Потом на лестнице поднялся невообразимый лай вперемежку с кошачьим фырчаньем, это вывели собачек Со¬коловских гулять. Внизу у порога столкнулся с Ан<ной> Петр<овной>9. Спрашивала о тебе, о Гаррике (я еще не знал, что дома меня ждет чудная твоя телеграмма) и тоже про Лялика: буд¬то бы он даже сказал, что так ему лучше гораздо. Я сказал, что сообщу тебе это, сославшись на нее. Она тоже тебе напишет. Встревоженно звонил Мильман10, спрашивал о Гаррике, от лица класса и своего. — Я вчера думал, возвращаясь оттуда, сказать ли тебе это или не сказать. И говорю. Я сам, может быть, виноват, я просил, чтобы ты меня не забывала, если что случится. И только. (Но это так много.) Может быть, мне следовало связать тебя другою просьбой, и — несвободной — тебе легче было бы сопротивляться ему и от¬части самой себе11. Но если это опять случилось, это очень больно. Потому что на этот раз условный, несущественный, полусуеверный знак вер¬ности, телеграфный знак — должен был быть гораздо больше твоею потребностью, чем моею. Я именно не просил тебя об этом, потому что вообще желал тебе здоровья и спокойствия на доро¬гу—а какой здоровой и спокойной могла бы ты быть, если бы это произошло? Ты сама говорила мне об этом в тот месяц, как о муке. «Я плохая», — говорила ты, но плохи были мы, я и он, тем, что заставляли тебя нести все, а не ты. Но теперь последние слова были сказаны, уехал Гаррик, уеха¬ла Женя, все определилось, точные пробы вечного тепла и учас¬тия на будущее время были даны обоим с обеих сторон, Гаррик, большой в своем горе, говорил мне немыслимые, непроизноси¬мые по сочетанью собеседников слова в переулке. На что они опи¬рались? На запоздалое воспоминанье: что пусть преступник, я че¬ловек, пусть преступница, ты человек тоже. И, может быть, на та¬кие: пусть и в потрясеньи, он не проиграл бы, а вырос, если бы сдержался, и что именно в этой выросшей сдержанности он дол¬жен был прощаться с тобой, и что это не мораль, а чистота гени¬альности, и что если даже другой человек — инструмент, на кото¬ром разыгрывают свою судьбу (а уже и это ужасно), то он ли не знает обращенья с инструментами! Каким же мученьем это должно было стать для тебя теперь, когда все определилось, если ты любишь меня и — если это по¬вторилось! Если это случилось, то слушай, скорее, Ляля, Лялюся моя! Тогда ведь это то же, как если бы мне пришлось расстаться с моим насквозь рвущимся светом, с моей громко бьющейся вер¬ностью тебе! Теперь, когда каждый вздох мой отливает блеском и я кажусь себе золотым, потому что все это не мое и я весь твой, а все, что принадлежит тебе, драгоценно. И неужели тебя постави¬ли перед такою болью! Тогда перестань мучиться, ангел мой,— ты ни в чем не вино¬вата. Мы все покроем это с тобой, все загладим, все залечим. Но Гаррик, Гаррик — кто такой Гаррик в таком случае, если это слу¬чилось? Но я пишу о невозможном, это невероятно, этого быть не могло. И я гоню, гоню эти страхи. Я так боюсь их притягательной власти. Die Eifesucht ist eine Leidenschaft, die mit Eifer sucht, was Leiden schaft. Ревность — страсть, со рвеньем ищущая того, что причиняет страданье. Лучше совершенно не глядеть в ту сторону. Когда же ты все-таки приедешь? Я знаю, что ты не уступила, что он не испытывал тебя, что этого не было. Не правда ли? Телеграфируй. Боже, как я тревожно связан с тобою! Знаешь, во что игра? О крылатой или бескрылой жизни. Помни себя, не роняй, ты большая, с большой жизнью, от этого не отрекайся. Свяжи себя с ним, если тянет, но окрыленно, громадно, наотрез без меня. Но не бескрыло с ним и со мною. Ах, как трудно объяснить, почему я чувствую за тебя, должен чувство¬вать и не могу иначе. Пиши, телеграфируй. Косвенно об этом; о том, когда при¬едешь. 19-го, вечером, если не будет известий, — я у Ольги Серге¬евны12. Все эти дни писал тебе с верою, до последней степени глупо и длинно от полноты счастья, и вдруг напоролся на острую нестер¬пимую боль. Но ведь это не так? Впервые: Письма Пастернака к жене. — Автограф (РГАЛИ, ф. 379, оп. 2, ед. хр. 60). Датируется по содержанию. Примеч. 3. Н. Пастернак: «Письмо послано из Москвы в Киев в 31 г.». 1 В письме № 596 Пастернак писал 3. Н. Нейгауз: «Протелеграфируй мне, со мною ли ты эти дни или нет. Но — холоднее, чем в обычае у вас обоих. Нежности в телеграммах смущают меня. Их пришли в письме, если есть и будут». 2 Ведущийся в письмах разговор о распределителе промышленных товаров имеет особое значение, и слова о том, что «глаза разбегаются» от того, что там имеется, нужно оценивать с точки зрения того, что со време¬ни нэпа в магазинах нельзя было ничего купить. «Это разгар времени, — писал Пастернак в очерке «Люди и положения», 1956, — когда, по остро¬умному замечанию Белого, торжество материализма упразднило на свете материю. Нечего есть, не во что одеваться». 3 Сохранилась телеграмма: «Телеграфируй срочно, сколько пробудешь <в> Киеве. Крепко люблю. Много новостей, все радостные. Горячо благо¬дарю за известия = Боря» (РГАЛИ, ф. 1334, оп. 2, ед. хр. 428). 4 Имеется в виду впечатление от концерта английского дирижера Алберта Коутса, приезжавшего на гастроли в Россию в конце 1929 г. 5 Многолюдность и тесная коммунальное™ квартиры на Волхонке психологически затрудняла для 3. Н. Нейгауз переезд в нее со своими деть¬ми, прислугой и няней. Она выражала желание жить одной с детьми в Труб¬никовском пер. (письмо № 601). 6 Художница Анна Ивановна Трояновская приглашала Пастернака с семьей провести лето 1930 г. у нее на даче «Бугры» под Малоярославцем. Тогда это приглашение осталось неиспользованным из-за поездки в Ирпень. Теперь Пастернак хотел поехать туда с 3. Н. Нейгауз и ее сыновьями. 7 Речь о поездке в Магнитогорск с писательской бригадой. 8 Зинаида Николаевна беспокоилась об оставленном у воспитатель¬ницы Александры Аркадьевны младшем сыне Станиславе (Лялике) и про¬сила принести им чемодан с вещами, оставленный в квартире на Труб¬никовском. 9 Анна Петровна — соседка Нейгаузов по дому в Трубниковском. 10 Марк Владимирович Мильман — композитор и пианист, друг Г. Г. Ней- гауза. 11 Речь идет о возобновившихся отношениях Зинаиды Николаевны с Г. Г. Нейгаузом. 12 О. С. Щербиновской, жены Пильняка. 599. П. П. КРЮЧКОВУ 20-е числа мая 1931, Москва Глубокоуважаемый Петр Петрович! Груздев на днях сказал мне, будто Алексей Максимович выразил готовность поспособствовать переводу «Охранной грамоты» на инос¬транный я<зык> в рукописи, и ее для этого можно доставить Вам1. Передать Алексею Максимовичу мою радость и чувство счаст¬ливой озадаченности я просил Груздева. Вероятно он это исполнил. Я также сказал ему, что в другое время не с такою жадностью ухватил¬ся бы за эту возможность, но недавно мне удалось собрать за границу жену с ребенком, и они сейчас в Германии. Им валюты не дали и у меня нет возможности ее им перевести2. Такой ускоренный перевод, если бы он состоялся, неожиданно выручил бы меня с этой стороны. Я на несколько дней уезжаю в Киев, и на всякий случай занес Вам названную рукопись. Заслуживает ли она перевода или нет, я не обсуждаю и не ставлю его перед своею совестью по уже приве¬денному основанью. Итак, если под Груздевским желаньем порадовать меня была почва и сохранилась, — просьба моя к Вам передать рукопись кому укажет Алексей Максимович. Другое дело еще важнее и я должен был бы начать с него. Прилагаемое письмо я получил более месяца назад, и ждал имен¬но приезда Алексея Максимовича, ибо иных путей во спасенье отправителя не вижу. Письмо от Шипулина, молодого поэта, ко-торого года три-четыре назад рекомендовала мне Екатерина Пав¬ловна. Он мне очень понравился, юноша с прирожденно-незави¬симою тягою к непосредственному смыслу и правде, несомненно одаренный, не столько творчески, сколько с жизненно нравствен¬ной стороны. Я все это ему говорил, кое-когда и помогал даже в скромных и мне доступных размерах, — но в этом случае вмеша¬тельство мое вряд ли принесло бы ему пользу, если бы даже я и знал, как свое участие оформить и куда направить. Очень прошу Вас, дайте ход делу, изложенному в письме3. Жму Вашу руку. Ваш Б. Пастернак Волхонка 14 кв. 9 Из Киева буду на ближайших днях. Впервые. — Автограф (Архив Горького, KK р. л. 12 8/5). Петр Петрович Крючков — секретарь А. М. Горького. 1 Желая оказать поддержку Пастернаку, он предлагал ему устроить первое издание «Охранной грамоты» в Германии, обогнав русское, чтобы автор мог получить всемирные права на свою книгу. 2 Две последние фразы подчеркнуты рукой адресата. 3 Письмо к Горькому неизвестно. Шипулин — неустановленное лицо. 600. А. В. ЛУНАЧАРСКОМУ 25 мая 1931, Киев 25.V.31 Дорогой, дорогой Анатолий Васильевич! Бессовестно надое¬дать Вам, и это — уже второй раз1. Но клянусь Вам, больше этого не будет никогда. Одного слова Вашего достаточно, чтобы устро¬или в доме отдыха в Преображеньи (под Киевом) Зинаиду Нико¬лаевну Нейгауз с ребенком. Позвольте не объяснять Вам, почему за это ратую я и мне это так дорого. Да, Вы, может быть, что-ни¬будь и знаете. Я приехал сюда в неудачный (выходной) день сек¬ции Научных работников, от которой это зависит. Да и все равно я бы, верно, ничего не сделал. Я хотел дождаться Вас тут, но на днях должен из Москвы отправляться с бригадой в Магнитогорск. Уверен, что Вы извините меня. Привет Наталье Александровне. Любящий Вас Б. Пастернак Впервые: «Второе рождение». — Местонахождение автографа неиз¬вестно. Письмо написано в ожиданье предполагавшегося приезда Луначарс¬кого в Киев, но не было отослано и осталось у 3. Н. Нейгауз. Знакомство Пастернака с Луначарским завязалось с дружеских отношений с ним его отца, Леонида Осиповича, в 1910-х гг. Луначарский неоднократно защи¬щал Л. О. Пастернака от выселения, с его помощью Пастернаки получи¬ли возможность уехать в Германию для лечения. Благожелательность нар¬кома просвещения к родителям смущала Б. Пастернака, что сказалось в дарственной надписи на книге «Сестра моя жизнь»: «Анатолию Василье-вичу Луначарскому. Как строю мыслей, обезоруживающих своей родствен¬ностью и правотой, широте, слишком всеобъемлющей, чтобы на нее вся¬кий раз в частях не ополчаться, дружбе предложенной и непринятой от признательного и любящего, непризнанного и теперь уже не притязаю¬щего на признание автора» (1 мая 1922). — Scottish Slavonic Review. 14 Spring 1990. С. 191. 1 Луначарский по просьбе Роллана помогал получить разрешение на выезд Б. В. Пастернак с сыном в Германию. 601. 3. Н. НЕЙГАУЗ 28 мая 1931, Москва Лялюся, золото мое, — двенадцать часов, пишу тебе перед сном, вижу тихий твой дворик1, а под окном бредовая, полная гро¬хота и пыли, даже и ночью, — Москва. Лялечка, к вечеру в дороге мне стало невозможно тоскливо без тебя, мне так стало потому, что день был легкий, облачный, мы ехали лесами, перед тем осве¬женными дождем, одуряюще пахло березой, и соловьи заглушали шум поезда — и вот эта благодатная немучительность обычно му¬чительного пути и это свищущее наслажденье, просыревшее до недр и звонкое на версты, переполняло тою же благодарностью, что и ты, и я не знал, куда деваться от нежности к тебе: я чуть не плакал от головокружительной, выпрямляющейся во весь твой цвет, и рост, и голос тоски и взял письмо твое, единственное, по¬лученное в Москве перед отъездом (я возил его с собой в Киев), и как ложиться спать, положил его на грудь под рубашку. Лялечка, страсть к тебе есть огромное, заплаканное, безмол¬вно ставящее людей на колени знанье, и любить значит любить тебя, любить же тебя значит существовать в посланничестве, в посланничестве ночи, леса и соловьиного свиста. Милая, жизнь моя, ты — моя жизнь впервые непререкаемая, как до сих пор — в одиночестве. А по приезде нашел несколько писем на столе, и сре¬ди них твои. О, ведь их два, а ты не сказала мне, и я ждал одного! Чтоб никогда, никогда больше ты не касалась своего почерка и тем паче своего голоса в письмах! Ты знаешь, первое по времени так потрясло меня, что, не вскрывая второго, я бросился по теле¬фону упрашивать, чтобы освободили меня от Магнитогорска. Ты знаешь, я бы остался в Москве, но вдвоем с тобою, без отвлекаю¬щего соседства спутников и впятером обсуждаемых дорожных впечатлений. И моими мольбами так прониклись, что отказали не сразу, а в некотором страхе за мой рассудок пообещали сделать все возможное и дать ответ к вечеру. — Теперь я знаю: переделать этого нельзя, — говорят, вся бригада бы развалилась и никто бы не поехал. Наверное, врут, я ничего не понимаю тут — факт тот, что меня не отпустили. Но позволили, если мне станет невтер¬пеж, прервать поездку и даже улететь назад на аэроплане. Этому придают какое-то политическое значенье. Но на совещанье я пре¬дупредил, чтобы ничего «нового» от меня не ждали, что я еду с готовой и очень личной верностью жизни и ломать поэта в себе (тебе) не собираюсь, как бы ни было велико строительство, кото¬рое увижу. — Телеграммы о Преображеньи еще не получил2. Вероятно, вышлю тебе только триста, потому что об остальных в эти два дня списаться не удастся, и переговоры о собраньи отложу до приезда из М<агнитогорс>ка. Был у Гаррика, не застал никого. В 11 часов он позвонил, оказывается, был в консерватории, а Лялик у Асму¬сов — Ал<ександра> Аркад<ьевна> испросила себе двухдневный отдых. От Гаррика, разыскивая его, зашел к Архангельскому3. Не найдя его, хотел и должен был уйти домой, но В<ладимир> А<лек-сандрович> задержал на несколько минут, и, естественно, о чем заговорил он. Он подвергал критике твои планы, находя их не по времени романтическими, и упрекал меня в недостатке ясно про¬явленной воли. Я сказал ему, что так проникаюсь твоими желань¬ями, что они становятся моими, и что мне верится в исполнимость всего, чего бы ты ни захотела. Но он справился о твоем адресе, я не видел причины его скрывать, и он, наверное, напишет тебе. Меня это немного волнует: как бы он не огорчил тебя чем-нибудь. Он спросил меня, все ли разорвано у тебя с Гарриком, т. е. не есть ли твое желанье жить одной в Трубниковском скрытая надежда на возврат и пр. и пр., и я ответил ему, что мне кажется, что ты с ним рассталась, — и это «кажется» удивило его и показалось ему неосновательным, я же считаю, что ответить по-другому было бы в отношеньи тебя грубо и еще меньше чем лишь по-человечески, т. е. только по-мужски (по-муравьиному, по-клопиному). Мне страшно хочется сохранить всю твою редкую нравствен¬ную свежесть, которая от тебя неотделима и кажется им детской вздорностью. Я был у секретаря Наших Достижений4, чтобы узнать о судьбе другого детского вздора. Рукопись «Охр<анной> Гр<амо-ты>» Горьким отослана уже за границу. На вопрос о том, на какой язык ее предполагают переводить, секр<етарь> ответил: «на все», — и, по правде сказать, я не понимаю ни ответа этого, ни таинствен¬ных форм Горьковской заботливости обо мне. Это веянье загадоч¬ного всемогущества издалека, через секретаря — какая-то обидная фантасмагория. Я не мальчик, последние три года ко мне обраща¬лись иностранные издатели (из Германии и Франции), и это я сам отговаривал их от каких-либо затей со мною, потому что считал (и по праву), что ничего заслуживающего широкого интереса у меня не имеется. И «Охр<анная> Гр<амота>» — первая вещь, которая из рамок местной случайности как будто выходит5. Но насколько бла¬городнее и выше Роллан с ненаигранной, истинной и лично пря¬мой простотой его ответов, вне секретарей и всего прочего! Тем временем, как я ездил, мне прислали новые стихи, мне посвященные. Вот хлынуло! На этот раз от С. Н. Дурылина, о ко¬тором тебе рассказывал. Начинается так: «Ты был задуман круго¬вою чашей» — и как ее жизнь вытачивала, и теперь — век ее и тор¬жество, и она пущена в крут, и пр. и пр. — страшно трогательно6. Милая белая милота моя, бездонно чистая, скромная, покор¬ная, равная, достойная, захватывающая, тихая, тихая, тихая — зо¬лотая моя! Я все силы приложу, чтобы Лялик поехал с нами7. Пока об этом ни слова. Я не знаю, когда буду назад и как все сложится. Тогда видно будет, я ли с ним заеду за тобой в Киев или ты за нами сюда. Но путешествие с ним будет для меня настоящей радостью, и ты увидишь, как я с этим справлюсь! — Но письма твои!! Как мне это сказать, чтобы ты поверила? Ты пишешь так чудесно, как мне не дано и в мечтах: я хотел бы уметь так выражать себя, так нерастра¬ченно-полно, сдержанно-взрывчато, грустно-содержательно. Ты меня многому научишь. Мы удивительно суждены друг другу: тут что-то настолько неожиданно родное, что иногда мне кажется—что-то откроется впоследствии, как в драмах с запоздалыми узнаванья-ми, какая-то вдруг всеобъясняющая биографическая подробность. Писал все письмо в страшных торопях, кончаю еще того по¬спешнее. Главное: горячо благодарю тебя за твои чудные письма — они таковы, что я из-за них хотел отменить поездку. Уезжаю через несколько часов. Рассчитывать надо, что перерыв в переписке бу¬дет абсолютный: не жди ничего от меня, ничего не буду ждать от тебя. Это потому, что открытки мои с пути будут идти неделями и получаться, когда я сам буду с тобою. Напиши Гаррику. Я был у него. Лялик ужасно похорошел, ластится и жеманится — полуго¬лый: страшная жара. На днях его возьмут на дачу либо Асмусы, либо М<илица> С<ергеевна>, либо Суворовы8, либо же Ал<ек-сандра> Арк<адьевна> — все эти возможности имеются. Я с ты¬сячей извинений раза три просил Гаррика разрешить мне взять его с нами на Кавказ. Это мое сильнейшее желанье. Он мне отказал в этом, и ему и мне говорить об этом неудобно. Помоги мне в этом, т. е. успей списаться с Гарриком на эту тему (т. е. о Лялике и Кав¬казе), чтобы дети были вместе и при тебе. Успей вырешить это за те три, а может быть, и две недели, что я буду в дороге. Телеграммы о Преображеньи еще нет (28-е) — тревожусь, но через 3 часа на вокзал, и потому ничего не могу сделать. Гаррика просил сходить в ЦКУБУ и заявить, что тебе предоставляют одно из мест для мос¬квичей, потому что тут мое появленье повлекло бы еще к боль¬шим неудобствам для него и т. д. На случай, если ты не в Преобра¬женьи: трать вовсю, дуся моя, питайся так, как только позволят городские запасы Киева. Деньги есть и будут и для Жени, и для Гаррика, и для всех. Мне хочется, чтобы он отдохнул. Ужасная спешка мешает рассказать тебе толком о себе. По слухам, Горький много говорит обо мне, отзывается с большой любовью и пр. и пр.,— но я его не видел. Наконец узнал причину затребованья ру¬кописи: трогательная заботливость. Оказывается, только при пе¬реводе с рукописи, до выхода оригинала, закрепляются авторские права за границей и распространяются на весь мир. Перевод с пе¬чатного изданья — никаких прав не дает. Другая новость: Горький предложил Ленинградскому изд<ательству> издать серию избран¬ных поэтов, начиная с Державина, и последними входили Блок и я, но Пушкина, Лермонтова, Блока и меня отвели, потому что осе¬нью все мы выходим полными собраньями в том же издательстве9. Нарочно пишу в этом хамовато-панибратском стиле: «все мы», чтобы ты оценила хлестаковскую соль этого ощущенья. Асмусам 20 раз звонил, не подходят, нет времени, уезжаю, не сказавшись. Напиши И<рине> С<ергеевне> об этом — разрыва¬юсь на части. Мне пиши на Волхонку, точно я тут. Приеду, набро¬шусь на твои письма, обниму в них. Крепко целую тебя, крепко целую тебя, крепко, крепко, крепко, Ляля, Ляля, Ляля, Ляля моя. Твой Боря Впервые: Письма Пастернака к жене. — Автограф (РГАЛИ, ф. 379, оп. 3, ед. хр. 59). Датируется по содержанию. Примеч. 3. Н. Пастернак: «Письмо написано перед поездкой в Магнитогорск в Киев». 1 Пастернак только что вернулся из Киева, куда ездил к Зинаиде Ни¬колаевне, остановившейся у своей приятельницы Р. Г. Перлиной на ул. Гер-шуни (бывш. Столыпинской). 2 По просьбе Зинаиды Николаевны Пастернак занимался устройством на лето ее с детьми в санаторий ЦКУБУ (Центральной комиссии по улуч¬шению быта ученых) «Преображенье» под Киевом (см. письмо № 600). 3 Владимир Александрович Архангельский — ученик Нейгауза по Ки¬евской консерватории, по образованию инженер. 4 Журнал «Наши достижения» издавался Горьким, секретарем редак¬ции был П. П. Крючков, которому Пастернак писал в 20-х числах мая 1931 и передал рукопись «Охранной грамоты». См. письмо №599. 5 То же Пастернак писал Дж. Риви (письмо № 584): «Это первая вещь, которую я без стыда увидал бы в переводе». 6 «Ты был задуман круговою чашей...» — стих, неизвестно. 7 Речь идет о намерении поехать в Грузию. Получив телеграмму от Паоло Яшвили с приглашением, Пастернак сообразовал свой ответ на нее с желаниями Зинаиды Николаевны. 8 М. С. Бородкина была невестой Г. Г. Нейгауза в 1916-1917 гг., в 1928 г. стала матерью его дочери, после его расставания с Зинаидой Ни¬колаевной — его второй женой. Ученица Ф. М. Блуменфельда, пиани¬стка Таисия Георгиевна и ее муж А. Н. Суворовы — друзья Нейгаузов и их соседи по дому в Трубниковском переулке (см. воспоминания Т. Г. Суворовой в кн.: «Станислав Нейгауз. Воспоминания, письма, ма-териалы». М., 1998). 9 В связи с планами «Изд-ва писателей в Ленинграде» на издание собр. соч. Пастернак писал И. А. Ц)уздеву 16 марта 1931: «Дорогой Илья Алек¬сандрович! Здесь Ел. Мих. Тагер. Я передал ей заявленье на имя Издатель¬ства с предложеньем собранья сочинений. Я надеялся попасть в Ленин¬град нынешней весной и тогда точнее сговориться, и потому затягивал сда¬чу заявленья. Не знаю, как сложатся у меня обстоятельства. Если другой причины или придирки для поездки не будет, я верно не поеду» («Звезда», 1997, № 8. С. 182). 602. С. Н. ДУРЫЛИНУ 28 мая 1931, Москва 28.V.31 Дорогой, дорогой мой Сережа! Что я за свинья, и когда вздумал поправлять это дело! Через час еду в Магнитогорск и только что из Киева. Зачем писать такие хорошие стихи людям, которые их не заслужили!!1 Как благода¬рить мне Вас за них! 0 книжке2 на другой же день по полученьи был разговор с дочерью С<урикова>, О. В. Кончаловской3. Как знают они Вас, оказывается, и любят! Ведь мне надо Вам по-настоящему написать, Сережа, и — поневоле — о себе. Как это все незаслуженно, и сколько всего, если бы Вы знали, — и все вдруг, — начиная с этой зимы! Сейчас мне, правда, собираться, и это безрассудство, что я пишу Вам. Но через 3 недели я вернусь, и тогда отведу с Вами душу, и заглажу все мои промахи перед Вами, если они загладимы. И я, может быть, попробую что-то сделать для Вас. А теперь позвольте крепко, крепко обнять Вас. Ваш Боря Впервые: «Встречи с прошлым». Вып. 7. — Автограф (РГАЛИ, ф. 2980, on. 1, д. 695). 1 Дурылин послал Пастернаку стихотворение «Ты был задуман кру¬говою чашей...». См. письмо № 601. 2 С. Н. Дурылин. «В. И. Суриков в Сибири». М., 1930. 3 Ольга Васильевна Кончаловская — жена художника П. П. Кончалов-ского. 603. Р. Н. ЛОМОНОСОВОЙ 28 мая 1931, Москва Дорогая Раиса Николаевна! Было много сложного, и хлопоты, и все я в разъездах: сейчас еду на 3 недели в Магнитогорск1. Но нельзя же Вас оставлять без ответа, — итак, вкратце, за сборами, за час до отъезда: Вы не огор¬чили, а восхитили меня и растрогали своим чудесным первым письмом, Вы еще ближе стали мне, став на сторону Жени. Будьте другом ей, она в этом очень нуждается. Сейчас брошу писать и побегу укладываться. Через три неде¬ли вернусь, и тогда напишу по-человечески. Все это временно про¬стите мне. Меня обрадовало Ваше последнее письмо, известиями о Вашем сыне, ведь ко времени первого Вашего письма все было очень тревожно, и какое счастье, что он поправляется. Приложи¬те все возможное, чтобы своей любовью к жизни заразить Женю: у ней тот же прирожденный дар и тяга к радости и здоровью. Но все это сковано сейчас и вот это надо расковать. Глубокое мое убежденье, что по прошествии первого, вы¬нужденно тоскливого периода, разрыв наш скажется на Жене благотворно. Меня всегда преследовало ощущенье, что я огра¬ничиваю ее возможности, заслоняю от нее живую и может быть, без встречи со мною ей сужденную действительность. Задолго до встречи с человеком, по отношению к которому ни одно из этих ощущений немыслимо, меня угнетало уже и одно это на-блюденье, и мы часто и давно поговаривали о взаимном осво¬бождении. Но заводить об этом речь в такой спешке и над чемоданом — безумье, я наверное не те слова говорю, что надо, и рискую ос¬таться и не уехать. Особенно горячее спасибо Вам за все то, в чем Вы зачем-то извиняетесь. И о бумаге2. В какие хлопоты втянул я Вас с ней! И совсем ее не нужно, — есть, достал себе. Спасибо, спасибо. Целую Вашу руку. Ваш Б. П. Я — на Волхонке, адрес прежний. Впервые: «Минувшее», № 16. — Автограф (Russian Archive, Leeds University). Датируется по содержанию. Открытка отправлена 29 мая 1931 г. из Пачелмы (под Пензой) в Кембридж. 1 До Магнитогорска Пастернак не доехал и из Челябинска через не¬делю вернулся в Москву. 2 В письме № 583 Пастернак просил Ломоносову о почтовой бумаге. 604. 3. Н. НЕЙГАУЗ 29 мая 1931, с дороги Дорогой мой друг! Доброе утро. Очень трясет, карандаш прыгает в руке. Добрая глуповатая компания, славные люди1. Едем с водкой, и провизии закуплено на четыреста руб. Судьба послала в спутники рисоваль¬щика-иллюстратора Сварога. Чудесный гитарист — играет Моцар¬та Тему с варьяциями, Баха гавот, испанцев каких-то. А фокстро¬ты заиграл в своей аранжировке — и слушать нельзя, не подпевая, так разбирает. Я даже и подтопывал. На поездку смотрю как на цепь званых ужинов, только что на колесах. Уже заявили руково¬дителю бригады, что нигде выступать не будем. Догадываются о моей тоске по тебе и всякий раз, что бегаю за кипятком, подозре¬вают, что это для того, чтобы остаться и сбежать назад в Москву. Никаких корреспонденции писать не буду, и потому пишу тебе, как тебе, без привходящих соображений, но только в тоне, при-нятом для открыток. Пиши мне в Москву, как если бы я там си¬дел. Может быть, и правда вернусь туда с какой-нибудь станции с чайником. Крепко обнимаю тебя и Адика. Спал хорошо, но мало, часов 6. За час до отъезда звонила Ир<ина> Серг<еевна>. Она, вер¬но, поедет через Киев и поселится (по совету Смирновых), где-нибудь под Житомиром. Улыбается мне и такое лето. Вы, разуме¬ется, свидитесь с ней, она будет в Киеве между 7-м и 10-м. Иногда меня смущает, что в последнее время не знаю, сколько зарабаты¬ваю и что трачу; что соображенья о дороговизне не приходят мне в голову и ни в чем не останавливают мерил. Так, на вокзале спро¬сил Полонскую2, провожавшую нас, каковы ее летние планы. Она сказала, что, верно, останутся в городе, потому что в этом году все недоступно, одна дорога сколько стоит. А они живут очень хоро¬шо. Тогда с ее слов я вспомнил, что такие вещи существуют на свете и, может быть, это именно нехорошо с моей стороны по от¬ношению к тебе, что я не гляжу вперед и о них не думаю. И мне стало грустно. Мне все-таки очень хочется на Кавказ. И если бы ты меня поддержала, т. е. сказала бы, что в этой моей непрактич¬ности нет ничего дурного, что ты ее не боишься и так можно жить, я был бы счастлив. Странно писать тебе, опуская все слова, мыс¬лимые — в закрытом. Впервые: Письма Пастернака к жене. — Автограф (РГАЛИ, ф. 379, оп. 2, ед. хр. 59). Письмо на двух открытках, датируется по почтовому штем¬пелю Пачелмы Пензенской обл. Примеч. 3. Н. Пастернак: «Письмо по¬слано в Киев». 1 Бригаду возглавлял В. П. Полонский; кроме Пастернака, там были писатели А. Г. Малышкин, Ф. В. Гладков и художник В. С. Сварог. 2 Киру Александровну Эгон-Бессер, жену В. Полонского. 605. 3. Н. НЕЙГАУЗ 1—2 июня 1931, Челябинск Жизнь моя, моя горячо любимая, единственная моя, мое са¬мое большое и предсмертное, Зина, ликованье мое и грусть моя, наконец-то я с тобою. Я в Челябинске. Из Магнитогорска, ко¬торый — дальше по маршруту, и еще ехать в Кузнецкий бассейн за Новосибирск, где зимой был Гарри. Но я ограничил свою по-ездку Магнитогорском. Теперь, видимо, и он отпадает. Участ¬ники бригады находят, что посмотреть на каждом из строи¬тельств надо так много, что трех пунктов в месяц не обнять и решили пробыть в Челябинске не два дня, как было предполо¬жено, а дня четыре — соответственно увеличить пребыванье в Кузнецке и вовсе отказаться от заезда в Магнитогорск. Так что я дня через три выеду отсюда в Москву (езды около 4-х суток), а в Кузнецк не поеду. Я уже знаю, как все это делается. Строятся действительно огромные сооруженья. Громадные пространства под стройкой, постепенно покрываясь частями зданий, дают понятье о цикло¬пических замыслах и о производстве, которые в них возникают, когда заводы будут построены. Хотя это говорилось сто раз, все равно сравненье с Петровой стройкой напрашивается само со¬бой. Таково строительство в Челябинске, т. е. безмерная, едва глазом охватываемая площадь на голой, глинисто-песчаной рав¬нине, тянущаяся за городом в параллель ему. Над ней бегут гряз¬ные облака, по ней бегут облака сухой пыли и вся она на десятки километров утыкана нескончаемыми лесами, изрыта котлована¬ми и пр. и пр. Это строят тракторный завод, один только из це¬хов которого растянулся больше чем на полверсты, т. е. будет ютить больше чем 2 кв. километра под одной крышей. Это с од¬ной стороны. С другой — рядовая человеческая глупость нигде не выступа¬ет в такой стадной стандартизации, как в обстановке этой поезд¬ки. Поехать стоило и для этого. Мне всегда казалось, что беспло-дье городского ударного языка есть искаженный отголосок како¬го-то другого, на котором, на местах, говорит, быть может, прав¬да. Я уверился в обратном. Съездить стоило и для этого. Теперь мне ясно, что за всем тем, что меня всегда отталкивало своей пус¬тотой и пошлостью, ничего облагораживающего или объясняю¬щего, кроме организованной посредственности, нет и искать не¬чего, и если я и раньше никогда не боялся того, что чуждо мне, то теперь уже и окончательно робеть не буду. Какая бы победа ни была суждена нелюбимому, полюбить это из одних соображений о его судьбе я не в силах1. Я пишу тебе это без сознанья того, что письмо дойдет. Я не знаю, когда дойдет оно, и не уверен, не обгонят ли его мои письма из Москвы, через неделю, когда я туда приеду. Как ни милы мои спутники и как ни идеальны условия, в которых нас тут постави¬ли, мне в этой артельной обстановке постоянной совместности впятером трудновато. И — именно теперь. Еще точно вчера случилось все это наше. Только вчера еще уехала Женя, только вчера я видел тебя утром в Континентале2, вчера только писал апрельские стихи3 и мечтал о сплошном лете с тобой и новой работой. И вдруг что-то, как целый год, отделило меня от этих горячих вчерашних событий. Я ничего не знаю. Я не знаю, в Преображенье ли ты, не знаю, как устроилось с Ляликом,— я не представляю себе ни одного из исходов всего того, что оставалось неразрешенным, когда я уезжал. Я люблю тебя сейчас тревожной любовью и поминутно зага¬дываю, любишь ли ты меня. Я не знаю сейчас ничего на свете, что было бы равно тебе и столь полно соответствовало бы тому, чего я хочу от жизни и что она вправе требовать от меня. Это счастье так огромно, что не всегда я верю, что ты не отнимешь его у меня. Сейчас, когда я пишу это, меня охватывают самые невозможные страхи. Но если ты хочешь жизни со мной, тогда мне нечего бояться. Все ясно, все наперед доступно мне. И то, что я сейчас — тут, не¬простительная глупость и слабость. Однако, верно, она окупится когда-нибудь. — Мне тут торчать еще четыре дня. Но за писаньем этого письма я так себя растравил, что отпрошусь назад завтра. Вот чудно будет, если отпустят4. — Горячо целую ноги твои и гла¬за, и всю твою жизнь, и всю тебя, — твой, как никто никогда ни¬чьим не был. А главное, как права ты была, когда не верила в на-добность этой поездки! Впервые: Вестник РСХД, № 106, Париж-Нью-Йорк, 1972 (с невер¬ной датой). — Автограф (РГАЛИ, ф. 379, оп. 2, ед. хр. 59). Датируется по содержанию. Примеч. 3. Н. Пастернак: «Письмо написано из Челябинс¬ка в Киев, куда я уехала с Адиком из Москвы». 1 Методы индустриализации и страшные результаты коллективиза¬ции потрясли Пастернака во время этой поездки, и он, по записям в днев¬нике Полонского, не мог реагировать на увиденное по меркам казенного «заказа». «...Впечатление он производит обаятельное, но кажется безум¬ным», — записал Полонский («Путь», 1995, № 8. С. 227). 2 Гостиница в Киеве, где останавливался Пастернак. 3 Цикл из девяти стихотворений, положивший начало книге «Второе рождение». 4 Пастернак уехал их Челябинска 3 или 4 июня 1931 г. 606. 3. Н. НЕЙГАУЗ 9 июня 1931, Москва 9. VI. 31 Ужасная вещь почта. Где ты и как ты и что с тобой? Пока я скажу тебе, что позавчера (7-го) ночью я примчался из Челябинс¬ка в Москву, не доехав до Магнитогорска, специально затем, что¬бы взглянуть на условленную телеграмму, в Преображеньи ли ты или тебе отказали, и телеграммы не нашел, и ты прочтешь в этом упрек, — пройдет несколько дней, и несколько дней ты будешь носить этот упрек, и несколько дней уйдет на твое объясненье и несколько — на мое раскаянье, как это, пусть и ценой недоразу¬менья, мог огорчить я тебя, тебя, которой я ежедневно и ежечасно всем сердцем желаю лучшего из всего, что может желать человеку человек, — и недели на полторы растянется то, что взрывается с трехминутной силой и в три минуты улаживается. — Итак, пусть я обманываюсь, но лучше мне думать, что ты не оставила меня, что ты такая, какою снишься и думаешься мне, высокая, лишь голову повернуть сейчас же за плечом (за левым), семнадцатилетняя, двадцатисемилетняя, мое крыло, сбитый клок быстрого, тихого духа, белое мое загляденье, гордое званье мое, пронизывающе понятное, как сирень в росе. Ты права. Кому и писать было? В пу-стую квартиру? Но я верил в уговор (о телеграмме). И затем это ведь практическая забота. Не вышло — надо предпринять новые шаги. Может быть, все-таки прочтет лекцию в Киеве Л<уначарс-кий>?! Может, сходить к нему? Но ничего нельзя сделать в неиз¬вестности, в которую поставила меня — не ты, о, не ты (горячо, смертельно-нежно целую тебя), не ты — почтовая случайность. На делах бригады в Челябинске убедился, что телеграммы не доходят и запаздывают, письма пропадают. Перед отъездом пере¬вел тебе немного денег. Получила ли ты их? Ничего о тебе не знаю, стал выяснять стороной. Прямо у Гаррика не решился. Шура и Вл<ладимир> Ал<ександрович>2 часто говорят, чтобы я щадил его и на глаза ему не казался. И все двоится. Доверяться ли мне ин¬стинктивной моей тяге к нему или же здравому смыслу людей объективных? Перед концертом решил послушаться их и не вол¬новать его. На концерте (о концерте ниже) сидел согнувшись в три погибели, прятался за спины впереди сидящих, чтоб, чего доб¬рого, он меня не заметил, и любил его, как огонь — огонь, как один язык пламени — другой, на одном пожаре. Итак, выяснял. Но когда Архангельский отвечал, что, по слухам, ты — в доме от¬дыха, я подозревал, не мое ли сообщенье по приезде из Киева — источник этих предположений. Звонил Асмусам. Та же неопреде¬ленность — в ту или другую сторону. И — уверенность (она меня и теперь не покидает), что дело не выгорело и ты томишься на Сто¬лыпинской. Но как не выгорело? И в чем? Ах, если бы знать это! Или опять нанять извощика и слетать на день в Киев, при такой дикой неисправности почты. Мне так хотелось исполнить твое желанье, и ты должна была помочь мне, и вот что-то помешало, и я временно (пока рожает почта) — совершенно беспомощен. Итак, телеграфируй немедленно. И напиши. Пиши, прошу тебя. И если даже переписка с Гарриком нарушается письмом ко мне и терпит ущерб, напиши об этом: что отвлекает и писать не будешь. И если разлюбила, проснулась, представила сном — напиши: разлюби¬ла. Но пиши. Присутствуй хоть строчкой. Вне твоего присутствия ни за что не взяться, не до дел, не до работы. — Если тебе живется так, живи, о деньгах не думай, уведомляй, если что нужно, — я бы пожил тут до конца месяца, это даже следовало бы, а дальше как ты захочешь. Будешь писать — оправдаю эти недели, сделаю что-нибудь. Страшно жалею, что дал оборваться апрельскому разго¬ну3. И пиши по-своему, с фактами, о себе, об обстоятельствах, толь¬ко такие письма, как твои, отдаленно напоминают жизнь и твою и ее прелесть, а не как мои, нелепые, в сорокатысячный раз стре¬мящиеся заменить полное соприкосновенье рук, и глаз, и души, сорок тысяч раз убеждавшись, что письмами это незаменимо. У меня навертываются слезы, когда я перечитываю твои письма, они хватают за сердце, до покалывания. Ты милая, ты чудная, как горько, чю я никогда не сумею пе¬редать тебе всевытесняющую сногдоголовную прелесть твоего приближенья, ты разом с одного шага входишь, как свет4. Гаррик все играл превосходно, вечер был настоящим триум¬фом. Но некоторые вещи (вторую по порядку, но не знаю, кото¬рую по счету сонату Скарлатти, 109 ор. (?) Бетховена, части шума¬новской фантазии и as-dur-ную балладу Шопена он играл сверх-человечески смело, божественно, безбрежно властно, нежно-ле-петно до улетучиванья, нематерьяльно. После баллады поднялся настоящий рев, полы тряслись, десять минут ему не давали пе¬рейти к Листу, его заразили, он забылся, отбросил свои привыч¬ки, вставал и кланялся. Листом (этюдом) кончалась программа. Выйдя в десятый раз на вызовы и просьбы бисировать, он среди водворившейся тишины сказал, что нездоров и еле играет и что исполнит сейчас свое сочиненье. Он сыграл свою прелюдию, ту, которую я так люблю и часто напеваю, с широкой кантиленой и колокольчикоподобной второй темой. Он изумительно сыграл ее, и услышать ее было для меня торжеством: на концерте, из-под рук Гаррика, в виде единственного биса, как он, по-видимому, решил, эта прелюдия была сигналом с эстрады, свидетельством того, что и сам он проникся восторгами слушателей и если не оценил нако¬нец себя, то хоть понял высоту и победоносность этого своего ве¬чера — в состоянии непобежденной неудовлетворенности он бы себя не играл5. И, сквозь печаль, он сиял и почти смеялся (живой Адик), его больше чем слушали: слушались и любили. В напряже-нье предельной близости ползала поднялось после прелюдии, па¬мятуя его слова об утомленье, и эта покорность гипнотически уда¬ляющейся толпы, отказывающейся от новых требований, потрясла меня больше, чем бушеванье оставшихся. Я зашел к нему в артис¬тическую. Он все знал и понимал и был радостен. Мы разговарива¬ли без сентиментов, близко и сухо, как братья. Немцы на полтора часа потащили его к себе6. Оттуда он пообещался в первом часу к Асмусам. Тут я ближе познакомился с Ал<ександрой> Вас<иль-евной>7, которой меня представили еще до концерта. В ожида¬нии Гаррика говорили о нем. Я рассказывал о своей поездке. Пришел Гаррик, разговор о нем возобновился с удесятирен-ной силой. Ал. Вас. более чем ценит и понимает его, я боюсь не¬дооценить силу ее чувства к нему, все равно какого, но заразитель¬но глубокого. Все это очень затянулось, стало светать. Моя уста¬лость бросалась всем в глаза, трое суток я был в пути и прямо с корабля на бал. Но стали упрашивать почитать Цветаеву, и в тре¬тьем часу ночи извлекли «Крысолова». Вещь превзошла Гаррико-вы ожиданья, он плакал и как заговоренный твердил: гениально, гениально. Я сам поразился, как всегда выше всех наших памятей высота настоящих созданий, как вновь и вновь обгоняют они нас и всегда кажутся неожиданными. В пять утра мы с Г<арриком> вышли Скарятинским на Поварскую. Было совершенно светло, подметали улицы. И только тут, перед самым расставаньем, я ре¬шился назвать тебя и спросил, не знает ли он, где ты. Он сказал, что в своем письме ты ему о д<оме> отдыха не писала, но что пись¬мо замечательное, редкостное, что он ответил тебе и в ответ полу¬чил телеграмму с обещаньем нового письма. Ты улавливаешь ноту ревности в этих строчках. О, разумеется. И так оно всегда будет и должно быть. Я сам не могу не хотеть этого. Он такой поразительный, такой несравнен¬ный! И кроме этого удивленья, всегда нового и покоряющего, — вечно вставать будет дорогое прошлое, необозримая громада сооб¬ща пережитого и разделенного, укоряющая без слов, повергающая во прах, страшная, страдающая, святая, — зимы и летние дачи, ра¬нящие подробности тайны, известные лишь вам обоим. Но что мне делать, — я люблю тебя. Если я предупредил тебя этим утром на Поварской, если я в мыслях твоих числился еще в отъезде и вернулся слишком рано, когда ты видела одного Гаррика на углу Скарятинского, если луч¬ше мне было не торопиться, если вообще лучше было бы... — до¬рогой, дорогой мой друг, ты ведь сказала бы мне все это прямо, не правда ли? Смотри, Лялюся, мы все люди свободные, с правами и запросами другим на зависть, нечего нам щадить друг друга и бо¬яться страданья. Я получил от отца письмо, равносильное проклятью. Оно на 20-ти страницах. А врачи запретили ему читать; ему 70 лет, и зре¬нье его (осложненье после гриппа) под постоянной угрозой8. И в пути Женя с Женечкой стояли предо мной — двое суток я был в вагоне единственным пассажиром, да два проводника, я перечи¬тывал три письма твоих, я без этой помощи помешался бы. Я все вновь и вновь передумывал в готовности все переделать. Но что делать мне, я люблю тебя. О, если бы я любил тебя просто, как любят, когда может прийти дама, образованная, и за столом, отказываясь от сыра, давать советы, сияя и соучаствуя, — я, может быть, все это пересилил. Но этой любви нельзя оставить, и ничто на свете не может от нее оторвать. Она так непохожа на то, что становится с высочай¬шими вещами, когда они попадают к человеку. Ее не надо обду¬вать метелкой и обтирать тряпкой, беречь увереньями, она пару¬сом развернулась над жизнью, собрала ее в одну бесспорность, украсила смыслом, под ней можно плыть хоть в смерть и ничего не бояться, она дыханье нежности смешала с дыханьем дороги. Ты то, что я любил и видел и что со мною будет, — и довольно, довольно, а то я наскучу тебе. Твой, твой, Лялечка Да, и прости, в дороге — мысль, болела ли ты и заболеешь ли в свои сроки? Не озабоченность (все будет добром), а следованье памятью за твоим, за всей тобою. Скажу опустить в почтовый ящик. Если дойдет таким путем, сходи или пошли кого-нибудь к Смирновым за сахаром и чаем, — я Гаррику не говорил, заменил своим9. Впервые: Письма Пастернака к жене. — Автограф (РГАЛИ, ф. 379, оп. 2, ед. хр. 59). Примеч. 3. Н. Пастернак: «Письмо из Москвы в Киев». 1 См. письмо № 600. 2 А. Л. Пастернак и В. А. Архангельский. 3 Речь идет об апрельском цикле стихов. 4 Ср. «Но нежданно по портьере / Пробежит вторженья дрожь. / Ти¬шину шагами меря, / Ты как будущность войдешь» («Никого не будет в доме...», 1931). 5 Г. Нейгауз в молодости писал музыку, но потом оставил. В стих. «Окно, пюпитр и, как овраги эхом...» Пастернак писал о нем и его комна¬те в Трубниковском пер.: «...Здесь могло с успехом / Сквозь исполненье авторство процвесть» (1931). Нейгауз вспоминал впоследствии, что Пас¬тернак как-то сказал ему: «Гарри, почему ты не сочиняешь! У тебя был бы такой верный единственный друг!» (Генрих Нейгауз. Размышления, вос¬поминания, дневники. М., 1983. С. 118). 6 Концерт давался в пользу немцев Поволжья (см. письмо № 607). 7 Неустановленное лицо. 8 См. также об этом в письме № 607. 9 Смирновы приготовили Нейгаузу дефицитные сахар и чай, Пастер¬нак отдал ему свой, сказав, что это от Смирновых, потому Зинаида Нико¬лаевна может их продукты взять себе. 607. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 10-17 июня 1931, Москва 10. VI. 31 Родной мой друг, Марина, вот уже несколько лет, что я тебе не писал по-настоящему. Дела у меня обстоят так. Женя с Женичкой (сыном) в Берлине или Мюнхене. Это Роллан помог, без него не добиться бы мне паспорта1. Отец в письме называет Женю подстре¬ленной птицей, и о глазах мальчика говорит, испуганных, недоуме¬вающих. Страшное письмо, равносильное проклятью, с воспоми¬наньями о разговорах в Ясной Поляне, времени иллюстрированья Воскресенья, вероятно справедливое в отношеньи меня, и недале¬кое, не выдерживающее никакой критики в житейской своей фи¬лософии. Ему 70 лет. Недавно он перенес тяжелый грипп, с ослож-неньем, угрожающим его, — художника, зренью. Ему запрещено читать и волноваться, и вот он берет и пишет такое письмо, на двад¬цати страницах. Такое, т. е. после которого мне кажется, что у меня с ним было два разговора: один — всю жизнь, другой — в этом пись¬ме. Он обращается ко мне, как к разоблаченному недоразуменью. И добро бы шел этот гнев на меня, преступника, об руку с любовью к пострадавшим. Но к ужасу моему я в словах его прочел боязнь, не свалено ли все это ему на шею, — и тут сердце у меня сжимается за своих, потому что ни на что, кроме нравственной поддержки и развлекающего участья я в их сторону не рассчиты¬вал, матерьяльно сам обеспечу (и частью уже сделал) и, значит в главных своих надеждах, быть может обманулся. А между тем ни¬когда уехавшие не были мне так безоговорочно близки, во всей чистоте, как сейчас, когда полу-сон, полу-обман совместного су¬ществованья прорван, и можно человека ценить во весь рост и понятное тепло к нему совершенно бескорыстно. А о сыне?2 — Когда вера в то, что жизнь не оставит его своею милостью, крепка до осязанья. И не пойми меня превратно: все это при том, что я неотвратно буду думать и заботиться о них, и больше и лучше, чем когда, и впервые свято. И вновь свижусь. Но покамест там мрак и печаль и мала надежда, что Женя поможет мне, что она произведет усилье и улыбнется наконец: сперва природе, потом себе и затем мне, и мы сдружимся (как я этого хочу!) и она увидит... Но пока это маловероятно, и я ошибся в своей родне: там некому ее этому научить. И были самоубийственные волны в другой семье. Но Нейгауз человек высочайшей закваски; этот-то знает, что надо совладать, на то и брат мне, и, кажется, постепенно овладевает собой. Тут много подробностей, усугубляющих тягость испытанья. Во-пер-вых, при жилкризисе все это происходит на старых нетронутых квартирах, а ты знаешь, что значит в таких случаях голос вещей, когда изо всех оглядок нужно рвануться в одно оздоровляющее завтра, а кругом вещи, и тут оказывается, что их развитье останав¬ливается на последнем потрясеньи, и они только помнят и жалят и жалобят и ничего не хотят. Итак, ездил он концертировать, и оттуда слухи являлись — едва что-то не случилось, и я снаряжал ее к нему3. Так на два дня сам попал в Киев. Вернулся в Москву, — 3<инаида> Н<иколаевна> осталась в Киеве, а я на другой день с Гладковым и еще кое с кем поехал в Магнитогорск4 (на Урале), это уговорено было раньше и вдруг срок подошел, когда я и думать позабыл о затее. Но не выдержал забот, тревог и призраков на зау¬ральском, еле преодолимом почтою расстояньи, и всю поездку в смех обратил, повернув с трех суток пути из Челябинска (не доез¬жая 300 верст до Магнитной). Погоди, если это тебе неинтересно. Существенное впереди, и объяснит также, почему пишу. Но прежде всего. Возможность любить так, как позволяет она всем своим прирожденным скла¬дом, перекрывает все несчастья. Она совершенно как я, но в мол¬чаливом своем явленьи еще более просветлена инстинктом, еще менее опорочена рассудком. Почти то же место „в жизни, та же тень в тот же час. Итак она в Киеве с одним из сыновей, я только что с Урала, мне сейчас туда нельзя, у меня куча запущенных дел, Гаррик (Ген¬рих Густавович) — в Москве, на той же, опустевшей квартире, я с Урала приезжаю в день его концерта5, знакомые просят не ходить к нему, чтобы не волновать, на концерте почти лежу на стуле, скры¬тый спинами, чтобы не заметил. Он играет совершенно неслы¬ханно, с неожиданностями такого полета, что право авторства самим звучаньем переуступается от Шопена и Шумана ему, он побеждает такое страданье, что, скрючившись, я реву и ноги го¬тов ему целовать, думая, что меня не заметили. Но в антракте меня зовут к нему. Я говорю, что его на руках надо отнести с концерта. Потом он идет к устроителям (концерт благотворительный в пользу немцев Поволжья) и, сговорившись, мы сходимся в 3-м часу ночи у общих друзей (Асмусов). Потом светает. Замечают, как я разбит трехсуточной дорогой. Но нет сил даже подняться. Тут (странная логика) пристают — почитать тебя. Появляется Крысо¬лов. Опять потрясаюсь твоей силой, твоим первенством. «Как ге¬ниально!» — слышится со всех сторон. «Гениально. Гениально», — твердит вполголоса Гаррик, — я гляжу, — все лицо мокрое, — слу-шает, улыбается и плачет. Это Асмусовский экземпляр, у меня ничего твоего нет, раздавалось, возвращалось, отдавалось вновь и вдруг не вернулось, и не всегда помню, ктб. В шестом часу ухо¬дим, Генр<их> Густ<авович> забирает Асмусовского Крысолова с собой. Сейчас звонит (и это толчок к письму). «Да, знаешь, я все утро читал. Какая высота! Какой родной, единственно нужный человек, единственно необходимый!» — Письмо пролежало неделю. Даже успел чернила сменить. Вдо¬бавок к рассказанному: тебя везде знают. В Челябинске на трак-торстрое подошли 2 молодых человека из Комсомольской Прав¬ды, — спрашивали о тебе, знают Крысолова. — Сейчас я один в Москве. Зимой у меня резко переменилась жизнь. Теперь, когда я остаюсь надолго один, я почти мешаюсь в уме, так полно взорва¬ны все связи с рядовою равнодействующей, со сговоренностью общежитья. Опять какая-то подлинность (в идеале) стала един¬ственным делом. В апреле я страшно легко написал несколько простых стихотворений, одно за другим, и писал бы все лето, если бы 3<ина> не уехала, а потом и я не сунулся в эту поездку. Дела продержат меня еще тут до конца месяца. Потом я заеду за ней в Киев и мы поедем на Кавказ6. На днях пошлю тебе вторую часть «Охр<анной Гр<амо>ты». Ее по-видимому будут переводить7. Впервые за все эти годы стал подумывать о твоем возвращеньи, представил его себе. Пришли мне свое о Маяковском8. Ася дала третью или четвертую подкладную копию (от руки) абсолютно слепую, — читать, как музыкальную пьесу собирать из лоскутков по полтакта. Что если бы ты вздумала написать мне не отклады¬вая, и тогда, — в КиеЁ. — Ул. Гершуни (бывш. Столыпинская) 17/ 19 кв. 9 Зинаиде Ник. Нейгауз для меня. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 171). 1 Роллан ходатайствовал за Пастернака перед Луначарским, который помог получить заграничный паспорт (см. письмо № 583). 2 В ответ на письмо № 579 с посылкой «Баллады» и рассказом о раз¬рыве с Б. В. Пастернак Цветаева писала: «Баллада хороша. Так невинно ты не писал и в 17 лет — она написана тем из сыновей (два сына), который крепче спит. Горюю о твоем. Но — изнутри Жени, не мальчика. Какое бла¬женство иметь тебя — отцом раз, тебя отцом на воле — два. Если он твой — ему лучшего не надо» (там же. С. 534). 3 3. Н. Нейгауз уехала в Киев 12 мая 1931 г. 4 Пастернак ездил к ней 24 мая, 28-го уехал в Магнитогорск, 7 июня вернулся в Москву. 5 Об этом концерте см. в письме № 606. 6 Пастернак с 3. Н. Нейгауз и ее сыном Адрианом выехали в Тифлис 10 июля 1931 г. 7 Из планов Горького перевода «Охранной грамоты» на разные языки ничего не вышло. 8 Цветаева написала стихотворный цикл «Маяковскому», был опуб¬ликован в журн. «Воля России», 1930, № 11-12. 608. 3. Н. НЕЙГАУЗ 13 июня 1931, Москва 13. VI. 31 Дуся золотая, препровождаю тебе письмо Яшвили1. Все идет так, точно обстоятельства сами думают за меня. Позавчера я по¬лучил твое письмо с отказом насчет Преображенского, вечером — телеграфировал тебе, вчера утром пришло это письмо с Кавказа. Чтобы облегчить тебе разговор с И<риной> С<ергеевной>, я сам отправился к ней и сказал, что после таких заманчивых предло¬жений и думать грех о Киеве, и, таким образом, летние предполо-женья, которые тебе не по душе, отпали уже тут, на месте, до ее встречи с тобой, и так что И. С. думает, что это все (особенно пе-ремена с Ляликом) — мои козни. Но она в обиде на тебя, что ни¬чего ты ей не писала, и слова мои о том, как ты измучена, цели не достигают. Теперь о времени поездки. Мне потребуется еще около неде¬ли для улаженья своих дел. Думаю, не больше. Но то, что так хоте¬лось тебе и мне, совершилось. Мы опять как братья с Гарриком. И вот я узнал, что 28-го он собирается к своим в Елисаветград2, и это ведь через Киев. Теперь я связан тем, что это мне известно. Не только уезжать с тобой из Киева до этого срока, но и появляться там до него или при нем невозможно: первое возмутило бы его, второе — растравило. Ни того, ни другого я не могу позволить себе при естественно вернувшейся моей нежности к нему. Эту береж¬ность очень трудно дозировать. Но человек, который ее вызывает, ее сейчас заслуживает. Я ему верю и верю в него. После концерта он неузнаваем. Страшно одухотворен, полон планов, хочет рабо¬тать. Снова говорил о твоем письме, и на этот раз так, что я почув-ствовал угрызенья совести по поводу моих слов тебе в прошлом письме. Он теперь так сказал о душевной высоте твоих строк к нему, которых он без слез читать не мог, точно это чем-то хоро¬шим оборачивается и ко мне. Если он это выдумал, то все равно его участье трогает и пристыжает меня в минутно допущенной ревности. Теперь о Кавказской программе. Вот несколько пояснений. Борис Николаевич — Андрей Белый3. (Но его не будет там, он — в Детском Селе.) Григ. Робакидзе4 — глава всей возродившейся гру¬зинской поэзии, нечто вроде Бальмонта или Брюсова по возрасту, значенью и совершенной далекости мне. Я его видел несколько лет т<ому> назад в Москве, и он ничем особенным меня не пле¬нил и никакой симпатии не вызвал. Странно с такой предпосыл¬кой пользоваться кровом того же человека. Но я изложил свои сомненья И<рине> С<ергеевне>, и мы решили с ней, что напле¬вать, тем паче что он в Берлине и это его ничем не коснется. Пред¬ложенья Яшвили слабы только тем, что слишком хороши. Как смогу ограничу степень своей материальной обязанности им, что¬бы осталась одна вольная, товарищеская признательность и нич¬то нас не связало. Но программу выполним, это, наверное, захва¬тывающе величаво все и живописно,— походим, поездим, не прав¬да ли? В конце концов я этому страшно рад. А ты? Они все страш¬ные красавцы там и рыцари. Без конца целую тебя. Ты мне там изменишь. Весь твой Б. Хотел послать тебе посылочку с И. С, но побоялся затруд¬нить. 18-го едет Ушаков5, злоупотреблю его любезностью. Пись¬мо Яшвили верни, пожалуйста (вложи в письмо), мне оно потре¬буется для ответа после твоих замечаний. Впервые: Письма Пастернака к жене. — Автограф (РГАЛИ, ф. 379, оп. 2, ед. хр. 59). Примеч. 3. Н. Пастернак: «Из Москвы в Киев». 1 Письмо с приглашением в Тифлис, далее Пастернак поясняет не¬которые детали программы, которую предлагает Яшвили. 2 В Елисаветграде жили родители Г. Г. Нейгауза. 3 Яшвили предполагал приезд в Грузию Андрея Белого, который был там в 1928 г. Но Пастернак знает, что Белый не собирается в Тифлис, а уехал в Царское Село. 4 Григорий Робакидзе уехал за границу, в его квартире жили Пастер¬нак с 3. Н. Нейгауз. 5 Николай Николаевич Ушаков — поэт и переводчик, Пастернак по¬знакомился с ним в Ирпене в 1930 г. 609. 3. Н. НЕЙГАУЗ 14 июня 1931, Москва 14. VI. 31 Ангел мой, ангел мой, люби меня крепче, пиши мне, не остав¬ляй, — чем буду я без тебя! Стыдно, но не могу скрыть: ничего не делаю, бездарнейше и бесцельнейше бьюсь над уже сделанным и читанным тебе и обоим А<смусам> (первомайским), заменяю от¬дельные слова, чтобы потом опять, как в большинстве случаев, вер¬нуться к первоначальному наброску1, и временами впадаю в слабо-умье от страшной, не мной рожденной, мной не пахнущей, со сто¬роны внушенной, вынужденной тоски. Так действуют вещи, стены дома. Так легло на душу письмо отца2. Так действуют представле¬нья о Жене и соображенья о Гарриковой поездке. И плохо сплю. В письме этого не объяснить, но не хочу оставлять необъяс-ненным. Это хуже тоски по тебе. Последней я не боюсь. Я люблю тоску по тебе, в ней и ты и я, и не знаю, кого из нас больше. Я не могу забыть тебя, мне нечего бояться, что вдруг вспомню и ужас¬нусь, что позабыл. Но под моей тоской кроется другое забвенье, забвенье наше¬го смысла и права забвенья того, что приходит ко мне от тебя и вооружает и оправдывает и чего я не могу вообразить в одиноче¬стве, без тебя, когда при мне остается только мое чувство к тебе и прекращается новое знанье, которым ты это чувство питаешь. Однако, если бы я был тут только один, я бы с этой тоскою спра¬вился. Между тем люди задают вопросы. Их интересует, как мы устроимся. Они ждут каких-то благоразумных планов. Благоразу-мье же, располагающееся завтраком на месте предшествовавшего благоразумья, есть убийство, освещенное мещанским попусти-тельством. Убийцами по отношенью к Г<аррику> и Ж<ене> мы не были и не будем. Та жизнь не кончилась, не пресечена ничем, не сменена. Наше с тем даже и не соприкоснулось. Зарево, кото¬рым облита истекшая зима, ничего общего с людскими представ¬леньями не имеет. Счастье, в нем заключенное, не по их специ¬альности. Его слагают две вещи. Твое бессмертье женщины и бес¬смертье моего пониманья тебя3. На их благоразумные вопросы я должен был бы ответить. Мы будем счастливы, не тревожьтесь. У нас все будет. 1де мы устроимся? Везде и навсегда. И если бы я смел так отвечать Шуре, Вл<адимиру> Ал<ександровичу> и Ирине Серг<еевне>, мне не было бы так тоскливо. Сегодня утром видел Горького. Не просился, вышло случай¬но. Принял почти что с нежностью, веселый, свежий, крепкий — любо-дорого глядеть. Про Охранную Грамоту: «густо, яростно, замечательно!» На английский язык переводить будет его жена, М. И. Закревская (бывшая баронесса Будберг)4. Перевел через него для Жени 3000 марок, неоценимая любезность, почти подарок. Лялечка! Обвиваю тебя руками, не разнимаю, и хоть в бездну. Ах, как люблю тебя, путеводная моя! Хотел письмо в руки дать Ир<ине> Серг<еевне>5, но лучше опущу в ящик почтового вагона. Твой Боря Впервые: Письма Пастернака к жене. — Автограф (РГАЛИ, ф. 379, оп. 2, ед. хр. 59). Примеч. 3. Н. Пастернак: «Написано в Москве в Киев». 1 Имеется в виду стих. «Весенний день тридцатого апреля...» (1931). В раннем варианте «Начало дня тридцатого апреля...» входило в цикл «Гражданская триада», посланный из Грузии В. Полонскому, было опуб¬ликовано в «Новом мире» (1932, № 5). 2 См. об этом в письме № 607. Там же об угнетающем действии вещей и домашней обстановки. 3 См. о бессмертии в стих., обращенном к 3. Н. Нейгауз: «И рифма — не вторенье строк, / А гардеробный номерок, / Талон на место у колонн / В загробный мир корней и лон» («Красавица моя, вся стать...», 1931). 4 Мария Игнатьевна Будберг — жена Горького, переводчица; в 1927 г. предполагался ее перевод «Детства Люверс» Пастернака, издание которого не осуществилось, также не удалось перевести и издать «Охранную грамоту». 5 И. С. Асмус, которая уезжала в Киев. 610. 3. Н. НЕЙГАУЗ 18 июня 1931, Москва 18. VI. 31 Горячо любимая моя,— подумай, что за наказанье! Больше недели не получаю от тебя ни слова, дичаю от тоски и ни за что не могу взяться, а тем временем лежит на почте то твое письмо, что по приезде Смирновой писала (о Жене, об отце и пр.). И только полчаса назад узнаю об этом по повестке, угадываю от кого, лечу, сломя голову, доплачиваю 20 коп., выкупаю Лялину руку и голос, и читаю, и не знаю, куда деваться от нежности. Друг мой, друг мой, смертельно любимая, довольно о чувстве. Я знаю — я виден и ясен тебе. Среди дел, задерживающих меня в Москве, есть и такие. По переезде на новую квартиру Шура должен будет сдать свою площадь, в обмен на новую, в жилищный городс¬кой запас (в Руни). Это произошло бы осенью, в наше, может быть, отсутствие, и кто-нибудь бы вселился по ордеру в таком близком соседстве. Я хочу выпросить эту комнату для себя, но не знаю, как это сделать, вероятно, напишу письмо Калинину, потому что ника¬ких законных оснований претендовать на эту комнату у меня нет1. Я хочу, чтобы ты жила тут, после того, что я этого добьюсь. Я хочу, чтобы это было первым нашим, или хотя бы только твоим, приста¬нищем после Кавказа. Если ты увидишь, что жизнь наша в такой постоянной совместности начинает расходиться с твоей мечтою, я переселюсь от тебя куда-нибудь, т. е. найду себе комнату еще где-нибудь, но начать нужно с чего-то твердого для тебя, а то все висит в воздухе и ничего не ясно. С будущей зимы начнем подыскивать квартиру в обмен на эту Волхонскую, но ничего этого без тебя я не могу предпринять, потому что речь идет о квартире для тебя и тво¬ем дальнейшем устройстве, и до этого у меня все будет валиться из рук, потому что я это ты и вне тебя меня нет, как это ни печально. Зачем ты пишешь о возвращеньи Жени? Разве тебе не ясно, что, когда она бы ни задумала приехать, ей будет куда и мы оба с тобою об этом позаботимся? Но зачем ты меня, и в предположе¬нии, от себя отделила? Мой друг, разлука наша затянулась. Нельзя оставлять друг друга без писем, я чумею без твоих,— и мы их друг другу пишем. Я слишком часто повторяю тебе в них о том, кто ты, и как это меня волнует, и как высоко подымает надо всем, что я знал до сих пор. Когда я говорил это тебе в нескольких шагах от тебя, то говорил от удивленья, поражаемый превосходством всякой новой минуты с тобою над той, что ей предшествовала. Я говорил о том, что удив¬ляло и тебя, я говорил за тебя, мы давали имя чему-то общему. Было две-три ночи, когда я теперь плакал от невозможности быть с тобой. Но ничто это и в сравненье не может идти с тем, что возможно только рядом с тобой, и лучше мне не повторять того, что ясно само собой и не нуждается в напоминанье. — Меня за¬держивает тут ожиданье денег из Ленинграда. Если бы ты позво¬лила, я бы приехал и до 28-го, по их получении. Безобразное письмо это писал ужасно второпях, отвезти со¬гласился Ушаков. Иногородние письма оплачиваются теперь 15-ти копеечной, а не 10-копеечной маркой, как раньше, я тоже этого не знал, ког¬да опускал письмо со вложеньем Яшвилиного. Дошло ли оно? Впервые: Письма Пастернака к жене. — Автограф (РГАЛИ, ф. 379, оп. 2, ед. хр. 59). Примеч. 3. Н. Пастернак: «Послано из Москвы в Киев». 1 Руни — Районное управление народным имуществом. Пастернаку удалось оставить эту комнату для себя, по этому поводу он писал: «И вот я вникаю на ощупь / В доподлинной повести тьму. / Зимой мы расширим жилплощадь, / Я комнату брата займу» («Кругом семенящейся ватой...», 1931). См. также письмо № 611. 611. П. П. КРЮЧКОВУ 21 июня 1931, Москва 21. VI. 31 Дорогой Петр Петрович! Вероятно, это бессовестно с моей стороны и Вы откажетесь вникнуть в эту новую мою просьбу, — это будет заслуженным мне уроком и докучаньям моим таким образом будет положен конец. В своих фантазиях я зашел даже так далеко, что хотел было просить Вас минут на пять к себе, где на месте все уяснилось бы гораздо скорей и убедительней. Я занимаю остаток бывшей отцовской квартиры, людно уп¬лотненной чужими, на мою долю осталась бывшая его мастерс¬кая, которую я переделил пополам неоштукатуренной звукопро¬водящей перегородкой и занимал с семьей, в комнате рядом, пос¬ледней к выходу, живет семейный брат. Осенью он переедет в коо-перативную квартиру, сдав свою площадь Руни, и ее заселят по ордеру, вот меня и страшит эта перспектива. Никаких формально-законных оснований для расширенья моей площади у меня нет, да и реальных притязаний на это не яви¬лось бы, если бы не близкое вероятье новых людей, нового шума и постоянного хожденья за стеною, почти фанерная тонкость ко¬торой превращает весь образ жизни моей на этом большом, коли¬чественно, квадрате в какой-то сквозной, проходной образ1. Расставшись, но не разведясь юридически с женой, я связал судьбу с другим человеком. У нее двое детей. Мы будем жить вместе, но по многим причинам это не мате-рьял для регистрации, по крайней мере в наиближайшее время. Когда я был у Алексея Максимовича, я признался на прощанье, что не только его редкое отношенье ко мне, но и приязнь общества пока что кажутся мне незаслуженной милостью: до сих пор я ничего стоящего не сделал. Но все эти годы я боролся с пустым и бездуш¬ным формализмом, водворяющимся в стихах, где его трудней разоб-лачить, прочнее и легче, чем в прозе, и с трафаретнейшим, безлич-нейшим разрешением боевых актуальных тем. Хорошо ли, плохо ль, но какое-то понятье поэзии, которым мы в России обязаны в после¬днем счете Блоку, я старался сохранить. Далось мне это (не в смысле работы, а в отношеньи судьбы и положенья) нелегко. Со мной случилось много неожиданного истекшей зимою. Работать мне хочется горячей, чем когда, и надежней, чем когда-либо, мои планы и расчеты. Опять-таки в разговоре с Алексеем Максимовичем, окрылившем меня своим одобрением, я сказал о предположенном романе, начало которого однажды напечатал и дальнейшее исполненье откладывал с году на год. Это неотлож-нейшая моя задача на ближайшую зиму2. В работе этой окончательно выяснится, справедливо ли мне¬нье, будто чужд я духом нашему времени и обязательна ли, т. е. является ли единственно возможной комментация, которая его захватывающему величью дается. Но ничего этого я не смогу сделать в изменившихся услови¬ях, которые принесет осенью законное теченье дел. И для того чтобы их уладить законно (подыскать и обменяться квартирой и пр. и пр.), потребуется время. Не допустима ли хотя бы в виде блажи, уже полуоправдан¬ной, и которую я, может быть, оправдаю в будущем полностью, мечта об оставленьи братниной комнаты в мое пользованье (как много бы я в этих улучшившихся условьях сделал!) и не мыслимо ли удовлетворенье этой мечты в исключительной какой-нибудь форме, в виде временного, что ли (на год), даренья? Я хочу об этом написать кому-нибудь (может быть Калини¬ну?), и не знаю кому, и хотел бы об этом посоветоваться с Вами. Я говорю, что думаю: у Вас достаточный авторитет, и беспо¬коить Алексея Максимовича не надо. Помогите мне в этом, не обращаясь к нему, мне хочется поговорить с Вами. Я позволю себе позвонить Вам дня через 3—4. Крепко жму Вашу руку. Ваш Б. Пастернак Впервые: Собр. соч. Т. 5. — Автограф (Архив Горького, ККр. л. 12 8/6). 1 См.: «Перегородок тонкоребрость / Пройду насквозь, пройду, как свет. / Пройду, как образ входит в образ...» («Волны», 1931). 2 Речь идет о «Повести» (1929), опубликованной в «Новом мире» (1929, № 8), которую Пастернак считал началом романа. 612. И. А. ГРУЗДЕВУ 25 июня 1931, Москва 25. VI. 31 Дорогой Илья Александрович! Вот и снова беспокою Вас по деловому поводу. Писал Алянскому, чтобы избавить Вас от беспокойств, но от С<амуила> М<ироновича> ни ответа ни привета1. Это тем более удивительно, что в личной беседе с ним я предупредил его в конце мая о вероятно-неизбежном у меня осложнены! к середине июня и заручился его обещаньем, что к этому сроку все будет выяснено и улажено без моего напоминанья. Вот к чему сводится просьба моя: мне хотелось бы, чтобы мне ответили, в каком отношении должны измениться мои расчеты. Все это очень досадно. Меня зовут на Кавказ, и поездка откладывается из-за неизве¬стности и, связанным с этим ожиданьем, отсутствием денег. Я ездил с бригадою на Урал, но видел один Челябинск, а до Магнитогорска не доехал. Мне очень легко писалось в апреле и жалко было расставаться с инерцией, более чем обычно, но, веро¬ятно, обманчиво, как всегда, что-то еще обещавшей. Я не представляю себе, чтобы и она могла передвигаться в про¬странстве вместе со мною, и мыслил оставшеюся дома в Москве. Ради нее я и повернул оглобли, и по возвращеньи домой об этом пожалел, потому что и следа ее не застал на городской квартире. Те¬перь мне кажется, что, опередив меня, она пробралась на Кавказ. Как чудно было бы, если бы издательство помогло мне и ус¬корило мою поездку. Мне надо торопиться. Мне страшно хочется работать, и правда, что-то сейчас про¬исходит со мной. Но к этому истинно-наличному прирастают ка¬кие-то лишние придатки, вздорные, хотя и временно лестные тол¬ки, ложные ожиданья, много чего, — а я никогда ничего так не боялся, как ложной судьбы, параллельной истинной. Единствен¬ная причина, почему я никогда не выступаю с эстрады, восходит к раннему и однажды вовремя сделанному наблюденью. Это уда¬валось мне, и я поразился легкости, с какой снискивается тут ус-пех, и тем, как легко при этом заводится вторичное, витринное существованье, навсегда разлучающее с теми трудностями жиз¬ни, без которых не было бы у ней и красоты. Я испугался фальши этой облегченно приукрашенной био¬графии и сделал отсюда несколько выводов, перешедших в при¬вычку2. Я боюсь, что и сейчас волна преувеличенного дружелюбья опередит основанья, вызвавшие эту симпатию, и хотел бы нагнать ее движенье, чтобы остаться собой и не стать больше себя. Вот мотивы моей торопливости. Это пишу я Вам, Илья Александрович, и Вы выставили бы меня в глупейшем свете, если бы в сказанном прочли одну ослож¬ненную аргументацию в пользу скорейшей присылки денег. Креп¬ко жму Вашу руку. Всего лучшего. Ваш Б. Пастернак Впервые: «Звезда», 1998, № 8. — Автограф (Архив Горького, ФГ 8.8.20). 1 Самуил Миронович Алянский — заведующий редакцией «Изд-ва пи¬сателей в Ленинграде», с которым велась переписка по поводу издания «Охранной грамоты» и собрания сочинений. 2 В своем выступлении на III пленуме правления Союза писателей в 1936 г. Пастернак сказал: «Товарищи, давно-давно, в году двадцать вто¬ром, я был пристыжен сибаритской доступностью победы эстрадной. До¬статочно было появиться на трибуне, чтобы вызвать рукоплескания. Я по¬чувствовал, что стою перед возможностью нарождения какой-то второй жизни, отвратительной по дешевизне ее блеска, фальшивой и искусствен¬ной, и это меня от этого пути отшатнуло» (Т. V наст. собр.). 613. 3. Н. НЕЙГАУЗ 26 июня 1931, Москва 26. VI. 31 Ляля моя, кому и рассказать мне свои печали, как не тебе. Расскажу, и мне станет вновь легко, точно ничего не бывало. Но боюсь, как бы не забеспокоилась, не опечалилась и ты. Так вот не делай этого, Ляля, Люляся моя, друг мой, дыханье мое, благодат¬нал чудная моя опора. Перечтя перечень моих несчастий, ты вспомнишь, что именно последние мелочи повергают меня в уны¬нье, и, найдя их недостаточными для того, чтобы разумный чело¬век падал духом, не станешь искать других причин, чтобы объяс¬нить себе мое настроенье... Не делай этого, дуся моя, я расскажу тебе все как на исповеди, точнейше и безо всякого остатка. Ты удивишься, улыбнешься пустяковое™ моих беспокойств, и я зас¬меюсь вслед за тобою. Началось с того, что числах в двадцатых, после твоих новых писем, я так пропитался твоим присутствием, что апрельская волна ожила вновь, я кое-что набросал и, набрасывая, увидел ближай¬шее, что надо сделать вслед. И тут еще пошли удивительные твои письма, в душевной беспредельности которых я терялся взглядом до головокруженья, милая, чудная моя. Быть с тобою в работе и в ежедневных письмах к тебе стало для меня ревнивой потребнос¬тью жизни. И вот для меня, верно, большим горем, чем следовало бы, являлись помехи, когда меня отрывали. Писем каждое утро ты от меня не получала, они стали редки, это первым стало уби¬вать меня. Да и поэтический разгон был сорван и повис в воздухе. Затем я стал узнавать из твоих писем об Ире1. Чутьем легко было догадаться, сколько у нее средств терзать тебя, если она бы пожелала расстаться с совестью, истиной и тем, за что она выда¬ет себя. И чтобы не перебирать последовательно всех звеньев мо¬его нараставшего страха за тебя, коснусь одного заключенья, ко¬торым все это завершилось. В<алентин> Ф<ердинандович> чи¬тал мне ее письмо. Он боялся прочесть его, и если я повторю сло¬ва его, что, мол, узнав содержанье, я приколочу его, то лишь в том смысле, какой и могут они иметь: ему известно, чтб все это для меня значит. Тем лучше все это известно и ей. Она пишет, что я для нее утерян и никогда этого ей не прощу, «потому что Зина для Б. Л. — святыня». Самым ужасным, что она сделала, она сама счи¬тает свои советы тебе, чтобы ты не вмешивалась в творчество Б. Л., потому что ничего не понимаешь в литературе2. Она права: более низкой махинации в своей ненависти против меня она бы не мог¬ла придумать. Именно твое вмешательство — не только красоты твоей и души, но и вкуса,— пробудило меня к деятельности и опять сделало поэтом; лишить меня этого вмешательства значит убить. Наконец, она уверяет В. Ф., что между вами все время происхо¬дило недоразуменье. Будто бы выгораживала она меня и вступа¬лась за мое достоинство, ты же так ее понимала, будто она гово¬рит гадости обо мне. Знаю, дуся,— вранье и нелепость. Не только не нуждаюсь я ни в какой защите против тебя (!), но, что гораздо хуже: она сама это прекрасно знает. Она знает, что все, что я писал о Маяковском, я писал обо мне и о тебе3. Она знает, что готовнос¬ти прожить хотя бы год с полной выраженностью всего, что зна¬чит жизнь, с тем чтобы потом умереть, нельзя найти в себе по сво¬ей воле, и эту возможность должен дать другой человек, редкий, как достопримечательность, она знает, что этот гениальный тол¬чок исходит от тебя. Она знает, что если собрать все, что ей сни¬лось годами, сложить и умножить на бесконечность, на горячий коэффициент действительности, — получишься ты. Она знает, что свое «пониманье литературы» она должна возвысить, для того что¬бы на каком-то уровне встретиться с тобою в каком бы то ни было разговоре на тему обо мне и тебе и нас обоих друг для друга, а она съезжает черт знает куда, и другого объясненья это кроме ее нена¬висти ко мне иметь не может, потому что она знает также (и отсю¬да ее просьба к В. Ф. показать письмо мне), что еще прямее, чем тебя, все это ранит меня. В первый момент я вздохнул облегчен¬но, узнав, что вы разорвали и она больше не будет мучить тебя. Но спустя некоторое время я ужаснулся одной мысли, которая теперь преследует меня. Все ли отравленные острия успела ты вытащить, не преуспела ли она в самом для меня страшном и преступном своем: не разлучила ли она нас обоих духом? Будешь ли ты и даль¬ше так просто и доверчиво окрылять меня и поддерживать своей помощью и советами, как раньше, не вольется ли оглядка, расчет и осторожность в твои мысли обо мне после ее подлых слов! Но я почти не верю в то, чтобы такая плевая случайность могла подрыть и подорвать мое счастье. И, наконец, последнее. Это я узнал вчера, а мне вперед на¬ука. В рассеянности своей и незнаньи своих дел я дошел черт зна¬ет до чего. Я не только не записывал никогда своих получек, но дошел до того, что перестал забирать в издательствах и копии до¬говоров. Сейчас должны выйти «Поверх барьеров» в новом изда¬нии и «Спекторский». При выходе оплачивают последние 40% гонорара. Недели полторы назад, сверх ожиданий, я узнал, что за «По¬верх барьеров» мне ничего не полагается, потому что сумма эта ушла в погашенье судебного весеннего иска (помнишь?)4. Оста¬вались расчеты на «Спекторского», в размере 1300 р., и меня в этих расчетах поддерживала барышня в Худ. отделе, очень милая и рев¬ностная, пока дело не перенесли в бухгалтерию к выплате, где вчера вдруг выяснилось, что они давно в разные сроки забраны мной и даже перебрано лишнего на сто с чем-то рублей. А мне даже не¬чем проверить, так это или не так, и в голове такой хаос по этой денежной части, что единственными островками среди него и яв¬ляются те цифры и сроки, что он мне называет, хотя я их и не по¬мню, потому что вообще по этой части не помню ничего. Вчера я себя чувствовал по этой причине очень неважно. Но ты не огор¬чайся. Никаких перемен в летних планах это не вызовет, и как хо¬рошо, что предложенья из Грузии скорей говорят о лете матери¬ально более легком, чем затруднительном. Но я боюсь, что у тебя нет денег уже и сейчас, а я задержусь еще тут дней на 5—10. Кроме того, в расчете на «Спекторского» я стал приставать к Гаррику с просьбами, чтобы он от меня в теченье года принял что-нибудь вроде тысячи или больше, в целях большей независимости от кон¬серватории, и хотя в этих просьбах не преуспел, но ссудил его ме¬лочью (100 р.), — он заболел расстройством желудка, очень ост¬рым, после одной выпивки у Н. И. Игнатовой со Шпетом5, куда я (для него) привел Замятина, — и то, что я вдруг отступил в своей настойчивости насчет денег — очень странно, а рассказывать ему об этой неудаче нельзя. Так же нельзя сказать этого и дяде Вале6, потому что, хоть он и не сможет не поверить мне, но после вашей ссоры это будет носить такой характер: «А, вы так обходитесь с моею святыней, — подавай назад деньги!» Хотя теперь мне эти 300 р. очень бы пригодились7 и их мне достать после столь долгого сиденья без проку в несколько дней не легче, чем было бы ему. Но со всем этим, дуся моя, я справлюсь, лишь бы ты утешила меня. Скажи мне, что ерунда все это, что с этой неудачи ты не начнешь бояться моей непрактичности или житейски во мне сомневаться. А главное — рассей мои опасенья насчет Ириного влиянья на тебя. Я давно приурочивал свой отъезд к первому июля. Но временами я надеялся, что ускорю его. Лишь в этом отношеньи я обманулся — этого не случится. Но это и не затянется хоть сколько-нибудь за¬метно, ты увидишь. Да, дуся моя, ведь я и не сказал тебе того суще¬ственного, ради чего утомил тебя этим скучнейшим разбором. 1) В бухгалтерии надо было тут же что-нибудь придумать, чтобы выкрутиться из беды, и я так был перепуган, что ни до чего своего, в предположеньях, не решался коснуться из страха, не переплоче¬но ли и тут. И вдруг вспомнил о твоем заработке и как из чего-то вернейшего и надежнейшего испросил 500 р. из денег за «Избран¬ные», за твой отбор8, с чувством, что прошу их у тебя. И получу. Ир<ина> Серг<еевна> дивится молве вокруг нас и «тень» за это набрасывает на тебя так же, как весной за это винили меня. Опять подход убийственный, в мещанских рамках — идеально благородный, но в наших — принижающий и несправедливый, как был бы упрек музыке, зачем она слышна. Наш праздник больше человеческого и не принадлежит нам — мы собственность време¬ни, за что оно и греет нас своим до осязательности близким, мате-ринским дыханьем. А о толках (вероятно, и эти распускаю я?). — Будто конфискован № Нового мира с моими стихами9. Будто у Горького было собранье писателей, очень шумное и чуть ли не кончившееся дракой, и всех шумнее вел себя я. А в основанье пос¬ледней утки вот какое действительное происшествие. 30 мая, ког¬да я был в Челябинске, здесь в Москве происходило собранье у Горького10, действительно шумное. В состоянии задора и в виде вызова лицам официальным Ал. Толстой и Вс. Иванов провозгла¬сили тост за меня, как за «первого нашего поэта», все же смотрели в сторону наркома по просвещенью Бубнова, который сказал, что я «не с ними», т. е. не революционный. Ал. же Толстой кричал, что его доведут до того, что он станет монархистом, — заявленье в при¬сутствии правительства довольно смелое, и пр. и пр. Лялюся, ангел, вот тебе в ответ на Ирины подлости11: Эти плохие и малозначащие стихи углубятся и станут лучше, когда за ними последуют другие, о том, как ты будешь учить меня и чему научишь. Прости за гадостные эти строки, — обнимаю тебя. Звонил Гаррик, ему лучше, завтра будет у меня и собирается работать. Послал (я) телеграмму в Ленинград о деньгах, запраши¬ваю и здесь. Кажется, скоро все поправлю, не беспокойся12. Крепко обнимаю тебя. Впервые: Письма Пастернака к жене. — Автограф (РГАЛИ, ф. 379, оп. 2, ед. хр. 59). Примеч. 3. Н. Пастернак: «Письмо из Москвы в Киев». 1 И. С. Асмус. 2 3. Н. Нейгауз писала Пастернаку 28 июня 1931: «Вдруг она стала гру¬бо и резко кричать, что какое право я имею судить о стихах, когда я ничего не понимаю, что она меня не узнает, что ты меня испортил, что я уже смею говорить, что стихи Пастернака лучше, чем его проза и так далее». 3 Имеется в виду 15-я глава третьей части «Охранной грамоты», по¬священная встрече Маяковского с Вероникой Полонской: «Но одина¬ковой пошлостью стали давно слова: гений и красавица. А сколько в них общего». 4 Судебный иск Ленгиза, переведенный на «Звезду», по поводу аван¬са за несостоявшееся издание «Спекторского». 5 Наталья Ильинична Игнатова была ученицей и близким другом философа Густава Густавовича Шпета, в семинаре которого Пастернак учился в 1910 г. 6 Так называла В. Ф. Асмуса Ирина Сергеевна или сокращенно: «Дя-вик» (детское произношение дочери И. С. — Машеньки). 7 В. Ф. Асмус, занявший у Пастернака 300 руб. 8 Речь идет об авансе за «Избранные стихи» в изд. «Федерация», в со¬ставлении которых принимала участие 3. Н. Нейгауз. См. в письме к 3. Н. Нейгауз № 596: «...сообщи, если хочешь, что избранными обязан тебе, что ты это сделала, что я этим счастлив». Книга вышла в 1933 г. 9 В «Новый мир» был отдан цикл стихов, написанных в апреле, опуб¬ликован в № 8, 1931. 10 Горький 30 мая 1931 г. собрал у себя враждующих между собой «про¬летарских» писателей и «попутчиков», но примирения не произошло. 11 Приведена первонач. редакция стих. «Кругом семенящейся ва¬той...». 12 Деньги были добыты, и 27 июня 1931 г. Пастернак посылал 3. Н. Нейга¬уз 100 рублей: «Дорогая Зиночка! Письма своего не закончил поцелуем и подписью, отправляю спешным. Страшно боюсь, что без денег ты. Про¬сти, что перевожу так мало. В придачу к перечисленным, узнал про новую неприятность, у Елизаветы Михайловны. Надо будет помочь, а дело очень тонкое. О как хочется наконец быть с тобою, слышать тебя, думать с то¬бою, работать. Не сердись на меня, что по моей вине так глупо сложилось твое лето. Все поправлю. Пиши. Сердечный привет Р. Г. и огромное ей спасибо. Часто думаю написать ей» («Второе рождение». С. 130—131). Р. Г. — Раиса Григорьевна Перлин, приятельница 3. Н. Нейгауз, приютив¬шая ее в Киеве. 614. 3. Н. НЕЙГАУЗ 28 июня 1931, Москва Любушка, прелесть моя неслыханная. Я знаю, что хотя я хуже Гаррика, и даже сравнивать ни с чем не смею твоей большой и ис¬тинной жизни с ним, но что твоя встреча со мною перемещает твою судьбу в какую-то более ей сужденную и более ее выражающую обстановку не благодаря мне, а той случайности, что с детства я поглощен тем самым, из чего ты вся соткана, тем настоящим, что условно и после многих видоизменений зовут мировой поэзией и что посвящено слушаныо жизни и женщины в глубочайшей их первопородности, как воздух предназначен для передачи звука. Это я знаю, это несомненно для меня, что, стало быть, с твоей стороны это не ошибка, что что-то старинное, давнишнее, какой-то твой врожденный лейтмотив освобождаются и получают власть при этом, что какие-то вещи, казавшиеся слабостями или ошиб¬ками и отложившие в жизни нечто подобное рубцу, неожиданней-шим образом оборачиваются к лучшему и вдруг показывают свой метанный смысл, которому можно радоваться и которым можно дышать и гордиться, что весы судьбы, в большинстве случаев бол¬тающиеся во все стороны и так, что их движенье перестает что-нибудь выражать и ничего не доказывает, выравниваются у тебя в соседстве со мною и начинают ходить по одной плоскости, выра¬стая в одно спокойное измерительное показанье, когда твоя жизнь начинает означать тебя почти так же прямо, как в детстве, — тебя и твой удивительный, тебе неведомый и до слез меня поражаю¬щий душевный вес. Это я знаю. И я знаю, что так, как я люблю тебя, я не только никого ни¬когда не любил, но и больше ничего любить не мог и не в состоя¬нии, что работа, и природа, и музыка настолько оказались тобою и тобой оправдались в своем происхожденье, что — непостижи¬мо: что бы я мог полюбить еще такого, что снова не пришло бы от тебя и не было бы тобою. Что ты такое счастье, такое подтвержде-нье давно забытой моей, моей особенной способности любить, та¬кая разгадка всего моего склада и его предшествующих испытаний, такая сестра моему дарованью, что именно чудесность этого счас¬тья именно ты, невероятная, бесподобная, боготворимая (сколько лет прошло, и ты все-таки оказалась на ceemel) и я увидел тебя и пишу тебе и буду жить, немыслимо золотою этой жизнью с тобою, и умру с твоим именем на губах!), — именно ты своей единствен¬ностью даешь мне впервые чувство единственности и моего суще¬ствования. И это я знаю еще проще и тверже первого. Но когда приходят твои письма (зелеными чернилами, напри¬мер, с приложеньем Яшвилиного), твоя бездонная непосредствен¬ность и сердечность превышают мои ожиданья. Ты настолько ока¬зываешься совершеннее того большого, что я думаю о тебе, что мне становится печально и страшно. Я начинаю думать, что счас¬тье, которое кружит и подымает меня, предельно для меня, но для тебя еще не окончательно полно. Что я не охватываю тебя, что, как ни смертельно хороша ты в моем обожании, в действительно¬сти ты еще лучше. Что этот избыток остается за краем, где тебе печально, потому что твое превосходство надо мною заброшено в одиночество, куда мне никогда не достигнуть и не забросить моей радости, моей человеческой и художнической служб<ы> тебе. Что того счастья, какое даешь и будешь давать ты мне, мне тебе не дать. Ну а вдруг я еще вырасту, в погоне за этим твоим последним. Как удивительно ты пишешь, как плохо себя знаешь, как мало ценишь! — До сих пор все это было разговором с твоим письмом, с его музыкой. Я должен был сперва ответить ему, прежде чем от¬вечать тебе на него. Потому что и его хочется целовать и невоз¬можно не восхищаться, как тобою. Но тебе я отвечу на словах при встрече. Потому что в письмах я впадаю в мучительное многосло-вье. Что оно непростительно для писателя, так это с полбеды. Но оно недопустимо перед тобою. Оно искажает так много молние¬носно-подлинного и прямо вызванного тобою! Эти искры гово¬рят о твоем ударе и могли бы тебя радовать, из моих же песен ты узнаёшь о них меньше, чем если б я молчал. Но вкратце: письмо отца наводило на меня унынье, пока я не узнал, что мне удастся удвоить сумму, находящуюся за грани¬цей для Жени1. Тогда от этой печали не осталось ни следа. Ниче¬го живого сверх вечной дружбы я для Жени сделать не в силах, их мне неоткуда взять. Из моей жизни, сейчас удесятерившейся, я хочу делать одну тебя, и если бы ее стало во сто раз больше, все равно этих средств мало для такой цели и их всегда будет недо¬ставать. — Ты права, что что-то свихнулось у меня в душе по при¬езде сюда, но если бы ты знала, до какой степени это вертелось вокруг одной тебя, и как вновь и вновь тебя одевало в платье из моей муки, нервов, размышлений и пр. и пр. Я болел тобой и недавно выздоровел и про все это расскажу тебе устно. Но чтобы выраженье «выздоровел» ты не поняла превратно, — вот в чем было дело. У меня был досуг при редких для работы, условиях, и свежа была память об апреле, когда я отхватал больше тысячи, едва замечая, как это делалось2, — я должен был теперешний до¬суг употребить с пользой, кроме того, мне страшно хочется ум¬ножить твои стихи и увидать осенью твою книгу, и вот я с ужа¬сом убеждался в том, что это не выходит и мне разлуки с пользой не употребить. Я почувствовал себя как-то матерьяльно винова¬тым перед тобой, и это чувство преследовало и терзало меня. Я понял, что я неотделим от тебя и был болен этим чувством, пока считал его виной пред тобою, до самого недавнего времени, ког¬да вдруг то же чувство неотделимости показалось мне моей си¬лой и правотой пред тобою и все во мне просветлело. Так я и выздоровел. И едва я извинил это состоянье, как само собою это открытье стало мне темой, и поэзия вернулась, точно прощен¬ная, и тут я стал прочно навсегда звать тебя женою, тем самым словом, которому ты противишься в письме и с которым я те¬перь не могу расстаться, потому что я так полюбил его на тебе, как звуки Зина и Ляля, и это имя моего выздоровленья, и оно значит окончанье повести, и выход с тобой через революцию к какому-то последнему смыслу родины и времени3, и нашу буду¬щую зиму с тобой, и нашу, через год, заграничную поездку. Люб¬лю, люблю, душу тебя в своих объятьях, кончаю в слезах, люби¬мого слова не навязываю, во всех устройствах буду следовать за твоей мечтой. Телеграфируй, дошло ли письмо, не только в пространстве, сижу в ожиданье денег, как будут, выеду4. Будь счастлива и спо¬койна. Впервые: Письма Пастернака к жене. — Автограф (РГАЛИ, ф. 379, оп. 2, ед. хр. 59). Датируется по содержанию. Примеч. 3. Н. Пастернак: «Написано в Киев в 31 г. из Москвы». 10 письме отца, «равносильном проклятью», см. в письмах № 606 и 607. Горький обещал Пастернаку, что немецкое издательство Густава Кип-пенхейера, который еще в 1928 г. переписывался с Пастернаком и хотел его издавать, выплатит аванс за перевод «Охранной грамоты». См. письмо №599. 2 Из тысячи строк апрельской лирической волны осталось 9 стихотворений, положивших начало будущей книге «Второе рождение». 3 Первонач. назв. «Повести» как начала романа было «Революция» (см. письма № 470 и № 499: «В целом, может быть назову «Революция», если к лицу будет»). 4 На первой неделе июля Пастернак дважды телеграфировал 3. Н. Ней¬гауз в Киев: «Ляля моя, болел, были неудачи. Билетов нет. Жди десятого. Напиши. Грустно». «Ура! Дела поправляются. На днях увидимся. Рвусь. Со¬скучился. Целую = Бедный Боря» (РГАЛИ, ф. 1334, оп. 2, ед. хр. 428). 615. П. П. КРЮЧКОВУ 14 июля 1931, Тифлис 4. VII. 31 Дорогой Петр Петрович! Жена в Мюнхене и вот адрес, по которому надо перевести деньги: Frau Eugenie Pasternak Laplacestrasse 6 Munchen 271. Сегодня написал Kiepenheuer'y и сообщил адрес Марии Игнатьевны2, но, может быть, ошибся, потому что был неуве¬рен: Koburstrasse, или Koburgerstrasse 1. Думаю, это неважно и разыщут. Верю, что не оставите хлопот, а то они попадут в ужасное положенье (и к тому же после посещенья А<лексея> М<аксимовича> я их слегка обнадежил), и горячо вперед Вас благодарю. Ваш Б. Пастернак Мой адрес: Тифлис, ул. Джугашвили 7, кв. Паоло Яшвили. Впервые. — Автограф (Архив Горького, КК р. л. 12 8/6). Авторская дата ошибочна, датируется по содержанию. Пастернак приехал в Тифлис 14 июля 1931 г. 1 Письмо написано в первый же день приезда в Тифлис. Пастернак писал о разговоре с Крючковым Ломоносовой: «Я... никогда не уехал бы на Кавказ, если бы его (Горького. — М. Р., Е. П.) секретарь (обещанная сумма от переговора к переговору все таяла) не дал мне слова, что я могу ехать спокойно, и известие о переводе 1000-чи марок вероятно застанет меня по прибытьи в Тифлис» (письмо JSfe 622). 2 Предполагалось, что М. И. Будберг будет переводить «Охранную грамоту» на немецкий для Kieppenheuer Verlag. 616. Н. И. АНОВУ 29 июля 1931, Коджоры 29. VII. 31 Дорогой Николай Иванович! Посылаю Вам 4 стихотворения. Если можно, напечатайте их в одном номере, не разрознивая. Вчера получил деньги. Благодарю Вас. Что с Белым, с его женой и другом?1 Если бы вздумали доста¬вить мне радость и написали, ответьте, пожалуйста, на этот воп¬рос. Здесь чудно к нам относятся люди, описанные в «Ветре с Кав¬каза»2. Близко сошелся с двумя, — П. Яшвили и Т. Табидзе, — пер¬вого, Вы, вероятно, знаете, — живые, основательные характеры, прекрасные друзья. Живем высоко над Тифлисом в Коджорах, в комнатах, которые раньше занимал Андр. Белый. Я оставил дома 4-й № «Кр<асной> Н<ови>», не успев дочи¬тать до конца части «Коня и Кэтеванны», там помещенной. Но прочитанное очаровало меня своей теплотой и поэтической све¬жестью. Тут знают Сослани. По случайности рядом живут его дру¬зья. Первое, что я услыхал, войдя в дом, было имя Кэтеванны3. Мне о ней говорили. Передайте ему мой привет. В посылаемом нет еще ничего о Кавказе, но я тут недавно. Думаю, таковое последует и осенью привезу. Также постараюсь приправить чем-нибудь общественным. Это, может быть, и на-дошлю. Николай Иванович, выправьте, пожалуйста, ремингтон, если будут перестукивать, и тщательно выверьте гранки, чтобы не было опечаток, — стихи написаны четко, и просьба моя, хотя и навяз¬чива, но выполнима. Крепко жму Вашу руку. Кланяйтесь, пожалуйста, Евгении Владимировне. В. В., Л. М. и А. А. — сердечный привет4. Всего лучшего. Ваш Б. Пастернак Тифлис, Коджоры, гост<иница> Курорт, комн. 8. Впервые. — Автограф (ЦГА РК, ф. 440, on. 1, д. 481). Николай Иванович Анов — главный редактор журн. «Красная новь», где Пастернак печатал «Повесть», «Спекторского», «Охранную грамоту». Посланные вместе с письмом стихи «На улице войлока клочья...», «Нико¬го не будет в доме...», «Ты здесь, мы в воздухе одном...» и «Опять Шопен не ищет выгод...» были включены в № 9 «Красной нови», 1931. 1 А. Белый с женой в апреле 1931 года переехали в Царское Село, где 30 мая была арестована К. Н. Бугаева. Белый ездил хлопотать в Москву, и 3 июля она была освобождена. 2 В книге А. Белого «Ветер с Кавказа. Впечатления» (М., 1928) описа¬но знакомство с Паоло Яшвили, «одним из крупнейших художников сло¬ва, красой поэтической Грузии», как писал о нем А. Белый, и Тицианом Табидзе — «сердечным вулканом, бьющим пламенем в мысль» (С. 145,166). 3 Речь идет о повести Шалвы Сослали «Конь и Кэтеванна». Кэтеван-на — детская любовь героя повести, посвященной воспоминаниям детства. 4 Е. В. Муратова и другие редакторы «Красной Нови». 617. Ж. Л. ПАСТЕРНАК 30 июля — 6 августа 1931, Коджоры 30. VII. 31. Родная моя Жоничка, какую ты мне радость дос¬тавила своим письмом, как нуждался я в нем! Сейчас я точно в первый раз в жизни пишу тебе, так много у меня и кругом изменилось. Как ни нежны бывали мои письма к вам, как ни почтительны к родителям, я их всегда писал с высоко-мерьем спокойной совести, как старший младшим. Сейчас же я обращаюсь к тебе в совершенной сконфуженно-сти полного счастья. Оно в каком-то смысле делает меня ребен¬ком, таким простым и ясным я никогда в жизни не бывал. Место, где мы живем, считается детским курортом. Тут мно¬го детворы кругом. Старший мальчик 3. Н. с нами. Я ежеднев¬но без счету думал о Женичке. В долгой неизвестности, пред¬шествовавшей твоему письму, я всей кровью сердца оценил, какой он бесхитростный и нежный, как не по-детски несебя¬любив и отзывчив, как, по-видимому, заслуженно, что как бы это меня не мучило, — я ничего не знаю о нем. Как благодарить тебя за письмо? И как, какими словами или делами, — за вашу заботу? Знаешь, Жоничка, только теперь я измерил, что как бы тих и скромен не был человек, его скромности никогда недостаточно перед лицом жизни. Он делает вид, что знает ее, чтобы не запу¬таться и сохранить достоинство в неизвестной обстановке. Тут решающим остается его самолюбье. Но когда любишь со всей бе¬зоговорочной естественностью, без всякого труда и сомненья, — правда становится дороже всего, и она так много дает, что само¬любье было бы тут вредною помехой. Тогда, оставаясь в тех же го¬стях, в гостях у жизни, чувствуешь себя так тепло принятым ей, так по-братски, что забыв про защитный этикет, гостишь у нее откровенным невеждой. Но у восхищенья этого есть своя оборот¬ная сторона. Когда десять раз на дню я поражаюсь тому, как хороша 3. Н., как близка она мне работящим складом своего духа, работящего в музыке, в страсти, в гордости, в расходованьи времени, в мытье полов, в приеме друзей из Тифлиса, — как, при большой красоте и удаче проста и непритязательна и пр. и пр., я никогда не могу отдаться этому восхищенью совершенно неомраченно. Значит ли из того, что она так прекрасна, что Женя дурна? О никогда, никогда! — И как беспредельно был бы я счастлив, если бы большинство человеческих голов не было устроено, как учеб¬ники формальной логики, и для них всякое положенье не означа¬ло бы основанья для вывода, исключающего противоположное утвержденье. Нет, нет, всякий раз, устрашаясь этого рассудочного духа, при¬зраком витающего повсюду и сосущего силлогизмы изо всего жи¬вого, я в одиночестве, когда 3. Н. на полдня уходит с сыном вниз, чтобы мне лучше работалось, и я всего удивленнее думаю о ее пре¬лести, я всегда с тоской останавливаюсь у этой убийственной чер¬ты, обязательной для черствых дураков, и с виноватой нежностью думаю о Жене, и всю ее вновь с первого дня перепроверяю1. Клянусь жизнью той же 3<ины>, самого высокого и дорогого, что есть у меня на свете, — мне Жени не в чем упрекнуть. Я душев¬но люблю ее, она ни в чем не виновата. Но, — положа руку на серд¬це, — не виноват и я, что жизни устроить мы не сумели. Другими словами — и не надо бояться этих слов, любить так, как надо, что¬бы делить в нашем случае существованье, мы друг друга не любили. И наверное, в этом виноват я, но с другой стороны, зачем стал бы я заводить эту вину, если бы она не завелась естественно? Так или иначе, но мы любили друг друга как-то по-другому, и так, хочу я сказать, как это возможно только сейчас, существуя врозь, открыто и широко дружа и ничем не вызывая друг во друге ощущенья даром понесенной и другим не оцененной жертвы. Говорю тебе я это не зря. Примириться с тем безмолвным от¬сутствием Жени2, при котором получается так, точно я вычеркнул ее полностью из жизни, выселил с земли, отлучил от воздуха и соб¬ственным приговором сослал в несуществованье, я не в силах. Даже и сознавая, что все это неправда, я этой неправды не снесу. Если бы мое счастье было меньше и мельче, оно вооружало бы меня против этого несправедливого обвиненья. Меня бы по-мещански и слиш¬ком по-мужски раздуло бы от счастья и, побагровев от него, я стал бы недоступен этому обличительному призраку. Но я именно с того и начал, что счастье мое так велико, что разоружает меня и уравни¬вает с природой, что оно наделяет меня чувствительностью травы. Я хочу, чтобы ты знала, что власть Жени надо мной выросла, а не уменьшилась, что у ней есть возможность снова сделать несчаст¬ной себя и меня. Я не могу предугадать новых форм этого несчас¬тья, потому что старые — совместная жизнь — уже испробованы и больше неповторимы. Но я хочу сказать, что измора чужим страда¬ньем я не вынесу и внутренне солгу, но ему уступлю. И это тем мыс-лимей, что человек, с которым я связан, внутренне подобен мне и душевно свободен, т. е. способен к самопожертвованью, и так же, как и я, не роняется никаким видимым «позором». И все равно, все равно. Может быть и его поработят жалостью. Все равно, говорю я, как бы ни хотелось мне делить с ним одни радости, это будет снова только он, с кем я буду делить, если заставят, страданья. А теперь о моих мечтах, которые я бы назвал планами, если бы был самонадеяннее. Я обязательно приеду к вам будущим ле¬том с 3. Н, если она согласится, если пустят нас, если мы будем живы. Так или иначе, я заявлюсь к вам. К этому времени, в тече¬нье зимы, я постараюсь сделать все, что может дать работа, чтобы впервые успешно реализовать западные возможности. Каким сча¬стьем было бы, если бы к тому времени Женя справилась с болью и простила меня. Если бы она не то что вернула, а обрела совер¬шенно новый и завидный мир в большой дружбе со мною во все изумительное, небом данное нам человеческое «ты». Только тут, в этой обстановке чистого и взаимно восторженного доверья, мож¬но было бы впервые увидать и решить, как нам жить и расти всем дальше, как воспитывать детей и что им сказать. 1. VIII. 31. Я не стану рвать написанное выше, но я себя им измучил. Мне все кажется, Женя смотрит со стороны и думает: и эти холодные слова, — это все, что осталось у него для меня? От нашей жизни, ото всех этих десяти лет? — Если можно, ничего не показывай ей. Знай ты одна, что все эти страданья временны, и, дайте срок, я все, все, все поправлю. Вот именно. Прими, что я ничего не писал тебе и не напишу, и что это воображаемое молча¬нье я себе позволяю не из беззаботности, а по двум основаньям. Оттого, во-первых, что слова ужасны в таких случаях: скажи я, что в горе о Жене и люблю ее (что очень близко к правде), — получи¬лась бы бессмыслица: стали бы напрашиваться выводы, означаю¬щие общее несчастие для всех и прежде всего для меня, и потому неисполнимые; скажи я, как я и сделал, и, что еще ближе к прав¬де, как я сейчас живу, и эти слова получают видимость холодной безжалостности в отношенье Жени, страшно дорогой мне. Во-вто¬рых, такое отмалчиванье я могу себе позволить, потому что вы тоже люди, и как-то знаете меня и что-то должны себе представлять о том, кто я и как живу и как мне. И наверное это всего ближе к правде. Страшно жалко, что Шура, и в особенности Ирина ничего не писали вам. Они много видели и знают и, как судьи, беспри¬страстны. И, что всего важнее, они любят Женю. Но я знаю, что дико, безбожно, неслыханно стеснил вас и - и. Ах, что тут сказать! Не говори о письме ничего и Женёночку. Я как-то по-своему (на посторонний взгляд, может быть, и дико) продолжал свой разговор с ним и Женею. Папино письмо и особенно просьба не писать Жене испугали меня, я ему поверил, наступил перерыв, и теперь у меня нет духа к ним обратиться. Прежде это было естественно, по-родному, и я не знал, что это бессовестно. — Теперь... Временно тяжелой, а потом счастливой для всех развязкой явилась бы моя смерть. Но сейчас я не могу. И как по-другому бы написал я тебе, если бы: 1) не папино письмо, 2) не сдержанно-измученный и скрытно-отстраняющий тон твоего; и 3) если бы с нами не был старший мальчик 3. Н., вспьшьчиво-эгоистичный и в отношеньи матери — грубый тиран. Наносный налет на прекрасном в своей подоснове ребенке, но — налет усвоенный в семье и издалека дающий картину жизни, не¬привычно противоположной нашей, втроем. И всякой новой вспышкой своего нестерпимого своеволия через противополож¬нейшее себе, через образ Женички, заставляющий меня вновь и вновь любить на расстояньи всех нас троих и втроем: Женю, Же¬ненка и меня: нашу жизнь. И как по-другому бы написал я тебе, если бы со мною была только она, — лицо, характер, участь и назначенье, которые с такой силой собирают все женское воедино, как это было в Магдалине3, — если бы со мной было только то, что я любил всю жизнь и вдруг нашел. И тогда бы это было действительно письмо отсюда, из Гру¬зии, с ее красотами, с ее редким, неслыханным к нам обоим отно¬шеньем, не щадящим ни сил, ни времени, ни крупных средств. Мой адрес Тифлис. Коджоры, гостиница Курорт, комната 8. 6. VIII. 31 Горячо благодарю тебя за письмо, дорогая Жонюра, я страш¬но нуждался в нем и очень скучал по своим и за них беспокоился, ничего о них не зная. Ты мне эти мученья облегчила. Я написал тебе в ответ длиннейшее письмо, и оно неделю пролежало в Код-жорах над Тифлисом, оно при мне, но я его не отсылаю4, потому что там была попытка растолковать тебе то, что у нас произошло, и этого нельзя сделать без логики, логика же менее всего уместна в случаях, подобных нашему. Потому что в ее формах получает характер злых счетов или роковых констатации разговор о том, что всего менее на это похоже. Мне хорошо, Жоничка, — я никогда так не любил Женюру и Жененка, как сейчас, и верю и знаю, что им обоим и всем близ¬ким будет скоро так же хорошо, как мне, и во всяком случае луч¬ше, чем в прошлом. Что во всяком случае все кончится светом и добром, ты увидишь. Больше ничего не хочу прибавлять, хотя рас¬сказать есть много чего, потому что боюсь человеческой привыч¬ки принимать все с обязательными выводами из сказанного, а привычке этой подчинены и ты, и Женя, и все наши. Только одно. Я знаю, как вам всем трудно, какими заботами я вас всех обременил и как стеснил. Тут я должник неоплатный и преступник, которому нет оправданья. Но и это, и это где-то как-то возместится. Верь мне, верь мне, друг мой, и прости и поцелуй всех-всех. Твой Боря Пусть не думают, что я им чужой или они мне чужие, что они стали хуже и дальше, или я. Все выправится, все осветится и уяс¬нится, и это не слова. Отсюда мне трудно написать толковее, для этого надо быть дома. Но это не первое мое письмо к тебе и во всяком случае всего яснее показало мне последнее перед этим, которого я не отсылаю, что с умом писать об этом значит без сердца, а сейчас без сердца я ни существовать, ни думать не могу. И много, много его у меня для всех, для самых близких, для моей семьи, для вас. Обнимаю. 2>. Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. 1 Аналогичная ситуация отразилась в записи на первой странице ру¬кописей тетради со стихами из «Второго рождения»: «Тревога о Зине в от¬ношении Гаррика и о Женичке и Жене. Коджоры. Зина с Адиком на лугу». 2 После письма отца, потребовавшего, чтобы Борис не писал Е. В. Пас¬тернак, переписка между ними прекратилась полностью. 3 Образ евангельской Марии Магдалины нашел отражение в стихах к роману «Доктор Живаго», 1949 г. 4 Речь идет о первом письме, 30 июля — 1 авг., все-таки посланном в одном конверте с последующим, 6 авг. 1931. 618. К. А. и В. П. ПОЛОНСКИМ 6 августа 1931, Коджоры Дорогие Кира Александровна и Вячеслав Павлович! Часто думаю о Вас обоих. Все похоже на сновиденье, — боюсь проснуться. Живем в Коджорах под Тифлисом, живописно, прохлад¬но, дышится легко, отдыхаем, гуляем, — отдохнем, будем много ез¬дить. Тем временем работаю. Окружен заботами новых друзей, от¬ношеньем, похожим на фантасмагорию. Помните, часто конфузил¬ся у нас на Севере, смущаемый волной незаслуженной симпатии, — (хотя бы Вашей). Но здесь так сильно и явно хвачено через край, что пружина перетерлась и я, кажется, освинел: слушаю, терплю, до¬пускаю. Это о страдательной стороне местного пребыванья, и, по-нятно, я чувствовал бы себя несчастным, если бы деятельное восхи¬щенье двумя семьями — Яшвили и Табидзе, при всей его невыска-занности, не перевешивало того, что мне от них приходится выслу¬шивать. Однако отнюдь это не Восток, не экзотика; страшно свои люди, к которым сразу же стал питать братское чувство. Простые, воспитанные, образованные, нешумные. Очень привольно. Если бы не квартирные перспективы (переезд брата, освобожденье комна¬ты... я рассказывал Вам), не думал бы до поздней осени о Москве. Покуда еще ниоткуда писем не получал, сюда до десяти дней в конец почта1. Кира Александровна, — пока Сварог2 меня таким дураком вы¬ставлял, а Ашукин3 произносил революционную речь с неуяснен¬ным заключеньем, я пообещал Вам Женин адрес, и, кажется, его Вам не оставил. Спасибо Вам большое за желанье ей написать. Вот он, адрес: Frau Eugenie Pasternak, Laplacestr. 6, Munchen 27, Герма¬ния. Ничего о ней с Женичкой, как и ни о ком из тамошних, не знаю, просил брата исподволь извещать из Москвы, ничего пока не получил, сказывается расстоянье. — Вячеслав Павлович, прила¬гаю (в дополненье к 9-ти стихам, у Вас имеющимся) — Гражданс¬кую «триаду»4. Обнимаю Вас. Преданный Вам обоим Б. И Впервые: «Путь», 1995, № 8. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1328, оп. 5). Датируется по содержанию (по упоминанию цикла стихов «Гражданская триада»), 1 Далее 10 строк тщательно зачеркнуты чернилами другого цвета — скорее всего, адресатом. Можно разобрать первые слова: «В Киеве рас¬сказали...». Можно предположить, что в зачеркнутых строках — отголос¬ки сведений об инспирированном властями голоде на Украине. 2 Василий Семенович Сварог ездил вместе с Пастернаком в составе писательской бригады под руководством В. П. Полонского в начале июня 1931 г. в Челябинск. В дневнике Полонского есть запись, служащая ком¬ментарием к этому эпизоду: «У меня на вечере, хорошо выпив, Сварог пре¬восходно пародировал Пастернака в бытность его в Челябинске. Пастернак загрустил. Сидел, опустив голову, глаза грустные. Губа отвисла. "Неужели я такой идиот?" — спрашивает меня» (начало июля 1931; РГАЛИ, ф. 1328, б/шифра). 3 Николай Сергеевич Ашукин — историк литературы, критик, поэт. 4 Посланный Полонскому для публикации в «Новом мире» автограф «Гражданской триады» датирован 6 авг. 1931 и сохранился в собр. В. Г. Ли-дина. В цикл вошли стих.: «Весенний день тридцатого апреля...», «Столе¬тье с лишним — не вчера...», «Будущее! Облака встрепанный бок!..». 619. С. М. АЛЯНСКОМУ 12 августа 1931, Тифлис 12. VIII. 31 Глубокоуважаемый Самуил Миронович! Так как все три письма: открытка, заказное с договором и спеш¬ное с гранками1 пришли сюда одновременно, то не удивитесь, если и мое спешное отправленье пропутешествует дней восемь-десять. Распорядитесь, пожалуйста, чтобы все исправленья были сде¬ланы аккуратно и попутно не повлекли новых опечаток. Обложку дайте, пожалуйста, простую, строгую, одноцветную, без иллюстративных украшений, смещений или изломов2. — Сколько авторских листов оказалось в книге?3 Договор подписал. Не знаю, местная ли это особенность Кав¬каза или это волна вдруг усилившегося всеобщего вздорожанья, действие которой я наблюдаю тут на юге, но тут совершенно фан¬тасмагорическая дороговизна, не менее чем вдесятеро против вес¬ны обесценивающая мои заработочные ресурсы. Если такой ска¬чок случился и у нас на севере, я должен буду по возращеньи в Москву подумать об изменении своих тарифов, что сделают вер¬но и все, так что я в одиночестве не останусь. Хотя, если бы это наблюдалось повсеместно, Вы такой катастрофический рост цен учли бы в договоре и сами (я уверен), — я предпочел бы договора на следующие томы подписать через месяц-полтора по возраще¬ньи в Москву, где мне все было бы виднее. Деньги (300 р.) за «Охр<анную> Гр<амоту>» получил, благо¬дарю Вас. Обещанные 400 (по договору за 1-й том) прошу выслать при первой возможности. Я в них нуждаюсь4. Благодарю Вас за все и крепко жму руку. Уважающий Вас Б. Пастернак 12. VIII. 31. Тифлис Коджоры, гостиница Курорт, комн. 8. Впервые. — Автограф (ИРЛИ, ф. 519, № 412). 1 Имеются в виду договор на первый том собрания сочинений, под¬писанный 2 авг. 1931, по которому была представлена рукопись объемом 3000 стих, строк, и корректуры «Охранной грамоты», печатающейся в «Изд-ве писателей в Ленинграде». 2 Обложка была сделана художником М. Кирнарским: разделенная на две половины — черную и синюю, прямой простой шрифт: по верхнему краю — имя автора, по нижнему — название. 3 В изданной книге после цензурных сокращений осталось всего 4 печ. л. 4 Не получив гонорара до своего отъезда, Пастернак извещал Алян-ского: «7. IX. 31 Глубокоуважаемый Самуил Миронович! На днях уезжа¬ем из Коджор к морю, адреса еще не знаю, и до его сообщенья ничего мне сюда не отправляйте, когда же переберемся, и адрес установится, телеграфное сообщенье его будет в то же время просьбой об очередном переводе. Крепко жму Вашу руку. Всего лучшего. Ваш Б. Пастернак» (ИРЛИ, ф. 519, № 412). С середины сентября по середину октября 1931 г. Пастернак с 3. Н. Нейгауз провели в поселке Кобулеты недалеко от Батуми. 19 сентября 1931, Кобулеты 19. IX. 31 Дорогая Женюра! Весной папа написал мне возмущенное письмо, в котором не узнавал меня и почти что от меня отрекался. В нем был совет: не писать тебе, чтобы тебя не волновать. Я ему подчинился. Не стану говорить, чего мне стоило это вынужденное летнее молчанье. Го¬ворить об этом не время, — ты об этом скоро узнаешь. Из Москвы я спишусь о многом, если не с тобою, то хотя бы с Жонею. Как бы ни была удивительна Зина, как ни чудес¬ны были места Кавказа, нами посещенные, как ни трезвы сове¬ты Шуры или папы, направленные к твоему спокойствию, не это, конечно, я предполагал, расставаясь с тобою: не прекра¬щенье твоего существованья для меня, не наступленье полной неизвестности относительно Женички. Особенно ранящей, по своей бессловесности неведенья, была для меня разлука имен¬но с ним, хотя вы никогда не являлись мне врозь, и этих чувств разделить нельзя. Я не жду ответа на это письмо. Повторяю, — определенные сведенья и прямые расспросы будут из Москвы, когда я узнаю, могу ли я писать тебе без страха, что это отразится на твоем здоро¬вый. Но 23-го — день рожденья Женички. Я не мог вообразить те¬леграммы, которая без помощи письма могла бы передать хоть что-нибудь из перечувствованного за это лето. Нет этого и в письме. Но в нем есть хотя бы мой голос, и он попадет к тебе и будет с тобою. Итак, до письма из Москвы, если ты позволишь. С Женёнком заговаривать не осмеливаюсь. Обними и расце¬луй его, и чем больше хорошего ты ему скажешь о нашем буду¬щем, тем ближе будешь к правде. Обнимаю тебя. Твой Б. Дорогая Жоничка! Прочти, пожалуйста, это письмо и, если найдешь возмож¬ным, — передай его Жене. Мне очень трудно было без известий от вас. Из Москвы я запрошу тебя обо всем подробно и приведу в яс¬ность денежные дела. Сейчас я на море близ Батума (в Кобулетах), откуда думаю возвратиться домой числа 10—15 октября. Краткость письма вызвана тем, что лишь сейчас получили комнату в гостини¬це и есть оказия через час отправить письмо с едущими в Тифлис. Горячо благодарю тебя и твоих за сердечность в отношеньи Жени. Много, много о чем напишу из Москвы. На Москву наде¬юсь как на каменную гору. Крепко целую папу, маму, Лиду, Федю и деток. Твой Б. Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. 621. С. А. АСИЛОВУ 15 октября 1931, Тбилиси Не возьмет ли у меня «Заккнига» сборник новых стихов разме¬ром строк в 800—1ООО? У меня очень неудачно сложились обстоятель¬ства с отъездом: вчера не успел зайти вовремя в издательство, сегод¬ня заходил дважды, но у Вас выходной день. Наличную часть сбор¬ника (600 строк) оставляю Вам при записке1. Я уезжаю завтра утром в Москву, и денежно вероятно ничего сегодня не удастся реализо¬вать. Но может быть мы договоримся в основном, и тогда договор и гонорар можно будет перевести в Москву. Между 2-мя и 3-мя зайду к Вам сюда (в Союзфото) сегодня. Хотелось бы застать Вас, или в слу¬чае невозможности, найти от Вас записку с ответом или указаньем, где и когда Вас сегодня искать. С уважением Б. Пастернак Впервые: «Литературная Грузия», 1966, № 3. — Автограф (РГАЛИ, ф. 3100, on. 1, ед. хр. 346.). Датируется по содержанию. Пастернак уезжал из Тифлиса 16 окт. 1931. Степан Алексеевич Асилов исполнял обязанности директора изд-ва «Заккнига». 1 Рукопись под назв. «Новые стихи» из будущей книги «Второе рожде¬ние» была отдана Г. В. Бебутову для перепечатки, в нее входили 12 стихотво¬рений весны и лета 1931 г. (18 нумерованных страниц) и первонач. короткий вариант «Волн». На следующий день Бебугов приехал на вокзал с составлен¬ным договором. Пастернак надписал ему «Спекторского»: «Милому Г. В. Бе¬бутову с лучшими чувствами на память о встречах в Тифлисе. 16. X. 31. Б. Па¬стернак». Издание книги в Тифлисе не состоялось, рукопись сохранилась в собр. Г. В. Бебугова. 622. Р. Н. ЛОМОНОСОВОЙ 20 октября 1931, Москва 20. X. 31 Дорогая Раиса Николаевна! Вчера я вернулся с Кавказа, и первым из непересылавшихся мне за последнее время писем вскрыл и пробежал глазами Ваше. Как всегда или часто, в Вас я нашел единственную поддерж¬ку в минуту, когда так в ней нуждался, что принял бы ее с любой стороны. Весною Горький без какого бы то ни было побужденья с моей стороны затребовал у меня через секретаря одну мою рукопись1 с целью пересылки ее за границу и перевода на иностранные язы¬ки, и пообещал, в предвиденьи будущего гонорара, в недельный срок устроить выплату Жене довольно крупной суммы в 3000 ма¬рок. Затем это стало задерживаться, затем я усомнился в осуще¬ствимости его литературной услуги, и ухватясь за сохраненье од¬ной денежной, никогда не уехал бы на Кавказ, если бы его секре¬тарь (обещанная сумма от переговора к переговору все таяла) не дал мне слова, что я могу ехать спокойно, и известие о переводе 1000-чи марок вероятно застанет меня по прибытьи в Тифлис. Ничего из этого ни в копеечной доле не сделано и по сей день, и это не было бы так обидно, если бы обещанья эти давались в ответ на какие-либо домогательства с моей стороны. Дело же в том, что, по многим причинам, я Горькому ничем не давал знать о своем существованьи в дни его приезда, и знаки его вниманья как с неба свалились на меня, — его никто за язык не тянул. Я имел в виду по возвращеньи в Москву тотчас же повидать¬ся с его секретарем. Случилось так, что Горький со всем своим штабом (и им в том числе) отбыл в Италию накануне моего приез¬да2, я это узнал на вокзале, от встречавшего меня брата. Короче говоря, первое, что меня ждало в Москве, это достоверное созна¬нье, что Женя сидит в Берлине без денег. И Вы легко себе представите, какой драгоценной неожидан¬ностью явилось Ваше предложенье. Посетив С<офью> А<лексан-дровну>3, я понял, что столько же, сколько Вам, обязан этой по¬мощью и Юрию Владимировичу. Горячее же ему спасибо. Вчера я телеграфировал Вам в Кембридж о состоявшейся передаче4. Раз¬решите мне, если это возможно, внести и вторые, апрельские 500 р. на ближайших же днях. Если Вас затруднит реализовать их тут же осенью для Жени, то все равно, мне будет легче от мысли, что с моей стороны это уже сделано и этой возможности не грозит ни¬какая превратность моего заработка. — Целую Ваши руки, Вы уди¬вительный друг. Я не знаю где б я теперь был без Вас. Еще большее Вам спасибо за сообщенье о Жене. Спасибо за то, что Вы догадались, как я нуждаюсь в нем, и какою мукой была мне полная о ней и Женёночке неизвестность, усугубленная обо¬юдосторонним молчаньем: родные просили меня весной вовсе не писать ей, если я дорожу ее здоровьем. Я сегодня же хотел рассказать Вам все, перечувствованное за лето по их живейшему и самому дорогому в мире поводу. Но это целый мир, и этого нельзя сделать сегодня, сейчас же по свежем въезде в квартиру, запущенную так, как они запускаются только тут у нас, и о чем Вы не имеете ни малейшего представленья5. Может быть я это сделаю завтра или послезавтра. Не удивитесь, если пись¬мо начнется сразу с них, главным образом с Жени. На сегодня же еще только вот что. Незаслуженным счастьем, о котором я мечтать не смею, было бы для меня, если бы Вы пожили с ней некоторое время вместе6. Пишу Вам на днях. Крепко любящий Вас 2>. Я. Мне хочется также сблизить Марину Ив<ановну> с ней. Опять непобедимо естественная потребность, с виду вероятно ка¬жущаяся. Сообщите, пожалуйста, Жене, что 105 руб. родственнице Ро-зенфельд перевел7, квитанцию перешлите (прилагаю ее). Первую попытку написать Ж<ене> поведу через Вас. Может быть даже сделаю вещь, не имеющую прецедента: письмо к ней проведу через Вашу цензуру, т. е. попрошу прочесть его и решить, увеличивают ли такие вещи печаль на свете или ее уменьшают. Впервые: «Минувшее», № 16. — Автограф (Russian Archive, Leeds University). 1 По предложению Горького, Пастернак передал Крючкову рукопись «Охранной грамоты» для пересылки ее немецкому изд-ву Kieppenheuer VerlagBMae 1931 г. 2 Горький пробыл в России с середины мая до 18 октября 1931 г. и вернулся в Сорренто. 3 С. А Ломоносова, первая жена Ю. В. Ломоносова, которой Пастер¬нак передавал деньги, компенсировавшиеся ему в марках Ломоносовыми. 4 Р. Н. Ломоносова 21 окт. 1931 благодарила: «Сейчас получила Вашу телеграмму. Спасибо. Жене послано недели три тому назад. Опять она пишет редко. Мечется, бедная» (там же. С. 188). 5 В ответ на эти слова Ломоносова писала: «Живем в квартире знако¬мых, уехавших на зиму в Шотландию. Квартира запущена и вот я мою, чищу, стряпаю» (там же). 6 «Живи мы меньше на бивуаке, звала бы ее усиленно сюда. Но кли¬мат, но новый язык, но неопределенность. А главное климат. Лондонская зима даже для людей с здоровыми легкими — трудна, а для Жени может оказаться совсем не по силам. Думала съездить в Берлин побыть с ней не¬делю, другую, но Чуба (сына. — Е. П., М. Р.) нельзя оставить» (там же). 7 Речь идет о просьбе Розалии Александровны Розенфельд помочь ее родственнице в Одессе с аналогичной компенсацией в Мюнхене. 21 октября 1931, Москва Глубокоуважаемый Петр Петрович! Прошу Вас искренне сообщить мне, что именно помешало исполненью всех моих просьб, родившихся, как Вы вспомните, не самопроизвольно, а в результате пусть и незаслуженного, но тем не менее реально проявленного участия Алексея Максимови-ча. Все это имело место весною, Вы помните? Зачем же было обольщать меня ложными надеждами в таком для меня серьезном деле, как положенье моих близких?1 От мысли добится чего-нибудь в этом направленьи от Вас от¬казался окончательно, — Алексея же Максимовича беспокоить не хочу. Пишу для очистки совести перед тем, как обратиться к тому же человеку, который устроил отъезд моей жены и сына2, я дол¬жен лично для себя документировать полную исчерпанность всех других, и более близких, путей. Но Вы мне все же ответьте. Одной невозможностью, при Ва¬шем всесилии, Ваших неудач со мной не объяснить. Отчего же все это сложилось так загадочно обидно? Прошу извинить за мою дальнейшую настойчивость, кото¬рая Вас уже более не коснется. Ее основанья понятны и прости¬тельны. Не ищите в письме и тоне того, чего в них нет. Припомните объективные факты. Согласитесь, что мне есть чего устыдиться и о чем пожалеть. Как я смешон, вероятно, был Вам все это время! Ваш Б. Пастернак 21. X. 31. Москва 19 Волхонка 14 кв. 9. P. S. Прошу прощенья, если вместо того, чтобы благодарить, я подвожу итог части всей этой истории, не зная остальных: если я нахожусь в неизвестности о Ваших последних попытках, мо¬жет быть успешных; если известие идет от Вас и меня еще не до¬стигло. Простите, простить меня в этом случае можно. Вы все знаете. Впервые. — Автограф (Архив Горького, КК р. л. 12 8/6). 1 В том же фонде имеются еще два запроса Пастернака, посланные 14авг. 1931: «Дорогой Петр Петрович! Я уверен, что Вы не нуждаетесь в напоминаньи, и даже вероятно добились благоприятных результатов с деньгами для моей семьи. Припомните, что это лишь часть ранее обещан¬ного, и если они не увидят и этой тысячи, не знаю просто, что с ними будет. Умоляю Вас, позаботьтесь об этом деле, а если деньги уже переведе¬ны, не откажите мне в этой радости, — известите меня об этом по адресу: Тифлис, Коджоры гостиница "Курорт", Пастернаку. Адрес же семьи сле¬дующий: Eugenie Pasternak Laplacestr. 6 Munchen 27. Сделайте это, пожа¬луйста. Мне кажется, я вправе Вас проеить об этом, это очень серьезно, это надо сделать. Крепко жму Вашу руку. Ваш Б. Пастернак». Разговор те¬перь идет только о 1000 марок, тогда, как Горький говорил о 3000; руко¬пись «Охранной грамоты» была отослана издателю еще в мае 1931 г. (см. письмо к 3. Н. Нейгауз JSfe 609). Одновременно с письмом была по¬слана телеграмма: «Телеграфируйте или сообщите воздушной Коджоры Па¬стернаку судьбу книги и денег семье». 2 Имеется в виду А. В. Луначарский, с помощью которого удалось получить заграничные паспорта. 624. С. М. АЛЯНСКОМУ 22 октября 1931, Москва Глубокоуважаемый Самуил Миронович! Вчера я вернулся в Москву. Спешу принести Вам искренней¬шую благодарность за быстроту и аккуратность летних сношений издательства со мной, особенно оцененную мною в дороге. Боль¬шое спасибо. Вы меня очень бы обязали, если бы сообщили мне, в каком положении все наши дела: 1) состоянье наших расчетов по сей день, 2) скоро ли выйдет «Охр<анная> Гр<амота>»1, 3) как задумано собранье (вплоть до внешних мелочей, как-то: план, формат, характер обложки и пр. и пр.)2. Вообще, напишите все, что знаете из касающегося меня и того, что Вам может показаться уже мне известным, так как при продолжающейся глухости моего режима менее всего о себе знаю я сам. Кроме того, я только что с вокзала. Если будет нетрудно, переведите также и взнос за октябрь. С нетерпеньем жду письма от Вас. Крепко жму Вашу руку. Еще раз большое спасибо Вам и товарищам! Ваш Б. И Впервые: Ежегодник ПД, 1979. Л., 1981. - Автограф (ИРЛИ, ф. 519, № 412). Датируется по почтовому штемпелю. 1 «Охранная грамота» отдельной книгой вышла в ноябре 1931 г. 2 Собр. соч. не было осуществлено, в 1933 г. был напечатан только первый том под названием «Стихотворения в одном томе», о внешнем оформлении изданной книги Пастернак писал Г. Э. Сорокину (письмо № 672). 29 октября 1931, Москва Глубокоуважаемый Самуил Миронович! Я Вам написал открытку так недавно, что удивляться отсут¬ствию ответа еще слишком рано, и скорее наоборот, в надежде предупредить его и успеть задать Вам несколько новых вопросов, пишу Вам эти несколько слов. Главное. — Не думаете ли Вы по¬бывать в Москве, и если да, то когда именно? Мне надо было бы с Вами о многом посоветоваться. Так, например, Спекторский, как говорят, разошедшийся в 6-ти тысячах в теченье полутора меся¬цев, и мне советуют его переиздать. Я не знаю, совместимо ли это с полным собраньем? В «Гихле» бумаги нет и верно, можно было бы их склонить отступиться от их дополнительных прав. Второе изданье можно было бы предложить Вашему Издательству или Федерации или Московскому Товариществу1. Можно ли все это сделать без вреда для собранья и как это поставить. Как-то надо бы этими и рядом аналогичных возможностей воспользоваться. На одни периодические выплаты Вашего издательства в их насто¬ящем размере, мне не просуществовать. И пр. и пр. Напишите же мне. Ваш Б. П. Впервые. — Автограф (ИРЛИ, ф. 519, № 412). Датируется по почто¬вому штемпелю на открытке. 1 Второе издание «Спекторского» отдельной книгой не было осуще¬ствлено. Полный текст поэмы вошел в сб. «Стихотворения в одном томе» (1933), с восстановлением цензурных изъятий, сделанных в первом изда¬нии (1931). 626. Е. В. ПАСТЕРНАК 2 ноября 1931, Москва Женюра, я много писал тебе. Это, — должна догадаться ты, — не первое письмо. Мы были с Зиной на Кавказе. Мы были также однажды там с тобой. Я был там с тобой и Жененком, с вами, — моею жизнью1. — Я живой человек, Женюра. Ты легко догадаешься, как беспросветно грустно становилось мне временами при этих парал-лелях и воспоминаньях, как меня душили слезы при мысли о вас. Воображенье должно подсказать тебе, что нечто подобное твоей печали творится и со мною, что в своем страданьи ты не одинока. Зачем я говорю это тебе? Для того, чтобы слабейшие сто¬роны твоей души не завидовали мне, а лучшие и сильнейшие по-мнили, что пока ты страдаешь, это делается и со мной, что это страданье нас связывает; что у нас есть связь, что мы не чужие друг другу. И эта связь могла бы стать радостною связью, если бы ты помогла мне, если бы захотела понять, к чему я тебя зову. Вчера мы разговаривали по телефону. Еще раз, — я живой че¬ловек, мой друг. Если бы это показали в кинофильме, посторон¬ний разревелся бы. А я — участник, я кровью сердца ощущал вас там на этом страшном расстояньи, его и тебя, далеко, далеко, — я угадывал подробности того недоступного дня в Берлине, и как вы ушли, тени ваши на панели2. Как опустошенно тихо стало потом! Точно нас всех втроем утопили, и пошли круги по остаткам дня. Ты легко догадаешься, чего мне это все стоило. Я не сразу ов¬ладел голосом. И ты, разумеется3. В чем же дело, друг мой? Надо жить, надо совладать с этим. Дай мне помочь тебе так, чтобы что-нибудь получилось, а не так, как тебе это кажется един¬ственно возможным в судорожности твоего огорченья. Помоги, помоги мне, а то я опущусь и в том новом и оставшемся напряже-ньи, которое у меня навсегда к тебе осталось. Поезжай в Париж, если это надо4. Жаль, что придется Же-ничку взять из школы, не надо бы его трепать. Лучше было бы, если бы ты смогла ради него продержаться в Берлине. Мы увидимся, сговоримся, — трудно писать. Мы увидимся либо там, либо здесь, это зависит от тебя, от хода твоей жизни, от того, подвинешься ли ты вперед в душевной крепости, или нет. Главное, чего тебе недостает. Ты должна понять, что я не бро¬сал тебя, что никакого пораженья ты не потерпела, а что, наконец мы сделали то, что пробовали сделать раньше. Что речь не о тебе, а о семейной нашей жизни, которая не удавалась нам и длящаяся неудача которой обижала тебя, а меня делала перед тобою без вины виноватым. Ты часто признавала надобность этого шага. Ты сама говорила, что мне надо уйти и сказала это в последний решаю¬щий раз5. Понимаешь ли ты, что я не упрекаю и не оправдываюсь, а только напоминаю тебе, что ты не жертва, что ты — участница, что пришли мы к этому сообща, и бывши равными, мы равными и остались. Когда я все это вижу перед собой и охватываю со всем сер¬дечным теплом, на которое способен, благо становится мысли-мее и ближе для всех нас в моих глазах, чем оно было раньше. Ну же, будь умницей и не падай духом. Когда-нибудь ты увидишь, как я был прав и как мне было больно в этой правоте, пока ты ее не признавала. И все это будет легче при свиданьи, переписываться об этом нельзя. Напиши мне подробно о Женичке, в особенности, если ты действительно поедешь в Париж. Я хочу и могу писать ему, но что¬бы говорить с ним совсем естественно, должен знать, в каком по¬ложенье мое письмо его застанет. Целую тебя. Счастливой дороги. Твой Боря Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. Датируется по содержанию, написано на следующий день после телефонного разго¬вора с Е. В. Пастернак. 1 Имеется в виду поездка летом 1928 г. в Геленджик. 2 Е. В. Пастернак звонила в Москву из переговорного пункта. 3 Евгению Владимировну испугал звук голоса Пастернака. «Ты не понял, какой тоской был вызван этот звонок. Молю Бога, чтобы расстоя¬ние и телефон были причиной того чужого и холодного голоса, который я слышала», — писала она 1 нояб. 1931 после разговора (там же. С. 345). 4 Е. В. Пастернак собиралась в Париж по приглашению Эренбурга, но ее тоже одолевали сомнения: «В том состоянии, в котором я сейчас на¬хожусь, я не знаю, зачем мне ехать в Париж, зачем таскать за собой Женю» (там же). 5 Речь идет о признанье Пастернака в середине января, после чего он ушел из дома. 627. Е. В. ПАСТЕРНАК 16 ноября 1931, Москва 16. XI. 31 Дорогая Женюра, мне очень трудно писать тебе: постоянно о тебе думаю и люблю. Так когда-то я думал о Марине или любил весь Ирпень и это огорчало тебя. Теперь это огорчает Зину. Ты не представляешь себе, в какой грусти обо всем случив¬шемся я нахожусь почти сплошь. Хотя теперь она вызывается то¬бою, но это та же самая грусть, которая однажды так смутила тебя и И<рину> С<ергеевну> при чтеньи вступленья к Спекторскому. Я себя никогда в достаточной степени не понимал, а то я был бы с тобой настойчивее. Помнится осенью в Ирпене я сказал тебе, что как бы я ни глядел в сторону, все же хорошо, что я твой муж, и ты должна была бы в сознаньи, что ты моя жена, черпать больше надежности, чем ты имела обыкновенье. Ты, разумеется, взорва-лась; ты решила, что я предлагаю тебе гордиться мною. Я же и сам не знал, какой предосторожностью мне это внушалось: это был голос заботы о сохраненьи семьи и брака. В переписке невозможно во все это вдаваться. Я только хочу предупредить тебя, что много надежд возлагаю на нашу встречу. Все гораздо лучше и легче, чем ты может быть думаешь. Напиши мне, где ты и что, с кем встречаешься и что думаешь делать. Послезавтра мы едем в Ленинград на несколько дней1, я боялся, что в мое отсутствие придет письмо от тебя и пролежит в одиночестве: так вот, эти несколько слов ему навстречу. Весною в Киеве Зина поссорилась с И<риной> С<ергеевной> на всю жизнь и я Асмусов со дня твоего отъезда не видел и не ско¬ро увижу. У нас часто бывает Гаррик, — и больше я ничего не ска¬жу, — ему приходится бороться с постоянным страданьем, но именно об этом не хочу распространяться. Из Одессы мне вернули деньги, посланные родственнице Р<озалии> А<лександровны>2, и лишь в тот же день пришла ее открытка о том, что больше посылать не надо. Она не проставила № № дома и квартиры при адресе (Волхонка и больше ничего), и открытка два месяца ходила в адресный стол и обратно. Тебя очень любит Кира3. Многие стоят за тебя горой. Меня это радует. Раньше весны сюда не собирайся. Но только из сооб¬ражений здоровья. К чему я все это пишу. Знай, что мыслями я всегда с вами. Это мне стоит больше сил, чем ты думаешь. Но не все в моей вла¬сти, как не было в ней и тогда, когда так много решающего было дано тебе, почти что первенство, а не равенство, и ты представля¬ла нашу жизнь несчастьем, и я заражался твоим представленьем, между тем как, вижу теперь, — это была хорошая жизнь, которой сейчас жалко. Параллель с Зиной сводится лишь к тому, что в совершен¬но несходных условьях ко мне возвращаются настроенья, от ко¬торых всего грустнее мне первому, и которые всегда обижали тебя, и теперь внушают сходную недоверчивость ей, — настро¬енья, по-видимому для меня естественные, и корни которых лежат вне любви и личной верности. Параллель с Зиной, не только не ищущей первенства или равенства, но совершенно подчинившей всю себя, досугом и силами, мне, — заключается только в том, что она сомневается в моей любви всякий раз, как я уношусь далеко в сторону, и теперь, в силу случившегося, всегда — в твою; и она ошибается и не понимает этого, как не понимаешь ты, и мне некому это объяснить, потому что это не «Тришкин кафтан»4 (твое выраженье); он-то понятен. А это глубже и никому не нужно. Поцелуй Женичку. Напиши мне, пожалуйста, и о деньгах. Твой Боря Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. 1 Пастернак с 3. Н. Нейгауз ездили в Ленинград в надежде найти там квартиру на случай возвращения Евгении Владимировны. 2 См. о посылке этих денег в письме № 622. 3 К. А. Эгон-Бессер, жена Полонского. 4 Басня И. А Крылова. 628. Е. В. ПАСТЕРНАК 27 ноября 1931, Москва 27. XI. 31 Женюра, я не могу собраться сейчас за границу и не хочу: ты знаешь, это всегда бывает связано у меня с ощущеньем права, а последнее, — с работой; и вот чувства права на поездку у меня сей¬час нет. К весне или весною я имел в виду съездить к тебе, чтобы с вами повидаться, в том случае, если бы ты осталась за границей. Тут, разумеется, я бы ни в каком другом мотиве не стал нуждаться: желанье видеть тебя пересилило бы все другие. Сейчас я получил твое письмо и поспешно на него отвечаю. Ты спрашиваешь, собрался ли бы я сейчас на запад, я говорю, — нет. В остальном не могу тебе сказать пока, т. е. сегодня же, ничего дельного. Кроме денег, которых у тебя будет, надеюсь, всегда боль¬ше, чем ты захочешь принять, я ничего для тебя не успел сделать. Когда ты думаешь приехать, и нужно ли тебе так торопиться? Я не знаю, показали ли тебе наши какое-нибудь из моих пи¬сем? Их было два, и самым существенным, т. е. таким, в которое было вложено всего больше души и значащей правды, было пер¬вое, написанное вскоре после нашего телефонного разговора1. Они в интересах твоего спокойствия его от тебя скрыли, но если передали второе, то должны были показать и первое, потому что без него оно получает искаженный смысл, способный ввести тебя в заблужденье. Смысл же всего вкратце таков. Я люблю тебя, но в успешность нашей совместной жизни, если бы обстоятельства даже позволи¬ли нам возобновить ее, не верю. Вероятно, к нашему обоюдному счастью этого не будет, т. е. я верю, что ты не заставишь меня усту¬пить себе, губя этим себя и меня. Будь мужественнее, Женюра, и все будет хорошо. От Бубчика получил на днях деловое письмо. Кланяйся ему и Фросе, и скажи ему, что отвечу ему на днях2. Обними крепко Женёночка. Лучше бы тебе все же досидеть до весны, и он бы в школу походил. Но видно тебе там очень тос¬кливо, раз не сидится. Пиши мне. Целую тебя. Ни о чем не жалей. Ты приобрела, а не потеряла. Твой Б. Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. 1 Пастернак посылал свои письма на адрес родителей, которые пере¬давали их Евгении Владимировне, жившей с сыном в снимаемой комнате неподалеку. Имеется в виду письмо № 626. 2 Иван Эдуардович Саломон и его жена Ефросинья Ивановна жили недалеко от Берлина и после 10-дневного пребывания Е. В. Пастернак в неврологической клинике сняли ей комнату в том же доме, где жили сами. 629. Е. В. ПАСТЕРНАК Начало декабря 1931, Москва Родной мой друг! Прости мне последнее коротенькое письмо. Прости мне мою вину, прости горечь, которую тебе ежедневно приносит всякая твоя мысль обо мне, прости мне мое преступленье. Прости, т. е. найди силы признать их как факты, чтобы жить, постепенно выходя из-под их власти. Найди эти силы, как и я находил их, чтобы умиротворять и сглаживать наши былые трения, как нахожу их сейчас, чтобы жить, потому что никогда еще я не жил так стран¬но, как это последнее время: все идет мне навстречу, облегчая каж¬дое движенье. Я должен был бы благословлять жизнь, как никог¬да, а я ничего не делаю и ни за что не могу взяться, потому что, разумеется, мне никогда не справиться с тоской, которую во мне вызывают твои непобежденные страданья. Ради Бога, не пойми это, как упрек: все, что делается со мною по твоему поводу, совер¬шается против моей воли, само собой, а не ради или из-за тебя. Мне больно, потому что больно тебе, а ты часть моей жизни. Когда я встал сегодня, меня ждало твое большое письмо1. Я прочел его до топки, полуодетым. Сейчас сильные морозы, и у нас нет дров. Имеющиеся ордера на них еще труднее реализовать, чем прошлую зиму. Топим щепой со строек, и у нас очень холод-но. Пришла Ирина, они уже переехали и больше у нас не живут, — я дал ей прочесть твое письмо, а сам стал растапливать. Когда я затопил, я нашел ее в слезах. Ее потрясло, как и меня, то, чем твое письмо так велико и сильно: высота твоей нравствен¬ной правоты, — твоя правда. Читали и переговаривались мы в со¬вершенной тишине. Зина спит. Она встала сегодня очень рано и отвела своих ребят в первый раз в детской сад, потом, вернувшись, легла досыпать недоспанное. Не плачь и не убивайся, моя Женюра. Давай поговорим спо¬койно. И во-первых. Не пугайся загадочности происшедшего. Мы это в предположены! не раз обсуждали, мы долго на словах при¬выкали к тому, что произошло на деле. Не относись к случивше-муся как к наказанью. И главное, — об этом я тебе уже писал, — не отделяй себя в своей муке от меня: нас это постигло обоих. Ты помнишь зимний вечер, когда невозможность дальше жить вместе встала предо мною с такой тоской, что ясности насиль¬ственного конца, пережитого в воображеньи, и мысли, что с то¬бою, близкой и любимой я успею проститься, а с Зиной, страшно любимой той недомашней, убийственно мгновенной любовью, какую можно проверить именно мигом прощанья со всею жиз¬нью и со всею землей, проститься не успею, было достаточно, что¬бы я разрыдался и все при этом обнаружилось. Я чувства к Зине не выдумал, оно родилось само. Ведь я ушел не из мести тебе, не для того, чтобы что-то сперва доказать и затем вернуться. Я ушел в результате долголетних бесед с тобой и размышлений, в итоге их и тех новых, свежих толчков, которые принесла с собой жизнь. Я ушел естественно и без вызова, ушел потому, что для того, чтоб жить, стало нужно действовать. Я пишу это для того, чтобы ты не считала себя обманутой. Но еще меньше поводов у тебя думать, что ты кого-нибудь обманула, что в ложном свете представила все случившееся, что в своих сло¬вах обо мне неправильно изобразила мое к тебе отношенье, что оно хуже и меньше, чем ты отзывалась о нем. Дорогой мой друг, ты с большой болью, и как бы оправдыва¬ясь, приводишь мои слова, говорившиеся тебе весной, и в дорогу, на прощание. Но если ты отвлечешься от их житейской точности, от частного их смысла, постоянно видоизменяемого вперед иду¬щей жизнью, к которой надо всегда приспособлять основное су¬щество, чтобы видеть его не только в душе, но и в осуществлены!, то ведь в главном я не обманул тебя и к нашему общему горю, увы, не обманулся: несмотря на все то, что я скажу тебе ниже, я не могу и не хочу твердо и самовольно распорядиться тобой, как разве¬денною женой, я не могу отстранить тебя и как-то тебя отставить, я не могу, чтобы ни говорил мне разум (а теперь также и новый долг), — вообразить тебя где-то помещенной только по моей, а не и по твоей, также, воле. И скорее сломится моя, чем я пожелаю согнуть твою, — так живы твои права на меня, так признаю я их естественную власть надо мной, их уместность в моем сердце. Я всегда хотел, чтобы ты это знала. И если бы ты это знала тверже, глубже и мужественнее, чем на самом деле, эта вера спас¬ла бы тебя среди последних испытаний: ты по-другому, вероятно, воспользовалась бы своей душевной властью надо мной, чем те¬перь. У тебя хватило бы способности отделить связь и встречу на¬ших достоинств, ничем не затронутую и только исстрадавшуюся от вечных разговоров не о ней, точно этой связи не существует или без нее можно жить и ее не стоит ценить, от той брачной свя¬зи, которую мы насильственно разорвали, потому что в разное время, но оба одинаково не удовлетворялись ей. Я пишу тебе это письмо третий день. Я пишу его урывками. Передо мной фотографическая карточка из твоего письма, — ты и он. Как ты похорошела! Но какие вы грустные-грустные! Ты не представляешь себе, какие разрушенья производит эта карточка в моей душе. Она исходит по вас слезами. Что я сделал, что я сде¬лал! И ты еще всегда возмущалась мной, что я ограничивался сло¬вами, что — не решался. Ты не знала тайны моей уступчивости, моей преданности привычке. Самонадеянность обманывала тебя, ты переоценивала свои силы. Я же боялся того моря сожаленья и раскаянья, которое, — знал я, — мне придется перейти вброд. Оно мне открылось летом и я все еще не могу его пересечь. Зачем ты меня любишь так ультимативно-цельно, как борец свою идею, зачем предъявляешь жизни свое горе, как положенье или требованье, вроде того, что ли, что вот, дескать, мое слово, теперь пусть говорит жизнь, и я умру, если она скажет по-другому. Зачем ты не участвуешь в жизни, не доверяешься ей, зачем не зна¬ешь, что она не противник в споре, а полна нежности к тебе и рвет¬ся тебе это доказать, лишь только от отщепенчества предваритель¬ных с ней переговоров, на которые она тебе не ответит, ты перей¬дешь в прямую близость к ней, к сотрудничеству с нею, к очеред¬ным запросам дня, к смиренному, в начале горькому, затем все более радостному их исполненью. Но напрасно я пишу о тебе. Как бы я ни любил тебя, как бы ни жаль мне было нашего былого дня, служившего домом Женён-ку (ведь все те же вещи окружают меня и говорят его голосом!) — думать и хотеть за тебя я не в силах и не в праве. Потому что я сел писать тебе не по адресу твоей тоски, а под давленьем моей собственной и единственное дельное, что я могу сказать, это: как справляюсь я с нею, как живу еще и на что наде¬юсь? И хотя тебе, может быть, и хуже, прими во вниманье, что твое страданье не плодит ложных выводов и ни на кого не бросает не¬заслуженной тени. Мое же протекает рядом с человеком, которо¬го я люблю, который любит меня, принес мне много жертв и при¬несет еще больше, и которого это мое двоенье ставит в двойствен¬ное положенье. Итак, в каком-то отношеньи мое несвободное страданье еще невыносимее твоего свободного. Как же, — говорю я, — я живу еще; что вдыхает в меня жизнь, что поддерживает? Я живу надеждой на встречу с тобой, на какую-то другую жизнь — я ее не знаю и не знаю как назвать — но которая посте¬пенно родится не из таких страшных вещей как твои последние испытанья и мои настроенья; которая даст тебе покой и здоровье, которая оденет нас теплом и светом и вернет нам троим утрачен¬ную улыбку. Я надеюсь на жизнь, которая начнется с бесстрашно¬го признанья действительности и обойдется без принципиально¬го и (по-брандтовски2) ее кромсанья. И так как я тут говорю о себе, то слушай. Предохрани меня от нового разрыва: от него, как и от разрыва с тобой, не получится добра. Я люблю Зину и никогда не мечтал, чтобы кто-нибудь меня так полюбил, как она. Прости, я не хочу унизить силы и чистоты твоего чувства, — я не сравниваю. Но мне хотелось бы опять най¬ти тебя без насилия над ней и над собою. Когда я начинал это письмо, я думал, что удачнее выражу тот образ, который всегда стоит передо мной и меня спасает: образ нашей встречи. Днями принимаешь людей и у них бываешь. На каждом шагу наталкиваешься на факт семьи и святость дома. Ви¬дишь детей с отпечатком спокойного воспитанья, материнского, рождающего улыбку, — не скаредного, не надрывно-трагическо¬го. И тогда по-новому — теперь в разрыве с тобой, как когда-то в сожительстве — открывается старая моя рана. Как это случилось, что я, не изверг и не кретин, — с моей чувствительностью и, — думаю, — добротою, сделал несчастными два существа, которым должен был и, вероятно, хотел принести счастье, — я, так тяжело это переносящий сейчас, я, — человек семьи и дома? И, гулюшка, мне становится так страшно, так ужасно тогда, что я бы задохнулся, если бы не вспоминал каждый раз, вновь и вновь, что по незаслуженному, чудесному счастью все мы еще живы втроем — и увидимся. — И это так много, что хочется гово-рить только об этом, только об этом. Позволь мне кончить письмо: ты не представляешь себе что за мука строить из слов, из бесконечно сменяющихся словесных внушений мост, который должна была бы теперь достроить ты, запросив свое чувство справедливости и память, и одушевившись наконец жизнью, жизнью и верой. Позволь кончить, и уже боль¬ше не касаться в письмах (это слишком трудно) — основного и первопитающего: размеров и естественной прирожденное™ тво¬их прав на меня, — моих чувств к тебе. Потому что объясненья эти остаются для всех непонятными. Всем кажется, что если я люблю Зину и с тобой разошелся, не могу или не должен больше тебя любить, что если даже это и так, я должен победить себя, что¬бы не повеста тебя и себя к новым терзаньям. Позволь больше не трогать этого в переписке, так как нам дано счастье свидеться, помогать друг другу и встречаться. И — несколько деловых просьб. Ты не можешь себе представить, как остра, временами, моя потребность в твоем присутствии, как ес¬тественно, иногда, мое нетерпенье в отношеньи твоего приезда. И все же, — надо быть здоровее, уравновешеннее, смиреннее и спокойнее, друг мой, чем это у тебя в правилах. Нельзя бросать¬ся очертя голову, как на пожар, по первому сигналу чувства, в осо¬бенности, когда оно судорожно, надо жить в сознаньи неисчерпа¬емости источников жизни, во всяком случае — духовных. Если можешь, взвесь основательно, надо ли тебе возвращаться сейчас же. Не взирая на кризисы и на то, что со стороны моих родных ты не нашла той сердечности3, в которой я, дурак, был почему-то уверен, — есть за границей преимущества (ну хотя бы климата и относительного благоустройства), которые ты утратишь, переехав границу. Надо ли тебе возвращаться зимой? Пусть не ос¬танавливают тебя денежные затрудненья. Хотя торгеин совершен¬но видоизменяет все в этом отношеньи возможности и расчеты4, но свет не клином сошелся, — если бы ты пожелала, я — (не в день или неделю, в месяц, — скажем) мог бы что-нибудь для тебя нала¬дить через Цвейга или Роллана или заграничные издательства. Сообщи мне об этом вовремя, потому что это будет сложная про¬цедура: не сразу же я брякну о деньгах, — мне никто на свете ни¬чего не должен, я же — многим, и первой — тебе. Но и в том случае, если такая зимовка на западе тебе не улыб¬нется, заблаговременно, и не менее, чем за месяц вперед, предуп- реди меня о своем возвращеньи: мне и тут хочется приготовить тебе денег и надо позаботиться о комнате и о многом. И, предуп¬редив, будь готова к тому, что потом, по извещеньи, я могу тебя вызвать телеграммой и тебе надо будет ехать: если комната, на-пример, будет в руках, ее опасно будет упустить, ты ведь знаешь сама. Кончу тем, с чего начал. Прости мне все, прошу тебя, прости, моя родная. Крепко и всей душой обнимаю тебя. 2>. Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. Датируется по содержанию. 1 Письмо Е. В. Пастернак было написано по возвращении из невро¬логической клиники, куда ее поместили после телефонного разговора 1 ноября 1931 г. Она рассказывала о своем пребывании в Германии в тече¬ние семи месяцев. 2 Брандт — главный герой одноименной драматической поэмы Иб¬сена — олицетворение железной воли человека действия. 3 Европа и, в частности, Германия переживали тогда тяжелый эконо¬мический кризис, и Пастернаки жили в постоянном страхе за завтрашний день. 4 Система торгсинов — магазинов, продающих заграничные товары и продукты на валюту или в обмен на золото, позволяла улучшить снабжение. 630. Ж. Л. ПАСТЕРНАК 11-27 февраля 1932, Москва 11.2. 32 Дорогая Жоня! Сегодня мое рожденье и, следовательно, как раз время, прини¬мая во вниманье почту, поздравить тебя с твоим1. Пользуюсь новым случаем горячо поблагодарить тебя и Федю за все, что вы сделали для Жени и Женички. Я видел Аленушку и Чарлика на снимках и всем показывал этих чудных детей, — видевшие в восхищении. Мне очень трудно писать родителям2, тебе, Роллану, Ломоно¬совой, Марине — всем, кто далеко, с кем был перерыв в переписке и кто вправе удивиться и превратно истолковывать мое молчанье. Всего не пересказать, без этой полноты непонятно, а неясно¬стей нельзя допустить, потому что дело касается не меня одного, а еще двух женщин, которыми я дорожу и неправильными представ¬леньями о которых стал бы терзаться. Иногда мне кажется, что ты и наши готовы теперь пожалеть, что я своевременно, т. е. весной, не открылся вам определеннее, что тогда все было бы по-другому, и Женя не была бы отослана на явную пытку, только оттого, что два дома, на Motzstrasse3 и на Вол¬хонке, были отожествлены со всем миром, и для того, чтобы за¬страховать себя от, — действительно непосильного ухода за ребен¬ком, человека уговорили сделать ложный шаг. Здесь все этому удивляются, — Павел Давыдович, Бари4, тетя Ася, Шура и др. — Тем справедливее были бы сейчас ваши упреки по моему адресу: выскажись я в свое время яснее, — ничего бы этого не случилось. Но не говоря о том, что видимо противоречивая сложность постепенно составлявшейся у вас картины довольно близка к про¬стоге, с которой я все это переживал, моя откровенность ослож¬нялась еще и соображеньями побочными. Я не мог ее себе позво¬лить, зная, какое искаженье, Жене во вред, могли бы потерпеть мои слова при столкновеньи с нашими домашними устоями. Я бо¬ялся холода, который мог появиться к Жене, как к разведенной. Поразительна в этом отношеньи мама. В самое последнее вре¬мя, когда свершившееся стало для нее фактом, и стороной до нее достигли благоприятные сведенья о Зине, она стала искать всему случившемуся объясненья (точно это произошло в результате спра¬ведливого и трезвого решенья) и нашла их в том, что Женя чем-то мне не угодила, что она недостаточно любила меня, была дурной хозяйкой и матерью, — что она плоха. Между тем не только не плоха она, но наоборот — она слишком хороша в своей открытости для нашей семьи, потому что все дурное, что в ней есть, завелось от столкновенья ее чистой непосредственности с той скрытой же¬стокостью, на которой заквашена «толстовская» доброта нашей семьи. Я оказался последовательным, до абсурда доведенным раз-витьем этих основ, и Женя — живая и вечная их жертва. Именно она, а не Женечка, за которого так разрывается сердце у вас всех и у родителей: потому что он получит совсем другое воспитанье. Все, что случится со мной, в неурезанном виде и правдивее, чем если бы я по-домашнему понял долг, воспитает его в тысячу раз лучше, чем воспитывали всех нас («тактическая ошибка» и пр. и пр.). Он чудный, я очень его люблю и радостно смотрю на его буду¬щее. Я не понимаю, как папа мог прожить так, как он жил, будучи большим человеком, с теми рацеями, которые у него не сходили никогда с уст, если только он не врал и не рисовался перед нами. А теперь вкратце о нас всех и о ходе событий. Мне надо, чтобы Женя успокоилась, и пока этого не будет, мне не будет покоя. Эта потребность была поставлена в нестерпимые условья летом, когда ей нельзя было писать и я ничего о них не знал. Я не сомневался в размерах вашей помощи временем, нервами, вещами и деньгами, я был уверен в ласке, заранее для них готовой, и я боялся только, что взамен сердечности, одаряющей простой беспечностью и верой в жизнь, главным во всех страданиях лекарством, Женя встретит ав¬торитетное, отяжеленное назиданьями тепло, привязывающее к дому страшным доггущеньем, что вне его и за его порогом нет мяг-кости и правды. Я мучился неизвестностью и слабостью своей веры в вас. — По переезде в Москву мы поселились на Волхонке5. Всего сильнее противилась этому Зина, не мог хотеть этого и я. Но в Мос¬кве нет не только свободных квартир, но и каких бы то ни было комнат (и об этом еще раз ниже). — Совокупность чувств, вращав¬шихся вокруг Жени (надо ли мне тебя убеждать, что я люблю ее всей душой, и растолковывать, почему это и чтб это значит?) усугу¬билась тождественностью обстановки: я точно учил вещи, связан¬ные воспоминаньем с нею, предавать ее. Каковы были пружины, действовавшие во мне, ко времени их приезда? Я страшно хотел их видеть. Накопившиеся страхи за нее, заботы и страданья стали вто¬рой жизнью у меня и точно просились снова стать единственной. Вероятно, я вообще плохо в себе разбираюсь: я становлюсь несчас¬тным, чуть пойму себя; тут всегда кого-нибудь осудишь, что-то по¬ставишь на место; это «самоосознанье» никогда не обходится без суровости, напоминающей скверный вымысел о роке, — я этого боюсь. Я всегда скверно представляю себе, что мне нужно, тут же стал окончательно невменяемым. Я перестал думать и занялся га¬даньем, — готовый поступить так, как упадет спичечная коробка, лицом или тылом вверх. Так как я ничего не скрываю, всем этим терзалась Зина. Коробки говорили, что надо вернуться к прошло¬му, к семье — нет, к жертве и мученице, к Жене. Я в этом утвердился тем легче, что принимая по два решенья в минуту, я был уже без памяти: я забывал, что Зина все еще при мне, и воображал, вероят¬но, что этот источник моей радости (даже в страданьях) не оставит меня и тогда, когда я сам уйду от нее к прежней жизни, что она не¬исповедимым образом переселится во мне во все мои новые поло¬женья, и разделит мое существованье с Женей (а как мне последне¬го хотелось!), как невысказанная мысль или несообщенный сон или замысел. Тем временем они были уже в пути. Мама с палой звони¬ли6. Бред, — девятилетняя разлука, и вдруг этот ночной разговор, верный одной единственной теме, что квартира должна быть очи¬щена, как гипнотическое внушенье. (С их же стороны — святость, горячо мной оцененная: разговор с родным сыном и шесть минут только о деле, только о внуке. Только о внуке и больше ни о чем). — Этого нельзя было исполнить. Москва на годы прикрепляет к тому, за чем застает. Годами подготовляются передвиженья, переезды, перемены, нужные, — если жить, а не прозябать, — к минуте. Они приехали, хорошие, молодые, нарядные — я был без ума от радости. Они поселились далеко в Замоскворечьи, в рабочем рай¬оне, в тесноте, с неудобствами7. Я ходил к ним. Уже мне минутами казалось, что возвращенье в дом было бы пониженъем моей светлой умиленной ноты по отношенью к Жене, что что-то бы случилось тогда с чистосердечьем, и добра для нее и мальчика в нашей совмес¬тности стало бы меньше, чем когда мы врозь, и я бываю у них в гостях и пр. и пр. Про себя же я не думал, потому что не располагал нужною для этого ясностью. Между прочим тогда, видя мои шата-нья и возможность безумных по непорядочности решений, меня стали засыпать советами: соседи, Шура с Ириной, грузинские мои друзья — все люди близкие, немало времени и сил отдавшие мне и этой моей истории. Еще и раньше, в Питере, тетя Ася назвала «не-слыханностью, сказкой», которая, по ее словам, мне бы не прости¬лась — возможность возвращенья к Жене, потому что, по складу обстоятельств эта возможность и в допущеньи предполагала мысль, чтобы по моему желанью сама собой к приезду Жени восстанови¬лась другая семья, мною же разрушенная, и Зина вернулась бы к мужу, и все это наперекор чувству и смыслу. И как раз эти-то сове¬ты, чем они были очевиднее и здравей, бросали меня навстречу Жене, потому что смысл их обращался против нее, и мне хотелось к ней, чтобы защитить ее. Итак они жили у Жениного брата; то им, то нам подыскивали комнату, в зависимости от назначенья, делав¬шегося Волхонской квартире, но комнаты не находили, и неделя проходила за неделей. А я то давал Жене обещанья, искренне рож-давшиеся, то чувствовал, что исполненье их принесет нам несчас¬тье. Наконец, с полным основаньем брат ее однажды вскипел, видя что с ней делается, и потребовал у меня, чтобы ее площадь была очищена, и только. Произошло это по телефону, у меня был флюс, и я не выходил. Наскоро Зининых детей увезли к отцу, и мы пере¬брались с ней к Шуре, на новую квартиру. У них еще красили, и мы поместились в одной с ними комнате, спали на полу, Зина на весь день уходила к детям, и уставая от работ по приведенью тамошнего хозяйства в порядок, приходила без сил сюда только ночевать. Я был в таком состояньи, что если бы даже и позволила обстановка, ни¬чем бы заняться не мог. — Квартира Жене была освобождена, ее переезд задерживался уборкой. Я понимал, как останавливает ее перспектива одиночества в тесной и шумной, по воспоминаньям, а теперь покинутой квартире. Я знал, что с ней делается, потому что половина того, что делается с Женей, делается и со мной, но с со¬вершенно нестерпимой силой, потому что мы переживаем одно и то же, но на разных местах в жизни и с разными ролями, — она — предоставленная себе, я же отданный во власть изумительной судь¬бы, но страшной, страшной. — Я не выдержал этой муки и как-то утром сказал несколько слов Зине. Она собрала свои вещи и хотела сама сходить за извозчиком. Я пошел за ним, мы тихо простились, санки скрылись за углом, она уехала на квартиру к брошенному мужу, без возвращенья к нему. Тети Асина «неслыханность» совер¬шилась, я ее отправил на закланье. На Шуриной квартире никого не было, это произошло без свидетелей, я поднялся назад. Я не пла¬кал, я радовался мысли, что может быть, возвращенье к старому даст мне покой, может быть бедный и скромный, но полный и та¬кой забытый! На Волхонке еще убирали, Женя должна была пере¬ехать на другой день. Я стоял у окна, вдруг страшное волненье на-катило на меня само собой, как рожденье ветра во внешней приро¬де. Я бросился сломя голову на Волхонку, там остались все запасы, я хотел что-то сделать и знал, что Жени там не должно быть. Вбе¬жав в дом, я прямо на нее натолкнулся. Со мною сделался припа¬док, я разрыдался. Я стал целовать ей руки, как спасительнице, умо¬ляя ее понять, что я боготворю Зину, что будет подлостью бороться с этим чувством, что если она даже и мыслима, эта победа не при¬несет нам счастья. Она стала успокаивать меня, напомнила, что сама ни на чем не настаивает и даже просила не сразу переезжать к ней. Я ушел к Шуре. Но один оставаться в их служебные часы я был не в силах. Я переехал к Жене. Я был у ней сутки. Решенье побыть с ней по-хорошему и успокоить, решенье бывшее мне все время острей¬шей потребностью, я, верно, осуществил нечестно. У какой-то чер¬ты непосредственность оставила меня. Вместо того, чтобы поко¬риться теченью вещей, я в них вмешался. Меня испугала обидность для самой Жени того, во что превратились бы, особенно после это¬го года, все наши лучшие намеренья при столкновеньи с действи¬тельностью, уже однажды пережитой. Но на необитаемом острове или даже в вашем, даже в папином положеньи — это соображенье мне бы не явилось. Это была ужасная ночь для Жени. Мы провели ее без сна, точно не ложились. Утро застало нас в разговорах о раз¬воде. Я переехал к Шуре. Тем временем я не мог видеться с Зиной: я дал ей уйти на¬всегда. Ее навещали Шура, Ирина, брат последней, Николай Ни¬колаевич8. Но всех их она связывала обещаньем, что они ничего тяжелого мне не скажут, чтобы картина ее несемейной жизни в семье на меня не влияла. После моей выходки надо было заслу¬жить чем-то новым право хотя бы увидеться с ней. Однажды я у Жени выпросил доверенность на оформленье развода. Это про¬изошло у Шуры, я сам написал текст доверенности и дал его ей подписать. Подписав, она оделась и ушла, оставив мне все свои, нужные для этого, документы. Можешь себе представить, что со мной сделалось по ее уходе. Я тогда не довел этого до конца, и никогда не буду в состояньи это сделать. Все это гадко и значит совсем не то, что со мною случилось и чего я хочу от себя и дру¬гих. Тогда я поручил Ине узнать у Зины, можно ли нам встретить¬ся, где-нибудь на улице (а где же еще). Она пришла на другой день вечером радостная, милая, нежная и ни словом не заикнулась о происшедшем. Все так измучились и постарели за этот месяц, что в интересах всех было некоторое время пожить врозь и успоко¬иться. Вопрос был только в том, где всем в такой отдельности раз¬меститься, и его не надо было ставить, чтобы не знать наперед, что в Москве он неразрешим. Мои усиленные поиски комнаты по многим направленьям сразу ни к чему не повели. Между тем пребыванье Зины на своей прежней квартире стало угрожающим: нестерпимым было оно и для Генриха Густавовича, человека взрывчатого и с истерзанными нервами, который взял на себя непосильную задачу друга, с которой перестал справляться. Тем временем у Шуры и Ирины малярные и столярные ра¬боты кончились, трехкомнатная квартира приняла жилой вид. Я спросил у Ирины, приняла ли бы она Зину, если бы та согла¬силась вернуться в дом, у ворот которого я так нанимал ей из-возчика. Ирина замялась, отговариваясь трудностью ее положе¬нья перед Женей, которую она так ценит и оправдывает, при всей своей, мне хорошо известной, горячей симпатии к Зине. Итак, я оказался без выхода. Между прочим в эти дни я второпях допи¬сал одну очень пережитую, сильную лирическую вещь. Работа всегда поднимает мое достоинство, напоминая, чтб, почему и ради чего произошло9. Теперь я хочу рассказать тебе одну вещь, я хочу, чтобы ты это знала. Днем я зашел к Зине и, когда этот, столько настрадавшийся из-за меня человек сказал, что хочет какой бы то ни было доли проч¬ности в дальнейшем: устойчивой ли комнаты, близости ли детей, рояля ли для занятий или брака с двумя с обеих сторон разводами сверх неизвестности, с которой я к ней продолжаю являться, я ушел огорченным и дома стал писать ей прощальное письмо о решеньи остаться одному с сохраненьем постоянной верности мысли о ней. Я по пяти раз начинал его и не выдержав, отправился в Союз Писа¬телей требовать, чтобы мне достали вторую квартиру хотя бы из-под земли. Было уже поздно, 10 часов вечера. Я нашел там здоро¬вых и рассудительных людей, хороших, частью дорожащих мною товарищей, которые говорили со мной необщим языком спокой¬ного сна и налаженного быта, и участливо, с желаньем помочь мне разбиравших возможные комбинации обмены лишней (!) Жениной площади и пр. вещей, в моем преломленьи немыслимых, как доку¬ментация развода. Я ушел от них в резкой тоске. Было около 12-ти часов ночи и мороз. Во мне быстро-быстро развертывалась пружина болезненнейшей обреченности. Я вдруг увидел банкротство всей моей жизни, никем не понятой и в этой смертельной тревоге теперь непонятной и мне, Женя и Женечка встали в моем сознаньи. Я мысленно прижал его к груди. Я бежал по улице. Я бежал потому, что было уже за 12, и звонить ночью в тот дом, было безумьем, по наглости граничащим с толстокожим хам¬ством, потому что я бежал к ней. Почему же к ней? Теперь я тебе объясню это. Еще когда мы были с Женей, позапрошлой зимой, когда мне становилось грустно и что-то как мотив der Todesahnung* проплывало по душе, всецело еще преданный жене и ребенку и по¬груженный в заботы дома (я никогда не видел в них бремени, как папа), я всегда думал что последний день, отчетный, прощающийся и благодарный, провел бы весь с утра до вечера (и это была бы отте¬пель в марте) с Зиной, тогда еще Зинаидой Николаевной, женой изумительного Нейгауза, — таково было с первой встречи действие ее особой красоты на меня, ее крови, ее тайны, ее истории. Я про¬вел бы его с ней, я в ее лице простился бы с землей. Я ей сдал бы дела и ей рассказал бы, как много с самого детства хотел сделать для нее, для женщины, для подруги всех нас, в большинстве здоро¬вых и тогда глухих, реже — слышащих и тогда полубольных и измо¬танных, — хотел и не сделал, но все что пробовал, лишь для нее од¬ной. И рассказал бы ей ее повесть, восхитив ее тем, что не знавши знаю ее. — Вот кто она, вот как я ее люблю. — Я спешил к ней, по¬тому что боялся, что не доживу до утра, я шептал ее имя и думал: вот где-то ты и мама, и папа, и вы могли помочь мне и помогли в тысячеричной мере, но по-своему (а сколько их, бабушек и деду¬шек, других, бедных и скромных, сердечных без толстовства!), и вот я кончаюсь, а папа, как покойному Индиде10, писал мне, «с какой стати» мне, сыну, истерзанному наследственностью и воспитань-ем, как ты, но не обращающемуся к врачам, потому что у меня нет времени, потому что я должен зарабатывать (что? деньги? — нет: право смотреть воздуху в глаза), потому что я эту болезнь превра¬щаю в громкое здоровье. И вот наконец за всю жизнь я, наконец, узнал год совершенного счастья и здоровья и естественной рвущейся к людям сердечности, и папа взвесил, возмутился и восстановил справедливость, и этот год сорвался под отвес какой-то нервной горячки, подобной которой никогда ничего не знал и я. И если даже что-нибудь восстановимо, то я никогда не выйду из круга перекре- * Зов смерти (нем.). 583 стных страданий, которые были бы все равно, но были бы в милли¬он раз мягче для всех, если бы папа не был так справедлив, если бы он не ограничился своей правотою. — Мне отпер Г<енрих> Г<ус-тавович>. «Der spat kommende Gast? *», — кажется сказал он, — я плохо расслышал. Я прошел к 3<ине>. Она спросила меня, что но¬вого, с чем я явился. Мне трудно было что-либо оформить. «Что же ты молчишь?» — сказала она и вышла запереть за Г. Г., он отпра¬вился на сборный концерт. Я увидал на аптечной полочке флакон с иодом и залпом выпил его. Мне обожгло глотку, у меня начались автоматические жевательные движенья. Вяжущие ощущенья в гор¬ловых связках вызывали их. — «Что ты жуешь? Отчего так пахнет иодом?» — спросила Зина, воротясь, — «1де иод?» и закричала и заплакала, и бросилась хлопотать. Меня спасло то, что она на вой¬не была сестрой милосердия. Первую помощь подала она, потом побежала за доктором, в теченье полутора часов, раз двенадцать подряд мне устраивали искусственную рвоту и ополаскивали внут-ренности, потом приняли меры против внутренних ожогов, всего не перечислить, опасенья в таких случаях двух порядков: за бли¬жайшие последствия (пищевод и пр.) и за более отдаленные, от про-никновенья яда в кровь (сердце, почки и пр.). Ото всего этого, как уже от своего бега по улице я страшно устал. Доктор сказал, что мне дня два надо пролежать на положеньи больного, и эту ночь лучше без движенья, я знал, что там останусь. Я испытывал совершенное блаженство: я лежал, вокруг меня бесшумно двигалась Зина, что-то заставляя глотать, я говорил шепотом (так мне было легче), — мне казалось, я с нею дома, как в начале зимы. В то же время мысль о доме подымала все пережитое, т. е. все постоянные слагаемые, из которых не нашлось выхода и не найдется, которые должны были меня встретить завтра и во все следующие дни и годы. И в этом бла¬женстве почти остановившегося пульса внутри у меня играла волна чистой, девственной, ничем не надломленной воли. Мне деятель¬но, но без напряженья, хотелось смерти, как торта; лежи рядом ре¬вольвер, я за ним протянул бы руку, как за сладким, после случив¬шегося мне это было страшно легко, я что-то краешком уже узнал из перспектив, открывающихся за выстрелом. Столкновенье двух вещей вызывало это желанье: чувство совершенного счастья и не-мыслимость помощи, требующейся в его сложной обстановке. В 2 часа ночи вернулся домой Нейгауз. Когда 3<ина> сказала ему о случившемся, он вбежал ко мне: «Нет, правда, ты это сделал? Бо- * Поздний гость? (нем.) 584 рис, ты? Я б никогда не поверил. Неужели я тебя переоценивал?» и пр. и пр. Зине же он резко (точно в чем виноватой) сказал перед тем: «Ну что ж, ты довольна? Он доказал тебе свою любовь?» В три часа пришла с камфарой и шприцем его родственница (ее прислуга была на кухне во время переполоха и потом, вернув¬шись домой, все раззвонила). Наконец, все разошлись. 3<ина> постелила себе на полу рядом с моим диваном, чтобы следить за сердцем. — Я не знаю, зачем тебе, сестре и женщине, доверять ту непостижимость, что если у меня будет дочь, то из этих минут у преддверья смерти, но эти краеугольности страсти обладают та¬кою чистотой и силой, что надо пожалеть, что не говорят и на воп-росы не дают ответов: нужно было бы слушаться их, а не споров папы с Индидей, или всех тех советов, что всеми тут давались мне, как и не того, конечно, что так беспомощно пишу тебе я. Но я клевещу на природу. Ответы даются ей в виде абсолютных реше¬ний: ответы эти — рожденья. Неудавшуюся эту попытку я хотел оставить в совершенной тайне. Это почти и достигнуто. Двух-трех из самых близких, уз¬навших об этом на другой день на месте против моей воли, я свя¬зал словом строжайшего молчанья, твердость которого за эти две недели успел проверить (я травился третьего). Никто ничего не знает. Довериться, т. е. поделиться коротким опытом этой драго¬ценной ситуации, никого, наконец, не выставлявшей в ложном свете (как я по этому изголодался!) — поделиться этими минута¬ми облегченья, говорю я, хотелось мне только с Женей и с Шури-ной Иринушкой. Мне даже Шуре не хотелось этого рассказывать, потому что несмотря на то неисчислимо многое, что он для меня сделал (они по собственной готовности два месяца, как день, ух¬лопали на нас и наши дела) — налет той беззлобной отчужденно-сти, которая явилась у меня ко всем вам, немного лег и на него. Но когда я пришел к Ирине, первая попытка конфиденции с ней без него показалась мне настолько незаслуженно обидной, что я не стал их разделять. Шура расплакался, обнял меня и долго це¬ловал. Но от рассказов Жене я воздержался из соображений пре-досторожности. Она ничего не знает и я не хотел бы, чтобы узна¬ла. Рассказывать ли это нашим? Ей-богу не знаю, своего мнения у меня на этот счет нет. Их представленья обо мне, может быть, и завидны, т. е. я хотел бы быть адресатом их писем и предметом их дум, и был бы лучше, счастливее, и главное: несоизмеримо безот¬ветственнее и свободнее; но эти представленья не соответствуют действительности. Когда я реально вижу мамочку перед собою и, в отдельности, папу, я чувствую к каждому из них щемящую не¬жность. Но действий их я не понял. Феде же ничего не говори. Я знаю, как он все это поймет (т. е. почти как папа). Папа же всегда понимает так, что другой вечно забегает вперед на его место и делает то, что сделал бы и он, если бы, по благородству, папа не избрал более трудной роли. —- Из се¬мейной у меня (в прочном виде, без надрыва и изумленья) связи только и осталось, что с твоим умом и кругозором и Лидиной здо¬ровой одаренностью. Значит ли это, что я не люблю родителей. Нет, напротив: потому что это давно полученная и теперь с совер¬шенной ясностью открывшаяся рана. К пониманью моей обстановки гораздо ближе, например, тетя Ася. Это не в укор вам, потому что вы далеко, а она в Питере, и при всей ее тонкости, в этом нет большой заслуги. Я не знаю, между прочим, понравилась ли им Зина, и скорее думаю, что нет, потому что от парикмахера она выходит изуродованной, как свеженачи-щенный сапог, а перед всеми торжественными случаями, к кото¬рым отнесла и посещенье тети, ходит завиваться. Но их тронула и участь ее со мной, и вероятные перспективы последней. Они пла¬кали, прощаясь с нами, а Оля так даже и на голос, в рев11. Потому что без всякой переписки со мною они знают всегда все обо мне, и Оля годами крепилась, выслушивая рассказы сослуживцев по ин¬ституту обо мне, как одном из объектов их специальности, пока не выдержала и не созналась совсем недавно, что я ее двоюродный брат. И тетя Ася чутьем угадывает, как перерождает, каким пленником времени делает эта доля, это нахожденье себя во всеобщей собствен¬ности, эта отовсюду прогретая теплом неволя. Потому что и в этом, — извечная жестокость несчастной России: когда она дарит кому-нибудь любовь, избранник уже не спасется с глаз ее. Он как бы попадает перед ней на римскую арену, обязанный ей зрелищем за ее любовь12. И если от этого не спасся никто, что же сказать мне, любовь к которому затруднена ей так чрезвычайно, как любовь Гер¬мании к Heine. Но я боюсь, что ты не поймешь меня, что вообра¬зишь, будто я хочу ей что-то прикрасить. О нет. Я назвал тебе не мотивы мои, а мою действительность, мое без мотивов движущее¬ся существованье. И я тебе назвал мой долг перед судьбой, мой долг, о котором чутьем догадывается тетя Ася: чтобы это существованье прошло пред ней все полностью необлегченным. Вот папа, большой, большой художник (куда больше моего), был им и есть. И вот опять он скажет, что он через это перешагнул и из¬брал труднейшее: семейный подвиг, —- и это ложь. Это ложь, потому что его подвит не только райское прибежище по сравненью с тем, чего я перешагнуть не в силах, но и без всяких сравнений, домаш¬ний очаг сам по себе не жертва, а отдых и покой. И вечно требова¬лось цитированье Толстовской похвалы13, чтобы (на то папа и под¬линный художник) возвысить и выделить как-нибудь эту спокой¬ную, завидную счастливую долю. А именно в мире (in Friden) было ее достоинство, не требовавшее тех дополнений, которые он ей давал. Что это ложь, он мог почувствовать теперь на мне, и то, что он остался при старых словах, и вскрыло мою старую рану. Но может быть, в самом деле надо жить тут, чтобы все это понять. И есть большая сердечность на свете, простая; не тяжущаяся о правах. Восьмидесятилетние старики Нейгауза14 души не чают в сыне и были потрясены и скандализованы весенними происше¬ствиями. Они десятки лет держали музыкальную школу в Елиса-ветграде, а теперь доживают свой век при ней почти без средств. И у них по старой памяти осталась вся прежняя любовь их к Зине. Мать Гарри летом писала ей в Коджоры большие письма, осведо¬мительно успокоительные о сыне (т. е. о Генр<ихе> Густ<авови-че>), тогда гостившем у них, эти письма, отправлявшиеся по мое¬му адресу, надо почитать. Все допущенья старухи сбывались, по¬тому что их внушала все простившая нежность, все сообщенья приходили во благо, от моих терзаний Зина была избавлена, и вся¬кий раз, — как взрывалась моя тоска о моих, так пугавшая Зину, она неизменно просила об одном, чтобы я отпустил ее с сыном не к мужу (он тогда оттуда уехал), а к его старикам в Елисаветград. — Я не знаю, хватит ли у тебя времени и терпенья дочитать это письмо до конца. Судьба (не внешняя, — судьба душевная мне вослед) Жени и Женички меня преследует и это никогда не пре¬кратится. Я их люблю и мог бы к ним возвратиться, если бы мне можно было совершать подвиги. Но еще большею любовью я люб¬лю Зину и ни ей, ни кому еще не могу объяснить отличья этих чувств и их несчастной совместимости. Так как кольцо этих стра¬даний все суживается, то я прошу и завещаю тебе не оставить их своей сердечностью (ее у тебя с избытком), когда я не выдержу, и это меня съест без самоубийства, само собою. Теперь о здоровье, чтоб ты чего не вздумала. Все благополуч¬но, но душевные силы надорваны вдрызг, и опять не знаю зачем это тебе, первая неделя совершенного счастья непосредственно за отравленьем сменилась гадкими загадками, в этом союзе небы¬валыми и немыслимыми, и я не знаю — нервное ли это переутом-ленье или начавший сказываться иод. Но это неважно. Я начал писать это письмо одиннадцатого, но бросил и возоб¬новил только вчера, в день твоего рожденья. — Женя временами делает усилья, овладевает собой, живет, ходит в гости. Потом вдруг все это срывается. Она страдает ужасно и говорит, что без меня не будет жить. Хуже всего, что в этом состояньи она ничем не может быть для Женички, т. е. тяготится не им, а своим бессильем совер¬шенно разбитого человека в отношеньи его и тем, что заражает его своим настроеньем. Она предлагает мне взять его, но в данную ми¬нуту мне взять его некуда, потому что я и Зина можем существовать фантасмагорически, везде и нигде, Жененка же в эти условья нельзя ставить. Полученье новой квартиры, до осени вообще немыслимое, затрудняется тем, что меня спрашивают, где моя площадь, т. е. где я жил до сих пор, если не приехал в Москву только что, и должен был бы сдать мою часть Волхонской квартиры в обмен на новую. Но это значило бы Женю с Женёнком на будущее время ограничить одной комнатой. Мне при всяких условьях было бы непобедимо трудно отнимать от них теперь что бы то ни было свое, однажды бывшее их и общим. В моем же случае, это просто убийственно, потому что изъятье моих прав из общего правового котла, которым были сыты и теплы все мы втроем, изменило бы Женино положе¬нье к худшему в наивысшей изо всех существующих у нас бытовых градаций. Поэтому я прописан у ней, персональный паек, пище¬вой и вещевой, отдал ей, живу непрописанный, как при нашей си¬стеме регистрации немыслимо, и от сознанья трат меня спасает только то, что по их спутанности, разноречью мест и назначений и пр. я их никогда не помню и не знаю. — И все это в такое время, когда мою деятельность объявили бессознательной вылазкой клас¬сового врага, мое пониманье искусства — утвержденьем, что оно при социализме, т. е. вне индивидуализма немыслимо — оценки в наших условьях малообещающие, когда книги мои запрещены в библиотеках и в газете публиковались ответы на анкету, составлен¬ные с редкой у нас осторожностью и снисходительностью, но с при¬знаньем разъясненья, данного сверху15. Если я все это перечисляю, то только из чувства общительности, в ответ на ваши сведенья о небывалом кризисе — я знаю, что они не преувеличены, кругом люди читают газеты, и Женя описывала мне картину немецкой жизни. Но ты ошиблась бы, если бы подумала, что изображеньем этой стороны моей жизни я хочу что-нибудь сказать. В отличье от вас и папы это не играет никакой роли в ней, потому что я не обла¬даю светлым счастьем зависеть от таких вещей, под открытым не¬бом от них зависят меньше, чем под собственным кровом, и это не ирония, а письмо брата, — это сама неприкрашенная пошлость, это правда избитого выраженья, это — крик души. Недавно, в выходной день Жениной прислуги и в отсутствии ближайшей (по смежности) квартирной ее соседки, у Жени в мое посещенье сделалась истерика16. Женек был ей свидетелем. Улу¬чив минуту, когда она вышла в уборную, он торопясь, говорит мне: «Пойми, это нервный припадок. А ты разговариваешь и все ухуд¬шаешь». Вдруг он весь выпрямился, глаза у него налились слеза¬ми. «И вообще, — когда ты к нам, наконец, переедешь?» — и по¬шел и пошел, дав волю чему-то давно мучившему и накопленно¬му. Сила, вложенная им в эти расспросы и упреки, была невероят¬на. Я ушел уничтоженный. Он отстранял мои ответы с азартом взрослого, коротким языком изнывшей и взорвавшейся воли. «Я не могу и пр., — туманно отвечал я. — А ты моги! — Ты когда-нибудь поймешь, Женек. — Я и теперь все понимаю. — Кто тебя научил так говорить. — Этому учит природа». — Возвращенье Жени в комнату застало его возбужденно бегающим по ней. Он говорил обо мне в третьем лице и точно отдавал приказанье. «Мы просто не отпустим его. Я его знаю. "Когда-нибудь..."! Это значит никогда. Надо просто запереть двери. Я не выпущу его. Звони дяде Шуре, чтобы перевезли его чемодан...» т- Во всем этом письме есть одно огромное упущенье. Оно со второй же страницы бросилось мне в глаза. Оно не раз потом повторялось на всем его протяже-ньи. Я должен был резче, чем это сделал, подчеркнуть, что все мои чувства к вам — давнего и самостоятельного происхожденья. Я не инспирирован ни Шурой, ни кем-либо еще, ни — всего менее — Женей. Всякий раз, как в разговорах с нею я позволял себе вас критиковать, жесточайший отпор получал я именно от нее. Она говорит, что в том положеньи, раздавленной несчастьем женщи¬ны, в каком она явилась бы обузою даже для своих собственных родных, вы сделали для нее больше, чем мог бы кто-нибудь на све¬те. Она знает, как должны были от нее устать папа и мама. Что же касается основного их уклада, то понятно, что именно его она с гневным возмущеньем ставила мне в пример и ничего бы так не хотела, как чтобы я походил на папу. Она говорит, что я (и в этом она права) не гожусь ему в подметки и как художник, и что все мои поползновенья усомниться в правильности нашего воспита-нья — кощунство, кощунство и кощунство. Я урывками писал это письмо. За ним успело пройти и Шу-рино рожденье17. В последнее время я поуспокоился, последние дни мне и вовсе хорошо. Если бы сладила со своими страданьями Женя, то я был бы совершенно счастлив, так шла эти дни моя соб¬ственная жизнь. Но у нее действительно нет сил жить одной на Волхонке, и когда эта опустошенность обостряется, она без де¬монстрации, со всей угрожающей правдой хочет уйти из жизни. — Прости мне все несправедливости этого письма. Я верно, схожу с ума. Обнимаю тебя. Твой Боря Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Hoover Institution Archives, Stanford). Вторая дата дается по штемпелю на конверте: 28 февр. 1931. 1 При переводе чисел со старого стиля прибавляли 13 дней, и день рождения Пастернака отмечался 11-го вместо 10 февраля, потому что по отношению к событиям XIX в. разница между стилями составляет 12 дней. День рождения Жозефины — 19 февраля. 2 Посылая поздравительную телеграмму родителям к Новому году, Пастернак писал: «Поздравляю желаю здоровья благодарю. Писать невоз¬можно. Борис» (31 дек. 1931; перевод с нем.). 3 Берлинский адрес родителей. 4 Друзья родителей: П. Д. Этгингер, О. А. Айзенман. 5 По возвращении с Кавказа 22 окт. 1931 г. 6 В день отъезда Е. В. Пастернак в Москву, 22 декабря 1931 г., родите¬ли звонили по телефону сыну и, узнав, что он с 3. Н. Нейгауз по-прежне¬му живет на Волхонке, решительно потребовали, чтобы комнаты были освобождены. 7 В комнате С. В. Лурье в Арсеньевском переулке. 8 Н. Н. Вильям-Вильмонт. 9 Стих. «О знал бы я, что так бывает...». 10 Старший брат Леонида Осиповича А. О. Пастернак. 11 Пастернак с 3. Н. Нейгауз ездили на несколько дней в Ленинград 18 нояб. 1931 г. и останавливались у Спасских. 12 Ср.: «Но старость — это Рим, который / Взамен турусов и колес / Не читки требует с актера, / А полной гибели всерьез» («О знал бы я, что так бывает...», 1932). 13 Возможно, цитирование слов Толстого: «А знаете, я вот смотрю на вас, и мне ужасно нравится нравственная высота, на которой вы стоите!», — сказанных в ответ на высказанное Л. О. Пастернаком мнение по поводу преступления Нехлюдова в отношении Катюши Масловой, как «кражи жизни и чести соблазненной жертвы» («Записи разных лет», 1975. С. 189). 14 Густав Вильгельмович и Ольга Михайловна Нейгаузы. 15 Выход в свет «Охранной грамоты» вызвал резкую критику. В дискус¬сии приняли участие Я. Эльсберг, А. Сел ивановский, А. Тарасенков, В. Ер¬милов, которые признали «классовую враждебность» книги и окрестили «буржуазным контрнаступлением в литературе» (Первое производственное совещание критиков РАПП // Марксистско-ленинское искусствознание. 1932, № 3. С. 113); после этого книга была изъята из библиотек. 16 Об этом случае Пастернак писал 3. Н. Нейгауз: «Зинуша, дорогая, рвусь к тебе, но попал к Жене в выходной день прислуги, Веры Васильев¬ны (Смирновой. — Е. П., М. Р.) нет, никого нет в доме, а у ней истерика, выбегает на улицу и пр. и пр. Хочу прийти хоть на минуту, и, может быть, это будет поздно, даже в часу 12-м, если кто-нибудь придет. Крепко об¬нимаю. Напрасно зашел кЖ<ене> сегодня» («Второе рождение». С. 131). В. В. Смирнова после возвращения в Москву Евгении Владимировны с сыном, по просьбе Пастернака, переехала из Трубниковского, где зани¬мала комнату 3. Н. Нейгауз, на Волхонку. 17 День рождения А. Л. Пастернака — 25 февраля. 631. С. М. АЛЯНСКОМУ 16 февраля 1932, Москва 16. П. 32 Дорогой Самуил Миронович! Если Ваш ответ не в пути уже, ответьте мне, пожалуйста, по адресу Москва Гоголевский бульв. д. 8 кв. 52. Сюда же переведите, пожалуйста, и январские деньги, замедленье их дает себя чувство¬вать. Если «Поверх барьеров» еще не набрано, то выкиньте из книжки, с которой будут набирать, страницы 89—96, т. е. 4 стихотворенья: обе баллады, Смерть поэта и Ирпень. Все это я хочу перенесть в новую книгу, куда это просится (и естественно войдет) по времени написания, содержанию и пр. и пр.1 Порадуй¬те меня чем-нибудь, напишите. Крепко жму Вашу руку. Ваш Б. Пастернак Относительно переноса стихов — решенье твердое и очень нужное. Впервые. — Автограф (ИРЛИ, ф. 519, № 412). 1 Во втором издании книги «Поверх барьеров. Стихи разных лет» (М., 1931) названные четыре стихотворения 1930 г. составляли открывавший книгу цикл «После Ирпеня». Пастернак просит в сб. «Стихотворения в одном томе» перенести их в последний раздел под назв. «Волны» (соот¬ветствующий «Второму рождению», 1930-1932). 632. Ж. Л. ПАСТЕРНАК 10 апреля 1932, Москва 10. IV. 32 Дорогая Жоня! Очень гадко с моей стороны, что я до сих пор тебе не ответил: я отвечал раза три, но опять, — подробнейшими отчетами, кото¬рые трудно было довести до конца. И ты оставалась без известий. Главное заблужденье, из которого мне бы хотелось тебя вывесть: твое первое письмо, относительно которого ты беспокоишься во втором, было замечательно, и все дошло и очень меня взволновало. Вкратце. Я с Зиной. Она очень хороша и я ее очень люблю. — Но Женёнок все еще не успокоился, очень тоскует по мне и за¬метно чахнет. Это ужасно. Это убивает меня и ради одного него надо было бы все переделать. Но единственное разрешенье, в виде детской мечты исходящее и от него, — мое возвращенье, пока не¬мыслимо, потому что я его не проведу, не осилю, оно мне не удас¬тся, и это будет еще хуже. Во все это как-то вмешается судьба, это все разрешится не сейчас и как-то по-другому. Далее. Ездить мне сейчас нечего, это совершенно лишнее и абсолютно невозможно1. Если бы это мне было нужно, я бы сам похлопотал. Может быть, теперь мне бы не отказали. Очевидно об этом же думает и папа, когда открыткой предуп¬реждает, что собирается поподробней коснуться одного выраженья в моей приписке к Иринину письму. Я там пожелал им: «будьте сча¬стливы хоть вы и т. д. и т. д.»2. В ответ на это он, очевидно, собира¬ется мне что-то посоветовать. Убежденье, что меня мог бы осчаст-ливить его совет ничуть не задевает меня своей самонадеянностью, но такой образ мыслей ни на шаг не подвинул бы его к реальному участию в моей жизни, если он реально в ней заинтересован. Вообще тут ничего не поправить. Я с известной стороны, зна¬комой мне издавна, узнал папу и маму в условьях, в которых это потом уже никогда не забывается. Я был бы мерзавцем, если бы эту горечь поддерживал и подогревал, — я этого не делаю. Но не¬посредственность отношенья к ним, жившая, как в детстве, до самого последнего времени, теперь утрачена навсегда. Я их люб¬лю, как любят родителей, но с ощущеньем, будто жизнь моя про¬текает на их глазах, им близка и чем-то может их порадовать, рас¬стался. Еще и еще раз: Женя и Женёнок их боготворят и ставят мне в пример. Но мне много сказали факты, которые родителям показались естественными, а мне нет. У меня к тебе просьба. Пришли, пожалуйста, на Торгсин из Жениных оставшихся денег два перевода по 250 марок, один Жене на Волхонку 14 кв. 9, другой Зинаиде Николаевне Нейгауз Моск¬ва 59, Трубниковский 26 кв. 38, и сообщи, сколько за вычетом этих 500 останется. — Ты, может быть, мне не поверишь, но совершен¬но особняком от всего стоит папина выставка3, папино семидеся-тилетье, его успех, его здоровый творческий интерес к своей ху¬дожнической судьбе и то, как мама это все разделяет. Всем этим я восхищен живо, свободно, неосложненно. — Крепко целую тебя и Лиду и за все благодарю. Обнимаю Федю и чудесных твоих детей, действительно чудесных, — писал ли я тебе, как показывал всем их последние карточки? Будь добра, напиши, пожалуйста, Жене. Любите ее, как чле¬на семьи, она очень насторожена в эту сторону и опечалена, что на ее письмо нет ответа. Родителям напишу как-нибудь вместе с Шурой, передай вновь поклоны и поздравленья. Твой Боря Папе и маме длинных своих писем писать не в состояньи. Начинаю и плачу. Они мне непонятны. И я наверное переоцени¬ваю тягостность этого открытья: ничего из того, чего у меня к ним не стало, им не нужно и не нужно было никогда. Когда это под¬твердится, станет легче. Как-нибудь да доживем. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Hoover Institution Archives, Stanford). 1 Жозефина писала брату, что ему надо вырваться из замкнутого кру¬га страдания и срочно приехать к ним. 2 В приписке к письму А В. и И. Н. Пастернаков 3 марта 1931 Пас¬тернак писал: «Дорогие мои! Письма Шурина не читал. Сердечно поздрав¬ляю. О себе рассказывать трудно. Зато с радостью с разных сторон узнаю о подготовке к 70-летию и выставке. Живите и будьте счастливы хоть вы. Так время сложилось, что вы нас моложе. О папиных работах, как взрос¬лый, рассказывает Женек. Гордится дедушкой, бедный мой. И когда Лев Григорьевич и Вова рассказывали, слушал знакомое и уже слышанное от него. Так же и Жоня Шуре писала. Обнимаю. Боря» (В кругу Живаго. Па-стернаковский сборник. Stanford, 2000. С. 19). Л. Г. Левин и его сын — Владимир Львович были тогда в Германии. 3 Персональная юбилейная выставка Л. О. Пастернака открылась 6 марта 1931 г. в той же галерее Виктора Хартберга, что пять лет тому назад. Ко дню рождения отца 4 апр. 1931 г. Пастернак послал телеграмму: «По¬здравляем, обнимаем. Двое Евгениев и Борис» (перевод с нем.; там же. С. 20). 633. РОДИТЕЛЯМ 10-е числа апреля 1932, Москва Дорогие папа и мама! Всей душой участвую в Вашем празднике и разделяю общую радость. Страшно рад за папу: он должен был испытать настоящее, никаким посторонним осадком не отравленное удовлетворенье. Теперь мне легко понять ту горечь и неловкость, которые все¬гда сопровождали его успехи. Потому что из каких бы источников не возникало чувство двойственности, оно всегда досадно, все равно, чувствует ли себя человек выше своей участи или ниже ее. И мне, переоцененному без заслуг и сверх меры, чувство расхож-денья это знакомо так же хорошо, как и сильно недооцененному, в последнем итоге, — папе. Хорошо, что эта нота давно уже пере-стала звучать в его жизни, и каким чудесным свидетельством тому — выставка и ее прием! Итак, — поздравляю. Ты спрашиваешь, мама, по какому адресу всего лучше при¬слать монографию1. Если это в смысле почтового адреса, то — по любому, и всего лучше по Шурину. Если же у тебя какие-то другие соображенья, то при их незнании на твой вопрос трудно ответить и тебе тогда лучше просто руководиться ими. Сейчас все в СССР расценивается только с политической сто¬роны. В частности, у Ан<атолия> Вас<ильевича> сейчас тут очень мало весу. Если вы хотите подарить ему монографию, как знако¬мому, это очень мило, и я не знаю, что тут можно посоветовать. Мне неясен интерес, — твой и папин, относительно здешних от¬кликов и возможностей. И даже если бы мне это было ясно, у меня в этой области нет никакого опыта: все, делавшееся в этом отно¬шеньи со мной, делалось всегда более или менее помимо меня. Я не знаю, что писал вам Паветти, и не уверен, догадался ли он сообщить, что второй или третий год в печати вообще об искусст¬ве не пишут, что этот обычай вывелся. — Ответьте, пожалуйста, маленькому Жене и напишите боль¬шой. Поддерживайте, пожалуйста, с ними связь, прошу вас. Я очень рад вашему торжеству, подпись же: «FunfKinder»* — разумеется, — не моей редакции, и находясь у Шуры, я только подчинился се-мейно-торжественной традиции, унаследованной им2, с детства мне чуждой и недавно доказавшей мне правоту моего чутья. Обнимаю вас. Ваш Боря Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 В связи с юбилеем была издана монография Леонида Осиповича Пастернака, впервые небольшим тиражом выходившая в 1924 г. в издании А. Штабеля в Варшаве. От нее остались готовые отпечатанные репродук¬ции, которыми автор теперь воспользовался для нового издания. Родите¬ли хотели, чтобы этой книгой заинтересовались в Москве и надеялись на помощь А. В. Луначарского. 2 Речь идет о телеграмме, посланной А. Л. Пастернаком: «Поздрав- * Пять детей (нем.). 594 ляем сердечно, жалеем, что отсутствуем, чокаемся за здоровье нашего лю¬бимого отца и деда, целуем и обнимаем маму и сестер. Пятеро детей и два внука» (перевод с нем.). 634. Ж. Л. ПАСТЕРНАК 24 мая 1932, Москва 24. V. 32 Дорогая Жоничка! Я пишу не из Жениной квартиры. Я не заразен, и мой каран¬тин кончился. Так что ты не бойся1. Когда в 25-м году я писал Спекторского, я задумал вторую часть повести в виде записок героя. Он должен был вести их летом в городе2, в мыслях я поселил его в нижнем этаже одного двухэтаж¬ного особнячка на Тверском бульваре, где когда-то, кажется, по¬мещалось датское консульство3. Сейчас лето, в окне Тверской бульвар, я пишу тебе из этого са¬мого помещенья. Жизнь обернула все так, что пришло время, когда в полувоображаемое место полувоображаемого действия попал я сам. Я переехал сюда позавчера, это две комнаты с еще недоде¬ланной ванной и непроведенным электричеством, временная квартирка, предоставленная мне, Зине и ее детям Всероссийским Союзом писателей. Зимой, как многие в то время, разбирая страданья и преврат¬ности мои и близких, ты призналась, что ближе всего твоему сер¬дцу во всем этом то, что будет со мной и как чувствую себя я. Ты меня знаешь и поверишь, что в то время участие такого рода толь¬ко усугубляло мою печаль, потому что я был полон противоречи¬во сталкивавшихся забот не о себе, и напоминанье о том, что если уже о ком заботиться, то стали бы только обо мне, а не о других, усугубляло мою озабоченность и утверждало меня в моих страхах. Но я теперь тебе отвечу. Я счастлив, Жоничка. Но я слишком сильно люблю Зину, и она чересчур — меня. Так можно жить месяц или два, а мы живем так второй год. Чтобы существовать, работать и строить, надо уметь подчи¬нить чувство какому-то успокаивающему распорядку, все равно, чем бы он ни был внушен, холодом ли себялюбья или холодом, в меру его исполнимости отмеренного, долга. Если бы папа и Федя взглянули, как я живу эти последние годы, они бы с ума сошли от полученной контузии. Непомерно трудно, четырежды осложнение против прошло¬го, в вечной беготне между разными очагами хозяйства, пооче¬редно сваливаясь то от воспаленья легких, то от операций, про¬жила полтора эти года, и в особенности последнюю зиму Зина, и сейчас работает не покладая рук. Непомерно много приходится зарабатывать мне. Для того, чтобы это обнять, надо иметь возмож¬ность сосредоточиться. А мы, как дымом курную избу, все время до неразличимости заваливаем эту прозу туманом счастья, и на¬верное, погибнем: так жить нельзя, и мы не справимся. Она очень хороша, и была одной из считанных здесь краса¬виц. Я тебе сказал уже, как мы живем. Мы с заметной быстротой старим друг друга. В особенности это отражается на ней. Второй год, отчасти по вине моей милости, ей приходится стирать, мыть полы и пр. и двое детей на руках у ней; и все это еще очень хорошо в те полосы, когда дети с ней, так что все это под рукой, и ей не приходится разрываться между двумя домами. Я тебе скажу, кто она. Если бы папа пятидесяти лет второй раз женился на восемнадцатилетней, и ты была бы третьей доче¬рью в этом браке, и он скончался бы, когда тебе было десять лет, и вдруг выяснилось бы, что вы бедны и генеральской пенсии на многочисленную семью от двух браков мало, и была бы шумная дача в Саблине, с обильной родней, юнкерами и лицеистами, и ты в 15 лет полюбила бы Н. Скрябина4 и отдалась ему, и он был бы твоим двоюродным братом, 45 лет и женатым, с детьми; и он с тобой, институткой, сначала встречался бы в отдельных кабине¬тах, а потом снял тайную квартиру для свиданий и ты полуребен¬ком три года была бы его любовницей, три эти года деля между этою тайной и приготовленьем уроков5. И потом пришла бы ре¬волюция и дальнейшая жизнь, для женщины так немилосердно рано начавшаяся, и эта вечная твоя красота, и вечное витье кру¬гом, и приставанья. Если бы все это было так, она была бы тебе, наверное, ближе, чем станет из моих писем и рассказов. Мне же она страшно сродни и ужасно, ужасно близка. И она близка мне не так, как на мой счет, наверное, подумал бы, скажем, папа. Она близ¬ка мне не действием мопассановского рассказа, не ревнивой жало¬стью всякого крупного творческого темперамента к участи девоч¬ки, будущей красавицы, — это сложный закон, об этом долго рас¬пространяться, — разумеется, я подвластен ему6. Но нельзя быть и большим, запоминающимся знаком времени, нельзя быть большим поэтом только в сумме благоприятно сложившихся данных, толь¬ко из средств врожденной талантливости, счастливо развитой, толь¬ко из жизнью почерпнутого опыта. Но обязательно требуется пол¬ное нарушенье всей этой логики, почти несчастье какое-то, для того чтобы во все это ворвалась улица и неизвестность. Зина близка мне кровно тем, что она полною женской и че¬ловеческой ценою оплатила свое право, дающееся другим безвоз¬мездно, право, которым она почти не пользуется в противополож¬ность большинству интеллигентных женщин: право сужденья о жизни и душе и ее истории и ее страданьях. И она близка мне тем, что она им не пользуется. Она так же глупа, нелепа и первоэле-ментарна, как я. Так же чиста и свята при совершенной испорчен¬ности, так же радостна и мрачна. Я Лиде послал «Охранную Грамоту»7. Получила ли она ее? Поблагодари ее за денежный перевод на Зинино имя. Крепко целую тебя и всех твоих. Твой Боря Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Hoover Institution Archives, Stanford). 1В конце апреля заболел тяжелой формой скарлатины маленький Женя, отец переехал на время болезни на Волхонку. См. об этом в письме JSfe 635. 2 Два стих. «Из записок Спекторского» (1925) сохранились в собр. Л. Ю. Брик. 3 Имеется в виду флигель дома № 25, который в XIX в. принадлежал дяде А. И. Герцена и получил название «Дом Герцена». В этом флигеле Пастернак получил двухкомнатную квартиру, выделенную из пожертво¬ванных ему соседями, писателями В. В. Слетовым и И. В. Евдокимовым. 4 Ошибка Пастернака, надо В. Скрябина. О своей отроческой влюб¬ленности в сводного брата композитора 28-летнего Владимира Николае¬вича Скрябина Ж. Л. Пастернак писала брату вскоре после своего заму¬жества в 1924 г. 5 Краткое изложение биографии 3. Н. Нейгауз. 6 Об этом в начале мая Пастернак писал также отцу: «Зина больше, чем жена мне. Помимо большого все более углубляющегося чувства, чув¬ства ясности, чувства счастья, — меня связывает с нею тысяча мелочей, ей и мне не известных, темное множество подробностей, рассариваемых че¬ловеком в жизни и забывающихся, но составляющих главную тайну его явленья и предназначенья. Она очень родная мне. Мне очень хотелось бы написать о ней, но как раз все то, что меня всего больше всего ранит и поражает в ее немилосердно рано и страшно (с 15-ти лет) начавшейся жиз¬ни женщины, тебе, пока ты ее не узнаешь, скажет очень мало и, может быть, даже уронит ее. Но все это, между прочим, и неважно, за мненьем о ней, как и за всем имеющим к ней отношенье я стал бы стучаться только в те двери, к которым естественно привела бы меня моя судьба художника, если бы я был предельно свободен и счастлив, то есть жил, как Рильке, один. Мир одиночества, глубиной которого всегда приходится поступать¬ся, когда его с кем-нибудь разделяешь, ничего не потерпел и не утратил, когда я попробовал разделить его с ней» (там же. Кн. П. С. 36). 7 «Охранная грамота» вышла отдельным изданием в конце 1931 г. в «Изд-ве писателей в Ленинграде». 635. Р. Н. ЛОМОНОСОВОЙ 27мая 1932, Москва 27.V.32 Дорогая Раиса Николаевна! Непростительно, что я так долго оставлял Вас без известий, после всего перекрестно сказанного и понятого за эти годы, после всего сделанного за них Вами, Вами одной. Чем же объясняется мое молчанье? О, — слишком сложно было все, слишком трудно. И когда меня заставали Ваши запросы за последовательными частями со¬вершавшегося, я остерегался писать Вам из их разгара, потому что и без того всякое душевное осложненье заставляет нас задерживаться на преходящих стадиях страданья, точно на всей нашей жизни, и принимать отдельные событья нашего существованья за весь его смысл. Мы и молча преувеличиваем и гиперболизируем. Когда же обстоятельства заставляют нас еще и выражать испытанное в разга¬ре испытаний, то это не облегчает их, как напрасно думают, а толь-ко усугубляет. Итак я не писал Вам, потому что не мог, а мог бы, — все равно не написал бы, из предосторожности. Роковою ошибкой было возвращенье Жени, в котором отча¬сти виноваты мои родные. Горе ее или раздраженье или недоволь¬ство все еще не унялось. Бытовые московские особенности (глав¬ным образом отсутствие комнат для найма) все это очень услож¬нили. Не могу пересказать Вам всех глупостей, которые я делал и готов был довести до конца в теченье этого года. Сосредоточивать все в отношеньи Жени в одной участливой заботе, пусть и доста¬точно горячей, не запрашивая никаких других сторон сердца, точ¬но их и не бывает, стало такою прочной для меня привычкой, что и сильно любя другого человека и вырвав его из его налаженной семейной жизни, я готов был ото всего отказаться, только бы успокоить свою совесть, напуганную Жениными состояньями. В этом направленьи было сделано так много шагов, роковых и не¬позволительных, что просто чудесно, что этого не случилось. Я ис¬кушал судьбу больше, чем на это решается счастливый, изумлен¬ный своим собственным счастьем человек, я два-три раза так все подводил, что как бы предоставлял обстоятельствам самим от меня отвернуться, если бы это было угодно случаю. Я не скажу Вам, как бы я стал жить дальше, лишившись Зины, но я вообще не смот¬рел вперед, потому что знал, чтб увижу, и руководствовался толь¬ко невыносимою болью минуты. А когда, подчас, все же загляды¬вал в будущее, и не Бог весть какое отдаленное (оно представля¬лось мне немыслимым), в будущее ближайшей недели, то жадно и почти практически желал себе смерти, как единственного выхо¬да. Я даже травился тогда зимой, и меня спасло только то, что меня спасли в самый же вечер этого поступка1. А теперь, излагая Вам это все, я уже того себя тогдашнего не понимаю. Я пишу Вам из еще недоделанной двухкомнатной квартиры в доме Герцена на Тверском бульваре, предоставленной нам Союзом писателей. Несколько дней, как мы сюда переехали. Мне страшно хорошо тут с 3<иной>. И как ни трудно ей с двумя мальчиками на руках без прислуги (на днях мы все поедем на летние месяцы на Урал2 и работницы не стоит на такой срок нанимать) — неплохо, вероятно, и ей. Я так распространяюсь о своей радости, что Вы, пожалуй, в ней усомнитесь. Тогда в двух словах. Удивительна ее жизнь, трудная, ис¬ключительно страшная. Удивительно, по глубокой близости мне всего того, что ее сложило, — удивительно, говорю я, что я так опоздал, что я не узнал ее лет 18 назад, когда, в пятнадцать лет началась эта ее безжалостно страшная жизнь. Помните мою «Повесть»? Помните, я писал Вам об участии некоторых встреч и привязанностей в образо¬ваны! главного заряда повести, и должен был написать о Вашем3. Ну вот, так 3<ина> — сама «Повесть», судьбой, внешностью, осуществ¬ленной идеей, тем, что она берет от меня и что делает со мною, она — сама Повесть и ее больше не надо писать. Теперь о Женях. Они живут на старой Волхонской квартире (Волхонка 14 кв. 9). Месяц назад маленький Женичка заболел скар¬латиной, и обеспокоенный скорее за Женю большую, я временно у них поселился. Я провел там около месяца. Вероятно я несносно тяжелый и может быть просто дурной человек, и по-видимому моя неискоренимая потребность в широкой, исполненной взаимным уваженьем Жениной дружбе, — неслыханная и житейски невопло-тимая претензия, но я въехал туда с этим притязаньем, кажется, в последний раз, и выехал, совершенно от него навсегда отказавшись, так непохоже было, чтобы оно когда-нибудь было удовлетворено, так далеко все то, что я там увидел, от того, что я лишь мыслью, хотя бы отдаленно мог бы считать себе родным, даже если бы у меня не было полного контраста для сравненья. Простите за глупое письмо. Мне очень хотелось поблагодарить Вас за все и рассказать, как хорошо мне и легко и как хочется жить. Простите, далее, что мне тах хотелось сказать Вам хоть что-нибудь о Зине, и я так был полонен этой потребностью, что лишь сейчас только доставши Ваши последние открытки, перечел несколько строк, которыми Вы к нам прикоснулись, и увидал, как они тре¬вожны. Но это ведь ужасно, — операция за операцией4, — вообра¬жаю, как это Вас всегда волнует! Вы наверное не захотите написать мне, но не откажите в одном. Сообщите хотя бы открыткой о со-стояньи здоровья Чуба, очень прошу Вас, и так как я сейчас не знаю нашего будущего адреса, то в Свердловск, главный почтамт, до во-стребованья, — мне. Всего лучшего. Не смейтесь над моими при¬знаньями. Сердечный привет всем Вашим. Преданный Вам Б. И Впервые: «Минувшее», № 16. — Автограф (Russian Archive, Leeds University). Отправлено в Лондон и оттуда в Кембридж. 1 О попытке отравления см. письмо № 630. 2 Пастернак был приглашен Свердловским обкомом в качестве офи¬циального гостя. 3 Речь идет о письме № 519: «...Воздух повести Вы могли признать, как в каком-то отношеньи знакомый, свой и родной: Вы в нем побывали <...> в лучших частях ее состава Вы принимали участье, чему-то Вашему я искал выраженья...». 4 Имеются в виду тяжелые обстоятельства лечения Ю. Ю. Ломоно¬сова (Чуба). 636. О. М. ФРЕЙДЕНБЕРГ 1 июня 1932, Москва 1. VI. 32 Дорогие мои Олюшка и тетя Ася! Как хорошо, что я все время не писал Вам! Сколько глупос¬тей бы Вы наслышались, сколько тяжелого бы, и теперь уже лиш¬него, прочли! Ах, какая тяжелая зима была, в особенности после приезда Жени. Мучилась, бедная, в первую очередь и она, но сколько и всем, и мне в том числе, было страданий! Сколько неразрешимых трудно¬стей с квартирой (нам с Зиной и ее мальчиками некуда было девать¬ся, когда очистили Волхонку, и надо было бы исписать много стра¬ниц, чтобы рассказать, как все это рассовывалось и рассасывалось). Невозможным бременем, реальным, как с пятнадцатилетнего воз¬раста сурово реальна вся ее жизнь женщины, легло все это на Зину. Вы думаете, не случилось той самой «небылицы, сказки и пр.», о которой Вы и слышать не хотели, и от безумья которой меня предо-стерегали?1 О, конечно! Я и на эту низость пустился, и если бы Вы знали, как боготворил я Зину, отпуская ее на это обидное закланье. Но пусть я и вернулся на несколько суток, пройти это насилье над жизнью не могло: я с ума сошел от тоски. Между прочим, я травил¬ся в те месяцы, и спасла меня Зина2. Ах, страшная была зима. Я, а потом и она со мной поселились у Шуры с Ириной. Начались ежедневные ее хожденья к детям и по рынкам (все, относящееся к закрытым распределителям, я оставил Жене), Зина по несколько раз сваливалась в гриппах и, наконец, к весне заболела воспаленьем легких. Мы были у Шуры, где тоже все время хворал Федя (сейчас у него корь с ушным осложненьем), мальчики же ее находились у отца, в совершенно запущенной квартире, потому что Зина не справля¬лась с двумя хозяйствами и ей приходилось быть им, так сказать, «приходящей» матерью, а не живущей, — я страшно виноват перед ней, ужасно расшатал ее здоровье и состарил, но и я в последнем счете был несвободен, мною слишком владела жалость к Жене, я как бы ей весь год предоставлял возможность сделать благородное движенье, признать свершившееся и простить, но не так, как она это делает, сурово и злобно или насмешливо, а широко, благородно, с затратой каких-то, пусть и дорого стоящих, сил, но с той добро¬той, без расчета, от которой одной и можно только ждать мыслимо¬го какого-то будущего, человеческого и достойного. Странным об¬разом у нее совершенно нет этих задатков, и она даже смеется над теми, кто этой мягкостью обладает. Да, так вот, мы жили с Зиною у Шуры, когда вдруг заболел скарлатиной Женичка3, и мне в после¬дний, вероятно, раз со всей наивностью стало страшно за нее, и тог¬да Зина предложила мне поселиться на Волхонке на срок его болез¬ни, а сама осталась на квартире у Шуры. И опять Жене было сказа¬но, что я поселяюсь у них на положеньи друга на шесть недель, и вновь это была, пускай и горькая для нее, но мыслимая и совершен¬но определенная рама, в которой можно и надо было найтись и как-то проявить себя, и вновь с этой стороны не было показано ничего отрадного. Хотя я и чистил платье щеткой в сулеме, но, встречаясь с Зиной у нее на дворе или на воздухе, подвергал ее детей страшной опасности, и просто чудесно, что они до сих пор не заразились. Но я очень многословен, — доскажу, что осталось, короче. Женичке болеть еще 11/2 недели. До сих пор все шло благопо¬лучно. С неделю я живу с Зиною в двухкомнатной и еще недоде¬ланной квартире, уделенной нам Союзом писателей на Тверском бульваре. Здесь не проведено еще электричество и не собрана ван¬на. С нами же ее чудесные мальчики. Они на руках у нее, и 3<и-на> чуть ли не ежедневно стирает и моет полы, так как кругом ведутся строительные работы, и, когда входят со двора, следят мелом и песком. Через неделю мы вчетвером поедем на Урал, и на этот срок брать работницу не имеет смысла. Не думайте, что Женя оставлена материально и, так сказать, в загоне. При Женичке вос¬питательница, и у Жени пожилая опытная прислуга. Будьте спра¬ведливы и к ней: все это делается против ее воли, для меня боль¬шим облегченьем служит сравнительная сносность ее внешнего быта, и всякий раз, как дело доходит до новых денег, мне больших и горьких трудов стоит, чтобы она их приняла. Но, Бог ей судья, в ней есть что-то совершенно непонятное мне и глубоко чужое. Когда я о ней думаю после длительных разлук, я всегда прихожу в ужас от той черной двойственности и неискренности, в которой держал ее всегда, и несу ей навстречу волну готовой прямоты, что¬бы все исправить, и когда оказываюсь вместе с ней, то вновь и вновь единственной моей целью становится, чтобы она была ве¬села, а для этого я должен говорить не то, что думаю, потому что она не терпит прекословии, и все это повторяется вновь и вновь и всегда мучит тем, что то чужое, что сидит в ней, совершенно рас¬ходится с ее внешним обликом и ее внутренней сутью в другие минуты, и все это так странно, что похоже на колдовство. Я совершенно счастлив с Зиною. Не говоря обо мне, думаю, что и для нее встреча со мной не случайна. Я не знаю, как вы к ней относитесь. Вы плакали, особенно ты, Оля, когда мы уходили. Эти слезы были к месту, потому что ничего веселого мои гаданья не заключали, но я не знаю, к кому они относились. Она очень хороша, но страшно дурнеет в те дни, когда в тор¬жественных случаях ходит в парикмахерскую и приходит оттуда вульгарно изуродованною на два-три дня, пока не разовьется за¬вивка. Таким торжественным случаем было посещенье вас, и она к вам пришла прямо от парикмахера. Я не знаю, как Вы ее нашли и к ней относитесь. О полученном же ею впечатленьи я Вам говорил. Она несколько раз порывалась писать Вам, тетя, в декабре истекшего года, когда вдруг так быстро стали близиться событья, предсказанные Вами в качестве недопустимостей или неслыхан-ностей. Я Вам их уже описал. Она бросалась к Вам за помощью в их предупрежденье. Тогда же она думала обратиться к папе. Она справедливо боялась искаженного изображенья всего происшед¬шего, какое могло получиться за границей. Ей было очень тяже¬ло, и эта тягостность была тем нелепее, что мы взаимно были уве¬рены друг во друге и в наших чувствах. Я помешал ей написать Вам и родителям из страха, как бы это не повредило Жене. В отно¬шенье последней у меня за годы жизни с ней развилась неестествен¬ная, безрадостная заботливость, часто расходящаяся со всеми мои¬ми убежденьями и внутренне меня возмущающая, потому что я никогда не видал человека, воспитанного в таком глупом, по-детс¬ки бездеятельном ослепляющем эгоизме, как она. Плоды этого ду¬рацкого воспитанья сказались в виде такой опасности, что я ни¬когда не мог избавиться от суеверного страха за нее, тем более суе¬верного, чем дальше меня отталкивали некоторые ее проявленья. Последним случаем такой нежности, основанной на осужденьи, ужасе и испуге, были зимние месяцы, когда, как я повторяю, я опять было готов был пожертвовать ей не только собственным счастьем, но и счастьем и честью близкого человека, но на этот раз уже вос¬стала сама логика вещей, и этот бред не имел продолженья. Если захотите, напишите мне, пожалуйста, в Свердловск, Главный почтамт, до востребованья. — Вы знаете, какою радос¬тью будет весть от Вас. Напиши, пожалуйста, ты, Оля, родная. Было бы очень мило, если бы у Вас нашлись слова для Зины, она бы оценила их. Она очень простой, горячо привязывающийся и страшно родной мне человек и чудесная, незаслуженно естествен¬ная, прирожденно сужденная мне — жена. Ваш Боря Впервые: Переписка с О. Фрейденберг. — Автограф. 1 Объяснение этих слов в письме Пастернака № 630: «...тетя Ася на¬звала "неслыханностью, сказкой", которая, по ее словам, мне бы не про¬стилась, — возможность возвращенья к Жене...». 2 О попытке отравления см. в письме № 630. 3 В конце апреля 1932 г. 637. Н. Н. АСЕЕВУ 1 июня 1932, Москва 1. VI. 32 Дорогой Коля! Благодарю тебя за вниманье и просьбу: досылаю стихотворенье1. Между прочим отбор производила Зина прошлого зимой. Это как если бы я его в свое время доверил Наде2. У них много общего. Через дня два-три мы едем в Свердловск на все лето. Мне очень хорошо, но много забот. Лишь бы еще успеть Женю с Же¬ничкой устроить куда-нибудь на лето. Сердечный привет Ксаночке. Целую тебя. Твой Боря Впервые. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1334, on. 1, ед. хр. 375). 1 Речь идет о книге «Избранные стихи», готовящейся в изд-ве «Феде¬рация» (ответ, редактор Э. Г. Багрицкий). Сборник начинался с двух сти¬хотворений 1930 г. под назв. «После Ирпеня». Возможно, имеется в виду «Баллада», посвящ. 3. Н. Нейгауз, которая отбирала стихи для сборника. 2 Н. М. Синякова, к которой была обращена часть стихотворений книги «Поверх барьеров» (1917). 638. Л. Л. ПАСТЕРНАК 1—11 июня 1932, Москва — Свердловск Дорогая Лидочка! Сердечно благодарю тебя за перевод на имя Зины. Прости, что так задержался ответом, но все это время было много хлопот. Хотя перевод в банке еще не получен, но эти операции всегда за¬тягиваются, и это не должно вызывать твоих опасений. Я отправил тебе «Охранную грамоту» еще с Волхонки. Полу¬чила ли ты ее? Дней уже десять, как я — с Волхонки, а Зина — из Трубни¬ковского пер. переехали в две комнаты в доме Герцена (Союз пи¬сателей) на Тверском бульваре. Почти тогда же от нее ушла при¬слуга, остававшаяся с детьми, и их тоже перевезли сюда. Уральс¬кий областной комитет партии пригласил меня на очень хороших условьях на лето на Урал. Мы знали, что в начале июня поедем туда, и на 10 дней работницу нанимать не имело смысла. В результате — Зина с ног сбилась, у детей белья и платьев мало, кругом идет стройка, в комнаты наши почти без порога по¬падаешь прямо со двора (1-й этаж), и сколько она ни стирает и ни поломойничает (не преувеличивая, — ежедневно), чисто бывает только вечерами, когда она без сил, не раздеваясь, растягивается на кровати и тотчас же засыпает, как убитая. Ее очень жаль, но мне все это в ней очень близко, как и весь, — всегда очень тяжело для нее оборачивавшийся, подход ее к жизни. Она родилась в сре¬де, не знавшей лазеек словесности, и все ее переживанья были реальны, а не воображаемы. Письмо пролежало очень долго. Доканчиваю его в Свердлов¬ске, бывшем Екатеринбурге. Как всегда у нас, из пригласитель¬ных разговоров возникает картина, не только никогда не подтвер¬ждающаяся на месте, но ни одной чертой, ни одним оттенком на нее не похожая. Нас тремя телеграммами подряд извещали, что дача готова и чтобы мы выезжали немедленно. Теперь мы тут и временно помещены в городе, в гостинице, потому что дача еще не отремонтирована. Гостиница воздвигнута среди полуазиатских пустырей1 по последнему слову американской техники, при двухкомнатном номере уборная и ванна, но они бездействуют, и ходить надо в об¬щую уборную, против чего нечего было бы возразить, если бы толь¬ко в этой американской 9-этажной гостинице это не понималось по-казарменному: в общих этих уборных нет крючков и несколь¬ко сидений, ничем не разгороженных: ты должен сидеть обяза¬тельно в чьем-нибудь обществе, и когда открывают двери, тебя из коридора видят идущие мимо съемщики обоего пола. 11. VI. 32. Событья развиваются. Уже дача как будто оказыва¬ется мифом. Ее не отказываются предоставить, но отказываются по¬казать: по-видимому ее не существует в природе2. Продолжать это письмо бесполезно. Вести разговор по несколько слов в сутки из недр самбй неопределенности и неустроенности — занятье бесцель¬ное. Поэтому прости, если отошлю его без всякого заключенья. Здесь, между прочим, концертирует Боровский, остановив¬шийся в соседней гостинице, и я его, наверное, увижу: что-то папа Шуре писал, чтобы его повидать. — Уезжая я устроил Женю с Женичкой и Елиз<авету> Мих<айловну> на два месяца в одном из домов отдыха под Моск¬вой. Хочу надеяться, что данные мне в отношении их обещанья будут солиднее моих уральских3. Последнее время я читаю газеты и слежу за всем, происходя¬щим у вас4. Я хорошо сознаю значенье всего этого, из междуна¬родных перемен это самое важное и чреватое последствиями. А в дороге перечитывал Ремарка «Im Western nichts neues»*. Обнимаю тебя. Твой Боря Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). Датируется по содержанию. 1 Через две недели Пастернак писал Евгении Владимировне: «Что касается нас, если тебе это интересно, то никакой дачи все еще нет, обе¬щают со дня на день и не дают уехать. Мы впятером все еще в том же номере (из 2-х маленьких комнат) и до сих пор не прикреплены ни к какому из распределителей. Жаловаться нельзя, потому что обедать и ужинать ходим в столовую ОГПУ, и следовательно, не голодаем, а в от-ношеньи остальных удобств не слишком взыскательны. Но ради этого * «На западном фронте без перемен» (нем.). 605 бездельного сиденья в пыльном городе со все еще длящейся и бесцель¬ной неопределенностью так далеко ездить не стоило, и так как я мест¬ность, в которой дача предположена, уже видел, и это хуже Сокольников в их пригородной части, то поездку надо признать совершенною неуда¬чей» («Существованья ткань сквозная». С. 367—368). На дачу переехали только 8 июля. 2 «Тут отвратительный континентальный климат, — писал Пастернак 4 июля, — с резкими переходами от сильного холода к страшной жаре и дикая гомерическая пыль среднеазиатского города, все время перемащи¬ваемого и исковыренного многочисленными стройками. Самумы эти нео¬писуемы и никакие слова не способны это передать» (там же. С. 369). 3 Обещанные путевки в дом отдыха не были получены. См. письмо к Е. В. Пастернак 4 июля: «Когда я уезжал, мне гарантировали, что в случае, если в Голицыне 15-го июня не будет открыто, вас поместят в Малеевке. Возможности помещенья в Малеевке были с самого начала, но только с 1-го июля, и так как эта перспектива была для тебя неприемлема по от¬даленности срока и длительности ожиданья, то заблаговременная канди¬датура на этот дом отдыха была упущена. Мне все же кажется, что со мной вероятно не шутили, отводя места в несуществующем санатории, и может быть как-то можно в дальнейших поисках опереться на это неисполнен¬ное обещанье. Я хочу сказать, что и горком должен либо что-то тебе дать, либо помочь найти что-нибудь взамен» (там же. С. 368). 4 Имеются в виду события в Германии, предшествовавшие победе нацизма. 639. Е. В. ПАСТЕРНАК 7 июля 1932, Свердловск 7/VII/32 Дорогая Женя! Я все дни думаю о Женичке и меня беспокоит, как бы ты не упустила сроков к определенью его в школу. Вероятно это надо сделать в конце лета. Осенью, когда мы обыкновенно возвраща¬лись и возвращаемся в город с дачи, это бывает уже поздно, и тогда вакансий не остается. Я боюсь, что вскипев по поводу моей озабоченности, как пустой фразы, ничем и нигде, как только на бумаге не проявляемой, ты в этой моей несостоятельности и в своих счетах со мной всю суть вопроса и усмотришь, позабыв, что Женичке перевес твоей правоты над моей неправотою шко¬лы заменить не может. Я не умею этого сказать так, чтобы это не показалось упреком, но это неудача выраженья: в мысли моей никакой укоризны тебе нет. Посоветуйся, пожалуйста, с Ольгой Александровной. Узнай, какая из близких по району школ счи¬тается лучшей. Если этого не знает она сама, то может быть, на¬зовет тебе лиц, которые могут помочь тебе это выяснить и рас¬скажут, какие формальности требуются для помещенья в школу. Если потребуются какие-нибудь просьбы лично от меня, сооб¬щи мне, пожалуйста, все заблаговременно с точными данными, кому писать и кто это такой. — Не суди меня слишком зло и стро¬го. Я знаю, что у тебя для этого много оснований, но пройдет время и ты увидишь, что все придет к лучшему: я только не могу все это сделать сразу. Все у нас делается страшно медленно в Рос¬сии, и в особенности сейчас. Как ни снисходительно я к тебе от¬носился, многое, вызывавшееся обстоятельствами, я несправед¬ливо приписывал лично тебе. Справедливость приходит с опы¬том. Может быть если бы ты была на месте Зины, т. е. второю, а не первою, я был бы терпеливее и не так замкнуто скрытен в минуты сдерживаемого отчаянья. Мне теперь легче не только потому, что 3<ина> зрелее и покладистее тебя, а еще и потому, что и я стал старше и терпеливей. Но мне и труднее во много-много раз, чем во время оно, по¬тому что пока я заботился только о нас троих, я мог сохранять свою художественную и бытовую независимость нетронутою. Я мог пренебрегать возможностями, которые предоставляла связь с орга¬низациями (Цекубу, профсоюз и пр.) уже и тогда. Теперь я знаю, что ведя частный образ жизни почти что не по средствам, я ин¬стинктивно следовал моему собственному предрасположенью, чтобы ничем не связывать своего вкуса и досуга. Тогда же я этого не сознавал, и порой бывал несправедлив к тебе, в тебе одной за¬подазривая причину столь обременительного и противного вре¬мени хозяйственного режима. — Сейчас, в силу удвоившихся, если не утроившихся, забот, мне приходится обращаться за помощью к инстанции, которой я всегда пренебрегал. Справиться со всем ча¬стным путем я не в силах. Я потому и принял уральское предло-женье, что жизнь вторым домом, при одновременном обеспече-ньи первого, собственными частными силами, жизнь, как это по¬нимали мы или Нейгаузы или Асмусы в Ирпене, мне будет не по средствам. И — удивительное дело. Знаешь, чем мне уже пришлось поплатиться за это обращенье? — Производительностью, — как это ни странно. Казалось бы, что сев на шею организации, чего я раньше не делал, я должен был бы обречь себя, в смысле труда, на каторгу, и прийти к положенью, в котором днем и ночью отраба¬тывал бы относительные блага, от нее полученные. Казалось бы, что разросшиеся обязательства тем сильнее должны были бы меня засадить за работу. Но случилось совсем наоборот. Государствен¬ная поддержка оказалась областью безвыходно противоречивой. Овладенье льготами, которые она решила мне тут предоставить, потребовало от меня целого месяца вынужденного безделья. Весь он ушел на хлопоты и досаднейшее выжиданье исполнений по ряду хозяйственных распоряжений, досадных в особенности тем, что обещанья все время давались близкие, и всё на завтра, на сутки же располагаться работой не тянуло и суток этих, в каждом отдель¬ном случае, не было жалко. В теченье этого месяца я ничего ре¬шительно не видел специфически заводского или такого, зачем бы стоило ездить на Урал. Более того, никогда, даже в берлинское свое сиденье за Диккенсом1 я не уходил так далеко от своей при¬роды в совершенно животном и абсолютно пассивном прозяба-ньи, все время перемежаемом звонками по телефону и хожденьем по всяким ведомствам. Этого не понять, это должно показаться невероятным, если этого не испытать на месте. В городе имеется телефон, но он каждый день портится и всегда в тот момент, когда ты именно по нему завязал и уже довел до половины дело. В гос¬тинице есть электричество, но оно гаснет как раз в тот миг, как ты стал что-нибудь делать, исходя из его наличности. То же самое с водой, то же самое с людьми, то же самое со средствами сообще-нья. Все они служат лишь наполовину, достаточную, чтобы ото¬рвать тебя от навыков, с помощью которых человек справляется с жизнью, лишенной водопровода, телефонов и электричества, но вполне мыслимой и реальной, пока она верна себе. — Мы долж¬ны были переехать вчера на дачу, но машины не подали, потому что весь день был дождь и дороги размыло. Я не знаю, попадем ли мы туда сегодня. Перспективы такие. Лета осталось два месяца. Если я засяду там на этот срок за работу так, как я сейчас есть, это в лучшем случае будет какая-нибудь субъективная отсебятина о чем-нибудь личном, как до сих пор, т. е. нечто такое, что и в Мос¬кве, в старых домашних условьях, ставило меня в незавидные ус-ловья и делало год от году смешнее, и что особенно смешно будет именно тут, за 2000 верст от Москвы и не где-нибудь, а на Урале. Итак, такой план был бы заведомым пораженьем и для того, что¬бы осмыслить тяжелую поездку в такую даль, остающееся время придется потратить на что-нибудь другое. Я и думаю поездить по заводам, и возможность к тому кажется представится2. Художе¬ственно же реализовать все это придется гораздо позднее. Послед¬нее нимало не пугало бы меня, если бы не авансы, которые я этою весной забирал тысячами. По всем ним я обязался сдать осенью объемистые произведенья, и вот, как именно я буду выкручивать¬ся тут, я боюсь и думать. Обещаньями и обязательствами я себя связал так, как никогда, а прожил около полугода до тоскливости бесплодно. Мне грустно и страшно, за себя, за тебя, за Женю, за 3<ину>, за детей, — за всех. И все же я не теряю надежды. Вероятно ты незаслуженным образом помогаешь мне, и я лишь этого пока не знаю и вдруг уз¬наю. Да и того, что знаю я достаточно, чтобы быть огромною под¬держкой. Ты работаешь, пишешь ты, и, следовательно, надо ду¬мать, здоровее душой, чем во время Жениной болезни, оторвав¬шей тебя от жизни. Ты, вероятно, здоровее нравственно и может быть это испытывает Женичка на себе; ты может быть ласковее с ним и ему не так одиноко. И опять ты наверное думаешь, что все это фразы, и сердишься. А я часто льщу себя такими иллюзиями и переполняюсь благодарностью к тебе, их рисуя. И наверное все это так. Напиши мне, прошу тебя. Обнимаю крепко вас обоих. Ваш Б. Мой адрес. Свердловск. Пушкинская. П-й дом Горсовета, 4-й подъезд, кв. 43, Н. И. Харитонову для меня. Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. 1 Имеется в виду поездка в Берлин в 1922-1923 гт. 2 «Литературная газета» писала о пребывании Пастернака на Урале: «Он здесь в качестве гостя правительства, и ему дали возможность изучать когда и как это захочется, жизнь шахтеров и рабочих металлургических заводов Урала» (11 авг. 1932). В действительности, возможность осмотреть окрестные места и заводы обернулась ужасом увиденного голода и разо¬рения деревень, вызванных коллективизацией, и стоявшими на путях эшелонами вымиравших раскулаченных крестьян. Разница между поваль¬ным голодом деревень и обкомовской «обжираловкой», к которой был прикреплен Пастернак, была настолько невыносима, что он не смог до¬жить до конца срока и уехал в Москву, так ничего и не написав из требую¬щегося по договору с обкомом. 640. И. В. ЕВДОКИМОВУ 10 июля 1932, Шарташ 10. VII. 32 Дорогой Иван Васильевич! Мы только на днях переехали на ту хваленую дачу под Сверд¬ловском, куда нас нетерпеливо и по телеграфу звали с самого мая: до сих пор она существовала скорее в идее. Сейчас это все устроилось, и потеряв больше месяца на утомительнейшие приготовления, глав¬ным образом по разным ведомствам, мы с удобством разместились в деревянном домике на участке детской санатории, — домике, кото¬рый можно было бы назвать монплезиром, если бы он в то же время не был мощным клоповником. Зато по питанью нас занесли в выс¬ший разряд крупнейших партработников, и эта сторона не оставляет желать ничего лучшего: в дачной столовой обкома, кухня, как в 1-й главе Евгения Онегина1; отношение «вдумчивое и чуткое». Между тем, странным образом меня не перестает тянуть в Москву. Это по каким-то обертонным, неэгоистическим, внедач-ным причинам. Лично мне тут жаловаться не на что, и я бы их в гармонии Свердловского приема указать не мог, но тем больше их вне его круга. Вот отчего я решился напомнить Вам о себе. Удалось ли уже закончить оборудованье наших комнат2: наружной двери, ванны, освещенья и теплопроводки? Напоминать Вам об этом на расстоя-ньи ничуть не удобней, чем в непосредственном соседстве. Я также все не могу постигнуть, отчего со всем этим приходится обращать-ся к Вам, писателю в полуписательском флигеле, редкому и почти единственному, если только не переселились уже Сергеев-Ценский и Андрей Белый. Единственное объясненье этому может быть в том, что Вы подобно Фету не верите в действительность слова, не под¬крепленного деятельностью в какой-нибудь другой области. Если это не так, то все равно, — надоедая Вам по хозяйству, я-то, во вся¬ком случае пишу, Вам на Тверской бульвар, как в Воробьевку. Как бы то ни было, — был тут такой момент, что я уже было собрался назад со всеми своими и только то удержало, что по бас¬нословной случайности я еще ничего тут не видал, — за хозяй¬ственными хлопотами смотреть было некогда, — брать сюда се¬мью было безумьем. Теперь я это уггущенье наверстаю и, во всяком случае, к нача¬лу августа мы вернемся. Было бы, конечно, счастьем, если бы ос¬тававшиеся весною работы были произведены без нас. Мы живем на озере Шарташ, на даче № 16а. Но тут нет почты и указанье это — не адрес. Если бы Вы захотели меня порадовать строчкой, то писать надо в: Свердловск, Пушкинская, 2-й дом Горсовета, кв. 43, Н. И. Харитонову, для меня. Тот же адрес для надобностей домоуправленья или Союза, или каких иных, если бы явились. Крепко жму Вашу руку. Простите, что беспокою. Искренне и глубоко уважающий Вас Б. Пастернак Впервые: Лазарь Флейшман. Борис Пастернак в тридцатые годы. Jerusalem, 1984. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1246, on. 1, ед. хр. 218). Писатель И. В. Евдокимов был председателем хозяйственной комис¬сии Союза писателей, жил во флигеле дома № 25 по Тверскому бульвару. Он поделился с Пастернаком комнатой своей квартиры и следил за уст¬ройством квартиры для него. 1 «Пред ним mast-beef окровавленный, / И трюфли, роскошь юных лет, / Французской кухни лучший цвет...» (А. С. Пушкин. Евгений Оне¬гин. Глава первая. Строфа XVI). 2 Для входа в новую квартиру нужно было прорубать дверь, там не было ни кухни, ни ванны, надо было класть печь, проводить отопление и пр. 641. П. ЯШВИЛИ 30 июля 1932, Свердловск 30. VII. 32 Милый мой, дорогой мой Паоло! Проходят недели, слагаясь в месяцы, и если продолжать и дальше так, то Вы никогда не узнаете, что, едва поселившись здесь на озере1, я тотчас же стал писать Вам. Я начал Вам несколько писем и последовательно их оставлял вследствие их размеров. Они выходили то исследованьями по истории Урала, то попытками рассказать Вам (!), что такое Грузия. Замечательно, что, едва тут водворившись, мы стали вторич¬но переживать проведенное с Вами лето2. В такой цельности и с такой преследующей силой это случилось с нами впервые. Про¬явилось это в первое утро, что мы проснулись в нашей трехком¬натной даче с террасой, предоставленной нам уральским обкомом партии, и пошли на озеро и увидели стоверстные леса на том бе¬регу, сосны и березы на этом, слюдяную гладь воды, тучи, могилы разрушенного кладбища, северную, бедную, привычную гамму. Мы ничего не сравнивали. Мы не сравнивали природы, мы не сравнивали людей. Мы просто, точно сговорившись, в один го¬лос назвали Коджоры, и потом с возвращающимся постоянством стали вспоминать Тифлис, Окроханы, Кобулеты, Цагвери и Баку-риани, и все места и все положения. Сегодня Тезик вставал в во¬ображении с Тамарой Александровной3, завтра кто-нибудь другой. Я со страшной силой почувствовал радость за Вас, что Вы сейчас там, что это опять окружает Вас, и Вы всех увидите. Потому, что это не только юг и Кавказ, т. е. красота всегда бездонная и везде ошеломляющая; и это не только Тициан и Шан-шиашвили, Надирадзе и Мицишвили, Гаприндашвили и Леонид-зе4, т. е. люди замечательные на любой почве и не нуждающиеся в сравнении, чтобы догадаться об их несравнимости. А это нечто большее, и притом такое, что и на всем свете стало теперь редкос¬тью. Потому что (оставляя в стороне ее сказочную самобытность) это и в более общих отношениях страна, удивительным образом не испытавшая перерыва в своем существованьи, страна, еще и теперь оставшаяся на земле и не унесенная в сферу совершенной абстракции, страна неотсроченной краски и ежесуточной действи¬тельности, как бы велики ни были ее нынешние лишенья. Именно в этом свете увидели мы сейчас Грузию и порази¬лись пережитому с Вами, как немыслимости и легенде. Ах, ведь это я, наверное, и предчувствовал, когда путаясь и не находя вы¬ражений, говорил с М. С. Джавахишвили о Грузии как о форме5. Но надо было сперва попасть сюда, в этот организм без духовных отправлений, неведомо зачем желающий привить себе эти потреб¬ности механически, без представлений о последних, чужими ру¬ками и за большую плату6, чтобы все это понять: чтобы в тоске по русской культуре вспомнить с благодарностью Тифлис и затоско¬вать по нем именно этой тоскою. И мне теперь ясно. Этот город со всеми, кого я в нем видел, и совсем тем, за чем из него ездил и что в него привозил, будет для меня тем же, чем были Шопен, Скря¬бин, Марбург, Венеция и Рильке, — одной из глав Охранной гра¬моты, длящейся для меня всю жизнь, одной из глав, как Вы знае¬те, — немногочисленных; одной из этих глав и, в выполненьи, — ближайшей по счету7. Я говорю «будет», потому что я писатель, и все это надо превратить в речь и всему найти выраженье; говорю «будет», потому что всем этим он уже для меня стал. Оттого ведь и пишу я Вам письмо за письмом и их последова¬тельно уничтожаю. Уже это не предмет вольной переписки. Уже этот круг воспоминаний владеет мной: уже он пишет меня, как сказал бы Тициан8. Уже он стал для меня самостоятельным, в го¬товом виде найденным переживаньем, подобным цветущему рас¬тенью, то есть способным питаться всем тем, что я переживаю и буду переживать после него; и пока его не сменит какой-нибудь новый центр той же породы, т. е. в свою очередь равный Скряби¬ну, Рильке, Венеции и Тифлису, все соки почвы, постепенно рас¬пространяемой теченьем времени, будут питать его. Пример на¬лицо. На Урал, как мне теперь уясняется, я приехал ради него, во имя Тифлиса. Но обо всем этом трудно писать в письме, даже если оно пятое по счету. И не в письме, разумеется, скажется это все. Что бы я ни задумал теперь, мне Грузии не обойти в ближайшей работе. И все это (что именно, трудно предвидеть) будет сгруппи¬ровано вокруг Вашей удивительной родины, как рассказ о части моей жизни сосредоточен на Маяковском. Надо ли после этого прибавлять, до чего трудно мне во всей человеческой живости реализовать эту мою самообогащающуюся любовь к Вам и всему Вашему, распределив ее по рукам и напра¬вив по адресу Вам и Тициану и Надирадзе и Гаприндашвили. Та-кая переписка должна была бы по тому, что я чувствую и что не оставляет моего воображенья, стать моим новым призваньем. И, уступая непосредственности, я не знал бы, где мне остановиться. Потому что, следуя сердцу, я должен был бы писать письма не толь¬ко Тамаре Георгиевне и Нине Александровне, не только Ниточке и Медее9, а и улицам, по которым они ходят, и платанам, которые на них бросают тень. Нет, нет: я должен был бы даже переписы¬ваться с огорченьями, которые Вы им доставляете. Перецелуйте же их всех от всей моей души и всем местам пе¬редайте, что они самые лучшие и дорогие, какие могла произвес¬ти земля. И одному из этих мест скажите, что, собираясь засесть на днях за прозу о всякой всячине, северной и военно-гражданс¬кой10, я несколько верю в исполнимость этого решения только потому,что об Урале буду писать мысленно из Окрохан и что это в вещи найдет свое выраженье. Не случайно не сообщаю Вам нашего адреса. Мне очень хо¬чется знать, как Вы живете и что делаете, Вы и ближайшие друзья. Но Вы не ответите, и это Вас будет чем дальше, тем больше му¬чить. Будьте же здоровы и счастливы в этом незнании того, куда нам писать. Осенью же, если Вас еще не будет в Москве, снова спишемся. Удивительно, что в чувствах моих к прошлому лету есть одна сторона, которую всего бы легче понял человек, тогда отсутствовав¬ший. Это — Робакидзе11. Однако, несмотря на вечное мое неуменье выразить одно существо чувствуемого, без осложняющих частностей, быть может, эта особенность дойдет и до Вас с Тицианом. Крепко обнимаю Вас, а половина письма пишется и Зиною. Часто также Адик дает доказательства живости своей памяти имен¬но на кавказском матерьяле. Каламис цвери, каламис цвери12, го¬ворю я ему, и он вдруг расцветает и говорит о ливне в Бакурианах. До свиданья со всеми. Б. П. Впервые: «Вопросы литературы», 1966, № 1. — Автограф (ГМГЛ, № 20893, р). 1 Обкомовская дача, предоставленная Пастернаку, находилась на озе¬ре Шарташ. 2 Лето 1931 г., проведенное в Грузии, и поездки по разным местам. 3 Поэт Петре Багратиони-Грузинский и его мать. 4 ТЬциан Табидзе, Сандро Шаншиашвили, Колау Надирадзе, Николо Мицишвили, Валериан Гаприндашвили и Георгий Леонидзе — грузинские поэты, с которыми Пастернак познакомился летом 1931 г. и ставшие его друзьями. 5 Михаил Семенович Джавахишвили — грузинский прозаик, автор романа «Арсен из Марабды», посвященного историческому прошлому Грузии и ее национально-освободительной борьбе в XIX в. В русском из¬дании этого романа Пастернак перевел вставную песню «лесных брать¬ев»: «Не видать нам родного порога, / Как чумных нас изгнали из сел. / Не на радость в лесную берлогу / Злой удел, как зверей, нас привел». 6 Речь идет о желании свердловского обкома, который для этого при¬глашает писателей. 7 Первым подступом к теме Грузии стал стих, цикл «Из летних запи¬сок» (1936); осуществить этот замысел Пастернак смог только в очерке «Люди и положения» (1956), после посмертной реабилитации его репрес¬сированных друзей. 8 Имеются в виду стихи Т. Табидзе: «Не я пишу стихи. Они как по¬весть пишут / Меня» (перевод Пастернака). 9 Т. Г. Серебрякова — жена П. Яшвили, Н. А Табидзе и их дочери Нита Табидзе и Медея Яшвили. 10 Речь идет о продолжении работы над прозаическим романом, на¬чалом которого была «Повесть». Действие романа должно было проходить на Урале, именно это было причиной того, что Пастернак согласился на предложения Свердловского обкома. 11 Григорий Робакидзе, в квартире которого в Тифлисе останавлива¬лись Пастернак с 3. Н. Нейгауз в 1931 г. 12 Каламис цвери — кончик пера (груз.) — из стих. П. Яшвили «Стол — Парнас мой», которое переводил Пастернак. 642. Е. Б. ПАСТЕРНАКУ 4 августа 1932, Свердловск 4. VIII. 32 Дорогой мой Женичка. Горячо благодарю тебя за твое письмецо. Когда бы не ты, я так бы и не узнал, где вы и что с вами1. Но и теперь мне неясно, в Теберде ли ты с Елизаветой Михайловной, или же так только на¬зывается один из санаториев в Кисловодске, подобно тому как прежде гостиницы назывались Лондонами и Парижами, никакой географической радости не представляя. Если ты и взаправду в Теберде, то это большое счастье. Говорят, это одно из лучших мест Кавказа и таким образом, благодаря маме и Елизавете Михайлов¬не, у тебя уже в такие ранние годы составится представление о красотах горной природы. Если же это не так, и вы в Кисловодс¬ке, то может быть не плохо и в нем? Хорошо ли вы питаетесь, сытно и вкусно ли?2 Удалось ли маме устроить вас и себя на продолжительное время, или же толь¬ко на один месяц, как это в большинстве случаев разрешается? Все это мне хочется очень знать, но отсюда до вас, и обратно, — такая даль, что я не знаю, успеешь ли ты мне ответить. Во вся¬ком случае раньше сентября я в Москву не вернусь, и адрес здеш¬ний оста<...>* На конверте написан он рукою Елизаветы Михай¬ловны. Огромное ей спасибо за все, за все. Крепко поцелуй от меня ее и маму. Я тут в письме нарочно умалчиваю о делах, которые важнее всего, о том, что может быть часто волнует тебя, а меня мучит беспрестанно. Я не заговариваю об этом потому, что все это слиш¬ком серьезно для письма, а не потому, что считаю тебя малень¬ким. Я знаю, что уже и сейчас могу обо всем говорить с тобой, а года через два мне будет разговаривать с тобой легче <...> отвечу на все твои вопросы. Главное же, этой зимой может быть уладятся дела квартирные, и может быть из этого проистекут улучшенья для всех и, главное, для тебя. Ты же не грусти пока, и верь, что если бы я не думал, что ког¬да-нибудь (и скоро) все это придет к лучшему, я бы не жил и ниче¬го бы этого не произошло. Крепко люблю тебя и обнимаю. Если вы с мамой живете в разных местах, передай ей, что я был бы страшно рад и ей благо¬дарен, если бы она мне написала. Еще раз целую тебя. Твой папа Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. 1 Не получив обещанных путевок, Б. В. Пастернак обратилась в проф¬союз работников искусств, где удалось получить одну путевку в санаторий Теберда в Кисловодске; для сына Жени и Б. М. Стеценко снимали комна¬ту в случайном доме с грязным двором. 2 В стране в тот год был повальный голод и вопрос о питании был самым существенным. Курсовок достать было невозможно, рынка ни¬какого не было. Женю с Елизаветой Михайловной удалось прикрепить к детскому саду, куда она поступила воспитательницей; кормили там впроголодь, манными котлетами со щепками. Об устройстве питания в Свердловске Пастернак писал 4 июля: «Единственное, что осмыслива- * Верх листа оторван. 615 ет наше пребыванье тут, это хорошее питанье. В этом городе нас при¬крепили к столовой ОГПУ, мы там обедаем и ужинаем. Но это же об¬стоятельство в то же время и обессмысливает мое здешнее пребыванье: на эти хожденья мы тратим ежедневно в общей сложности по 5 часов, так что время незаметно все уходит на большие концы между гостини¬цей и столовой» (там же. С. 368). Это же преимущество поездки обер-нулось основной причиной ссоры с обкомом и раннего отъезда в Мос¬кву, когда Пастернак соприкоснулся с атмосферой вымирающих от го¬лода окрестных деревень. 643. Е. Б. ПАСТЕРНАКУ Середина августа 1932, Свердловск Дорогой мой Женичка! Я писал бы тебе каждый день, если бы дело было только во мне, и если бы я ждал для тебя от этих писем какого-нибудь толку. Но права мама, говоря, что одними словами ничего не сделать, и когда я об этом вспоминаю, мне стыдно писать тебе. От тети Ины узнал ваш адрес более подробный, ты мне не такой длинный сообщал. Я написал тебе раз по нему и не уверен, дошло ли письмо. От той же тети Ины узнал, что ты все время хворал желудком, и страшно огорчился. Каким крепким приехал ты от бабушки! Помнишь, я с тобой от дяди Сени пошел гулять, еще мы виног¬радного соку купили и ты мне рассказывал о книгах, какие читал. Мама телеграммою попросила меня похлопотать по телефо¬ну, чтобы вам продлили срок пребыванья в санатории. Я мог толь¬ко телеграфировать человеку, указанному мамой, потому что я не в городе, и так устроить, чтобы в город попасть, когда телефон и тут и в Москве будет свободен, отсюда было трудно. Не знаю, что получится из моей телеграфной просьбы и не верю в ее удачу Сейчас нельзя сказать, кто из нас раньше в Москву попадет, но во всяком случае к середине сентября мы увидимся, и теперь этой радости не долго ждать. Дорогой мой мальчик, крепко обнимаю тебя. Меня огорчило, что мама ни разу с Кавказа мне о тебе не написала. Много тебе хочу ска¬зать и о многом спросить, но все это откладываю до живой встречи. Я живу на озере Шарташ в пяти верстах от города Свердловс¬ка (бывший Екатеринбург). Здесь очень хорошо и дни стоят заме¬чательные. Но дождя так давно не было, что где-то поблизости начались лесные пожары. Все время туман и солнце в нем — крас¬ное, похожее на луну. Это — лес горит и все застлано легкой га¬рью. На днях нашу дачу обокрали, взломали замок в нашем отсут¬ствии. Поцелуй маму и Елизавету Михайловну. Крепко, крепко тебя обнимаю, золотой мой. Твой папа Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. 644. Л. О. ПАСТЕРНАКУ 18 октября 1932, Москва 18. X. 32 Дорогой папа, о прошлом ни слова, — вот мое прощенье тебе, прости и ты. На днях видел тетю Асю, Олю, тетю Клару, ее мужа1. Живут они хуже и трудней, чем прошлый год, но, за редкими исключе¬ньями, это общее явленье. Лишь недавно закончились у нас всякие перемещены! и пе¬ревозки. Женя переехала на Тверской бульвар (ее адрес — дом 25 кв. 7), в комнаты, ранее полученные нами, а мы — на Волхонку2. Старая квартира пришла в окончательный упадок, и я рад, что Женю удалось переместить в лучшие условия. Они лучше в квар¬тирном отношеньи, зато хуже в продовольственном: она берет обеды в столовой Союза писателей, находящейся на одном дворе с квартирой, и это, разумеется, хуже того домашнего стола, кото¬рым она пользовалась, пока у ней была моя книжка в закрытый распределитель, и пока мы обедали и думали и дальше всегда так питаться в той столовой, где теперь столуется она с Женичкой. Желанье переехать на Тверской бульвар исходило от нее, и выбо¬ра у меня не было, пришлось совершить полный обмен, т. е. по¬ставить ее в отношенье питанья в наши (т. е. мои с Зиной и ее маль-чиками) прежние условья, потому что, если бы я отказался от сто¬ловой и от продовольственной книжки, т. е. оставил последнюю у нее, нам не из чего было бы наладить питанье. В прошлом году, в самые мучительные для Жени моменты у нее вырывалась просьба, чтобы я взял Женю к себе. Потом мы уехали на Урал, они — в Кисловодск, и все лето мы с Зиной леле¬яли мечту, что по возвращеньи в Москву Женя будет жить у нас. В первую же встречу с ним я увел его прогуляться и повел с Волхон¬ки на Тверской бульвар к нам и в гости к мальчикам. Дорогой он говорил со мной как взрослый, и у меня текли по лицу слезы от той трагически-зрелой и сдержанной деликатности, с которой он касался до всего, как ему казалось, «моего» и пробовал соединить с этим свое, свои пожеланья и предположенья. Он посвящен во все, все знает и понимает, и смысл этой прогулки и посещенья Зины и Ади и Ляли был тот, что и он был бы не прочь к нам пере¬ехать (только затем, чтобы жить со мной, как он счел потом нуж¬ным мне объяснить). Мальчики (старшему 7, младшему — 6 лет) с Ирпеня его не видали и встретили с шумной радостью. Он для них часть меня, а меня они любят. Было уговорено, что до каких бы то ни было решений он будет ходить к нам в гости. Но потом выяснилось, что я Жени не понял, что тб была ис¬терика у ней, и она с Женичкой расстаться не хочет и не может3. На новой квартире (первый этаж, вход со двора) Женя очень подружился с Димой, племянником Кости Большакова4, и все дни проводит во дворе, записался в библиотеку Союза — и очень ве¬сел. Из школы, куда его определяет Женя, до сих пор нельзя по¬лучить окончательного ответа, примут ли его или нет, — так все переполнено. Женя очень удачно работает, прекрасно, с большим сходством и хорошей техникой нарисовала Елизавету Михайловну — и толь¬ко вечный страх будущего не позволяет мне сказать, что, по-ви¬димому, все обошлось в том смысле, что сумасшедшая болезнен¬ность прошлогодних переживаний изжита и избыта и стала вос¬поминаньем. На Волхонке, когда мы переехали, не было ни одного стекла целого в оконных рамах5, плинтусы не только прогрызены, но и сорваны крысами, в одной из комнат (крыша худая) текло с по¬толка и во время дождей пришлось подставлять ванну; и во все время, что я на ней провел до поездки в Ленинград (на три дня) нельзя было добиться ничего от домоуправленья за совершенным отсутствием стекол и прочих нужных матерьялов. Кроме того Жене пришлось переехать со всей обстановкой (кроме одного Розен-фельдовского шкапа). Трудно было обставить огромную площадь мизерными пустяками, которые мы завели на скорую руку для крошечной квартиры на Тверском. Я это говорю для того, чтобы вам понятна была моя озадаченность, когда я, вернувшись через четыре дня домой, застал квартиру неузнаваемой и особенно ком-нату, отведенную Зиной для моей работы. Все это сделала она сама с той только поправкой, что стекла вставил стекольщик. Все же остальное было сделано ее руками, — раздвигающиеся портьеры на шнурах, ремонт матрацев, совершенно расползшихся, с пова¬ленными или вылезшими пружинами (из одного она сделала ди¬ван). Сама натерла полы в комнатах, сама вымыла и замазала на зиму окна. Устройство жилья было облегчено тем, что из Зиновь-евска (Елисаветграда) вледствие голода приехали со всеми свои¬ми вещами старики Нейгаузы6 (обоим по 85 лет) и дали нам два шкапа, несколько ковров и Зине — пианино (стоявший на Вол¬хонке рояль, как давно подаренный мамою Женичке, перевезен на Тверской бульвар). О присылке мне монографии7 узнал только из твоего письма, и по запросе Ирины это оправдалось. Не сердись на нее и на Шуру, это в порядке нашей жизни здесь, да, впрочем, и везде теперь, — ограничиваетесь же и вы сообщеньем, что там-то то-то и то-то читали, касающееся меня, а вырезку прислать не догадываетесь. Итак, монография у меня, большое тебе спасибо за подарок. Во-первых, ты удивительно хорошо пишешь. Твои авто¬биографические отрывки я прочел не отрываясь, и только четвер¬тый, о Коринте, не понравился мне цитированьем рецензии. В этом же смысле не надо было в воспоминаниях о Рильке приво¬дить слова его обо мне из его последнего письма (Commerce и пр.). Замечанье о десятилетнем гимназисте на вокзале уместно8, пото¬му что это — жизнь и судьба, это нечто общее, это трогает. Таковы же и первые отзывы Толстого в твоих воспоминаньях. Это не по¬хвалы, а слова в Хамовниках, это безразлично живые, взятые на¬удачу звуки очень далекого воспоминанья. Что же касается тех же вещей в главе о Коринте и в конце Рильковской, то тут совсем другое дело, это близко по времени и получает характер самоатте¬стации путем рекомендательных писем. Этого не надо было де¬лать, все это немного как-то мелко. Из неизвестных мне работ мне больше всего понравился пор¬трет Einstein'a (самая лучшая, как мне кажется, работа), затем Liebermann и Hauptmann. Особенное, сверх того, значенье име¬ет для меня портрет Rilke. Замечательные работы. Приятно было также вспомнить ряд вещей, как ломовика на морозе, «За само¬варом» и др., и все работы к Толстому. Но и монографию, как и автобиографические воспоминанья, портит одна неожиданность, которой я никак не могу себе объяснить. Зачем включил ты в число эскизов и портретов этого, не специально националисти¬ческого собранья столько портретов евреев и евреек, ничем, как модели, не замечательных. Одни из них некрасивы, другие урод¬ливы, и подбор их, по непонятности, имеет характер какой-то скрытой тезы. Точно ты хотел этим что-то доказать или прове¬рить. Конечно, ограниченье деятельности изображеньем одного «красивого» находится вне искусства и есть удел Бондаревских9. Изображать можно и надо все. Но тогда и изображается все это как-то по-другому: эгоистичнее и как-то более в глубь и в даль самого искусства, техничнее, вольнее и вековечнее, у тебя же это часто са¬мые плоские и внешние твои вещи, т. е. из охваченной тобою гам¬мы достигнутого и продуманного самое нетворческое. Повторяю, — я знаю, почему ты их писал, но не знаю, зачем поместил в моногра¬фии. Она была бы полней, если бы была неполной, и что ты этого не понял, точно так же огорчило меня. Надо было ограничиться тем, что ты любил и запечатлел деятельно и симпатически (как все Толстовское) и вовсе не касаться остального, чему ты обязан был поддержкой в жизни. Может быть, туг имелось давленье, — можно и надо было теперь в твоем возрасте и положеньи, не считаться с ним, однажды им даже воспользовавшись. Компоновка книги, которую, как всякий подумает, состав¬лял ты сам, ставит в тупик, потому что нельзя уловить, как смот¬ришь на себя ты сам и в чем себя видишь. Отсутствие такой твер¬дой точки зренья не только не роняло бы тебя, а напротив, даже возвышало, и я знаю, что на деле у тебя этого установленного взгляда нет. Но тогда этому ощущенью противоречит богатство и шикарность изданья, производящего впечатленье уверенности, а не сомнений. Если бы я хоть на минуту думал, что все эти соображенья хоть сколько-нибудь касаются твоего художественного существа, я бы их не высказал, боясь огорчить тебя. Но обо всем этом можно го¬ворить ровно и почти радостно, потому что разговор сводится к тем детским твоим качествам, которые всегда молодили и все еще молодят тебя. К их числу надо отнести твою вечную привычку говорить о тво¬ей «политической ошибке», преувеличивать гнет семейных забот, происки завистников и пр. и пр. Если бы даже это говорилось с ос¬нованьем, т. е. отвечало действительности, то, ведь, как мне кажется, наоборот, несчастно складывающиеся обстоятельства, непризнан-ность, гоненья и пр. только еще глаже обтачивают единство таланта и форму дара, в каком-то смысле однородную и целостную уже от рожденья, у тебя же, напротив, непоследовательность вкуса так силь¬на, что ее могли сохранить и выработать только большое счастье в жизни и усыпляющая всякую осторожность личная удача. Не отвечай мне пространно, мне жаль твоего времени и сил и больно бывает отвечать кратко. В редкости и лаконизме моих пи¬сем не ищи особых «благородно-скрытых» причин: они отпечат¬лелись однажды и теперь перестали действовать. Единственно дей¬ствительная — во все увеличивающейся трудности разговора с кем бы то ни было на какую бы то ни было тему. Оттого же и ничего не делаю, теперь уже более года, а надо взяться. Телеграмму посылал, потому что видел дурной и страшный сон. Все гораздо живее и шире, и семейные условности руководят мной гораздо меньше, чем это ты приписываешь мне. Крепко целую тебя и маму. Благодарю за письмо. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Пастернак ездил на четыре дня в Ленинград, где 11, 12 и 13 окт. у него были выступления. 2 Переезды и перемены квартирами проходили достаточно болезнен¬но. Е. М. Стеценко писала в Берлин: «Долгие переговоры в какой кварти¬ре кому жить? с кем останется Женя? Многое тяжелое в письме не опи¬шешь, в результате: Борис Леонидович переехал с новой семьей на Вол¬хонку, а Е. В. на его квартиру в дом писателей на Тверском бульваре. От¬дельная квартира, две светлых комнаты и крошечная темная кухня, ванна, 1-ый этаж, центральное отопление, во дворе садик, окна на Тверской буль¬вар. Женя наконец, кажется через неделю пойдет в школу, проходит пос¬ледний ячмень, — ну намучался он, бедный, то нарыв, то ячмень!» (Pasternak Trust, Oxford). 3 Из письма Е. М. Стеценко: «Женя... до слез был жалок, когда его спросили с кем он будет жить, бросился к отцу, но наутро, проснувшись остался с матерью. Меня спросил Б. Л.: "Ведь естественно мое желание взять Женю"; я ответила: "Да; но неестественно, чтобы ребенок был не у родной матери! Я еще ни разу в жизни не видела хорошей мачехи, у кото¬рой были свои дети"» (там же). 4 Сын сестры писателя К. А. Большакова, Зинаиды Аристарховны. 5 Следствие взрыва храма Христа Спасителя в декабре 1931 г. 6 Родители Генриха Нейгауза Густав Вильгельмович и Ольга Михай¬ловна. 7 Max Osborn. Leonid Pasternak. Stybel-Verlag. Warschau, 1932. 8 В монографии помещены «Автобиографические отрывки» Л. О. Па¬стернака, посвященные детству в Одессе, «Встречи с Л. Толстым», «Встречи с Р.-М. Рильке» и составленные из писем к П. Д. Эттингеру «Встречи с Ловисом Коринтом». Пастернаку также показалось нескромным упоми¬нание слов Рильке о знакомстве с его поэзией в журнале «Соттегсе» в письме к отцу 14 марта 1926, которые так взволновали его в свое время. Этому он протипоставляет воспоминания о случайной встрече с Рильке в мае 1900 г. на Курском вокзале, с рассказа о которой Пастернак сам начал свою «Охранную грамоту». 9 Имеется в виду художник Н. К. Бондаревский, в 1900-х гг. живший на соседней даче на Большом Фонтане под Одессой. 645. Н. Н. ЛУНИНУ и А. А. АХМАТОВОЙ 19 октября 1932, Москва 19. X. 32 Дорогой Николай Николаевич, сердечно благодарю Вас за успокоительное известие и Анну Андреевну за особенно драгоцен¬ную в ее состоянии приписку1. Звонил в день приезда Чулкову, он обещал тотчас же обра¬титься по делам Анны Андреевны в Наркомпрос и Оргкомитет2, но этим не ограничился, как Вы уже, наверное, об этом знаете по результатам одной оказии в Ленинград, которой он для этого вос¬пользовался. Так же горячо ко всему отнесся и Борис3, пообещав намы¬лить голову Тройскому4, главе Оргкомитета. Он собирается к Вам в конце месяца, перед этим я его увижу. Набравшись храбрости, хочу просить лично Вас, Николай Николаевич, чтобы в этих делах вы не ограничивали допуска нас, посторонних, одними теми минутами, когда Анна Андреевна на¬ходится в опасности, что в отношеньи общества было бы как-то страшно и нечеловечно. Поправка и отдых Анны Андреевны по¬требуют еще больших забот, нежели болезнь, и сколько найдется людей, для которых сознанье, что они хоть чем-нибудь могут быть ей полезны, составит счастье. Не забудьте позвонить Спасскому (Сергею Дмитриевичу)5, 4-76-99. У них какие-то замечательные связи во врачебно-боль-ничном мире, что для установлены! более твердого диагноза пе¬ред операцией может очень пригодиться, а может быть, и для про¬изводства самой операции, если ее не избежать. И вообще, во всем, вплоть до направленья мыслей и симпатий, Спасские меня легко заменяют и охотно заменят. На вокзале собирался рассказать Вам, но забыл, — что в Мос¬кву приехал из Англии Святополк-Мирский, был у меня и очень кланялся Анне Андреевне. Он был у меня перед самым моим отъездом, и я толком еще даже и не познакомился с ним. Упуще-нье это восполню на днях, когда увижусь наново и как бы снача¬ла. Тогда помешало состоянье квартиры. Вещи не были еще рас¬ставлены, оконные рамы были частью без стекол, частью с ос¬татками расколотых, и — (был дождливый день) с потолка тек¬ло. Это меня страшно стесняло при встрече, т. е. я не стыдился его, а все это отвлекало вниманье. Но за четыре дня моего отсут¬ствия Зинаида Николаевна произвела настоящие чудеса, и те¬перь жить и принимать друзей можно сосредоточенно и не рас¬сеиваясь6. Дорогая Анна Андреевна, целую Вашу руку и крепко жму Вашу, Николай Николаевич. Еще раз большое спасибо за доверье и скорое известие. Выздоравливайте! Преданный вам Б. Пастернак Впервые: ЛН. Т. 93. — Автограф (РГАЛИ, ф. 2633, on. 1, ед. хр. 17). 1 Во время своей краткой поездки в Ленинград Пастернак был встре¬вожен известием о тяжелой болезни Ахматовой и передал им деньги, по¬лученные за свой авторский вечер. 2 Друзья Ахматовой ходатайствовали перед Оркомитетом Союза пи¬сателей и Наркомпросом об оказании ей материальной помощи и устрой¬стве в больницу. Активное участие в этих делах принял писатель Георгий Иванович Чулков. 3 Б. А. Пильняк был в это время очень дружен с Ахматовой; ему по¬священо стих. Ахматовой «Все это разгадаешь ты один...», написанное после известий о его аресте. 4 Журналист и главный редактор «Нового мира» Иван Михайлович Тройский был председателем Оргкомитета в 1932—1934 гг. 5 Пастернак писал Спасскому 22 окт. 1932: «От Пунина имел утеши¬тельное известие относительно Ахматовой, но в ответном письме пореко¬мендовал все же обратиться к Вам» (Собр. соч. Т. 5. С. 330). 6 См. письмо Л. О. Пастернаку № 644. 646. Г. Н. ПОПОВУ 22 октября 1932, Москва 22. X. 32 Дорогой Гавриил Николаевич! Неоднократно, но безуспешно звонил Вам по телефону 4-59-86, и вот с какой целью. Обратитесь, пожалуйста, в тех же видах, что и ко мне, к поэту С. Д. Спасскому, и мы сможем друг друга поздравить с находкой1. Я не назвал Вам его с самого начала потому, что, посожалев о невозможности самому взяться за благородную и заманчивую за¬дачу (в особенности после того, что Вы познакомили меня с Ва¬шими сочинениями), я сразу же перестал думать о силах и воз¬можностях близкого мне круга и с места перекинулся мыслями в область более общих возможностей. Звонил я Вам с тем, чтобы Вы разрешили мне не обращаться к Тынянову, не запросив о том же предварительно С. Д. Спасско¬го. Не добившись связи с Вами, я взял на себя смелость от своего лица поговорить с Сергеем Дмитриевичем, поэтические силы ко¬торого, вкус и мастерство я очень ценю, и вот что я узнал. Оказа¬лось, что Сергей Дмитриевич давно уже носится с мечтою о дра¬матизации интересующей Вас поэмы (видите, как я конспирати¬вен!2) и в свое время уже кое-что набрасывал в этом направлении. Он хорошо знает Пушкина, и именно в том смысле, в каком мы об этом говорили с Вами в вагоне. Как и я, он сейчас занят про¬зой. Но ради Вашего замысла, оказавшегося в каком-то отноше¬нии и его собственным, он согласен и сейчас уже уделить этой работе время, какого она потребует на первых порах. В интерпо¬ляции пушкинского текста, сделанные его рукой, верю тверже, чем в собственные или чьи-либо иные. Он Вас знает и зажегся мыслью об этом деле. Зовут его Сер¬гей Дмитриевич, живет он на Греческом проспекте, дом 12, квар¬тира 43, телефон 4-76-99. Что прибавить? Известите, когда будет готов первый акт. Го¬рячность проявляю, потому что страшно верю в Ваше начинание и с нетерпением жду его воплощения. Преданный Вам Б. Пастернак Впервые: «Советская музыка», 1984, № 8. — Г. Попов. Из литератур¬ного наследия. М., 1986. — Автограф (собр Г. Н. Попова). 1 Знакомство Пастернака с композитором Г. Н. Поповым состоялось по дороге («в вагоне») в Ленинград, куда Пастернак был приглашен про¬вести свой поэтический вечер. Попов обратился к нему с просьбой напи¬сать либретто к задуманной им опере «Бедный Евгений» по поэме Пуш¬кина «Медный всадник». Сотрудничество Попова со Спасским не состо¬ялось. Позже композитор пробовал работать с С. А. Грессом, с О. М. Бри¬ком, но опера так и не была написана. 2 По-видимому, Попов, приступая к этой работе, старался избежать преждевременных разговоров и расспросов о своих намерениях. 647. РОДИТЕЛЯМ 20-е числа октября 1932, Москва Дорогие папочка и мамуся. Я боюсь, что папа успеет мне ответить до полученья этой пре¬дупредительной записки, и из его ответа я увижу, что мое гадкое письмо успело огорчить его1. Не думай, пала, что я дуюсь на тебя. Все прошло, все прошло, верь мне. А прежнего тона нет и мне не изобрести его по совсем другим причинам. И было бы фатально, если бы ты продолжал связывать вещи, ни в каком отношеньи между собой не стоящие. Просто, как у многих тут, у меня не¬важное настроенье, потому что я обманулся в ряде обстоятельств, и судьба моей деятельности пошла и сложилась не так, как я ду¬мал и ждал. Удовлетворитесь неясностью этой фразы. В ней нет ничего секретного. Но раскрыть ее в точности значило бы рас¬сказать о пяти последних годах моей жизни, не в части лично-сердечной, а совершенно другой, и для этого потребовались бы томы и томы. Чтобы тут же отвести всякие гаданья и избавить вас от слож¬ных беспокойств, повторю сказанное Льву Григорьевичу, вам для передачи2. Все личное мое обошлось и устроилось незаслуженно благополучно и (пока, по крайней мере) раз в тысячу лучше, чем могло. У Жени хорошая двухкомнатная квартирка. Она ровна ду¬шой, бодра и хорошо настроена. Весел, кажется, и Женек. Он еще не в школе, но, вероятно, будет в нее помещен. У него в друзьях хороший мальчик, племянник Кости Большакова. Он старше его, они на одном дворе и все время вместе. Это, почти что счастье, омрачается для меня пока только тре¬мя вещами, из них две — объективного порядка, третья — во мне. Начну с последней. 1) Мне иногда мерещатся всякие ужасы в будущем, общие, все¬народные. В такие минуты я боюсь за их жизнь, и совсем по-осо¬бенному: я боюсь, что за мои грехи вдруг отомстится как раз им, от меня пострадавшим, и эти дикие, казалось бы, мысли внушает мне наблюденье, что, если не везде, то в некоторых местах жизнь идет не только не по справедливости, а как раз наоборот, наперекор ло¬гике. Вот почему я хотел, чтобы они были за границей и вот отчего меня так испугали твои и Федины меры3. Я знал, что вы это знаете. Это состоянья бредовые и полусумасшедшие у меня. Они всегда будут ко мне возвращаться, потому что это настроенья преступника, а я перед ними преступник. — Перейду к более здравым вещам. 2) Меня огорчает, что находясь в худшем против нас поло-женьи в смысле питанья, Женя наотрез отказывается посылать к нам свою прислугу за распределительской книжкой, по которой она могла бы всегда получать множество неталонных продуктов, как то фрукты, рыбу, птицу, кое-что из гастрономии и кондитер¬ских товаров. Она отказывается от этого из гордости и во избе¬жание людских переносов и сплетен из дома в дом, и может быть, права. 3) Меня также печалит, что только я посещаю их, а Женек ко мне не ходит. Однако может быть, и в этом она права, хотя сам я на все это смотрю по-другому. Но ввиду того, что несмотря на по¬стоянную мою помощь и поддержку, жизнь свою с Женёнком все же в последнем счете строит она, и на ней отпечаток ее авторства, то в согласьи с моими правилами, я боюсь на чем-либо настаи¬вать, потому что считаю, что жизнь такое созданье случайности и благодати, что врываться с советами в это паутинное сооруженье просто опасно. Теперь о себе. «Пожарная» стадия моих отношений с Зиной прошла, и опять-таки, большое счастье, что в той фазе, где привычка от¬крывает в человеке неожиданно новые стороны, и приносит ра¬зочарованье, оказалось, что Зина чудесная жена и только тем странная, что слишком пристрастна ко мне и в этой исключи¬тельности бывает к другим несправедлива. В моих интересах, плохо себе представляя их в такие минуты, она не щадит ни себя, ни детей. Она мне устроила жизнь столь удобную для работы, как я этого никогда не знал, и только печально, что это все даром пока, пото¬му что по причинам, о которых была речь вначале, у меня дурное настроенье сейчас, и мне не работается. — Наконец, чтобы вас вполне успокоить, меня пока переиздают и недостатка в деньгах я не чувствую. Зачеркнуты пустяки, чтобы не отягощать письма новым мно-гословьем4. Крепко вас целую. Кажущиеся вам тени только временны. Впервые: В кругу Живаго. Пастернаковский сборник. Stanford, 2000. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Имеется в виду письмо № 644. 2 Л. Г. Левин по дороге в Сорренто к Горькому собирался навестить Пастернаков в Берлине. 3 Страхи за оставленную семью вызваны недавно увиденными на Ура¬ле картинами массового голода и свезенных туда семей «раскулаченных» крестьян. Суровость репрессий, ложащихся на ни в чем не повинных, была доказательством того, что жизнь идет не только не по справедливости, а как раз наоборот, наперекор логике. Эти наблюдения снова возвращали его к неосуществившимся по вине родителей и Ф. Пастернака мечтам о том, чтобы его сын с матерью остались за границей. 4 Несколько строк, тщательно зачеркнутых в конце письма, наводят на предположение о том, что у родителей снова возникали «бредовые» представления о сытости привилегированного сословия, в том числе и писательского, среди поголовного голода, косившего страну. 10 ноября 1932, Москва 10. XI. 32 Москва 19, Волхонка 14, кв. 9. Глубокоуважаемый Григорий Эммануилович! Мне не удалось повидаться по-настоящему с Тихоновым. Он просил передать мне, что предисловье с книги снято, тираж уве¬личен до 5000 и что издательство согласно выпускать собранье1. Жду обещанных в телеграмме подтверждений. В то же время меня беспокоит ряд вещей. Прежде всего задержка денег. Неакку¬ратность их выплаты очень ощутительна. Отчего это происходит и поправимо ли в дальнейшем? Кроме того, не вышло ли неприятности с Селивановским? Я был не против его статьи, а против чьей бы то ни было: против порядка, вызванного прошлою зимой тогдашнею конъюнктурой. Недавно К. Зелинскому была навязана роль председательствую¬щего на моем вечере2. Он пришел с переводом сказанного обо мне в Английской энциклопедии3. Нельзя придумать ничего лестнее, и мы с Зелинским друзья, но я просил его не делать вступительного слова, потому что неловко при всем этом присутствовать, и это по¬ложенье фальшивое. Можете мне верить, что из многих критиков мне всего приятнее Селивановский, он умница, и я питаю настоя¬щую симпатию к нему4, но так же только, как с Зелинским, не как-нибудь еще иначе, тяготился бы полувынужденной торжественно¬стью, которую бы сообщало однотомнику чье бы то ни было, а не одного Селивановского, предисловье. Я не знаю, в таком ли духе поднимался вопрос, и был бы очень огорчен, если бы не в этом. Напишите мне, пожалуйста, и приложите все старанья, что¬бы мне перевели деньги и впредь переводили бы их в срок. Жму Вашу руку. Ваш Б. Пастернак Впервые: Ежегодник ПД, 1979. Л., 1981. — Автограф (ИРЛИ, ф. 519, № 507). 1Н. С. Тихонов был ответ, редактором книги Пастернака «Стихотво¬рения в одном томе», подготовленной «Изд-вом писателей в Ленинграде» (1933; сдано в набор 21 окт. 1932). Предполагалось, что предисловие будет написано А. П. Селивановским. Возможно, что именно эта статья («Бо¬рис Пастернак») была опубликована (с пометой: «В порядке обсуждения») в журн. «Красная новь» (1933, JSfe 1) и вошла в его книгу «Поэзия и поэты. Критические статьи» (М., 1933). Селивановский обвинял в ней Пастерна¬ка в отъединенности от мира: «Искусство безволия, пассивного „фило-софствования" и пассивных ощущений — в прошлом. Поэтому все более будет становиться прошлым, документом и поэзия Пастернака, если он не совершит решительного разрыва с буржуазным реставраторством». 2 Имеется в виду вечер Пастернака в Политехническом музее. По просьбе организатора вечера П. И. Лавута, А. К. Тарасенков был приглашен сделать вступительное слово, однако Пастернак решительно отказался от такой программы. Вечер открыл председательствующий К. Л. Зелинский. 3 Имеется в виду статья «Русский язык и литература» в «Британской энциклопедии» (1929), написанная Д. П. Святополком-Мирским. Пастер¬нак охарактеризован в ней как «крупнейший из ныне живущих русских поэтов» (Encyclopaedia Britannica, vol. 19, p. 757). 4 Эти слова могут быть поставлены в связь с обычным для Пастернака отношением к критическим оценкам по поводу его творчества, тем более, что они написаны после статьи Селивановского о «Спекторском», где он утверждал, что «линия сегодняшней поэзии Пастернака и линия искусства социализма расходятся» («Поэзия опасна?» // «Литературная газета», 15 авг. 1931). С той же точки зрения написаны его статья «Поэт и революция» (там же. 7 дек. 1932) и статья в «Литературной энциклопедии» (т. 8. М., 1934). 649. Дж. РИВИ 20 ноября 1932, Москва 20. XI. 32 Москва 19 Волхонка 14, кв. 9 Дорогой Георгий Данилович! Не знаю, как благодарить Вас за Ваше прекрасное посвяще-нье, за чудесные, замечательные Ваши переводы, и за Ваш беско¬рыстный и, вероятно, ничего, кроме неприятностей и разочаро¬ваний, Вам не приносящий интерес ко мне! Еще труднее будет привести что-нибудь в оправданье моего молчанья, в ответ на Ваше милое письмо, которое я получил 2 ме¬сяца назад. Положим, оно было не беспричинно: у меня в теченье этого времени было много хлопот, я устраивал личные и семей¬ные свои дела, ездил в Ленинград, и пр. и пр. И все-таки я очень виноват перед Вами. Напишите мне, как сложились Ваши дела, осуществляются ли Ваши намеренья, и, если Ваши начинанья оформились, пришлите мне, пожалуйста, проспект задуманного Вами журнала. Страшно буду рад книге Ваших поэм, жду ее с нетерпеньем1. Большую радость также доставило бы мне, если бы Вам удалось выпустить отдельной книжкой Ваши переводы из меня, лучшие из всех, какие я знаю. Если бы это удалось, мне было бы интерес¬но знать их литературную судьбу на Западе, их относительный вес, мненье товарищей или прессы, и вот почему: мне передавали, что ко мне хорошо относятся в узких, немногочисленных кругах Ев¬ропы, некоторые писатели и поэты, но все это, думаю я, основы¬вается только на голой непроверенной легенде, на утвержденьях доброжелателей и друзей. Никто из иностранцев, слышавших звук Pasternak и привыкших относиться к нему как к консонансу, ни¬чего не читал и не видел. И, вероятно, по первом испытаньи, т. е. после ознакомлены! их со мной, легенда эта будет рассеяна и всех их постигнет разочарованье. Однако вряд ли пригодны для такой пробы стихи вообще, в особенности (при их условности и сложности) — современные. Гораздо больше может передать перевод прозы. Моя задерж¬ка в ответе произошла отчасти оттого, что у меня не было ни од¬ного экземпляра «Охранной грамоты», и я нигде ее не мог дос¬тать. Только вчера посчастливилось мне случайно раздобыть эту книгу, и я Вам ее высылаю. Не боюсь сознаться: насколько безразлично относился я до сих пор к тому, переводят ли меня или нет, насколько не следил за своей западной судьбой и ничего в этом смысле не знаю, настолько важно мне, чтобы эта книга была переведена. Эту книгу я писал не как одну из многих, а как единственную. Мне хотелось высказать в ней не¬сколько своих мыслей, несколько мыслей, свойственных мне, по ряду вопросов. Части этих вопросов нельзя было касаться. Остальные, ко¬торые можно было затронуть, я, вероятно, сформулировал недоста¬точно удачно. Книга вышла втрое меньше задуманного. Но и того, что осталось, достаточно, чтобы в моих глазах это было самым важ¬ным из всего, что я сделал. Я в этой книге не изображаю, а думаю и разговариваю. Я стараюсь в ней быть не интересным, а точным. Вот почему книга этих мыслей наиболее пригодна к ознаком¬лены© всякого, и западного, читателя со мною. Если ему неинте¬ресна будет «Охранная грамота», то не могу и не должен быть инте¬ресен и весь я остальной. И тогда не надо создавать этого интереса искусственно. Потому что не в интересе дело, он не самоцель. А дело в моей собственной потребности разговора с Западом, и потребность эта естественна и есть налицо только в «Охранной Грамоте». Это оттого, что главным образом мысль ищет общенья с людьми, и тем более широкого, чем она глубже. Художественный же образ может удовлетвориться одиночеством, в котором он ро-дился и может остаться. Для того, чтобы хорошо перевести «Ох¬ранную Грамоту», ее надо перевести точно, как научное сочиненье. Итак, резюмирую. Без всякого стыда навязываю Вам «Охранную грамоту» и не стесняюсь признаться, что очень бы хотел видеть ее переведен¬ной, потому что только в ней, удачно или неудачно, обращаюсь к миру я сам, во всех же остальных случаях это произвол апологе¬тов, снобизм друзей и пр. и пр. Напишите мне, пожалуйста, не опоздал ли я с присылкою книги, хотите ли Вы по-прежнему ее переводить и не заставил ли я Вас своей задержкою упустить удобную возможность2. Простите, что пишу Вам на разрозненных клочках, какие под руками, и ответьте поскорее, очень прошу Вас. Дружески жму Вашу руку и еще раз горячо и сердечно благо¬дарю Вас за все. Ваш Б. Пастернак Мой адрес старый, Вы его знаете. Вот он. Москва 19, Волхонка 14, кв. 9. Если писать по-русски Вам трудно, т. е. отнимает много вре¬мени, то при его недостатке, можете мне ответить по-английски, но тогда — четким почерком (very readably). Впервые: ЛН. Т. 93. — Автограф (Houghton Library, Harvard University). 1 Книга стихов Риви «Nostradamus» была подарена Пастернаку лишь при встрече в Париже на антифашистском конгрессе в 1935 г. 2 Переводы Риви публиковались в журн. «This Quarter*, «The New Review*, «Contemps» и др. Стихи Пастернака и отрывок из третьей части «Охранной грамоты» (под назв. «Смерть поэта») в переводе Риви вошли в «Антологию советской литературы» («Soviet Literature*. Edit and translated by George Reavey and Marc Slonim. London, 1933) и были присланы Пас¬тернаку с дарственной надписью: «Борису Леонидовичу Пастернаку с сер¬дечным приветом. George Reavey, Paris, oct. 1933». 650. P. H. ЛОМОНОСОВОЙ 22 ноября 1932, Москва 22. XI. 32 Дорогая Раиса Николаевна! От души и без счету благодарю Вас за Ваш подарок1. Какой удивительный человек! Ну как, объясните мне, пожалуйста, чи¬тать мне эту захватывающую книгу, если: 1) я настолько плохо знаю английский язык, что не могу читать без словаря и даже с ним это делается неописуемо медленно (когда-то я знал его лучше, но за последние годы совершенно перезабыл); 2) если поминутно я всю¬ду с собой ее таскаю и всем показываю (благо такие замечатель¬ные фотографии с такой жизни и такой природы, — показываю, с пояснительною лекцией об А<лександре> И<вановиче>, Julian Duguid и о Вас, на основании того, что я успел прочесть в первые минуты (более всего я был потрясен биографическими подробно¬стями на обертке, левый внутренний столбец, абзац второй). Вот как поступают настоящие люди, вот как надо понимать дружбу. Я был этою деталью нравственно уничтожен2. Только из редкостно¬го Вашего такта Вы не подчеркнули эти 7 строк специально для меня. 3) Как мне ее читать, при такой медленности этого процесса, если книга выслана для перевода, а не для моих восторгов, и, зна¬чит, очевидно, мне надо, отказавшись от ознакомленья с ней, зна¬комить с нею кандидатов в переводчики. Ответьте мне поскорее, прислали ли Вы кому-нибудь из здеш¬них еще экземпляр, или мой — единственный? В ожидании Вашего ответа я успею еще несколько продвинуться в чтеньи (книга сейчас не у меня, но я возьму ее обратно). Если Вы ее послали мне одному, и дальнейшее пристраиванье книги поручаете мне, то мне по получе-ньи Вашего ответа придется с нею расстаться. Тогда, поскольку здесь требуется высокий литературный уровень перевода, я пошлю ее, пред¬варительно с ним списавшись, Стеничу в Ленинград3. Я забыл его имя и отчество и знаю его недостаточно близко. Но это прекрасный молодой переводчик, автор переводов (авторизованных) Джона Дос Пассоса4. Теперь ему поручают труднейшего Джемса Джойса. Он личный друг Николая Корнеевича Чуковского и, если бы Вы поже¬лали для перевода прислать еще экземпляр, процедуру с пересылкой можно было бы сократить. Если бы Вас это не затруднило и Вы это для себя почли удобным, Вы могли прямо бы послать ее по адресу «Ник. Корн. Чуковскому, Ленинград, Надеждинская 9 кв. 31, для Стенича». А я бы по первому Вашему распоряженью с ними списал¬ся. Кстати и как характер, Стенич фигура подходящая: это человек риска и вызова и крайне острого ума. Словом, напишите мне поско¬рее, могу ли я свободно, на досуге, перемежая это с текущими рабо¬тами, наслаждаться чтеньем книги, или назначенье присылки преж¬де всего практическое, и от безраздельного пользованья ею надо от¬казаться. Вероятно еще до Вашего ответа у меня будут некоторые ре¬зультаты (для того я ее и отдал) редакционной экспертизы официального, издательского характера. Мне это нужно для опреде¬лены! дальнейшего поведенья насчет книги, а не ее судьбы, конечно. Итак, не удивляйтесь ничему. Естественнее всего было бы, если бы я сам напросился на перевод, но для этого надо знать язык хотя бы посредственно, я же знаю его очень плохо. Далее, совер¬шенно очевидно, что талантливая книга о таком чистом, глубо¬ком, ярком и увлекательном явлении, как А. И. и его жизнь, ни в какой рекомендации не должна бы нуждаться, дело говорит за себя. Это не бедный родственник какой-нибудь, которого, стесняясь, и с большими усильями, определяют в люди. Но Вы должны ясно себе представить нашу обстановку, при¬роду господствующих вкусов и пр. и пр. Вот если бы тигры были капиталистами, а джунгли рабочим движеньем, жизнь же А. И. Зимеля не жизнью на его собствен¬ный лад, страх и риск, а во исполненье данного организацией по¬рученья и пр. и пр., тогда совсем другое бы дело. В настоящем же случае реализация перевода должна будет исходить от переводчика, и вероятно натолкнется на всевозмож¬ные затрудненья. Во всяком случае, увидим, я уже почву зонди¬рую, и скоро, вероятно, что-нибудь узнаю5. Тогда и отвечу Вам на главные вопросы Вашего письма, каса¬ющиеся ближайших планов Ал. Ивановича. Я от него в совершен¬ном восхищеньи, но пока не проверку ориентировочно, действия его на местное воображенье, пусть сюда не торопится. Здесь ни¬чего, кроме революционной политики возвеличивать не любят, а ко всему замкнутому, анархо-индивидуалистическому и самосто¬ятельному относятся с тем большею враждебностью, чем больше, в каждом отдельном случае, заключено в нем силы. Что за неожиданности происходят с Вашим сыном, как это ужасно! А на карточке, которую показала мне Женя, он произво¬дит впечатленье такого веселого и здорового молодого человека, прямо загляденье! И Вы как хорошо и удачно снялись! Ах, Раиса Николаевна, вот ведь случай (и такой легкий), пос¬ледовавши своему же собственному побужденыо, сделать прият¬ное Вам, а я к этому приступаю так медленно и неудачно! И я пол¬дня прописал, и Вас утомил, и ничего не сказал Вам. Затем, не сердитесь... Если бы я был женщиной... Ах, как это сказать... Словом, тогда бы все это угрожало устойчивости моего почтового адреса. Но серьезно, без усмешек, перечтем 7 строк желтого столбца (какой замечательный поступок!). Знаете ли Вы, что значит такой choice of the lonely existence* и в состоянии ли его оценить? Ваш Б. П. * выбор одинокой жизни (англ.). 632 Впервые: «Минувшее», N° 16. — Автограф (Russian Archive, Leeds University). Отправлено в Лондон. 1 Книга «Tiger-Мап: An Odyssey of Freedom* («Человек-тигр. Одиссея дружбы») английского путешественника Джулиана Дюгида, посвященная жизни охотника на тигров и исследователя южно-американских джунг¬лей Александра Ивановича Зимеля, с которым Ломоносовы недавно по¬знакомились. 2 На внутренней стороне суперобложки во втором абзаце речь идет о решающем моменте жизни Зимеля, который «выбрал одинокую жизнь охотника, потому что он влюбился в жену своего лучшего друга. Это про¬изошло в Буэнос-Айресе, когда ему было двадцать три года. Он отправил¬ся на север в Бразилию». Поступок Зимеля, противоположный Пастерна¬ку в аналогичной ситуации, устыдил его. 3 Валентин Осипович Стенин — литературный критик и переводчик. «Стенич уже прочел книгу, — писал Пастернак 5-14 дек. 1932. — Он был тут в Москве, и взял ее прочесть, наперед сказав мне, что так загружен Джойсом, что ничем другим в теченье года заниматься не сможет. Но на¬перед зная, что практического примененья это не сможет получить, он попросил ее у меня на прочтенье, заинтересованный с одного перелисты-ванья. Книга произвела на него большое впечатленье» (там же. С. 200). 4 В 1931 г. в переводе В. Стенича вышел роман Дос Пассоса «42-я па¬раллель»; выдержки из романа Джойса «Улисс» были опубликованы в журн. «Звезда» (1934, JSfe 11) и «Литературный современник» (1935, N° 5). 5 О дальнейшей судьбе книги Пастернак писал Ломоносовй 5-14 дек. 1932: «Сейчас она находится у одной очень хорошей московской перевод¬чицы, и по всему тому, что я успел выяснить, вероятная судьба книги бу¬дет такова: ее в некоторой переработке, т. е. в сокращеньи, если это потре¬буется, предложат издательству «Молодой Гвардии», выпускающему кни¬ги для юношества» (там же). 651. РОДИТЕЛЯМ 24 ноября 1932, Москва 24. XI. 32 Дорогие мои. Завтра уезжает Б<орис> И<льич>, и я с ним передал мои поклоны и поцелуи. Кроме того, в тот раз, что я его видел по приезде от вас, я от него узнал твои слова: «Хоть бы кар¬точку мне прислали...». Посылаю тебе три фотографии Зины, все неудачные. Ближе всего маленькая вырезка из одной дачной группы, где в кружок попала голова ее младшего сына, это снято 5 лет назад, большие же фотографии сделаны летом 1930 года. Зина очень хороша, но на обеих карточках ее внешность сильно вульгаризирована. Так снимаются горничные, и этих, особенно улыбающейся карточки, я не хотел посылать. Она очень хорошо сложена, у нее правиль¬ные черты, и лучше всего живые глаза и зубы. При некоторой иде¬ализации в классический тип ее можно было бы получить из тети Клары, или из одной из тех двух сестер (смуглой), которые жили в Молодях под вами, я забыл их фамилию, у одной из них был маль¬чик, лицом похожий на друга дома, который к ним приезжал по праздникам. — Конечно, если бы 3<ина> была некрасива, ничего бы не произошло. Но если бы она была только красива, все бы кончилось так же, как началось, и более или менее внезапно и скоро. — Если бы, впрочем (и это позволительно), ты усомнился в скорой осуществимости разрывов, как они ни бывают иногда желательны, я скажу по-другому. Если бы Зина была только красива, и теперь, по прошествии первой горячки (уже теперь двухгодичной) я хотел с нею расстать¬ся, и наперекор своей воле, почему-либо не мог, я бы чувствовал себя несчастным, скрытно раздраженным и пр. и пр. Между тем я никогда не был так спокоен и счастлив, как самое последнее вре¬мя, и с Зиной мне так хорошо, просто и естественно, точно я с детства с нею жил и вместе с нею рос и родился. У ней много об¬щего со мной и даже какое-то сходство. Вся — созданье мелко¬дворянского (военного) мещанства, она также опролетаризована дикостями своей жизни, музыкальностью и трудовой, работящей подоплекой своего сильного (но бесшумного и безмолвного) темперамента, как, по другим причинам и с другими слагаемыми (мещанства и искусства) это имело место у тебя, у мамы и у меня. И потому многое, что у нас считалось специфически Пастерна-ковским, а по существу гораздо распространеннее и социально объяснимо, я встретил и у ней, с той только разницей, что слова и настроенья играют почти ничтожную роль в ее складе и судьбе, замененные делами и реальными положеньями. Я с ней церемо¬нюсь гораздо меньше, чем было с Женей, не только потому, что, может быть, люблю ее сильнее, чем любил Женю (мне не хочется допускать этой мысли), но и оттого, что к Жене всегда относился почти что как к дочери, и мне всегда было ее жалко. Между тем я не представляю себе положенья, в котором я мог бы пожалеть Зину, так равна она мне каким-то эмоциональным опытом, воз¬растом крови что ли. Женя гораздо умнее и развитее ее, может быть, даже образованнее. Женя чище и слабее ее, и ребячливее, но зато тем вооруженнее шумовым оружием вспыльчивости, тре¬бовательного упрямства и невещественного теоретизма. Надо со¬знаться, что много дурного у Жени от меня, но продолжая срав¬ненье, скажу, что если для двух по-разному сырых существ семей¬ная жизнь была школой, то жизнь со мною вместе с бесспорною пользой принесла Жене и много вреда, жизнь же с Гарриком Зину только воспитала и духовно обогатила, хотя школы эти, при всей разности наших характеров поразительно близкие. Что они близ-ки, явствует из продолжающейся моей дружбы с Генрихом Густа¬вовичем, как ни тяжка она ему бывает временами. Он человек очень противоречивый, и хотя все улеглось именно к истекшей осени, у него все же бывают состоянья, когда он говорит Зине, что когда-нибудь в приступе такой тоски убьет ее и меня. И все же с нами встречается почти что через день, не только потому, что не может забыть ее, но не может расстаться и со мною. Последнее доходит до трогательных курьезов. В Москву приехали Гарриковы старики1 и живут с ним. Оба, в особенности отец, питают большую симпатию ко мне, в ответ на мою собственную, разумеется. Доходит до того, что когда они хотят оказать влиянье на сына (он совершенно не занимается, потому что по дарованью должен был бы быть мировым именем, и раз этого не случилось, то ему более или менее все равно), то 85-летний старик пешком является ко мне с соответствующим по¬рученьем (повлиять на Гаррика, если я с его, отцовыми доводами согласен), и тут в разговоре с этим замечательным стариком я об¬наруживаю, как перезабыл немецкий язык и как такой проник¬новенный разговор на нем меня утомляет. Удивительная семья! Отец немец, мать — полька (тетя Шимановского2), оба друг с дру¬гом разговаривают по-французски. Туда, познакомившись как-то у меня, зачастил в последнее время Паветти3. Однажды мы туда зашли с Зиной и застали разговор на четырех языках, потому что П<авел> Д<авыдович> говорил с Гарриком по-польски. — Обо всем этом я в таком тоне пишу вам, кажется, впервые. Поздравьте меня с этим и позвольте с тем же поздравить вас. Бо¬юсь сглазить, но, по-видимому, все более или менее успокоилось, и я бы хотел, чтобы всегда мне и всем ближайшим кругом было, как сейчас, и лучше не нужно. Единственное, что меня продолжает озабочивать, так это судьба Женёнка. Хотя и его теперешнего состоянья не сравнить с ужасами прошлого года (он с матерью в уютной квартирке, и я всегда застаю его шаловливым и даже до тоски, чуть-чуть чрезмерно-дурашли¬вым; кроме того, он в восторге от школы, в которую я его не без труда среди года определил). Но меня интересуют не одни настрое¬нья его: он ребенок, и мере имеющихся для него и только наполовину использованных ресурсов не судья. Для него можно было бы сде¬лать гораздо больше, если бы, по простительным странностям са-молюбья, этому не сопротивлялась Женя. Одного ее воспитанья для него будет мало. Исподволь ему надо было бы бывать со мной. Я ча¬сто бываю там, но там, как всегда и прежде, я слишком растворя¬юсь в атмосфере Женина требовательного и принципиального мира, которым Женёк дышит всегда и без того. Бывать со мной значило бы бывать у нас на Волхонке, потому что только тут я вполне я, ес¬тественен и реален. Я понимаю, с какою тяжелой сложностью в лице Зины, как факта, должен будет столкнуться ребенок, но именно с этою-то травмой было однажды благополучно покончено, когда в первую же встречу с ними я взял Жененка к себе, тогда еще на Твер¬ской бульвар, и он видел мальчиков и Зину, и не только рвался к нам (пусть и ко мне, главным образом) на другой день, но даже сам со мной готов был дебатировать вопрос о переезде к нам в положи¬тельном смысле. Однако к посещенью этому, которое мальчик сра¬зу со всем этим клубком освоил и очень благотворно, Женя отнес¬лась резко осуждающе и навсегда такие визиты запретила. С тех пор они не повторялись, и теперь некоторые приобретены!, важные для душевного равновесья Жененка, опять утрачены. Он не впал в прошлогоднюю грусть, и повторяю, настроенье у него вполне веселое, но повторив в двадцатый раз в его присут¬ствии (техническая неизбежность) свою просьбу к Жене о том, чтобы она пускала его к нам, в гости к мальчикам, я с грустью убе¬дился, что выделяя Зину (ни в чем не повинную, кстати), он смот¬рит или старается на нее смотреть глазами Жени, т. е. как на ма¬мину обидчицу. А это шаг назад по отношенью к осени, и притом шаг пока что для него безболезненный, но который может дать ненужно горькую для его души складку в будущем. Настоянья мои, чтобы Женя победила свои взгляды и эта пре¬града для мальчика была сломлена (т. е., чтобы он бывал у меня), Женя отстраняет доводами, что это сумасшествие, и ни один здравый че¬ловек меня не поддержит. Она находит вредным в воспитательном отношеньи то, что кажется мне педагогически полезным и нужным. Когда же я ссылаюсь на Нейгаузовский пример (никого не спрашиваясь старший мальчик Адик (Адриан), возвращаясь из детского сада, затащил воспитательницу к Женичке, и потом еще раз заходил с ней к нему в гости) — отец бывает у детей, дети у отца, дети видят нас обоих, трагедии пережиты взрослыми и на детей не перенесены, — когда я на это ссылаюсь, она отвечает, что это вообще не люди и сумасшедший дом, и что Зина не мать, и надо еще подождать, каковы вырастут дети (они и правда не так изнежены, как Женя) и пр. и пр. Абсолютно несправедливая в суж-деньи о Нейгаузах (какой это притон, явствует из того, как льнут к этому кругу Павел Давыдович или Ольга Александровна4), Женя, может быть, права в том отношеньи, что знает что-нибудь лучшее и деятельно даст это Женёнку. Именно в допущеньи такой воз-можности я не превращаю своей просьбы в требованье, чтобы не срывать Жениных планов. Но, как сказано, лишь это продолжает омрачать меня и заботит. Если бы у вас явились мысли по этому поводу, и не в пользу Жениной точки зренья, и если бы вы пожелали написать что-ни¬будь по этому поводу Жене, сделайте это в сердечной и наименее для нее обидной форме и так, чтобы это носило характер случай¬ности, не инспирируемой мною. Сделайте так же задушевно, как всегда говорили с ней. Я не знаю, чего она, глупая, боится. Что же касается до Зины, то ваше сближенье произойдет само собой, потому что она простой, сердечный, ничем не исхищрен-ный человек, и как бы вы ни хотели подойти к ней, это надо сде¬лать благородно, т. е. без всякого напряженья, без фамильярнос¬ти, как и без всякой стилизации, в какую бы то ни было сторону. Крепко обнимаю вас. Ваш Боря Вообще говоря, в отношеньи Зины ничего не надо, и только пригодно одно свободное, достойное, натуральное. Задетая пери¬петиями прошлого года за живое, она хотела тогда писать папе, но я ей запретил. Это повредило бы Жене. У меня нет времени перечитывать написанное. Видите, как я рискую. Мысль, что мои письма, может быть когда-нибудь кому-нибудь понадобятся, и неряшливое мое многословье будет обна¬ружено с позором, кажется мне временами вероятной5. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Г. В. и О. М. Нейгаузы. 2 Кароль Шимановский — польский композитор. 3 П. Д. Эттингер. 4 О. А. Айзенман. 5 Л. О. Пастернак отвечал на эти слова сына: «Да! В одном из тво¬их писем ты беспокоишься (может когда-нибудь мои письма понадо¬бятся!) за неряшливое твое многословие (из-за неперечитывания), но этот твой страх совершенно неоснователен. Я нахожу прекрасными твои мысли, доводы и вообще поражаюсь твоему умению основательно, тол¬ково и логично излагать свои мысли (пусть иногда — парадоксы, — но разобрано логично, серьезно и плавно). Так что страх твой зря» (там же. С. 53). 652. 3. А. НИКИТИНОЙ 3 декабря 1932, Москва 3. XII. 32 Дорогая Зоя Александровна! Зина и я благодарим Вас за приветы и желаем Вам всего лучшего. В следующий приезд надо будет повидаться основа¬тельней. Отсылаю договора с задержкою, непонятной и мне самому. Мне хотелось написать Вам большое письмо. Так хочется мне на¬писать Марине Николаевне, Вам и М. Комиссаровой1, последней, сверх желанья, еще и надо. Но всякий раз, как за это берусь, кто-нибудь приходит, или случается еще что-нибудь, и быстро насту¬пает ночь, и так до следующего дня, когда все это повторяется в том же порядке. У меня к Вам техническая просьба, если не забудете. Вы луч¬ше меня сообразите, кому и как это сказать. Во «Втором рожд<ении>» совершенно зря, как я это теперь вижу, разбиты «Волны» на ряд отдельных страниц2. При печата-ньи в однотомнике всю эту совокупность надо набрать так, как было в «Красной Нови»3, т. е. попросту говоря, восстановить заг-лавье «Волны» и набирать цельною вещью, отмечая разделы толь¬ко теми знаками (тире или пробелами), которыми обозначаются внутренние, второстепенные деленья. Кланяйтесь, пожалуйста, Григорию Эммануиловичу4, очень благодарю его за письмо. Кстати, когда я подписывал договор № 534 на однотомник, где общее количество строк исчислено в 9000, я все боялся, что число их меньше и между 8-ю и 9 тысяча¬ми. Дома я подсчитал, и оказалось, что их будет за 9 тысяч и мо¬жет быть до 10-ти. Еще раз спасибо. Всего, всего лучшего. Ваш Б. Пастернак Впервые: «Путь», 1995, № 8. - Автограф (РГАЛИ, ф. 2533, on. 1, ед. хр. 321). 1 Марина Николаевна Чуковская, жена Николая Корнеевича. Мария Ивановна Комиссарова — поэт, переводчик, жена поэта Н. Л. Брауна. 2 То есть отрывки «Волн» набраны в корректуре как отдельные сти¬хотворения в цикле. 3 «Красная новь», 1932, № 1. 4 Григорий Эммануилович Сорокин. 653. Л. О. ПАСТЕРНАКУ 27 декабря 1932, Москва 27. XII.32 Дорогой папа, я изнемогаю под бременем моего «авторите¬та», ложного, скверного, мифического: он мне жить не дает. Лишь этим объясняется, что так запаздываю ответом. Сердечно благодарю тебя за письмо. Жаль, если вырезка из группы пропала. Спрошу у Б<ориса> И<льича>1. Ты спрашива¬ешь, какого разряда Зина, маленьких или изящных женщин или какого-нибудь другого?2 Она моего роста, и я скорее бы назвал ее высокой. Видишь, как неудачна улыбающаяся карточка: игриво¬стью и лукавством она натолкнула тебя на естественные, но не¬правильные догадки. Итак, спасибо за письмо. Но еще раньше и гораздо больше я должен был поблагодарить тебя за Вестермановский оттиск3. Прежде всего целую и поздрав¬ляю тебя с самым фактом отвода стольких страниц ежемесячника под тебя и твое дело. Репродукции, по-видимому, очень близкие. Не правда ли? Я очень безотчетно, непосредственно, как бывает только при виде самих полотен, воспринял твою новую манеру, твою гармоническую, счастливую красочность и восхищен ею. Статья же, от которой, по картинам, я ждал многого, не по¬нравилась мне. Она недостаточно суха и дельна, в ней нет той по¬четной строгости, которой ты заслуживаешь; в ней царит какая-то неавторитетная, фамильярная болтливость; написанная о худож¬нике, она говорит об искусстве, как об именинах: ее писал дурак, и туг ничего не поделаешь. Тем лестнее, что несмотря на все его юби-лированье, воспроизведенные вещи выше его поздравлений. Кроме галстуков, за которые, понятно, большое спасибо, Ли¬дия Алексеевна4 передала, что ты до сих пор продолжаешь работать, со все возрастающею бодростью и удачей. Какой ты молодец, и как я тебе завидую! Какая, верно, радость быть при тебе и все это видеть. Вероятно, это служит немалою поддержкой мамочке, а может быть, и Лиде с Жонею, и Феде. Завидую и им. Знаю, знаю все и себе пред¬ставляю, — (читаю, ведь, газеты, стал недавно читать)5. Только представляешь ли ты себе там, далеко, все наше здеш¬нее? Думаю, что нет. По тону твоему кажется мне, что ты рисуешь себе все несоизмеримо нормальнее. Одухотворенные и неподкуп¬ные газетные корреспонденты, наверное, поддерживают тебя в этом мненьи, и такие гениальные, ответственные, бессмертные и свободные свидетели, как Б<орис> И<льич> или Л<ев> Г<риго¬рьевич>6. Между тем апокалипсис, который ты однажды покинул, только усложнился в своей безысходности. Я догадываюсь, чем вызваны твои советы мне и Жене отно¬сительно воспитанья Женички: отчасти моими сожаленьями о том, что он у меня не бывает, отчасти же, может быть, неудовлетвори¬тельностью его писем. Наполовину все то, о чем ты напомина¬ешь, ты говоришь всерьез. Т. е., если бы положенье не изменилось (а на этом ни в коем случае не надо настаивать), я бы должен был больше проводить у Женечка времени, чем позволяет мне моя жизнь. А это совершенно невозможно. Может быть, так живут и могут жить наивные советские мещане, вроде Б. И. или Л. Г., ве¬рой своей в рассудок мнимо застрахованные от посмертной от¬ветственности и предчувствия больших катастроф. Ты побольше их расспрашивай. Много они знают, много тебе расскажут. Я же относительно Женички мечтаю об одном: чтобы он уз¬нал когда-нибудь, и как можно скорее, как я любил и люблю его: и время мне эту возможность подарит. Тут непременно будет ка¬кая-нибудь случайность, которую надо будет подхватить и в ней укрепиться. Насиловать, пока что, тут ничего нельзя. Послав его к вам, несмотря ни на какие ваши кризисы, я хотел облегчить ему жизнь. Я хотел уберечь его от тех страшных возможностей, кото¬рые я относительно себя всегда допускаю, в допустимости кото¬рых себя стараюсь воспитать, если еще не воспитал. Это не уда¬лось. Что же теперь остается мне, кроме пожеланья, чтобы он был при мне, и, прижав его к сердцу, я бы мог сообщить ему жизне¬способность той моей тоски, которая не верит ни в какие страхов¬ки, ни на что не обижается и никого не обвиняет. Работать я буду, работой я замаливаю богов, влияю на судьбу, работаю над своим бесстрашием. Работа приближает меня к безусловному, к единственной почве в беспочвенной вселенной, работой я утверждаю мальчика в пространстве, склоняю какие-то силы в его пользу. Ах, ты так-таки не представляешь себе моего существованья. Ты от обрастанья семейственностью предостерегаешь меня и попадаешь мимо, как тонко б я тебя ни понимал (даже в смысле возможности нового ребенка). Это как если бы ты меня от насморка предостере¬гал, как от самой для меня серьезной опасности. Счастливый, счаст¬ливый. Отсюда у тебя и юмор, отсюда отсутствие его у меня. Это, верно, тетя Ася тебе писала, что я без юмора и слишком серьезен. Но, чтобы вернуться к фактам, Зина ревниво оберегает меня от прикосновений семейственности, она дунуть не дает на меня ничему, что бы могло помешать моему уединенью в комнате, соб-ственно-ножно по-полотерски ею натираемой каждое утро, и она как изменой женщине огорчается моей необходимостью выслу¬шивать сотни людей и читать десятки рукописей, в наше страш¬ное голодное время, когда чужое несчастье лишает тебя всех тво¬их прав и превращает в порабощенного слушателя, пока, ошалев от частой повторяемости этих жертв, ты не убеждаешься, что эта отзывчивость не к добру, и в результате ничего не плодит, кроме твоего собственного бесплодья. И тогда ото всех и всего отказы¬ваешься, до какого-нибудь вопиющего промаха, который тебя пугает. Но не работал я не из-за этих помех: я сам их допускал пото¬му, что не мог работать. Не мог, при редком благоприятствованьи, при сравнительной обеспеченности, при счастливом взаимопони-маньи с Зиной, при почти бесшумном существованьи двух маль¬чиков, которых мать сумела научить не мешать мне без ущерба для их воли, мягко, без льда и мрака и обоюдной горечи; не мог при сильной тяге к работе, не мог: потому что той условной дей¬ствительности, которую воображают и о которой рассуждают Б. И., нет на свете, и искусство не может заниматься несуществующим, а оно сейчас притворяется, что им занимается. Наконец, должен был подумать и я, что я слеп или неглубок и малоопытен, если уже не критика или Б. И., а Ирина и Шура, и Гаррик, и близкие стали упрекать меня в узости, несовременности, недальномыслии. И по¬лученные тысячи угнетали меня, и страшная снисходительность порядка, и свидетельства признанья, — ах, опять ты неправильно представляешь меня, если думаешь, что я победителем выхожу на сцену, Могилевским или Собиновым7, нет: я Жонею выхожу на сцену к полуторатысячной Гос. Капелле сплошь близких людей — (Распутина это тете Асе напомнило) — и если бы они стали напа¬дать, я бы не защищался. Денег не было тогда, и мне в Ленинград было нужно. А когда со мной расплатились в Ленинграде за Ле¬нинград и Москву, я вдруг узнал, что опасно больна и совершен¬но, совершенно без средств Анна Ахматова, и 500 рублей, кото¬рые должен был привезть (но кое-что сверх этой суммы осталось) не без труда упросил принять ее близких8. Но в указаньях своих ты прав, они остаются истинами и вне рамок чуждого мне артис¬тического карьеризма, и спешу уверить тебя, что я им следую: я предельно, т. е. до непозволительности естественен, что в свою очередь людям слабым и без нравственного воображенья кажется особым актерством. — Так это все подав<ляет...>9 Этим обращеньем к ней10 мне б хотелось расцеловать ее и Лиду и мамочку и всех вас, и на этом кончить. Но так как Шура, наверное, не скоро напишет вам, то вот что о нем. Они верну¬лись из Крыма, Ирина поправившись, Шура же ничего не при¬бавив. Опять кашляет и лежит в постельке Федюшок (почти про¬зрачен и очень худ также и Женёнок: радость его по поводу по-ступленья в школу уже прошла, он одинок там, хотя его встрети¬ли ласково). Еще о Шуре. Они много работают. Он угрюм и скучен, и хотя не постарел, как где-то ты упоминаешь, но худ и несколько нелюдим, потому что даже и он твой сын, а не кого-нибудь еще другого и, следовательно, общая беспросветность, безрадостность и прочее не могут не отпечатлеться на нем, — не носорог же. А я как, может быть, спросишь ты? А откуда же и взрыв был, так нас перекроивший и расшвырявший? Но в 30-м, летом, когда не стало сил существовать, и я поддался этому увлеченью, я ду¬мал, что никаких 31-го и 32-го года у нас не будет, и мы умрем зимой, а Женечка вы бы тогда, может быть, если бы он с Женею один остался, приняли, и они бы уцелели. Но вот мы все остались жить, и мне с Зиною хорошо, хорошо и в любой тревоге не тре¬вожно, но за Женечка часто сердце сжимается (и сжималось бы, если бы он был даже при мне) — но, по-видимому, все это бред. Ах, несчастная жизнь! Но таким делает меня что-то, без чего не было бы у меня ничего другого, ни глаза, ни слуха. Ты посмотри, что эта дикая война 1914-1918 наделала!! А теперь скоро 1933 — (язык не поворотится с новым годом поздравить) — и столько, столько еще времени будут расхлебывать, что когда-нибудь, в ка¬ком-нибудь 2014 году, пожалуй, убедятся, что война-то, ведь, дей¬ствительно, несмотря на четырехлетний корень, была столетней. Но как ужасно у вас, — знаю, знаю, и сердце кровью обливается: бедные, бедные, ни в чем не повинные немецкие дети, бедный немецкий MittelstancT, честный, благородный, гениальный! Пла¬чу и прощаюсь. Ваш Боря Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Речь идет о переданной с Б. И. Збарским маленькой фотографии 3. Н. Нейгауз, вырезанной из группы, о которой Пастернак писал отцу 24 нояб. 1932. * среднее сословие (нем.). 642 2 Л. О. Пастернак писал сыну по поводу полученных карточек 3. Н. Нейгауз: «Я представлял ее себе только более крупной женщиной — а по фотографии судя, мне сдается, что она типа не крупных, но изящ¬ных» (там же. Кн. 2. С. 52). 3 Оттиск из худож. журн. «Westermanns Monatshefte» (В. 153,1; S. 915) со статьей Карла Мейснера о Л. О. Пастернаке и цветными репродукция¬ми его работ. 4 Л. А. Бах — историк рабочего движения, дочь академика А. Н. Ба¬ха, виделась с Пастернаками в Берлине и привезла от них подарки. 5 Надвигающаяся угроза фашизма в Германии заставила Пастернака читать газеты. 6 Отталкиваясь от совершающегося в Германии, Пастернак говорит, что благополучие, которое описывают советские репортеры или выезжа¬ющие за границу ответственные работники, как Б. И. Збарский, Л. Г. Ле¬вин или Л. А. Бах, — ложь и в действительности не существует. 7 Разговор о выступлениях в Ленинграде, начатый в письме А. О. Фрейденберг брату, был подхвачен Л. О. Пастернаком, который пи¬сал: «С этим поздравляю, но... я не сторонник таких успехов. Писатель, поэт, как Егова, должен быть невидимым и легендарным, как перед valet de chambre (слугой. — Е. П., М. Р.), так и перед толпою, чернью, ежели она его часто за полтинник может одобрить или освистать... — словом будь очень скуп на показыванье себя и не увлекайся этими материальными выгодами: только художественно литературная работа твоя ценна, значи¬тельна...» (там же. С. 53). 8 О болезни Ахматовой и необходимости помощи ей см. в письме №645. 9 Две страницы отсутствуют, и скорее всего, они были уничтожены. Заключительные слова письма о последствиях мировой войны, определя¬ющих политическую обстановку в Германии и России, своим неожидан¬ным перескоком проливают некоторый свет на содержание пропущенной части письма и позволяют предположить, что она была посвящена собы¬тиям, обусловившим победу Гитлера на выборах. 10 К Жозефине. 654. 3. А. НИКИТИНОЙ 27 декабря 1932, Москва 27. XII. 32 Дорогая Зоя Александровна! Опять задержался ответом. Сергей Дмитриевич1, если был, мог порассказать о причинах, среди которых болезнь 3<инаи-ды> Н<иколаевны> (она уже выздоровела и шлет Вам привет и сердечное спасибо за добрую память) — была лишь каплей в море. Звонки и письма, и посещенья, просьбы и порученья, рукописи и лица, старички и молодежь, несправедливые обиды и справед¬ливое недовольство, спешные притязанья и иногда, сквозь дыру какой-нибудь непритязательно страшной истории беглый взгляд на всегда доступное, но всегда все же из самозащиты прикрыва¬емое зрелище черной, тысячеверстной, смертельной правды — ото всего этого нет отбою, но всему этому, разумеется, будет ко¬нец, радостный и достойный, когда при ближайшем же поводе обнаружится, что ничего из того, на основаньи чего официально утверждаются авторитеты, я не разделял и не думал, и этот авто¬ритет будет разрушен, — неавторитетное лицо не будут осаждать. Какой стыд, какой стыд. Но я ни в чем не каюсь, так все надо было. Я хотел послать корректуру со Спасским, но мне не дали ее досмотреть. Высылаю с новой оказией: 30-го едет домой ленин¬градец М. М. Казмичев2, он согласился отнести Вам сверток. К на¬чальным листам пришпилено письмо к корректору, его надо передать непременно, а то получится путаница. Подписанный договор возвращаю. Поговорить с кем-нибудь из художников не имел времени, тем более попозировать. Пускайте однотомник без портрета. На фотографиях, за двумя единствен¬ными исключеньями (огоньковская, на «Избранных стихах» и в семейной группе, наппельбаумовской3), никогда не выходил, т. е. выходил может быть, похоже, но несносно уродливо: часто выс¬тупали те именно черты, которых я не выношу и которыми тяго¬щусь в себе: те, на изжитье и заглаженье которых я положил все лучшее в деятельности моей и жизни. Не боюсь говорить об этом, потому что естественностью в таком пониманьи не дорожу. Я не матерьялист и считаю, что рождаемся мы не для того, чтобы оста¬ваться на месте, куда нас положила тайна явленья, а для того, что¬бы подыматься над местом и уноситься4. Горячо благодарю Вас за милое ко мне и Зине отношенье, — разрешите не переписывать, т. е. не обращайте вниманья на по¬марки. Ваш Б. Пастернак P. S. На днях напишу Г<ригорию> Эм<мануилови>чу. Он внушает мне большую симпатию. Пока что кланяйтесь, пожалуй¬ста, ему. Письмо же это только Вам, не потому лишь, что оно не¬скромно и многословно. Всего Вам лучшего. P. P. S. Правда ли, что И<здательство> П<исателей> выпус¬кает полную или обширную Ахматову, и что нужно сделать, чтобы это оправдалось, если это неправда? Впервые: «Путь», 1995, № 8. — Автограф (РГАЛИ, ф. 2533, on. 1, ед. хр. 321). 1 С. Д. Спасский. 2 Михаил Матвеевич Казмичев — поэт и переводчик. 3 Наппельбаумовская фотография с женой и сыном 1924 г. и его же работы 1929 г., напечатанная на обложке маленького сб. Пастернака «Из¬бранные стихи», «Огонек», 1929. 4 Пастернак имеет в виду еврейские черты своей внешности, связы¬вающие его со случайным, как он считал, фактом рождения, тайной явле¬нья, существенной лишь для материалиста, считающего данность неизмен¬ной причиной, обуславливающей характер и деятельность человека. Ему была близка «всеобъемлющая мысль христианства», которую интересова¬ло не то, «чем рождался человек, а то, к чему он в жизни приходил и чем становился» («Замечания к переводам из Шекспира», 1946). 655. С. П. БОБРОВУ Зима 1932-1933, Москва Дорогой Сережа! Приходи, пожалуйста, не сегодня, а завтра (8-го) вечером в 9 часов. Будут Зелинский и Динамов1. Принеси, пожалуйста, ру¬копись «Близлежащей неизвестности», мне бы очень хотелось, что¬бы она была при тебе, не предрешая того, будет ли чтение, в тот же ли вечер или в другой, и т. д. Но завести разговор о ней мне бы хотелось при Д<инамове>, это одно, а другое — ее не знают Зина и Генр<их> Густ<авович>, — принеси, не забудь, пожалуйста. Приходи непременно с Марией Павловной2, если свободна. Твой Борис Впервые: «Новое русское слово», 13-14 нояб. 1999. Публ. В. Шента-линского. — Автограф (ЦА ФСБ РФ; дело С. П. Боброва). Письмо было взято при аресте С. Боброва 28 дек. 1933 г. вместе с рукописью повести «Близлежащая неизвестность», написанной 5 окт. 1931. На допросе Боб¬ров назвал Пастернака среди лиц, которым он читал повесть и которые восприняли ее «как сатиру на положение в СССР». 1 Критик и ответ, редактор «Литературной газеты» С. С. Динамов вме¬сте с ведущим советским литературоведом К. Л. Зелинским, которого Па¬стернак в это время числил среди своих друзей, должны были, по его мыс¬ли, рекомендовать повесть Боброва к публикации. Следователь НКВД определил повесть как «антисоветскую и контрреволюционную»; Дина¬мов был снят с должности 29 сент. 1933 г., в 1937 г. — арестован. 2 М. П. Боброва-Богословская — переводчица, третья жена Боброва. 1933-1934 656. Дж. РИВИ 2 января 1933, Москва 2.1. 33 Дорогой Георгий Данилович, с Новым годом! От души желаю Вам всяких удач в этом году и облегченья Вашей жизни, если кри¬зис захватил и Вас, и она Вам затруднена. Получили ли Вы мое письмо и «Охранную грамоту»1. Очень тревожусь, что она до Вас не дошла, судя по Вашему молчанью. Если Вы ее получили и прочли, не бойтесь написать мне искрен¬но в случае разочарованья. Вероятно движенье по слишком зна-комому Западной Европе пути, который тут называют идеализ¬мом, не представляет для Запада никакого интереса, и от русской литературы ждут произведений, богатых фактами, и на совершен¬но иной и новой социальной подкладке. Очень Вас прошу писать мне без всякого стесненья, не опа¬саясь огорчить меня отказами или неудачею с книгой. Мне бы также хотелось знать, что сталось с Вашими осенни¬ми планами, о которых Вы мне сообщали в сентябре из Парижа. Осуществляются ли они. Да и в Лондоне ли Вы? И где обещанная Вами книга Ваших собственных стихотворений? Напишите мне, пожалуйста. Крепко жму Вашу руку. Всего Вам наилучшего. Ваш Б. Пастернак Москва 19 Волхонка 14, кв. 9. Впервые: ЛН. Т. 93. — Автограф (Houghton Library, Harvard University). 1 Книга была послана в конце ноября 1932, см. письмо N° 649. 657. РОДИТЕЛЯМ 4 января 1933, Москва 4.1. 33. Дорогие мои, простите мне несколько неумеренную аффективность прошлого письма, — слишком многого я коснул¬ся, — боюсь, не огорчило ли оно вас. Жоня моя, как бы я хотел с тобой повидаться! Но, ведь, ничего не скажешь словами, не по¬тому что они бессильны (если не словами, тогда чем же и ска¬зать), а что слишком много всего, всего же не охватить, а только всё — живо и удивительно. Вот когда все на свете разъяснится, и найдут опять способ жить, успокоятся люди, пойдут художники, можно будет письма писать, а сейчас задачи и судьбы не распре¬делены, не облегчены, не ограничены. Ничто не исполнимо, и последнее веянье жизнеподобья еще немного сохраняется в со¬вершенно недоступном целом, которым даже воспользоваться нельзя, так оно общо и далеко, в том целом, над которым ломает голову мировая политика. Частности же давно умерли. Частно¬сти врут и поражают своим анахронизмом. А вся жизнь, ведь, в частностях. Вот, ведь, время! Сейчас был у Жени. Светло у них, чисто. Маленькие, ма¬ленькие две комнаты. Молодцы они оба, как живут, как держат¬ся!! Женек мне «Таинственный остров»1 вслух читал, подперши голову рукой. Читал, как корабль пиратов на воздух взлетел, и как с берега стали ловить обломки, и прозу эту читал, как лири¬ку, благородно, нараспев, печально; и был очень красив в про¬филь, очищенно красив, чуть-чуть даже капризно изящен. А Же¬ня напротив него сидела и палитру чистила, умная, грустная, дружелюбно понимающая. А когда я домой пошел (ну, откуда быть юмору!), — я подумал, что, ведь, вот они сейчас такие, ка¬кими я их всегда желал, — нет, в тысячу раз чудеснее, но в жела¬емом именно направленьи: и такими сделала их печаль, моя и их, и то, что я им не мешаю быть естественными, как мешал все¬гда ежеминутной ревнивой критикой, все боясь, что они кому-нибудь не понравятся2. Адрес твоего скрипача: Анисим Александрович Берлин, Мос¬ква, Центр, Мясницкая 24. Не было ли каких-нибудь новых поступлений мне сверх Же¬ниной, неприкосновенной суммы? Если были, то переведите ей на Торгсин, у Женечка опять нарывы, но это не страшно, это толь¬ко в виде роскоши пожеланье. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Роман Жюля Верна. 2 Дальше вычеркнуты четыре строки. 658. А. БЕЛОМУ 15 января 1933, Москва Дорогой Борис Николаевич! Податель сего, горячий Ваш почитатель, молодой непечата-ющийся поэт Алексей Владимирович Нарский1 второй или тре¬тий уже год просит у меня записки к Вам, чтобы к Вам проник¬нуть и иметь случай высказать Вам свою признательность и удив-ленье. Щадя Ваш досуг, который, разумеется, дорог и ему (он им злоупотреблять не будет), я оттягивал под всякими предлогами исполненье его просьбы. Сегодня не могу отказать ему в рекомен¬дации к Вам, потому что его притязания сведены до последней малости: он зайдет к Вам за пропуском на диспут во Всероскомд-раме2, на который я и сам бы его провел, если бы не был просту¬жен и мог последовать своему желанию услышать и увидеть Вас. Для меня было бы большим счастьем свидеться с Вами, и если я в этом не проявляю самодеятельности, то только потому, что в той мере недоволен собой, что до поры до времени отнял у себя право искать больших и глубоких удовольствий, вроде свиданья с Вами, пока не заслужу. Я неудачно это выразил, но, вероятно, чув¬ство это Вам знакомо, может быть, по далеким воспоминаниям. Я больше полугода ничего не делаю, не работается как-то мне. Это оттого, вероятно, что весна принесла с собой глупый призрак относительной свободы, ложной, поверхностной и, может быть, в нашей действительности неуместной3. Эта ненужная иллюзия раз¬вила чувство ответственности, в наших условиях ни во что не вопло-тимой. На меня большое впечатление произвели речи Бухарина и Рыкова на пленуме4. Они эту двусмысленную видимость разрушают. Крепко любящий Вас и преданный Б. Пастернак Впервые: Russian Literature Triquarterly, 1975, № 13. — Автограф (РНБ, ф. 60, ед. хр. 62). Датируется по содержанию (днем выступления А. Белого). 1 Алексей Владимирович Нарский, знакомый Пастернака с 1929 г., в его архиве имеются 5 писем Нарского 1944 г. Сохранилась недатированная записка Пастернака профессору литературного факультета Университета К. П. Новицкому с ходатайством за Нарского: «Глубокоуважаемый Кон¬стантин Петрович! Простите, что не будучи представленным Вам, обра¬щаюсь к Вам с просьбой. Товарищ, попросивший у меня рекомендации к Вам, Ал. Вл. Нарский выбыл из числа студентов этнологического факуль¬тета по болезни, не успев во время сдать урочные зачеты. Я его знаю дав¬но, его тяга к поэзии прирождена и не случайна, его задатки внушают до¬верье. Он подал заявленье о зачисленьи его на лит. фак. и, на мой взгляд, в отношеньи литературных способностей заслуживает принятья. Неловкость же моего положенья заключается в том, что он полагает, будто моя заруч¬ка может что-нибудь сказать Вам, что отнюдь не требуется и вовсе в мои притязанья не входит. Прошу смотреть на моё письмо как на письмо че¬ловека, окончившего университет шестнадцать лет тому назад и хлопочу-щего о такой же судьбе для младшего собрата, — и только» (DIM, ф. 143, оп. 1,д.24). 2 Имеется в виду выступление А. Белого с докладом «Гоголь и "Мер¬твые души" в постановке Художественного театра» 15 янв. 1933. В фонде Белого (РНБ, ф. 60) среди записок, полученных им после доклада, была подписанная Пастернаком; она экспонировалась на выставке в РНБ в 1990 г., устроенной в честь юбилея Пастернака, но потом была утеряна. 3 Имеется в виду роспуск РАППа после постановления ЦК ВКП(б) от 23 апр. 1932 «О перестройке литературно-художественных организаций». 4 На январском пленуме ЦК ВКП(б) Н. И. Бухарин и А. И. Рыков выступали с покаянными речами и полной поддержкой политической линии Сталина («Известия», 14 и 15 янв. 1933). 659. Г. Э. СОРОКИНУ 16 января 1933, Москва 16.1. 33 Дорогой Григорий Эммануилович! Горячо благодарю Вас за все сделанное, и, хорошо зная ны¬нешние условья, глазам своим не верю. Как мне Вас благодарить, и как мне совестно, что я такого Лазаря распустил почти что, может быть, накануне этого денеж¬ного ливня1. Нелегко же, верно, далась Вам и издательству эта бла¬готворящая буря. Тем ценнее она и тем более обязывает меня. Известье о запрещеньи собранья2 не могло, конечно, не огор¬чить меня, но прямо вслед за ним идущие новые доказательства незаслуженной и неслыханной заботливости обо мне, Вашей и то¬варищеской, все, разумеется, перевешивают, и — что сказать мне? Мало варьянтов благодарности в словаре по комнате на Невском, 13, и просто слов недостает3. Спасибо же Вам всем, спасибо. Что касается до самого запрещенья, то в моральном отноше¬ньи оно даже скорее кстати. Они правы, что в отношеньи меня все это было как-то уже слишком, и все подряд, одно за другим. Меня и самого такое щеголянье творческой нищетой, не раз и не два, с возобновленьями, наперед смущало. Тут ведь с 1929 года по давно оплаченному договору Гихл мою прозу набирал, и вот, ка¬жется, наконец выпустит весною4. Так что все это к лучшему, культпроп выводит меня из неловкости, в которую меня постави¬ли бы житейские мотивы, непозволительно легко преодоленные. Буду преодолевать их по-другому, и подостойнее. Пишу что-то сейчас, какой-то сомнительный вздор и, что хуже всего, — точно не для печати. Впрочем, говорить еще не о чем, только что начал5. Номер журнала с «Повестью» у Фаворского6. Одна из неверо¬ятностей современного быта, — а может быть в особенности мое¬го: я с ним ни разу не виделся, что, наверное, с моей стороны, бестактно. Журнал с «Повестью» ему передали, и у меня нет дру¬гого. Но я это дело поправлю и скоро вышлю Вам текст7. В дополненье ко всему услышанному примите еще одно мое уверенье. Совершенно особое и громадное Вам спасибо за Ваши письма, живые, щедрые и всегда урочные. Крепко жму Вашу руку. Искренне преданный Вам Б. Пастернак Впервые: Ежегодник ПД, 1979. Л., 1981. — Автограф (ИРЛИ, ф. 519, № 507). 1 Имеется в виду письмо 8 дек. 1932: «Простите, что надоедаю Вам, но, если возможно, переведите мне следуемое по договору № 534 в ны¬нешнем месяце в срок, и первую половину, или во всяком случае не мень¬ше половины, — на самых ближайших днях: у меня сейчас нет денег, и Вас это не должно удивлять. Крупная часть посланной в 20-х числах ноября суммы пошла в погашенье домашней задолженности, допущенной преж¬де; кроме того, переоценивая всегда будущие перспективы договоров, т. е. возможность их аккуратного соблюденья при общегосударственной фи¬нансовой конъюнктуре, я не отказываю иногда в поддержке кое-кому из знакомых, из тех, кому живется туже, чем мне; наконец, — и я хочу, чтобы Вы это знали, — у меня 6 иждивенцев, на мне две семьи, два полных от¬дельных хозяйства. Вы не поймете меня, если присвоите сказанному ка¬кую-нибудь интонацию, которой в моих словах не содержится. Не только ни в чем не виноваты Вы и Вас ничего из сообщенного не касается, но, наоборот, я должен у Вас просить извиненья, что посвящаю Вас в такие подробности, ибо такая нескромность бестактна» (там же. С. 209). 2 «Изд-во писателей в Ленинграде» 2 авг. 1931 г. заключило договор с Пастернаком на первый том собр. соч. Была представлена рукопись объемом 3000 стих, строк. Договор был следствием предложения Горького напечатать серию избранных поэтов, от Державина до Блока и Пастернака. Из серии были исключены Пушкин, Лермонтов, Блок и Пастернак с тем, чтобы выпу¬стить этих поэтов полными собраниями в том же издательстве (см. письмо № 601). Пастернак обратился к Горькому: «Сейчас Культпроп ЦК в общем порядке (то есть не в отношении меня одного) предложил Ленинградскому издательству писателей отказаться от моего собранья» (3 марта 1933). 3 «Изд-ву писателей в Ленинграде» (Невский пр., 13) удалось отсто¬ять уже набранный первый том собр. соч. и издать его как «Стихотворе¬ния в одном томе» (1933). 4 Имеется в виду сборник прозы, в который должны были войти «Ох¬ранная грамота», «Повесть», «Апеллесова черта», «Детство Люверс» и «Воз¬душные пути». После исключения «Охранной грамоты» сб. «Воздушные пути» вышел в свет в ГИХЛе в 1933 г. 5 Расторжение договора на издание собр. соч. отразилось на работе над романом, который Пастернак не смог окончить (см. письмо Горькому № 664). 6 «Повесть» Пастернака была напечатана в «Новом мире» (1929, № 7). Журнал был послан Владимиру Андреевичу Фаворскому, который сотруд¬ничал в «Изд-ве писателей в Ленинграде», для иллюстрированного изда¬ния. «Повесть» вышла с иллюстрациями В. Конашевича в 1934 г. 7 Намерение издательства выпустить «Повесть» упиралось в требова¬ние скорейшего получения текста. Книга была сдана в набор 24 янв. 1934 г. 660. Г. Э. СОРОКИНУ 30 января 1933у Москва 30.1. 33 Дорогой Григорий Эммануилович! Я денег еще не получил, но не только в этом дело. Я знаю, что Вы и издательство ни в чем не виноваты, и привык за эти годы скорее, как чуду, удивляться исполнимости простых вещей, неже¬ли более естественной их неисполнимости. Но мне хотелось бы, чтобы, как я о Вас, знали и Вы обо мне, что только дотерпев до последней крайности обращаюсь я к по¬мощи телеграфа. Я не знаю, чтб из того, что я скажу ниже, находится в пределах осуществимости и какая часть осуществимого будет издательством выполнена, однако как ни велика сумма в полторы тысячи ежеме¬сячных, их едва хватает на меня и на семь моих иждивенцев. Как бы ни сложились обстоятельства, все равно, двухмесячное существова¬нье двух семей, в денежной оценке, выразится в трех тысячах с лиш¬ним, и в долговой ли форме или какой-нибудь другой, может быть в будущем на врачей, но они будут израсходованы. Любопытно, что вся эта масса денег ухлопывается, не считая воспитанья детей, почти на один стол, при таком многолюдстве довольно умеренный. Основную единицу этих расходов, постоянную и слишком мне известную, имел я в виду, когда, с Вашего согласия, определял циф¬ру ежемесячного фикса по договору. Я не про то говорю, что это — контракт, или Ваше слово должно быть свято, — ах, дорогой мой, ведь с того я и начал свое письмо, что все эти химеры, в длящемся этом сновидении бредовых наших условий, вероятно, неисполни¬мые, — а я на то напираю, что, назвав Вам свою цифру, я не мечту в ней выразил (о мебели или квартире, библиотеке или машине или путешествии), я не частичным ресурсом заручился (для «маневриро-ванья», так что ли, — на такие, как сейчас вот, случаи), я назвал Вам голую, периодически восстанавливающуюся необходимость, я на¬звал Вам три четверти своей надобности. Я для того пускаюсь во все эти унизительные признанья, чтобы Вы ко мне отнеслись серьезно. Когда я вскоре по возвращеньи в Москву усомнился в воз¬можности бесперебойных выплат в регулярные сроки, Вы мне эти сомненья рассеяли, сначала в письме, а потом, в продолженье двух месяцев, и на деле. Большое спасибо. Но теперь опять мне трудно поверить, чтобы выслав обещанную телеграммой тысячу (из ян-варских), издательство спустя две недели было способно перевес¬ти мне новых две (остаток январских с февральскими)? А как ни притязательны эти расчеты, только такая сумма соответствует моим потребностям и договором допущенным ожиданьям. Не ос¬тавляйте меня в неизвестности, ложным образом переоценивая, быть может, мои ресурсы, вот главная моя просьба. Сердечно благодарю Вас за милое письмо. Очень буду рад Вам, обязательно заходите. Звоните по телефону 1-71-64. Если меня не будет дома, попросите соседей (это их телефон) вызвать жену, Зи¬наиду Николаевну, и ей обязательно назовитесь по имени, она с Вами сговорится. Если будет время, ответьте, пожалуйста, и в от¬вете коснитесь стороны матерьяльно-деловой, прошу Вас. Креп¬ко жму Вашу руку. Ваш Б. Пастернак Впервые: Ежегодник ПД, 1979. Л, 1981. — Автограф (ИРЛИ, ф. 519, N9 507). 661. К. А. ФЕДИНУ 12 февраля!933, Москва 12. И. 33 Дорогой Константин Александрович! Крепко целую Вас. Вы должны знать, как я чту и люблю Вас (как самые скромные из Ваших поклонников), и верно догадывае¬тесь, как полон я был тревог о Вашем здоровье и постоянных мыс¬лей о Вас пока Вы были за границей1, — многочисленные общие зна¬комые по Вашем приезде вероятно надоели Вам моими приветами. И вот Вы меня предупредили своим драгоценным подарком и памятью2, — и мне ничуть не неловко, к такой совершенной ес¬тественности без малейшего принужденья располагает счастли¬вая и свободная преданность Вам. И знаете, в чем предупредили? Как Вы приехали, я все поры¬вался написать Вам письмо с короткою просьбой: что бы как-ни¬будь не случилось, что Вы приехали бы в Москву и мы бы не по¬видались. И в таких допущеньях я не Вас заподазривал и даже не самую свою судьбу, а только техническую сторону моего обихода, по которой такая вещь могла бы легко случиться, что Вы были бы в Москве и это знал весь город, а я бы не знал. И сейчас я к Вам с той же просьбой. Если бы Вы приехали, пода¬рите меня этим, — позвоните по тел. 1-71-64. Вам ответят соседи по квартире. Если они скажут, что меня нет дома, попросите к телефону мою жену, Зинаиду Николаевну, и скажите ей, кто Вы. У меня пред¬чувствие, что Ваш вызов уже содержится в круге сужденного мне сча-стья, что не может того случиться, чтобы Ваш голос меня не застал. Больше ничего не скажу, потому что слишком сильна надеж¬да на живую с Вами встречу, и никакими письмами ее не заме¬нить. Вы большой, редкий и чудесный, вроде того, книгу о ком подарили мне, т. е. из этой немногочисленной и отмирающей се¬мьи; Ваш приезд огромная радость; в добрый час, поздравляю Вас. Будьте здоровы. Любящий Вас Б. П. Москва. Волхонка 14, кв. 9. У Вас был адрес неправильный, и бандероль мне доставили лишь сегодня, с большим запозданьем. Впервые: «Волга», 1990, № 2. — Автограф (собр. Н. К. Фединой). 1С сентября 1931 г. до середины декабря 1932-го Федин лечился от туберкулеза в санаториях Швейцарии и Германии. 2 Вероятно, Федин подарил Пастернаку вышедший летом 3-й том своего собр. соч. — «Трансвааль. Повести и рассказы». М.-Л., 1932. 662. Н. А. КЛЮЕВУ 12 февраля 1933, Москва 12.11.33 Дорогой Николай Алексеевич! Благодарю Вас за большую радость, доставленную Вашими строками1. Ценю ее и дорожу Вашим приветом. Давно мечтал с Вами познакомиться и теперь при ближайшей возможности вос¬пользуюсь надеждой увидеть Вас, которую Вы мне подали. По¬звольте еще раз как-нибудь написать Вам, по миновании оргко-митетской недели2. Сердечно Вам признательный Б. Пастернак Впервые: «Быть знаменитым некрасиво...». Пастернаковские чтения. Вып. I. М., 1992. — Рукописная копия (ИРЛИ, ф. 79, оп. 4, ед. хр. 209). 1 Н. А. Клюев, недавно переселившийся в Москву, через своего дру¬га, художника А. Н. Яр-Кравченко, который писал портрет Пастернака для книги «Стихотворений в одном томе» и был «им весьма очарован», — за¬интересовался Пастернаком и выразил желание познакомиться с ним. «Пастернаку написал, а ответа еще нет...», — сообщал Клюев Кравченко в Ленинград 14 февр. 1933 (там же. С. 193). 2 Речь идет о втором пленуме Оргкомитета Союза писателей, кото¬рый проходил в середине февраля 1933 г. О встрече с Клюевым свидетельств не сохранилось. 663. Г. Э. СОРОКИНУ 18 февраля 1933, Москва Дорогой Григорий Эммануилович! Назовем однотомник: Собрание стихотворений в одном томе так мне кажется всего проще и лучше. Как понравилась Вам работа Кравченки?1 Он очень одарен¬ный художник, и одно удовольствие было наблюдать его работу. К сожаленью, я неважно позировал ему, т. е. принял неудачную позу, напряженье которой отозвалось на лице: выраженье лица часто менялось и при легком утомленьи уже становилось неесте¬ственным. Короче говоря, если работа не так удачна, то виноват не автор, а модель. Мне интересно, что Вы скажете о голове: са¬мому мне судить трудно, я за ее созданьем следил шаг за шагом и привыкал постепенно, так что свежести и непосредственности в сужденьи о ней у меня нет. Спасибо Вам и главным образом Елене Михайловне2, что на¬правили Анатолия Никифоровича ко мне: знакомство это доста¬вило мне большую радость. Сердечный Вам и всем друзьям привет. Крепко жму Вашу руку. Ваш Б. Пастернак Григорий Эммануилович, если это не составит трудности, распорядитесь, пожалуйста, перевести мне деньги как в прошлый месяц. Впервые: Ежегодник ПД, 1979. Л., 1981. — Автограф (ИРЛИ, ф. 519, № 507). Датируется по почтовому штемпелю. 1 Портрет Пастернака, выполненный Яр-Кравченко, воспроизведен на фронтисписе «Стихотворений в одном томе». 2 Елена Михайловна Тагер — одна из учредителей «Изд-ва писателей в Ленинграде». 664. А. М. ГОРЬКОМУ 4 марта 1933, Москва 4. III. 33 Дорогой Алексей Максимович! Ну как решиться мне обеспокоить Вас? А между тем может быть у Вас явится охота и возможность помочь мне. И, говоря правду, одни Вы в силах это сделать. Вот в чем дело. Сейчас Культпроп ЦК в общем порядке (т. е. не в отноше¬нии меня одного) предложил Ленинградскому издательству пи¬сателей отказаться от моего собранья. Кроме того, случилась у меня другая неприятность. С 29-го года собирал Гихл (он еще ЗиФом тогда был) мою прозу, и на днях должен был выпустить. Внушили издательству, чтобы предложило само оно мне отка¬заться от «Охранной грамоты», входящей в сборник, под тем предлогом, что «Охр<анная> гр<амота>» неодобрительно была принята писательской средой и будет не по-товарищески с моей стороны пренебрегать этим неодобреньем1. Но тут ничего, оче¬видно, не поделать: руководство Гихла само истощило все воз¬можности в склоненьи влиятельных виновников запрещенья в мою пользу, и ничего не добилось, а я и подавно. Да и поздно что-нибудь предпринимать. 9 листов, вместо 14-ти уже отпеча¬таны и их брошюруют. Больно мне это, главным образом, тем, что «Охр<анная> гр<амота>» показывала бы лицо автора. Из нее всякому было бы видно, что он не обожествляет внешней фор¬мы, как таковой, потому что все время говорит о внутренней, что он не оскаруальдствует, что считает он горем, а не достойным подражанья «фрагментаризмом» незаконченную отрывочность всего остального, за вычетом одной «Охр<анной> гр<амоты>», матерьяла сборника. А теперь ко всем этим вредным недоразу¬меньям будет достаточный повод. Мне не на что жаловаться, Алексей Максимович, — в ник¬чемности и несостоятельности всего мною сделанного я убежден горячее и глубже, чем это звучит в холодных и довольно еще снис¬ходительных намеках критики или предполагается в сферах, куда мне нет доступа отчасти и потому, что меня туда не тянет. Еще менее могу я жаловаться на недостаток чьей-нибудь сим¬патии: доброй воли поддержать меня кругом так незаслуженно много, что не будучи ни большим писателем, ни драматургом, я при помощи одного расположенья издательств довольно сносно держусь в нынешней необходимости моей зарабатывать на два дома при 7-ми иждивенцах, среди невозможных современных трудностей. На это ведь требуются тысячи сейчас, и со стыдом должен признаться, что я их получаю на веру2. Ерунду я эту выва¬ливаю Вам, чтобы поскорее перейти к делу, и Вы меня простите. Я долго не мог работать, Алексей Максимович, потому что работою считаю прозу и все она у меня не выходила. Как только округлялось начало какое-нибудь задуманной вещи, я в силу ма-терьяльных обстоятельств (не обязательно плачевных, но всегда, все же, — реальных) его печатал. Вот отчего все обрывки какие-то у меня, и не на что оглянуться. Я давно, все последние годы меч¬тал о такой прозе, которая, как крышка бы на ящик, легла на все неоконченное и досказала бы все фабулы мои и судьбы. И вот совсем недавно, месяц или два, как засел я за эту рабо¬ту, и мне верится в нее, и очень хочется работать3. На ближайший месяц мне и незачем ее оставлять, — пока что, можно. Но мне дол¬го придется писать ее, не в смысле вынашиванья или работы над стилем, а в отношеньи самой фабулы; она очень разбросанная и развивается по мере самого исполненья; дополненья приходится все время вносить промеж сказанного, они все время возвращают назад, а не прирастают к концу записанного, замысел уясняется (пока для меня самого) не в одну длину, но как-то идет в распор, поперечными складками. Короче говоря, по счастью (для вещи), ее нельзя публиковать частями, пока она не будет вся написана, а писать ее придется не меньше года. И еще одно обстоятельство, того хуже: по исполне¬ны! ее (а не до того) придется поездить по местам (или участкам жизни, что ли), в нее вовлеченным. Словом, это дело долгое. И большим, уже сказавшимся для меня счастьем было то, что начал я далекую эту затею в нетрону¬той еще иллюзии того, что собранье мое будет выпускаться, — оно меня на этот срок или хотя бы на полсрока обеспечивало. Алексей Максимович, нельзя ли будет сделать для меня ис¬ключенья, из тех, что ли соображений, что разнотомного собра¬нья у меня еще не было, что (формально) первое оно у меня? Го¬ворю — формально, потому что арифметически, оно, конечно, собирается частью из уже ранее выпущенного, частью из переиз¬даваемого. Однако ряду товарищей, то же обстоятельство не помешало выходить собраньями — я не знаю, кому точно, но, например, Асееву и Жарову — кажется мне, но может быть я ошибаюсь. Да и не в том дело. Алексей Максимович, я намеренно ограничиваюсь лишь просьбой этой4. Я хотел Вас очень видеть истекшею весной и здо¬рово надоедал П<етру> П<етровичу>5, но ничего не вышло. От души желаю Вам всего лучшего. Ваш Б. Пастернак Москва 19 Волхонка 14 кв. 9. Впервые: ИОЛЯ. Т. 45,1986, № 3. — Автограф (Архив Горького, КГ-П 56. 12. 16). 10 мотивах изъятия «Охранной грамоты» из переиздания см. письмо №667. 2 Договор на собр. соч. обуславливал ежемесячные гонорарные выплаты. 3 Продолжение романа, первой частью которого была «Повесть», 1929. 4 Горький отвечал, что займется этим после своего возвращения из Италии в СССР в мае 1933 г. Пастернак письмом 8 апр. 1933 благодарил его: «Дорогой Алексей Максимович. Горячо благодарю Вас за ответ. За¬паздываю благодарностью, потому что был нездоров. Разумеется, терпит мое дело до Вашего приезда, да и тогда никакого спеху с ним не будет. Побеспокоил Вас под впечатлением нескольких неудач, и пожалел об этом, да поздно. Еще и еще раз простите и будьте здоровы. Ото всего сердца же¬лаю Вам всего лучшего. Ваш Б. Пастернак» (там же. С. 283). 5 Переписка с П. П. Крючковым летом 1931 г. касалась предложен¬ного Горьким и несостоявшегося издания немецкого перевода «Охранной грамоты» в Kieppenheuer Verlag. 665. РОДИТЕЛЯМ 5 марта 1933, Москва 5. III. 33 Дорогие мои папа и мама! Вы простите, что так давно не писал вам, как-то не выходи¬ло. Не знаю как исполнить мне твою просьбу насчет Анатолия Васильевича1, — страшно трудно, и душа не лежит. Перенесший удар и полуприговоренный к смерти человек, состарившийся, из¬менившийся, произносит публичную речь о драматургии перед писателями, речь полную ненависти и угроз, кровожадно-рево¬люционную, это почти что у края могилы. Я слушал с ужасом и непередаваемой жалостью к нему. Трудно мне будет к нему, да и болен он, говорят, опять. Ты, может быть, Шуру попросишь. Рано радовались вы собранью моему: его запретили2. Кроме того, запретили на днях 2-е изданье «Охранной грамоты», посвя¬щенной памяти Рильке. Хотя все эти неприятности ничтожны по сравненью с тем, как тут люди живут, я все же напишу Горькому, как ни тяжело мне и это3. Не в бровь, а в глаз попали слова в сп. пал. по нашему адресу. Горькая правда4. Как я часто тебе писал, иногда кажется мне, что я с ума со¬шел или тяжелый сон вижу. Паспортизация и меня коснется: она обеих женщин столкнет, доселе бывших вместе на моем иждиве-ньи и которых я одинаково поддерживаю5. Кроме того, у Зины тетка живет, которую наверное выселят и которой некуда девать¬ся. У Гаррика уже началась путаница. В страхе также соседи — Фришманы и Прасковья Петровна. С хлебными карточками мно¬го мучительных было передряг. А с писателями носятся. Что же делают простые люди? Сейчас, верно, станет невозможно переписываться: подозри¬тельность, верно, возрастет с обеих сторон. Вот почему я пишу открытее, чем когда-либо и прямо на тему, чтобы в будущем, если это письмо дойдет до вас и со мной ничего не случится, ограни¬читься одними обоюдосторонними осведомленьями о здоровье. Всей душой, как немногие, я желаю успеха любой попытке устроить человечество, наконец, по-человечески, и прежде все¬го, — так как все перенесенные у нас испытанья делались во имя этой цели, то — нашей. И одно и то же, как это ни покажется стран¬ным тебе, угнетает меня и у нас, и в вашем порядке. То, что это движенье не христианское, а националистическое, т. е. у него та же опасность скатиться к бестиализму факта, тот же отрыв от ве¬ковой и милостивой традиции, дышавшей превращеньями и пред-восхищеньями, а не одними констатациями слепого аффекта6. Это движенья парные, одного уровня, одно вызвано другим, и тем это все грустнее. Это правое и левое крылья одной матерьялистичес-кой ночи. На это письмо ответь мне извещеньем о его получке и о ва¬шем здоровье, и также сообщи, продолжать ли писать вам по-рус¬ски, или лучше по-немецки. В случае неудобства переписки по-прежнему, я для практики стал бы писать вам скверным ломаным французским языком. Читали ли Вы биографию Вагнера Gui de Pourtales'a. Прочтите. У меня много планов, страшно хочется работать, но все это не по дороге: — идеализм. Крепко вас целую. Ваш Боря Спасибо за вырезку. Всегда доходят. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Разговор идет о пересылке монографии А. В. Луначарскому. «На днях приедет домой Анатолий Васильевич, с которым я тут часто в этот раз встре¬чался. <...> Я ему показывал (и давал на дом) мою монографию <...> Анат. Вас. нашел — что вполне желательно и возможно, чтобы известное количество эк¬земпляров (я думал бы хоть 100 штук) должно бы быть приобретено Нарком-просом», — писал Л. О. Пастернак сыну И янв. 1933 (там же. С. 59-60). 2 Л. О. Пастернак узнал о готовящемся собр. соч. от Луначарского и его жены. «Между прочим: по их словам — предпринимается издание в пяти томах (?!) собрания твоих сочинений. <...> Я этому искренне посме¬ялся: "Какие пять томов?! — удивился я, — у него ведь несколько всего необъемистых книжек, мне известных?!"» (там же). 3 Письмо Горькому было начато накануне, 4 марта 1933, но, видимо еще не дописано. 4 Зашифрованную сокращениями ссылку на высказывание какого-то политика прочесть не удалось. 5 Особым указом была введена обязательная паспортизация населе¬ния, отказ в выдаче паспорта означал лишение прав и высылку из столиц. 6 В понимании Пастернака бестиализм факта, то есть ограничения, накладываемые данностью рождения (фашизм) или принадлежности к классу (коммунизм), противоречит христианской широте понимания жиз¬ни как духовного возрастания, превращения и предвосхищения нового ка¬чества. Пастернак писал об этом в письме № 654, отрицая поклонение факту, не признающему рост и преодоление данности. 666. Дж. РИВИ 6 марта 1933, Москва 6. III. 33 Глубокоуважаемый Георгий Данилович. Ответ на Ваше последнее письмо (от 20 янв. 33) очень долго пролежал у меня, и теперь не помню, отправил ли я его1. Сейчас убирал на столе у себя и не нашел среди бумаг. Может быть пись¬мо отправлено, а может быть и пропало. На всякий случай повто¬рю его содержанье. Я благодарил Вас за переводы и посвященье и сообщал Вам, что в начале зимы отправил Вам в Лондон (12, Philbeach Gardens, Kensington Ldn, S.W.5) большое письмо и эк¬земпляр «Охранной грамоты»2, с трудом добытый, и что тем более жаль, если это все затерялось, что другого экземпляра этой книги мне не достать. Готовилось второе изданье этой книги, но на днях ее запретили. Далее я советовал Вам обратиться к И. Г. Эренбургу. Если Вы его увидите, очень кланяйтесь ему. Великолепные фель¬етоны он в Известиях публикует, молодец3. — Очень жалко, что все так получилось. В последнее время я взялся за новую работу и очень занят, но не делом, а отвлеченья-ми, страшно трудная у нас жизнь, и все затрудняется. Напишите мне, пожалуйста, между прочим и то, отправил ли я Вам ответ. Любопытно мне, — совершенно не помню. Ваш Б. Пастернак Москва 19, Волхонка 14, кв. 9. Впервые: ЛН. Т. 93. — Автограф (Houghton Library, Harvard University). 1 Ответ на письмо Риви 20 янв. 1933 не сохранился, возможно, что Пастернак его не отправил. 2 Большое письмо, сопровождающее посылку «Охранной грамоты», было послано 20 нояб. 1932. 3 Возможно, имеются в виду статьи Эренбурга «Мысль в отставке» и «Мораль их морали» («Известия», 16 дек. 1932 и 2 марта 1933). 667. Г. Э. СОРОКИНУ 14 марта 1933, Москва 14. III. 33 Дорогой Григорий Эммануилович. В придачу к неприятности с собраньем у меня тут случилась новая: из Гихловского сборника предложили мне изъять «Охран¬ную грамоту» под тем предлогом, что вещь эта встретила у писате¬лей резкое осужденье1 и было бы неуваженьем к товарищеской сре¬де выпускать ее сызнова, — в такой форме делаются сейчас запре¬щены!. Руководство Гихла было на моей стороне, но ничего не мог¬ло поделать, и теперь проза выйдет без Охр<анной> Гр<амоты>2. В предотвращенье каких-нибудь новых и еще неведомых нео¬жиданностей я написал Горькому. Я не знаю, найдет ли он нуж¬ным ответить мне или что-нибудь сделать3, но я написал ему и про казус с собраньем, во всех подробностях, т. е. как про случай из целого ряда, а не единичный. Притязательную эту попытку я сде¬лал ради поглотившей меня в последние дни работы, от которой, может быть, будет когда-нибудь какой-нибудь прок, если ей от¬даться целиком и главное, надолго. Когда б не это, желанье отсто¬ять собранье было бы некрасивейшей претензией, от которой, ве-роятно, совесть бы меня удержала. Но А<лексей> М<аксимович>, наверное, не ответит мне: когда он тут был, я как-то не попадал на его собранья. Что слышно об однотомнике, скоро ли он выйдет?4 Всего Вам наилучшего. Если будет желанье черкнуть, сообщите о Федине и об Ахматовой. Как и что они? Всем друзьям самый сердечный привет. Ваш Б. Пастернак Впервые: Ежегодник ПД, 1979. Л., 1981. — Автограф (ИРЛИ, ф. 519, № 507). 1 В «Литературной газете» (18 дек. 1931) под общей рубрикой «Ис¬кусство социализма и буржуазное реставраторство» «Охранная грамота» вместе с романами «Сумасшедший корабль» О. Форш и «Художник неиз¬вестен» В. Каверина была осуждена как «попытка буржуазного реставра¬торства в искусстве, апологетика буржуазного искусства». В напечатан¬ной там же под этой рубрикой статье А. К. Тарасенкова «Охранная грамо¬та идеализма» творческий метод Пастернака определялся как субъектив¬но-идеалистический, были осуждены художественные симпатии автора (Скрябин, Рильке, Андрей Белый, Блок) и «косность непреодоленной бур¬жуазной интеллигентности». В целом «Охранная грамота» была истолко¬вана как «уход в идеалистическое созерцательство, аполитизм, сопряжен¬ный в своем объективном развитии с уходом от пролетариата в стан его прямых врагов». См. также статью Р. Миллер-Будницкой «О „философии иcкyccтвa,, Б. Пастернака и Р. М. Рильке» («Звезда», 1932, № 5). 2 Имеется в виду сб. «Воздушные пути», ГИХЛ, 1933. 3 См. коммент. к письму № 664. 4 Сб. «Стихотворения в одном томе» был подписан к печати 15 янв. 1933. 668. Г. Э. СОРОКИНУ 21 апреля 1933, Москва 21. IV. 33 Дорогой Григорий Эммануилович! Кравченко передал мне привет от Вас и Ваши извиненья, что не ответили мне. Если у Вас недосуг, не торопитесь писать мне, — подожду. Деньги получил, — большое спасибо. Но опять, как уже как-то раз при большой задержке, поставлен в угнетающую меня необходимость просить новых. Ну да теперь не Вас придется об этом беспокоить, и как жаль, что не Вас. С величайшим сожале¬ньем узнал о перемене в руководстве издательством1. Как ужасно это всегда у нас: чуть что-нибудь наладится и — хлоп: точно ус¬пешность дела кому глаза мозолит. Нового заведующего я не знаю и почему-то опасаюсь, что новизны ради и в целях контраста он все плюсы в обыкновеньях издательства сменит на минусы, и в частностях, касающихся меня, найдет, что я был избалован чрезмерным дружелюбьем, которое для выпуклости надо перебить недружелюбьем. Впрочем, не зная его, ничего не могу сказать. Но Вы ему что-нибудь обо мне на-шепните. К Вам же у меня просьба. Мне бы очень хотелось Блока иметь, а также получить оба томика Петрова-Водкина2. Не будет ли ка¬кой оказии? Стенич3 сюда часто ездит и нам очень нравится. Большой радостью была для меня книжка Спасского4. Про¬сто в глаза бросается, до чего поэтически-содержательная это поэзия: серьезная, существенная. Я у него в большом долгу. Хо¬телось ему написать, но я так хвалил всем книжку, что теперь ума не приложу, кому из своих гостей позволил взять ее на про-чтенье. А другое поздравленье (с прибавленьем) хотел соеди¬нить с первым. Воображаю, что он обо мне думает! Все это Вам не для передачи, и даже с просьбой не передавать, — я ему сам напишу5. В середине зимы немного работал, но работы ни к каким по¬ложительным результатам не привел. Бросил ее с месяц. Тут со знакомыми всякие напасти: мужей судят и ссылают, а женам с деть¬ми паспортов не выдают: вот и хлопочу6. Дорогой Григорий Эммануилович, спасибо Вам большое за все. Пусть предупредят меня из издательства, если предвидятся какие-нибудь измененья в моих с ним взаимоотношеньях и их порядке. Зое Александровне7 привет. Очень бы она или Вы меня обязали, если бы сообщили, с кем мне сноситься по деловым воп¬росам. Текст «Повести» на днях, теперь уже самых ближайших, при¬шлю8. Крепко жму Вашу руку. Преданный Вам Б. Пастернак Впервые: Ежегодник ПД, 1979. Л., 1981. — Автограф (ИРЛИ, ф. 519, № 507). 1 Никакой «перемены в руководстве» не произошло, Сорокин по-прежнему оставался на той же должности зав. худож. редакцией. 2 К весне 1933 г. в «Изд-ве писателей в Ленинграде» вышли первые четыре тома (стихотворения) и седьмой (переводы) собр. соч. Блока, под¬готовленные Р. В. Ивановым-Разумником. Также были изданы две авто¬биографические книги К. С. Петрова-Водкина: «Хлыновск. Моя повесть» (1930) и «Пространство Эвклида. Моя повесть. Ч. 2.» (1932). 3 Валентин Осипович Стенин. 4 Речь идет о книге стихов Сергея Спасского «Да» («Изд-во писателей в Ленинграде», 1933). 5 См. письмо № 670. 6 Речь идет о двоюродном брате Г. Г. Нейгауза Викторе Феликсовиче Анастасьеве (Блуменфельде), который был арестован, а его жене Анне Робертовне Грейгер с дочерью было отказано в получении паспорта и уг¬рожала высылка из Москвы. Пастернак у Я. С. Агранова добился для них отсрочки. 7 3. А. Никитина. 8 В письме 19 янв. 1933 Пастернак обещал Сорокину скорейшую вы¬сылку текста «Повести» для иллюстрированного издания. 669. С. Н. ДУРЫЛИНУ 25 апреля 1933, Москва Дорогой мой Сережа! Простите, простите, простите! Какой свиньей я себя выка¬зал! Вам надо было ответить немедленно, — и сейчас полтора тому месяца! Правда, Веру Клавдиевну1 я тогда попросил Вас успоко¬ить. Постоянные заботы (несчастье со знакомыми) отвлекли меня тогда и до сего дня это продолжалось2. В письме своем о Вашей работе, упомянул в еще одну лишнюю Вам заслугу, о Вашем со¬вершенном неведении о шагах моих, о Вашей неслыханной скром¬ности и нетребовательности, о самочинности неуклюжей моей попытки быть Вам в помощь3. На днях зайду в «Литературное наследие» и тогда Вам напи¬шу4. Когда Горький приедет, постараюсь повидаться с ним. И к Вам приеду, вот увидите. Простите же меня. Ваш Боря Будьте здоровы. Впервые. — Автограф (Музей С. Н. Дурылина в Болшеве; альбом). Датируется по стихотворению В. К. Звягинцевой С. Н. Дурылину. 1 В. К. Звягинцеву. 2 См. письмо Г. Э. Сорокину № 668 и коммент. 6 к нему. 3 Письмо Пастернака неизвестно. 4 С. Н. Дурылин писал тогда большую работу «Русские писатели у Гёте в Веймаре». Вероятно, он посылал ее Пастернаку и в несохранившемся письме Пастернак сообщал о своем желании помочь с ее изданием. Была опубликована в ЛН (М, 1932. Т. 4-6). 670. С. Д. и С. Г. СПАССКИМ 30 апреля 1933, Москва 30. IV. 33 Не знаю, передавали ли Вам в свое время наши приветы и поздравления, дорогие Сергей Дмитриевич и Софья Гитманов-на, но если даже и верить Стеничу, что он это сделал, то все же удивительно и как-то грустно, что я так много думал о Вас обоих и так часто говорил с другими о книжке Сергея Дмитриевича1, Вас же самих оставил без знака об этих разговорах: Вы вправе попенять мне и были вправе даже разочароваться во мне как в друге, — мне нечем отстранить этот упрек. Я готов принять его, потому что мне есть куда его поместить; среди невеселого запус¬тенья этого года места для таких ощущений много — нашлось бы и для него. А лучше, если бы вместо всего этого Вы бы меня простили. Так или иначе двойное мое поздравление2 обращено к Вам обоим, и Софья Гитмановна, я и с книгою поздравляю Вас. Самым радостным, Сергей Дмитриевич, будет для Вас и боль¬ше всего Вам скажет мое первое впечатленье, когда я только вскрыл посылку и пробежал содержимое почти невнимательны¬ми глазами. Как ни мало читаю я современных поэтов, все же печатает стихи «Лит. газета», печатают и другие журналы, есть имена и кни¬ги, из которых никого я не назову прямее, потому что, тяготясь неопределенно-альтруистическим к ним отношеньем, хотел бы найти облегченье в определенно дурном, но не нахожу даже и его, так все это — «на уровне», так безнадежно; не буду вдаваться в подробности, хочу сказать: в фоне недостатка не имеется, есть фон. На него-то и легли Ваши страницы. Они выделились на нем значимостью каждого Вашего слова, т. е. тем авторитетом удачи, или зрелого развития, без которого поэзия недвусмысленно-существенная невозможна. Лишь на ка¬кой-то высоте может она себе позволить последнюю и широчай¬шую метафору самоуподобленья простому человеку, пользующе¬муся языком как естественным средством общенья. Только на этой вершине удается ей этот распространеннейший до последней воз¬душности (и уже — драматический) образ, который она оставляет не обнесенным рамою частного метафоризма, потому что он дол¬жен сдерживаться (если не распадается) метафоризмом энергии, его пропитавшей. Тогда только и значат все слова и самая серость их точного смысла становится музыкой. Это — предел. Он мыслим только в идее. С реальным дости¬женьем его никто никого никогда не поздравлял. Но направленье к этой высоте Вы избрали своим тоном, за¬дачею, жанром — своим делом. И это очень крупно и редкостно. И если лучше всех страниц книги стр. 32, 33 и 533, то это очень хорошо, так и должно быть: это естественно. Это естественно и в Вашем случае, приближенном к пределу, это значит и музыкаль¬но (музыкой значенья) и образно, потому что естественно. Это естественно, что как ни живы лес вокруг строительства (стр. 14), ощущенье тишины и двигательной отдачи (стр. 16 и 17), как ни прекрасна страница 21 (и 22), вся, с начала до конца4, и пр. и пр. — поэзия скучнее говорит о трудностях ее жизни, чем о природе. И нужно еще сказать спасибо, что она это у Вас делает так просто и достойно. Но все это — она, поэзия. И это главное. Слышал однажды на вечере Павла Васильева5. Большое да¬рованье с несомненно большим будущим. Прочел превосходную книгу Шторма «Труды и дни Михаила Ломоносова»6. А у меня ничего не выходит, и остается только завидовать молодым и счастливейшим. Вам в том числе. Как Ваша работа? Напишите, не считаясь с неслыханным моим промедленьем. Как здоровье С<офьи> Г<итмановны> и дочери? Обнимаю Вас. Ваш Б. П. Впервые: «Вопросы литературы», 1969, №9.- Автограф (собр. В. С. Спасской). 1 Книга стихов С. Спасского «Да» (Л., 1933). В сб. два стих, посвяще¬ны Б. Пастернаку: «Поэту» («Подвластен улиц чертежу...») и «Дорогой мой, вот проходят...». 2 Двойное поздравление — поздравление также с рождением дочери Вероники. 3 Имеются в виду стихи: «День обнесли темных сосен перила...», «Озе¬ро длинное блюдо. Платок...», «В зной, будто в спирт, погружены долины...». 4 Отмечены стихи: «Когда возникает завод...», «Баллада об электро¬станции», «Говорит безработный». 5 Вечер Павла Васильева проходил в редакции «Нового мира» 3 апр. 1933 г.; Пастернак выступал на нем в защиту Васильева, от которого дру¬гие участники обсуждения требовали «коренной перестройки». Пастер¬нак спорил с этим положением: «Если писателю необходимо органически переделать себя, то горе нашей поэзии, горе нашей литературе», — и до¬бавлял, «что самое главное у поэта — это его стержень, что крестьянский поэт будет сам перестраиваться, самотеком» («Новый мир», 1934, № 6. С. 218-225). В 1956 г. Пастернак писал о Васильеве: «У него было то яр¬кое, стремительное и счастливое воображение, без которого не бывает большой поэзии и примеров которого в такой мере я уже больше не встре¬чал ни у кого за все истекшие после его смерти годы» (т. V наст, собр.: «В начале тридцатых годов...»). 6 Георгий Шторм. «Труды и дни Михаила Ломоносова. Обозрение в 9-ти главах в иллюминациях». М., 1932. 671. Л. О. ПАСТЕРНАКУ 8-14 мая 1933, Москва 8.V.33 Дорогой папа, с нетерпением жду закрытого письма, которое ты мне обе¬щал. Дорогие мои, следуйте своим собственным намерениям, не приспосабливайтесь к нашим опасениям: пишите открыто, в соответствии со своими чувствами о настроениях, планах, де¬лах, здоровье, также и о Фединых. Занимает ли он по-прежне¬му свою должность?1 Тетя Ася обеспокоена вашим молчани¬ем, я ее успокою за вас. Желание видеть вас у себя соединено с надеждой, что ваше присутствие сможет устроить мои семей¬ные дела и примирить противоположные стороны. Ты конеч¬но догадываешься о великолепном приеме (более утомитель¬ном, чем приятном), который тебе устроит правительство. Во всех случаях прежде, чем принимать какое-нибудь решение, учтите возрастающие трудности здешней жизни, отсутствие привычки к которым заставит вас вдвойне почувствовать (их странность)2. 14. V. Это письмо пролежало неделю, а сейчас я получил то закрытое твое письмо, которого ждал. И так как ты пишешь по-русски, то и тебе отвечу так же. Да, дела! Если бы на лето вы приехали сюда, то, разумеется, ни один из тех вопросов, которые у тебя возникают по отношенью к Феде3, относительно меня бы не мог возникнуть. Не только по¬тому, что я сын, а потому, что хотя в сумме у меня и семь ижди¬венцев, меня это никогда не тяготит морально. Тем естествен¬нее и радостнее было бы, если бы мне пришлось заботиться о вас. И, разумеется, если у тебя есть колебанья, то они, вероят¬но, не вызваны неуверенностью во мне, а скорее концом фран¬цузской части письма4. Легко представляю себе, как тебя должно тянуть на портрет¬ную выставку в Париж5. Меня давно, и это без всякой диплома¬тии, стала притягивать сверходаренная человечность мужествен¬ной французской культуры, шествующей как воздух и свет через все неудобства настоящей, неурезанной действительности, и мне очень жаль, что я не только не знаю французского языка так, как хотел бы, а почти и вовсе его не знаю. Да, глупо это все до чрезвы¬чайности, и может быть, лишь приближенье к какой-то равнодей¬ствующей все потом поправит. На лето мы остаемся в городе, хотя сейчас гораздо интерес¬нее, как устроитесь на лето именно вы. Я представляю себе, как все это циклопически трудно. Большое тебе спасибо за письмо. Прости, что пишу второпях и неполно. В дальнейшем хотел бы писать, руководствуясь ваши¬ми указаньями, про то, что вам будет интересно и о чем вы меня спросите. Ваш Боря Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1Ф. К. Пастернак был одним из директоров Баварского банка. 2 Начало письма до этого места написано по-французски и дается в переводе. Французский язык, к которому прибегает Пастернак, он объясняет в письме Фрейденбергам 1 июня 1933: «Переписываться, во всяком случае, стало труднее. И так противно было по-немецки пробо¬вать писать, что обратился к французскому языку, хотя знаю его пло¬хо» (Переписка с О. Фрейденберг. С. 148). С первых месяцев после при¬хода нацистов к власти и официальных заявлений о дискриминации евреев Пастернаки подымают вопрос о необходимости возвращения в Россию. 3 Пастернак сознательно говорит о короткой поездке родителей в Москву на лето. Чувство неудобства по отношению к поддержке со сто¬роны Ф. К. Пастернака объяснялось, кроме всего, тем, что на нем лежала забота о своих собственных братьях и сестрах в Австрии. 4 То есть вопросами о трудности здешней жизни. 5 Пастернак переводит в реальность «дипломатический» намек отца о его «тяге» в Париж. 672. Г. Э. СОРОКИНУ 17 мая 1933, Москва 17.V.33 Дорогой Григорий Эммануилович! Горячо благодарю Вас за большое письмо и столь же горячо — за однотомник1. Ну, заслуживаю ли я всего этого: внешнего вида, сорта бума¬ги, типографской красоты и опрятности! И кто будет покупать эту, далеко недостаточно изнутри (глубиной содержанья) оправданную драгоценность?2 Замечательно воспроизведен портрет. А главное. Так как лучшим, что я за всю свою жизнь сделал, была «Сестра моя жизнь», то путем какой-то идиосинкразии у меня общее ощу¬щенье ее духа (ну наподобье почерка, что ли) связалось с типографскими особенностями ее вида (особенно во 2-м изда¬нии «Двух книг»)3. И характер этот (шрифт, продолговатый фор¬мат и пр.) соблюден так удивительно в однотомнике, что у меня такое чувство, будто я собран вокруг лучшего и счастливейшего своего. Или скажу еще прямее: существо «Сестры моей жизни» как-то просто-таки колдовски выражал внешний вид ее оглавленья: у оглавленья этого какой-то живой образ был, ближе неопредели¬мый, бахчисарайской какой-то решетки со струнными шпалера¬ми для вьющихся побегов — или еще более расплывчатого како¬го-то вздора, частого, сетчатого, таинственного и безмолвного, с большим летним светом в глубине4. — И вот форма такого оглав¬ленья получилась у всего однотомника. Весь я, все множество сла¬бейших и скучнейших вещей пропущено сквозь оглавленье Сестры моей жизни. Для превращенья этого сам я никаких оснований не подал, оно тоже — незаслуженная типографская случайность, но — счастливая, жизненосная и чудесная. Да, — но, повторяю, — кто будет это покупать? Особенно по выходе избранных в Федерации?5 Теперь лягу и я в книжные зале¬жи, дождался, и поделом, своего часа. Книга издана замечатель¬но, с неподобающей мне торжественностью, но это конец мой, если не навсегда, то надолго. И действительно. Нельзя ведь в самом деле целый год ввось¬мером жить одними комбинациями переизданий, при такой бед¬ности багажа, подлежащего переизданью. А мне опять деньги нужны! 6-го получил 950 р., сердечно бла¬годарю Вас. И опять их нет. Известите меня, прошу Вас проникно¬венно, — в каком состоянии наши расчеты? Сообщите мне это так же ясно и исчерпывающе, как сделали это, когда я был у Вас в Ле¬нинграде, помните? Вы затребовали тогда несколько справок, взгля¬нули и сказали. Очень, очень прошу Вас. И денег, если можно. И нужна ли Вам «Повесть»? Теперь я могу ее выслать. Вышло ли что-нибудь с Фаворским или он отказался?6 Глупо, конечно, спрашивать, живя тут в Москве, Вас в Ленинграде, но — такова сутолока обихода. Но Вы — удивительный и слов нет Вам в похвалу и благодар¬ность. У меня было готово письмо к Вам, и запечатано было, ког¬да пришло Ваше и лишило мое смысла. И мое кончалось так: — и Державина, пожалуйста, очень, очень прошу Вас!7 И вот Вы сами о нем вспомнили и пообещали! Еще раз от души благодарю Вас. Ужасно хочется пожить еще и поработать. И только на днях взялся за брошенное зимой8. И так на волоске все, если бы Вы знали! Спугнут, оторвут от дела, и кончено, на месяцы. Ведь все это гибель (однотомник, положенье дел и пр.), а? Крепко, крепко жму Вашу руку. Преданный Вам Б. И Впервые: Ежегодник ПД, 1979. Л., 1981. — Автограф (ИРЛИ, ф. 519, № 507). 1 «Стихотворения в одном томе», вышедшие в свет в мае 1933 г. 2 Цена книги — 14 рублей. В письме 2 июня 1933 Пастернак снова волнуется дороговизной книги: «Если будет время, черкните <...>, когда у Вас будут данные: велики ли признаки нерасходимости очень дорогого однотомника, судьба которого, верно, составится из: 1) высокой стоимос¬ти книги, 2) факта появленья нескольких моих книг в конце прошлого года и 3) того, наконец, факта, что и книги, всякие книги, начали поку¬пать умереннее, чем было раньше, в силу общего безденежья. На дорого¬визну однотомника жалуются, но это тем менее должно звучать упреком для Вас, что скорее я готов, наоборот, к Вашему с этой стороны упреку, так как знаю, какою тяжестью должен был лечь мой гонорар на калькуля¬цию изданья, и полон страха, не делаю ли им прорыва Вам и издатель¬ству» (там же. С. 219). 3 Борис Пастернак. Две книги. Стихи. Изд. 2-е. М.-Л., ГИЗ, 1930. 4 Речь идет о виде, который имеет оглавление книги, композиция которой представляет собой чередование циклов, больших и малых, пере¬биваемых более крупными отделами, первонач. называвшихся главами. 5 Борис Пастернак. Избранные стихи. М, «Федерация», 1933. Цена книги — 6 рублей. 6 Имеется в виду отдельное издание «Повести», намеченное в «Изд-ве писателей в Ленинграде». Иллюстрации к нему было предложено делать В. А Фаворскому (см. письмо № 659). Книгу иллюстрировал В. Конашевич. 7 Это был первый выпуск большой серии «Библиотеки поэта», пред¬варявшийся статьей Горького «О "Библиотеке поэта"». Гавриил Державин. Стихотворения. Редакция и примеч. Гр. Гуковского. Вступит, статья И. А. Виноградова. «Изд-во писателей в Ленинграде», 1933. В письме 2 июня Пастернак пишет в ответ на присылку книги: «Благодарю Вас так¬же за Державина. Какое замечательное, нет, — какое гениальное изданье! Ведь Вас и издательство премировать надо! А над Вами начальников на¬значают» (там же. С. 219). Пастернак входил в редколлегию «Библиотеки поэта», в архиве зав. ред. Сорокина сохранилось письмо Пастернака с пред¬ложением, чтобы литературовед Иосиф Романович Эйгес сделал «для биб¬лиотеки Жуковского (редакцию, а также и статью и все прочее)... Он в раз¬ное время работал над Жуковским, печатал работы и читал доклады, пря¬мые и косвенные на свою тему (Блок и Жуковский, влияния Жуковского в русской поэзии и др.). Его работы одобряли Сакулин, Вяч. Иванов и М. Гершензон, их, кажется, знает Борис Михайлович Эйхенбаум». Пред¬ложение Пастернака не было принято. Жуковский в «Библиотеке поэта» был издан под ред., со вступ. статьей и примеч. Ц. С. Вольпе (в 1936 и 1939— 1940 гг.). В 1940 г. Пастернак запрашивал издательство о книгах этой се¬рии: «Мне хотелось бы иметь лучшее из "Библиотеки поэта", а сроки ее выхода я пропустил. Как это теперь сделать? Не помогло ли бы издатель¬ство мне каким-нибудь советом? Нет ли также списка выпущенного в обеих сериях? Б. Пастернак 4. XI. 40 г.» (РНБ, ф. 552, ед. хр. 94). 8 Имеется в виду продолжение работы над прозой, начатой в «Повести». 673. РОДИТЕЛЯМ 4—6 августа 1933, Москва 4. VIII. 33 Дорогая мама, из твоего нынешнего письма к Елизавете Ми¬хайловне1 заключаю я, что недавнее большое мое письмо ко всем вам, очевидно, не дошло. Жалко. Из него, между прочим, могли бы вы усмотреть, ка¬кою все затрудняющеюся задачей становится год от году переписка с западом, не по внешним каким-нибудь препятствиям, а по са¬мым непосредственным причинам, невинным. Растут дети, до десятилетий разрастается время разлуки, рас¬тут темы, самые элементы которых вам неизвестны, происходят перемены с лицами и обстоятельствами, оставшимися вам незна¬комыми и до их перемен. В пропавшем письме я, между прочим, рассказал кое-что о Женёнке. И о Жене большой. Письма жалко еще и потому, что в нем меньше было хандры, чем обыкновенно. Вот и теперь передо мною большое, неделю назад начатое вам письмо. Не оканчивая его, посылаю вам взамен его это сокращенное. Тридцатого я был у Женички в санатории2. Там только раз в месяц разрешены свиданья с родителями, из соображений педа¬гогических. В день моего приезда посещенья не было, это было против правил, и я хотел ограничиться разговором с педагогич-кой, но Женя, которого я издали узнал в лесу и уже долго наблю¬дал, вдруг увидел меня. Таким образом мы увиделись. Но об этом после. Он все время очень скучал по Жене. По сообщенью одной ее знакомой, отдавшей свою дочь в тот же са¬наторий, противозаконно навестившей ее в середине июля и при этом видевшей Женю, тоска эта достигала таких тревожных форм, что сама эта знакомая потребовала, чтобы Женя к нему съездила, что та и сделала на следующий день. Но встретившая ее педагогичка упросила ее не показываться мальчику, ввиду неожиданного перелома, наметившегося у него, и нежелательности нарушать это успокоенье при самом возник-новеньи. Итак я видел Женичку, но провел с ним очень немного вре¬мени, полтора только часа, так как это было не в разрешенный день. Таковой будет послезавтра, шестого, когда к нему Женя и собирается. Мне всегда нож в сердце его веснушки. Откуда они у него та¬кие и зачем все это так? Тут даже какое-то запредельное, до конца невысказываемое «за что», которое меня всегда терзает до утери реальности, до душевного, если можно так сказать, головокруже-нья. Ну, допустим, велик мой грех — ну перед Женей, скажем, или перед Богом или судьбой что ли (ближе я не мог бы сказать, какой именно, но не теперешний, не грех разрыва, а прежний, — неглу-бокости, необязательности нашего брака). Но тогда ведь я должен был бы все это искупать. За что же это ребенку? А если бы вы знали, как он тонок и восприимчив, как (внутренне) он лучше многих! Но несомненно, это забрызганное крапинками личико, забрызганное до того, что этой сеткою ослабляется выразительность его глаз, столь глубоко говорящих, несомненно, это уже влияет и в будущем повлияет еще больше на его судьбу. Несомненно, что та же тусклая паутина, ко¬торая лежит на его хорошо вылепленном облике, опутывает уже и его отношенья с детьми и положенье в школе и пр. и пр. Все это, может быть, мои предположены!, тревожные, ревни¬во-больные. Мне они кажутся объективными. Но любые движенья, диктовавшиеся мне кругом подобных ощущений (сведенья ли вес¬нушек, более ли мужественного и грубого и не такого изолирован¬ного от детей воспитанья и пр.), всегда воспринимались Женей как черты мнительности, почему-то оскорблявшие ее и взрывавшие. Несогласия по этим пунктам, делавшие совершенно бесплод¬ным мое участие в судьбе Женечка и его воспитаньи отчасти, ведь и предрешили наш разрыв. (Но и тут я, может быть, ошибаюсь, может быть, я ограничивался паникерством и меланхолическими замечаньями без положительных указаний и реальных советов, что всегда раздражает; может быть, Женя была права, права, может быть, и сейчас, смотря на все легко и оптимистически.) Но мне кажется, что нигде с детьми у него нет настоящего ладу и, не к его выгоде. И тут дело не в вещах, на которые у вас обращают так много вниманья, потому что мальчиков и девочек его крови больше, чем достаточно, везде и в школе и в той же са-натории, а в противоречивости его собственных качеств, усилен¬ных и усложненных судьбой, примером и обстановкой, т. е. вос-питаньем. И опять-таки тут критиковать ничего не приходится: Женя большая матерьял не гнущийся. Стало быть, что-нибудь тут изменить можно было бы, если бы Женя был со мной. Я не буду перечислять преимуществ, которые принесло бы это ему, потому что вся их сумма, вероятно, все-таки отступила бы перед тем фак¬том, что плохая мать все же лучше хорошей мачехи. Итак, я видел его, и не показывая ему этого, внутренне пла¬кал. Это несомненно кусочек чего-то страшно моего; дико и не¬передаваемо дорогой мне; и в нем и вокруг него все не по-моему, не по-моему! Так я от него и возвращался. И мысленно к вам обращаясь по дороге, я спрашивал себя, откуда я взял все то иллюзорно хорошее, чем я наполнил свое последнее письмо к вам, теперь, по-видимо¬му, утраченное? Откуда я все это взял и как оно мне приснилось? И, разумеется, в этом состояньи я докатился до последних крайнос¬тей ипохондрии, и в особенности же потому, что при мне не было Зины с ее оздоровляющим влияньем (она в тот день дежурила в дет¬ской колонии на даче, где вместе с ее мальчиками находится также и Федя). И — кстати. Он себя чувствует очень хорошо и поправил¬ся, хотя первое время также не в пример прочим тосковал по дому, как и Женичка. То же, что ты, мама, подчеркиваешь, как никто вам не пишет, несправедливо в тоне своем. Они очень заняты, да и на¬писать по-настоящему пришлось бы писать томы. 6. VIII. 33 Вчера видел Ирину с Шурой. Они, как оказывается, тоже на¬писали вам недели три назад большое письмо. Таким образом, ус¬тановлено, что письма пропадают. Послали они его, как и я, на Лидин адрес3. Я это отсылаю без надежды, что оно дойдет. В утерянном письме я много писал о себе, но не на личные темы, а шире. Также говорил я там о Жене большой. Повторю главное. Женя хорошо справилась с прошлогодней печалью. Она сумела создать у себя на Тверском настоящий уют и собрала вокруг себя много друзей и знакомых, интересных и дос¬тойных из разных кругов общества. После этого отношенья и со мною могли стать на ту приветливую и дружескую ноту, о которой я так мечтал в разгаре наших потрясений. Оттуда, за мрачным по¬логом прошлого года, я ничего доброго не видел впереди. Теперь все это пришло, и в лучшем виде. Женино настоящее превзошло мои ожиданья. (Или я уже об этом вам писал?) Она сделала ощутительные успехи в рисованьи. Только теперь научилась она передавать живое сходство в рисунке, и в какой-то манере, очень по своему благородству особенной, хотя и робкой. Она перерисовала много военных из высшего командного соста¬ва (целую академию)4. Она так неплохо нарисовала Пильняка и Веру Инбер, что я сам предложил ей посидеть моделью для одно¬го из ее заказов, и сделала она меня не только лучше одного граве¬ра5, знакомого Павла Давидовича, рисовавшего меня в те же се¬ансы, но лучше всех, когда-либо рисовавших меня, за вычетом, разумеется, одного тебя, папа. Она в большой дружбе с Пильняком и Л. Книппером, ком¬позитором (племянником О. Л. Книппер-Чеховой, артистки Ху¬дожественного театра). Зимою вынужденная меркантильность моих забот и понят¬ная их устремленность в сторону Тверского бульвара иногда заде¬вала Зинино самолюбье. И, правда, дело доходило до очень не¬приятных моментов в дележке талонов в продовольственной книжке и пр. Легко себе представите, далее, как при голоде, недо¬статке квартир и пр. не свободен я бывал во всех своих проявле-ньях во время паспортизации, усиленья карточной системы, пе¬ресмотра семейно-иждивенческих, квартирных и иных бытовых норм истекшей зимы. Каждое новое такое установленье вновь и вновь связывало меня боязнью за прочность Жениной квартиры, устойчивость ее прав и т. д. До недавнего времени мы официально не были разведены. Частые размолвки (а я еще в такие минуты бываю нестерпи¬мо груб и резок) огорчали Зину и настраивали ее недоверчиво. Теперь мы с ней одни в квартире (дети в колонии6, а тетку она спровадила), и я вновь, как в самом начале, измерил ее редкую подлинность, как человека, женщины, невыработавшейся артис¬тки, работницы и союзницы. Глупо было бы писать о моих чув¬ствах к ней или обратно, скажу, что они уместны и естественны, т. е. оправданы и понятны. Недавно без всякого ущерба для Жени мы оформили наш раз¬вод, и на днях я распишусь (т. е. мы зарегистрируем наш брак) с Зиной. Недавно Генрих Густавович, отец мальчиков и ее первый муж, отболел ангиной, по своим следствиям и осложненьям оказавшей¬ся дифтеритом. Осложненья же обострились до степени полинев¬рита: в результате изъязвленья гортани он стал терять голос, а по¬том это перешло у него на конечности, которые полупарализова¬лись. Его вчера в карете скорой помощи отвезли в институт физи¬отерапии для длительного леченья. Эти случаи всегда затяжные и трудно излечимые. В особенности страшно это для пианиста, и мы о нем в большом беспокойстве. В конце августа я по всей вероятности уеду месяца на два, на три в Азербайджанскую часть Кавказа. Мне очень не хочется, пото¬му что с большим трудом я, наконец, уселся за работу и только-только к ней пристрастился. Кроме того, это будет не по-товарищески в отношении Зины, нарочно разделившей со мною лето в городе (так, может быть, она бы устроилась при детях на даче), чтобы мне лучше было работать. Но об этом я говорю только с вами, речь в этом на¬правлены! между нами не заводилась, такие упреки у ней и не за¬рождались. Однако, условья очень заманчивы в матерьяльном и во многих других смыслах. Кроме того, Кавказ есть Кавказ, а это будет Кавказ не знакомый мне, не грузинский, частью Шамилев (Шема¬ха, Горный Карабах, Ганджа и пр.). Я, наверное, поеду7. Любопытно вам будет для характеристики Жениных возмож¬ностей, т. е. знакомств и связей, что по этой командировке наши интересы столкнулись, — взаимно друг друга исключая только в моем пониманьи, а не в ее, потому что с ее принципиализмом и отрицаньем условностей она никакого неудобства в нашей совме¬стности в одной общей бригаде, как людей «только знакомых друг с другом» не усмотрела, а дело, значит в том, что до обращенья ко мне инициаторы экспедиции включили ее в состав едущих в ка¬честве рисовальщицы, по предложению Пильняка, члена брига¬ды. Разумеется, такая поездка была бы нонсенсом, незаслужен¬ной обидности которого для Зины не устранили бы никакие ком¬ментарии, вообще говоря неприличные, когда они не заменены самой жизнью. Например, моя дружба с Гарриком и быванье наше друг у друга и близость с его стариками — кажется естественной и в объяснениях не нуждается, потому что тон этот возник с самого начала и, так сказать, с кровью сердца был вырван у жизни. С Же¬ниной стороны это как-то не удалось, она для этого слишком пря¬ма и сурова и, например, Женечек не только не бывает на Волхон¬ке, но как-то за зиму закостенел в совершенном отрицании Вол¬хонки, — ожесточенье, в котором он не сам повинен и которое готовит ему совсем не нужные огорченья в будущем (в концепции моей жизни и искаженном представленьи своего места в ней). Но я в это перестал вмешиваться и самостоятельного Женина мира не критикую: может быть, она умнее меня. Я хотел бы, чтобы поехала она. Ей это принесло бы больше пользы. Но поеду, очевидно, я, а не Женя. Так можно писать без конца. Обнимаю вас всех. Ваш Боря Написали бы девочки Зине, когда меня не будет. Она будет скучать, а она — чудная. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1Е. М. Стеценко, по просьбе Р. И. Пастернак, регулярно писала в Бер¬лин о маленьком Жене. 2 Детский санаторий ЦКУБУ «Поречье» находился под Звенигоро¬дом. 3 Из соображений безопасности Ф. К. Пастернака письма из Моск¬вы в Мюнхен, по просьбе родителей, посылались на адрес Лидии. 4 Е. В. Пастернак получила заказ на серию портретов начальствую¬щего состава бронетанковых войск, которые были выставлены потом в военной академии. Предполагалось издание книги, но вскоре все коман¬диры один за другим были арестованы. 5 Зиновия Исааковича Горбовца. 6 Имеется в виду детский летний лагерь. 7 Пастернак отказался от поездки в Азербайджан, в экспедиции на Кавказ участвовала Евгения Владимировна. 674. 3. А. НИКИТИНОЙ 10 августа 1933, Москва 10. VIII. 33 Дорогая Зоя Александровна, моя телеграмма была адресова¬на не Вам, поэтому я не прошу у Вас за нее извиненья. Деньги были высланы до нее, — тем признательнее я за эту (бесспорно Вашу) заботливость1. Мне предложили поехать на 3 месяца с бригадою в Азербайд¬жан, я согласился, т. е., наверное, поеду. Если моя поездка состо¬ится (25. VIII)2, то перед отъездом я вынужден буду попросить у Вас денежного перевода в обеспеченье остающихся, о чем напи¬шу Вам дополнительно, и — на днях, потому что без этого не уеду, т. е. меня не отпустят. Бедный Заболоцкий, как его распатронили! Я читал поэму, она мне очень понравилась. Я не нашел в ней ничего одиозного, т. е. умышленно иронического. Половина обвинений зиждется на непониманьи его примитивизма, менее даже хлебниковского, не¬жели — ранних пушкинских поэм. Именно этот буколизм и взор-вал нашу передовую публику3. Хороший журнал «Звезда». В ней и дебютировать, если когда у меня откроются литературные способ¬ности. Сердечный привет. Ваш Б. П. Впервые: «Путь», 1995, N9 8. — Автограф (РГАЛИ, ф. 2533, on. 1, ед. хр. 321). 1 Благодарность за получение денег на этот раз обращена к Никити¬ной, поскольку Сорокин находился в Коктебеле, в отпуске. Следующее аналогичное письмо было отправлено ему по его возвращении: «Дорогой Григорий Эммануилович! С приездом. Последовательно получил от изда¬тельства в начале месяца тысячу, и сегодня еще 500 р. — большое спасибо. Передайте также благодарность 3. А. — это не без Вас обоих. Жить эту зиму буду еще строже, чем прошедшую. Это не письмо. Как-нибудь напишу по-человечески. Привет. Ваш Б. П.» (16 сент. 1933; Ежегодник ПД, 1979. Л., 1981. С. 220). 2 В Азербайджан Пастернак не поехал. 3 Речь идет о поэме Н. А. Заболоцкого «Торжество земледелия» («Звез¬да», 1933, N9 2-3), которая подверглась резкой критике в статьях В. В. Ер¬милова, О. М. Бескина, Е. Ф. Усиевич. 675. Л. О. ПАСТЕРНАКУ Начало октября 1933, Москва Дорогой папа. Получив недели три твое письмо, я тебе хотел ответить не¬медленно, но решил сначала показать письмо твое Шуре. Хотя Шура живет за ближним углом, но вот прошло больше двух не¬дель, пока я его увидел. Теперь я не понимаю, зачем мне нужно было Шуру, то есть к чему я все это поставил в связь. Девочки и мама правы в своих сомненьях: большинству все еще тут нелегко. Если бы в бытовом отношеньи это вас не косну¬лось, все равно от наблюдений вы бы не были избавлены даже и дома. С другой стороны права и Оля, имея в виду, главным обра¬зом, нравственную атмосферу. Неправильность твоих представле¬ний о здешней жизни сказывается уже в словах твоих о предвари¬тельных условьях. Если сборы и требуют продолжительной под¬готовки, то я не знаю, что пришлось бы подготовлять с нашей сто¬роны. Слова твои об официальном приглашении я, как мне ка¬жется, понял. Как только желанья ваши выяснятся с некоторой решительностью, ты меня об этом извести, и я так устрою, чтобы тебя вызвали. — Горячо всех вас благодарю за подарки, письма и карточки ко дню рожденья Женёнка1. Он провел этот день очень весело. В гостях, кроме Феди, был у него его школьный товарищ некий Стрелков, очень славный и смышленый мальчик. На днях мне пришлось сходить в Высшую прокуратуру Союза, хлопотать об одном родственнике Нейгауза2 в часы, когда Женичка ходит в школу и в ее районе. Он ходит теперь один, и я прошелся с ним удовольствия ради. Школа его на Патриарших прудах, на углу од¬ного из самых проститутских переулков, с подвалами, выбитыми мостовыми, тараканьими булочными, провалившимися дворами, хулиганьем, гармоньями и финками. Он в вечерней группе, т. е. ходит в школу во втором часу и возвращается в шесть. Школа его ужаснула меня помещеньем, в котором она нахо¬дится, но сам Женек был мне очень, очень приятен, и мне было за него спокойно. Он немного напоминал Сашку Фрейденберга в бытность его гимназистом, высокомерной быстротой, с какой он окликал идущих в школу мальчиков, а часто даже и вовсе незна¬комых, «союзников», как он мне объяснил, т. е. детей района, в отличье от мальчиков соседнего, за Садовой, которые могут по¬колотить. На квартире у нас тоже очень хорошо. Но все это ценою Зи-ниных трудов. Мы живем без работницы, да и старуху тетку свою она отправила в Тулу, так что жилплощадь наша (бывшая мастер¬ская и гостиная) не по-московскому обширна и пустынна. При¬нимая во вниманье ее величину и чистоту, а также и то, что у Зины на руках два мальчика, шести и восьми лет, просто поразительно, как она со всем справляется, с уборкою, ездой на Мясницкую в распределитель, стряпней, занятьями с детьми и пошивками на всех нас, сверх того что младшего (Лялика) она каждое утро водит в детский сад и в 6 часов за ним заходит. Завидное воспитанье получают ее мальчики. Они не только занимаются с ней по вечерам (играми и предметами), но помога¬ют ей по хозяйству: подметают, моют посуду и пр. и пр. Разумеет¬ся, играть ей совсем не приходится. Она очень обижается, когда до нее доходят сведения о моих восхищеньях ею с этой хозяйствен¬ной стороны, замечая, что эти кухарские лавры ей не льстят и она их не добивается, но и трагедии из нынешнего нашего образа жиз¬ни не делает. Матерьяльно нам не трудно было бы взять работни¬цу, но летом слишком бросилось нам в глаза, насколько сытнее и здоровее жить одним без людей, которые не то, что обворовывают тебя, а хотя бы только произвольничают в дозировке жиров и про¬чих благ, да кроме того жалко расставаться и с тишиной, у нас ца¬рящей. Если бы я вам писал открытку, я бы ограничился сообщень-ем, что все у нас благополучно, и поблагодарил бы вас за Жененка и за твое, папа, письмо ко мне. Сочтите открыткою это мое письмо и будьте здоровы. Крепко вас обнимаю. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 День рождения Жени 23 сентября, ему исполнилось 10 лет. 2 Виктор Феликсович Анастасьев (Блуменфельд). 676. Т. ТАБИДЗЕ 12 октября 1933, Москва 12. X. 33 Дорогой Тициан! Благодарю Вас за отклики, косвенно дошедшие до меня через Паоло и Элевтера1. Мне кажется, я понимаю, отчего они идут таким обходным путем, и готов Вас за эту деликатность поблагодарить. Положенье мое было бы совершенно простым, если бы 3<ина-ида> Н<иколаевна> и Е<вгения> В<ладимировна> знались друг с другом. Их взаимное игнорирование друг друга — это единствен¬ное, что продолжает затруднять мне жизнь. Сейчас мы с Зиной живем очень хорошо, ценой ее трудов, потому что мы нашли, что без работницы в доме тише и полнее. Никаких драм или колеба¬ний у меня нет, и наверное, последние перегородки, которые еще отделяют меня от некоторых близких мне забот, со временем упа¬дут. Зина так много перенесла в свое время, что я вполне ее настороженность понимаю и оправдываю. И тут, как во всем, чудотворцем окажется время. Как бы ни изменилась жизнь Е<вгении> В<ладимировны>, мне никогда не перестанет быть близким все, что с ней делается. Вы, наверное, и без моих писем это угадали. Но отсюда не надо делать ложных выводов. У меня не было бы никаких тайн от Зины, если бы сама она от них не отворачивалась. Так же невозможно, впрочем, говорить и с Евг<енией> Вл<адимировной> о Зине. Было бы очень мило, Тициан, если бы Вы просто мне написа¬ли, ни словом не касаясь поездки Е. В.2, эти вещи можно отделить. Правда ли нравятся Вам переводы? Позвольте в этом усом¬ниться: всякие переводы заключают некоторое насилье над под¬линником, и плохие и хорошие, мои же скорее — первого рода. Вероятно, я опошляю Вас, потому что у всякого художника в ходе его работы складывается своя собственная идея устойчивости сло¬ва и моя очень груба: в ней много дилетантского, не по-хорошему перемешанного с жизнью. По банальности она недалеко ушла от того, что зовут надсоновщиной, апухтиновщиной или есенинщи-ной, когда берут самое слабое у этих поэтов для обозначения чу¬жих недостатков. Все это я очень хорошо знаю, но этим отлича¬ются не только мои переводы из Вас и Паоло, но и весь мой одно¬томник. Что же касается неточности, которую я допускаю в этой ра¬боте, то вина будет может быть несколько ослаблена, если я сбор¬ник назову «Из грузинских поэтов»3, т. е. упор в заглавьи переме¬стится с претензии на полную передачу в сторону указанного ис¬точника, откуда эти попытки отправляются. При этом непритя¬зательном заглавии совесть моя перед вами будет совершенно спокойна. Есть у Анненского перевод Гейневского «Ich grolle nicht»4. Может быть, Гейне переводили и точнее, но, на мой слух, живет только этот перевод и кажется мне точным, потому что я люблю его, и, как живой организм, он бывает разным в разное время, как и Гейневский подлинник, в чем главное их сходство. Как бы то ни было, Вы тут страшно понравились и идете в 3-м № альманаха «Год XVI»5. Паоловых стихов я еще не давал, сдам завтра, не дожидаясь некоторых его объяснений по поводу двух-трех мест, которые я не вполне понял. Но вчера и сегодня я никак не мог уловить его по телефону и, возможно, отошлю Жген-ти и сдам в здешнюю редакцию его вещи с упомянутыми неопре¬деленностями, которые можно будет исправить в гранках. Если Вы увидите Жгенти, передайте ему, что, может быть, мне потребу¬ется корректура. Не удивляйтесь некоторой моей двойственности, Тициан, между давнишним моим письмом и этим: никакого расхожденья между ними нет. Взрыв признательности, который Вы во мне выз¬вали, не остался без продолженья. Чудо жизни остается в силе, ни на минуту не прекращается и связывает меня с Вами и Ниной Александровной всеми сторонами моего существованья. Напиши¬те же мне на Волхонку, «отталкиваясь» от переводов. Мы с Паоло было уговорились приехать вместе в конце месяца, но меня начи¬нают пугать холода на дороге, и, вероятно, я не поеду. Зина часто говорит о Вас и Вас и Нину Александровну очень любит. Чтенья переводов знакомым дали новый повод для этих воспоминаний. Кланялся ли ты от меня, когда посылал перево¬ды, — спросила она меня как-то. Если я этого не сделал, то по¬звольте теперь восполнить этот пробел. Крепко Вас целую. Ваш Б. П. Впервые: «Вопросы литературы», 1966, № 1. — Автограф (ГМГЛ, ф. 20894, 6). 1 Элевтер Луарсабович Андроникашвили, брат Ираклия Андронико¬ва, физик. 2 Имеется в виду осенняя поездка Е. В. Пастернак на Кавказ (см. об этом в письме № 673). 3 Сборник переводов Пастернака вышел под назв. «Грузинские ли¬рики» (М., 1935). 4 Имеется в виду перевод И. Анненского из Гейне: «Я все простил: простить достало сил, / Ты больше не моя, но я простил. / Он для других, алмазный этот свет, / В твоей душе ни точки светлой нет». 5 В альм. «Год XVI» (1933, № 3) публикация не осуществилась. 677. Б. ЖГЕНТИ 16 октября 1933, Москва 16.Х.ЗЗ Милый товарищ Жгенти! Я приступил к переводу современных поэтов Грузии. Если для Вашего журнала «Л<итература> и И<скусство> Зак<авказья>» пригодятся прилагаемые 4 перевода (три из Т. Табидзе и один из П. Яшвили1), то располагайте ими. Если по ним будет какой-ни¬будь гонорар, то пусть он пойдет в погашенье тысячного денежного долга, которого я за два года не успел вернуть Тициану. Я еще боль¬ше должен Паоло, но это погашу дальнейшими публикациями. Товарищ Бесо! Если стихи Чиковани о Сванетии (среди них одна поэма2) не переведены, попросите его подготовить их мне для перевода, Тициан объяснит, как сделать подстрочник (но с ударе¬ниями, которых нет у него). Просьба о подготовке матерьяла отно¬сится не только к Чиковани, а ко всем поэтам, список которых ус-тановите вместе с Тицианом и Чиковани. Сборник будет не менее, чем на 2000 строк, и одна только поэма Важа Пшавелы, с которою будет начинаться книга, займет около 1000 строк3. Но я за это толь¬ко что взялся и работать над этим буду параллельно с работой над собственною прозой. Здесь сборником этим очень интересуются и Тициан произвел огромное впечатленье в редакции Горьковского альманаха «Год XVI», где его стихи будут печататься. «Какого Вы поэта нам открыли!» — сказали мне4. Это стихотворенье Паоло — потрясающее, ничего живее и крупнее на смерть Ленина не читал. Крепко жму Вашу руку. Всего лучшего. Привет друзьям. По¬торопитесь ответом. Ваш Б. Пастернак Впервые: Марк Златкин. «Когда книга сближает народы». Тбилиси, 1972. — Автограф (РГАЛИ, ф. 2563, on. 1, ед. хр. 97). 1 К письму приложены переводы стих. Паоло Яшвили «На смерть Ленина» (с дополнит, строфой между ст. 32 и 33) и Тициана Табидзе «Не я пишу стихи. Они как повесть пишут...» (с вариантами ст. 11,14,16), «Если ты брат мне, то спой мне за чашею...» (вариант ст. 3, 8 и дополнит, строфа между ст. 17 и 18), «Иду со стороны черкесской...». 2 Речь идет о поэме «Комсомол в Ушгуле», которая была вскоре пере¬ведена и опубликована в «Молодой гвардии», 1934, № 2. 3 Поэма Важа Пшавелы «Змееед» вышла отдельной книгой в Тифли¬се в 1934 г., потом вошла в сб. Важа Пшавелы «Поэмы», 1935. 4 Несмотря на огромное впечатленье в редакции, в альм. «Год XVI» пуб¬ликация стихов Табидзе не была осуществлена. 678. О. М. и А. О. ФРЕЙДЕНБЕРГ 18 октября 1933, Москва 18. X. 33 Дорогая Олюшка! Как же это случилось, что ты профессор и у тебя кафедра1, а я не узнал этого вовремя и тебя не поздравил! С чем только ни по¬здравляли мы друг друга в жизни, а с этим упустили. У меня страшно болит голова, я только второй день с посте¬ли. Как-то вымылся я в ванне у знакомого в гостинице, а потом, позабыв дома гребенку, подобрал у него в номере старую частую расческу, неизвестно чью, из разряда вещей, оставляемых прежни¬ми жильцами в углах выдвижных ящиков и пр., и в кровь изодрал ею кожу на голове. Царапины покрылись корочками, они долго не сходили, я стал этому удивляться, оформить удивленье во что-нибудь было некогда, пока это не дало мне жару и не свалило в постель. По вызове специалиста оказалось, что это не сифилис (в Х1Х-ом веке я бы иначе писал двоюродной сестре), не фурунку¬лез, не экзема, а загрязненье кровеносной и лимфатической сет¬ки, от которого через три дня ничего не осталось, кроме головных болей, обыкновенных, как мигрень. Ты совершенно права насчет стариков2. В двух-трех местах своего письма ты нашла слова для моих собственных ощущений (твое недовольство постановкой вопроса, взвешиванье преиму¬ществ с точки зрения комфорта, концепция Феди и т. д.). Я и сам высказал пале свое недоуменье по поводу того, что еще тут можно было бы готовить целый год, настолько дело все просто. Что каса¬ется потребности его в приглашении, то не относится ли это ско¬рее к моменту выезда, а не въезда, и не в интересах ли вывоза ве¬щей и чего-нибудь другого хочет папа заручиться официальным вызовом? Ведь тамошних законов и ограничений мы не знаем. Впрочем, это только моя догадка, и может быть, я ошибаюсь. Перед перспективой перевозки вещей (холстов хотя бы) руки бы опустились и у меня, не семидесятилетнего. И в этом отноше¬нии также требуется подход более радикальный или, — скажем, отчаянный. Согласится ли Федя взять на подержанье остающее¬ся? Весьма в этом сомневаюсь. Но при официальном приглаше¬нии папа мог бы, может быть, найти поддержку в полпредстве. Хотя и это, при увеличивающемся дипломатическом напряжении, подвержено сомненьям. Одно ясно, формула взвешиванья долж¬на быть именно твоя и должна основываться на какой-то макси-малистской истине, а не на сравнении гарантированных вероят¬ностей. На днях я, по всей вероятности, уеду по делам в Грузию3, а когда вернусь, начну исподволь развращать наших в названном направленьи. Хотя по твоему примеру и сам я недавно склонялся к выжиданью, но теперь мне вчуже страшно чего-то и хотелось бы как можно скорее иметь их при себе, и налегке, в качестве «вре¬менных гостей» (для отвода их собственных глаз), т. е. неотяго-щенными иллюзорною ответственностью перед самими собою: правильно ли или нет разрешен ими этот шаг (точно жизнь мате¬матика, — вот опять оно тут, мещанское самомучительство, свя-тошествующее и не святое). Ах, много бы я мог тебе написать на эту тему пережитого и пе¬редуманного, но всякий раз, как в письме ли или работе подходишь к главному и уже готовому, потому что найденному до всего осталь¬ного, то такая тоска прутковская охватывает (необнимаемости необъятного4), что именно главное это и оставляешь в умолчаньи. Не потому, чтобы мысль изреченная была ложью5 или вообще из-реченью не поддавалась. Нет, нет, совсем не потому. Но физичес¬кое ощущенье бесконечности, коренящейся во всяком общем по-ложеньи, так перевешивает у меня интерес к его содержанью, что я его изложеньем жертвую из какой-то внутренней зябкости, из страха озноба, который для меня неминуем на этом пустыре. Оттого-то и захвачено у меня одно второстепенное, и, сколь¬ко я ни писал, теза оставалась неназванной. У всех этих вещей отрублены хвосты, каждый из которых, если бы дать им волю, дол¬жен был бы разрастись в трактат или, точнее, в нечто бесконечное о бесконечном. Тут-то и пролегает водораздел между гением и человеком сред¬них способностей. Первый именно не боится этого холода, и толь¬ко. И тогда, вопреки Пруткову, Паскаль охватывает необъятное и только и делает, что пишет принципиально о принципах, и набра¬сывает бесконечность бисернее и непринужденнее, чем Бунин какую-нибудь осень. Дорогая тетя Ася! Я только хотел поблагодарить Вас и Олю за Ваши письма и незаметно с Олею заболтался. Страшно рад нашему единодушью, сложившемуся в разных городах, без уговора, по взаимно неизвестным причинам и в не¬сходных положеньях. Именно это ведь и характеризует наше вре¬мя. На партийных ли чистках, в качестве ли мерила художествен¬ных и житейских оценок, в сознаньи ли и языке детей, но уже скла-дывается какая-то еще не названная истина, составляющая пра¬воту строя и временную непосильность его неуловимой новизны. Какой-то ночной разговор девяностых годов затянулся и стал жизнью. Очаровательный своим полубезумьем у первоисточни¬ка, в клубах табачного дыма, может ли не казаться безумьем этот бред русского революционного дворянства теперь, когда дым ока¬менел, а разговор стал частью географической карты, и такою со¬лидной! Но ничего аристократичнее и свободнее свет не видал, чем эта голая и хамская и пока еще проклинаемая и стонов дос¬тойная наша действительность, — Ваша, тетя, правда. Это я по поводу керосина, что Вы папе написали или хотели написать6. Крепко Вас и Олю обнимаю, Зина целует и благодарит за память. Женичка совсем уже большой мальчик. Ему 10 лет. Он жи¬вой, рассеянный, впечатлительный и, как все дети нашего време¬ни, полон тех живых знаний, которые почерпываются в каком-то промежутке между бытом беспризорников и усильями педагогов. Разве я не писал Вам о нем. Но это тема не для приписки. Будьте здоровы. Еще раз обни¬маю Вас. Зовите наших, но не к себе, а ко мне или к нам, и по-Олиному, т. е. в духе сурового фатализма и под керосиновым ас¬пектом. Все это правильно и было бы, если бы принялось, им во благо. Ваш Боря Поздно, запечатываю, не перечитывая. Не знаю, что писал. Впервые: Переписка с О. Фрейденберг. — Автограф. 1 В декабре 1932 г. О. М. Фрейденберг пригласили в ЛИФЛИ (Ленин¬градский институт философии, литературы и искусства) возглавить толь¬ко что открывшуюся кафедру классической филологии. 2 О. Фрейденберг писала о своей переписке с Л. О. Пастернаком по вопросу о возвращении в Россию. 3 Пастернак перенес свою поездку в Грузию с октября на конец нояб¬ря 1933 г. 4 Имеется в виду афоризм Козьмы Пруткова: «Никто не обнимет необъятного». 5 Из стих. Ф. И. Тютчева «Silentium»: «Поймет ли он, чем ты живешь? / Мысль изреченная есть ложь». 6 Упоминания о керосине (далее: «керосиновый аспект») — обозна¬чение бытовых неудобств советской жизни: готовка еды на керосинках и примусах, о которых родители забыли с 1921 г. 679. Т. ТАБИДЗЕ 23 октября 1933, Москва 23. X. 33 Дорогой Тициан. Мне не удастся поехать сегодня с Паоло, как это предполага¬лось. Может быть, я приеду с бригадой, собирающейся в Тифлис в начале ноября1, но и это еще под сомненьем. Между тем я подпи¬сал договор на книгу переводов, как может быть уже писал Вам2. Я начинаю серьезно бояться за судьбу этой книги. Я должен сдать ее к концу января, и легко бы справился с работой, если бы знал язык и не нуждался в помощи самих переводимых. Паоло был тут очень занят и мог мне дать лишь незначитель¬ную часть из того, что я у него просил3. Он начал переводить про¬заически «Змеееда» Важа Пшавелы, но не мог довести до конца. Кроме того, что я послал Жгенти, я ничего от Паоло не мог полу¬чить и не виню его, до того он был отвлечен делами по Рионгэсу4. Между тем уже и тут по отношению к такому небезразлично¬му для меня человеку, как Паоло, работа успела поставить меня в несвойственное мне и нестерпимое положение надоедливого про¬сителя. Я боюсь, что в дальнейшем это только осложнится и ухуд¬шится, поскольку дело сведет меня с людьми незнакомыми: для Вас и для Паоло, людей для меня дорогих, я могу стать в положе¬ние временно неловкое или невыясненное, в надежде, что в даль¬нейшем оно разъяснится, чего быть не может в отношении осталь¬ных. Я хотел перевести Важа Пшавелу, Паоло, Вас, Гаприндашви-ли, Леонидзе, Надирадзе (Мицишвили, если он пишет стихи), Чиковани и еще дать переводы из Галактиона Табидзе и Гришаш-вили. Паоло, кроме того, советовал присоединить к ним Шанши-ашвили, Абашели, Лордкипанидзе, Каладзе и Машашвили. От них нужно получить подстрочники, но в самом спешном порядке. Все это должно быть доставлено в течение ноября месяца. Ничего из того, что будет прислано позднее, я перевести не смогу по обстоя¬тельствам договора. Но никому я не хотел бы навязываться и с основаньем или напрасно, я именно Вам доверяюсь в этом отно-шении, т. е. прошу Вас помочь мне в раздобываньи подстрочни¬ков только у тех из перечисленных, где это будет делаться легко и с охотой. Вы знаете, Тициан, в какой форме подстрочников я нуж¬даюсь. Хотя в грузинском языке ударений нет, я очень просил бы обозначать, хотя бы условно, как именно читается стихотворение. Например я никогда не слыхал, чтобы говорили Тйбидзе или Та¬бидзе, но всегда говорят Табидзе. Так же читаете Вы: лёксеби, а не лексёби или лексебй. Нет, например, ударений в древнегреческом. Но есть различия долгих и кратких слогов, в результате чего полу¬чается полное соответствие тому, что считается удареньями в но-вых языках. Например, первая строка Одиссеи читается: Андра мой бппере м^за полклропон пбс мала пблла5 — и получается гек¬заметр. Ударения не было и в латинском языке. Пишу, пишу Вам и вдруг вспоминаю, что ударения не только были по-латыни и по-гречески, но в последнем были даже 3 градации ударений, и дело не в этом, а в том, что стихосложенье руководствовалось не ударе¬ньями, а долготами. Тогда, Тициан, скажу по-другому. Просто по¬ставьте себя в положенье русского переводчика и, сообразуясь с Вашим знаньем русского языка и стиха, дайте ему ясные указанья для воспроизводства размера. Иначе это становится областью про¬извола, как это было по отношению к Вам и Паоло, сколько ни уверяет меня Паоло в противном, т. е. в том, что размер свято со¬блюден. Я только воспроизводил идею размера по слышанному, потому что П<аоло> и Вы читали мне однажды эти вещи, и мне было от чего исходить, чего в других случаях не будет. Дорогой Тициан, просьба эта обращена и к Вам. Дайте мне еще несколько стихотворений, — переведенных — мало. В отно¬шении других имен я лишен возможности обратиться к авторам непосредственно (кроме Гаприндашвили, Надирадзе и Леонид-зе) — помогите мне в этом либо прямо, либо через посредство Жгенти. Милый Тициан, больше я этих просьб не буду повторять ни Вам ни Паоло, ни Жгенти. Если к середине ноября, или к приезду моему дело это не сдвинется с мертвой точки, для меня это будет знаком, что работа моя в этом направлены» нежелательна. Крепко Вас целую. Привет Вашей семье. Б. П. Впервые: Тициан Табидзе. Статьи, очерки, переписка. Тбилиси, 1964. - Автограф (ГМГЛ, № 20895). 1 Пастернак поехал в Грузию в составе бригады оргкомитета Союза писателей 17 ноября 1933 г. 2 Договор с изд-вом «Московское товарищество писателей» на книгу переводов современных поэтов Грузии был подписан в 1933 г.; книга вышла под назв. «Грузинские лирики» в 1935 г. 3 Речь вдет о подстрочниках, без которых Пастернак не мог переводить. 4 Строительство электростанции на реке Риони. 5 Начальная строка «Илиады» Гомера: «Гнев, богиня, воспой...», пе¬ревод Гнедича. 680. Г. Э. СОРОКИНУ 5 ноября 1933, Москва 5. XI. 33 Дорогой Григорий Эммануилович! Если высланные в октябре 500 р. не последние выжимки ис¬тощившегося наконец благополучья, то не откажите поторопить бухгалтерию, чтобы деньги перевели поскорее и более крупною порцией. Это особенно нужно теперь, потому что, по всей вероятнос¬ти, я на днях должен буду уехать в Тифлис1, ничего не оставив дома. Перевод адресуйте мне, на Волхонку, в обычном порядке, как если бы я не выезжал: я жене оставлю доверенность. Если бы деньги задержались и у меня явилась бы надобность телеграфно потревожиться об этом из Тифлиса, то смысл этой тре¬воги был бы тот же: деньги нужны домой в Москву (на мое имя), а не мне лично в Тифлис. Я стал было переводить современных грузинских поэтов и вдруг все дело споткнулось об их невозможную лень: никак не добиться от них подстрочников для переводов. Только затем и еду в Тифлис, по почте этого не уладить. Не безобразье ли! Я бы на это дело плюнул, если бы не был связан договором на книгу (М<ос-ковское> Т<оварищество> П<исателей>)2. Простите, что ограничиваюсь денежными вопросами, но пе¬ред отъездом много дел, хотя и беспредметных, но отнимающих время. Если у Вас есть возможность увидать Ник<олая> Семенови¬ча и есть возможность на него повлиять, склоните его к поездке с грузинской бригадой. Я только оттого в нее включился, что мне был обещан Тихонов, и перспектива трехдневного общенья с ним в вагоне была для меня главною географической приманкой пу¬тешествия. Крепко жму Вашу руку. Искренне преданный Вам Б. П. Впервые: Ежегодник ПД, 1979. Л., 1981. — Автограф (ИРЛИ, ф. 519, № 507). 1С 17 по 29 нояб. 1933 г. Пастернак пробыл в Грузии, поехав туда в составе бригады оргкомитета Союза писателей СССР «по связи с литера¬турой Грузии» (кроме него, туда входили П. А. Павленко, Н. С. Тихонов, О. Д. Форш, В. В. Гольцев, В. А. Каверин). 2 «Московское товарищество писателей» (1925-1934) — кооператив¬ное изд-во, в 1934 г. влившиеся в изд-во «Советский писатель». О цели поездки на Кавказ Пастернак писал также сестре Лидии 9-11 нояб. 1933: «Необычайно трудно работать самостоятельно. Я ухватился за возможность приложить свое техническое уменье к переводу современных грузинских поэтов, но это страшные лентяи, и я от них не могу добиться нужных мне подстрочников, что подводит меня перед издательством и сокращает мне заработок, потому что заставляет сидеть сложа руки, пока там эта публика на Кавказе раскачается. Вероятно, придется самому съездить, потому что по почте их не проймешь. Русская способность переживать одно задуман¬ное, как уже исполненное и состоявшееся и на этом мириться, еще силь¬нее на романтическом Кавказе. Подстрочников я не могу добиться пото¬му, что уже стало известно, что я их перевожу, и этого достаточно для них, чтобы по этому случаю устраивать собрания с вином и произносить речи» (Письма к родителям и сестрам. Кн. П. С. 80). 681. P. H. ЛОМОНОСОВОЙ 12 ноября 1933, Москва 12. XI. 33 Дорогая Раиса Николаевна, страшно рад Вашей открытке (ка¬кой замечательный вид!), и только огорчает причина, опять по¬гнавшая Вас в Италию1. Напишите мне поподробнее, как Ваше здоровье. Откуда Вы взяли, что Вы можете быть виновницей мое¬го молчанья? Вы должны раз навсегда знать, что можете быть по¬водом только одного хорошего. Я так давно не писал Вам, что не знаю, с чего и начать. Да¬вайте по порядку. Начнем с тигров2. Принципиальных возражений против духа книги быть не может, и я напрасно их преувеличивал в прошлом году. В том, что книга лежит без движенья у переводчиц — а они в восхищеньи от нее и, кроме того, заинтересованы в ее реализации матерьяльно, виноваты не убежденья А<лександра>И<вановича> как и не от¬дельные из здешних авторитетов, — причины этого шире и они неуловимы. Это те же причины, по которым вот уже третий год я не написал ничего нового, и начинаю забывать как это делают. Я хотел войти в анализ этого временного застоя, но сейчас узнал, что завтра еду с одной писательской бригадой в Тифлис, и должен подготовиться к поездке и собраться в дорогу3. По-настоящему следовало бы эту беседу с Вами отложить до возвращенья и более спокойного времени, но я так боюсь, что в теченье этого переры¬ва Вы вдруг вспомните обо мне и не будете знать причины моего молчанья, что хочу договорить хотя бы второпях. Итак, главное, — спасибо. И прежде всего спасибо за снис¬ходительность, с которой Вы прощаете мне глухоту, незамечатель-ность и непродуктивность моего существованья, и, вот, вспомни¬ли обо мне. Все мои близкие здоровы, все у Жени на Тверском бульваре в порядке, маленький Женя ходит в школу и недавно был зачислен в пионеры. Родители и сестры в Германии, я их зову к себе, они отказыва¬ются, и потому, как это все рисует печать, их вкусы меня удивляют. Тяжестью во все последнее время лежит на мне то, что я ни¬чего не пишу, при довольно благоприятных для этого личных и матерьяльно-бытовых условьях. Совсем недавно я перевел двух современных грузинских по¬этов и подписал договор на целую книгу таких переводов. Для того¬то и еду я в Тифлис, чтобы раздобыть на месте подстрочники для книги, потому что по почте этого никак не достать, так избездель¬ничались люди или настолько привыкли к работе не из живых и личных побуждений и не по специальности. Меня страшно радует Ваша английская книга о Пушкине!4 Когда я вернусь, нам с Вами надо будет еще списаться, ведь Вам потребуются книги, ну так вот, напишите, что Вам нужно и рас¬полагайте мной. В последнее время исследованьями о Пушкине стала тут заниматься Анна Ахматова с большою дельностью и ря¬дом неожиданных и удачных находок5. В торопливости, в которой я заканчиваю письмо, наиважней¬шим остается пожеланье Вам здоровья и бодрости, просьба о ско¬рейшей вести, сообщенье о благополучном здоровьи обоих Жень и уверенье в постоянной моей преданности Вам, при всей печали, которую всегда вызывает мысль, что я до сих пор доверья Вашего не оправдал и, по-видимому, никогда не оправдаю. Целую Вашу руку и еще раз горячо желаю Вам, чтобы Италия совершенно Вас излечила. Ваш Б. Пастернак Впервые: «Минувшее», № 16. — Автограф (Russian Archive, Leeds University). Отправлено в Рим. 1 Ломоносовы пробыли в Италии с июля по сентябрь 1933 г. и, по не¬известной причине, Раисе Николаевне пришлось вернуться в Италию, в Рим, где она провела осень до середины декабря. 2 Имеется в виду перевод и публикация по-русски книги Джулиана Дюгида об А. И. Зимеле. См. письмо № 650. 3 Пастернак отправился в Тифлис 13 нояб. 1933 г. 4 Ломоносова много лет занималась Пушкиным, собирала материа¬лы и хотела написать о нем книгу. Написала пьесу о его гибели «Дуэль» (1933-1937). 5 Речь идет об опубликованной в «Звезде» (1933, № 1) статье Ахмато¬вой «Последняя сказка Пушкина», посвященной «Сказке о золотом пе¬тушке». 682. 3. Н. ПАСТЕРНАК 14 ноября 1933, с дороги Дорогая моя Лялечка! Нет возможности сосредоточиться, все время на людях, весь день вместе1. Утро 14-го. Едем Донбассом между Харьковым и Ростовом. Слишком много «культурных удо¬вольствий», совсем непохоже на дорогу. Вчера были на киносеан¬се в поезде. Трогательный руководитель этого вагона-клуба. Он и проводник этого вагона, и радист, и доктор, и очень неплохой пи¬анист (сопровождал киносеанс и играл на пианино). Вечером за ужином вдруг ворвался из Москвы целый концерт сплошь из Шопена, наверное, из радиотеатра, ноктюрны, баллада и даже ва¬риации на тему ci darem la mano (Моц<артовский> «Дон Жуан»2). Когда этюды играли, я вообразил, что это ты вечером села играть и тебя стало слышно. Совершенно непохоже на путешествие. Крепко тебя целую и обнимаю, а также и Адика и Лялю. Твой Б. Впервые: Письма Пастернака к жене. — Автограф (РГАЛИ, ф. 379, оп. 2, ед. хр. 60). Примеч. 3. Н. Пастернак: «Открытка написана в поезде в Грузию». 1 Пастернак поехал с писательской бригадой в Грузию. В бригаду вхо¬дили П. Павленко, Н. Тихонов, В. Гольцев, О. Форш. 2 Знаменитая ария «Дай руку мне, красотка...» из оперы Моцарта «Дон Жуан». 683. 3. Н. ПАСТЕРНАК 17 ноября 1933, Тифлис 17. XI Дорогая Киса! Мы остановились в Орианте, я, Тихонов и Голь¬цев в одном номере. Тифлис неожиданно родной, то есть гораздо знакомее и ближе, чем был в воспоминаниях. В дороге я просту¬дился и приехал с жаром, и сразу с вокзала, конечно, на ужин с вином и речами. Паоло и Тициан близки мне без всякой аффекта-ции, без натяжки, без желанья, чтобы это было так, я их страшно люблю. В них необычайно много того самого, отсутствие или ис¬чезновенье чего мы с тобой наблюдали в последнее время (напри¬мер, на вечере у Анны Арн<ольдовны>1). Вчера легли в 5 ч. Все встали сегодня в 10 ч. и пошли на засед<ание> Закавказского Культпропа, а я остался, отговорившись нездоровьем, хотя аспи¬рин мне вчера помог и я совершенно здоров: вот только допишу тебе открытку и выйду в город. По-прежнему ничего нигде не до¬стать, по-прежнему все дико дорого2, но зато по-прежнему евро¬пейский налет на городе и всем здешнем, видно, что дома и ули¬цы для живых людей, а не для призраков или формул. Вчера доро¬гой по Азербайджану (из Баку в Тифл<ис>) была летняя жара, в Гяндже покупали виноград, инжир, яблоки, груши (вспоминал Адика — поцелуй детей) — и у меня благодаря этому летнему дню все перемешалось: у меня такое чувство, точно зима 33—34 г. уже прошла и это лето 34 г. Кисанька, я не один тут, и у бригады «вы¬сокие» государственные цели. Как я ни отбрыкиваюсь, мне это дают понять на каждом шагу. Дескать, дело не в людях и талантах, а в организационной совболтовне. Может быть, не часто придет¬ся писать тебе поэтому. Крепко обнимаю тебя. Твой Б. Впервые: Письма Пастернака к жене. — Автограф (РГАЛИ, ф. 379, оп. 2, ед. хр. 60). Примеч. 3. Н. Пастернак: «Написано в Тифлисе». 1 А. А. Антоновская — писательница, автор романов «Великий Моу-рави» и «Георгий Саакадзе». 2 Те же лишения наблюдали в Грузии Пастернак и Зинаида Никола¬евна летом 1931 г. 684. 3. Н. ПАСТЕРНАК 21 ноября 1933, Тифлис 21. XI. 33 Дорогая моя Киса. Я пишу на Колином блокноте, говорю это, чтобы ты не удивлялась, увидав марку издательства1. Ниче¬го не буду описывать, потому что все расскажу дома. Мы видели много замечательного, а еше более того пили. Вчера на обеде в Кутаиси нами выпито было 116 литров!!! Все почти больны от этого времяпрепровожденья. Общество все время только мужс¬кое: Там<ару> Георг<иевну>2 до сих пор не видал, хотя 5 дней уже, как мы тут, Нина Алекс<андровна>3 встречала нас на вок¬зале, и я с того вечера ее не видел. Ездили в Имеретию и на Рион. Я совершенно пока не знаю, сколько еще пробуду. Если бы под¬строчники были готовы, я мог бы уехать хотя бы сегодня, но их пока нет ни у кого. Среди этого шума и гама я ни минуты не был один, кроме того утра, в которое я тебе написал последнюю от-крытку. Я был тогда простужен, а сейчас совершенно здоров. По тебе я соскучился как по мысли, как по себе самом, и чаще всего ты мне кажешься лицом той тишины, которую я опять найду только с тобою. Сейчас я с заседания в Культпропе и было улу-чил минуту, чтобы дописать письмо, но в номер опять вошли Тихонов и Гольцев, разговаривают и мешают. Давай расцелуем¬ся, и мне придется бросить. Дольше 1 декабря я тут не засижусь, как ни уговаривают меня Тициан и Паоло. Киса моя золотая, очень трудно писать, поминутно заговаривают со мною, точно не видят, что я занят. Меня начинает беспокоить, есть ли еще у тебя деньги. Почему-то я не так уверен в исполнительности Со¬рокина4, как был до сих пор. Телеграфируй мне об этом. Зажили ли у тебя руки? Играешь ли ты? Мне страшно хочется, чтобы ты взяла работницу. Это не пустые слова, но мне бы хотелось, что¬бы ты не откладывала этого до моего приезда. Письма отсюда ходят так долго, что, вероятно, я приеду раньше этого письма. Жить и ездить с бригадою можно, но думать и чувствовать труд¬но. Не удивляйся поэтому, если почти не найдешь меня в пись¬ме. Я и простился с тобою не так, как если бы уезжал один, и когда на днях об этом вспомнил, то чуть не заплакал от обиды и жалости. Крепко обнимаю тебя, до скорого свиданья. Поцелуй, пожалуйста, Гаррика и детей. Весь твой Б. Впервые: Письма Пастернака к жене. — Автограф (РГАЛИ, ф. 379, оп. 2, ед. хр. 60). 1 Письмо написано на бланках с маркой «Изд-ва писателей в Ленин¬граде», редактором которого был Н. С. Тихонов. 2 Т. Г. Яшвили. 3 Н. А. Табидзе. 4 В письме JSfe 680 Пастернак просил выслать очередные деньги жене в Москву. 685. Ю. С. ГОЛЬЦЕВОЙ 21-23 ноября 1933, Тифлис Милая Юлия Сергеевна! Все мы разделяем Викторово беспокойство1 о Вашем здоро¬вье, а он целыми днями так полон этих забот, что прямо жалко смотреть. Ему удалось уверить меня, что если я познакомлю Вас с двумя-тремя вещицами друга моего Паоло Яшвили, то это Вас развлечет. Но еще больше развлеченья принесут Вам те блиста¬тельные предложения, которые только что тут сделали В<икто-ру> Викторовичу>, которых я был свидетелем, и о которых он Вам напишет. Поправляйтесь и не скучайте. Ваш Б. П. А вот Яшвили2. Другое стихотворенье я Вам напишу как-нибудь в другой раз: я растянул себе мышцу большого пальца на правой руке, и хотя это пустяки, но писать больно и неудобно. Всего лучшего, будьте здоровы. Впервые. — Автограф (РГАЛИ, ф. 2530, оп. 3, ед. хр. 273). Написано на бланке: «Изд-во писателей в Ленинграде». Площадь Островского, д. 4. Телефон 9-55». Датируется по содержанию. 1 Юлия Сергеевна Гольцева — жена литературного критика Виктора Викторовича Гольцева, с которым Пастернак и Тихонов жили в одном но¬мере гостиницы «Ориант». 2 Переписано стих. Яшвили «Утро» («Рассвет пришел как мысли до-пущенье...»), оно было опубликовано в газ. «Известия», 6 марта 1934 г. 686. 3. Н. ПАСТЕРНАК 23 ноября 1933, Тифлис 23. XI. 33 Дорогая Киса, помнишь ли ты еще меня? Туг холодно и сыро, кругом Тифлиса на возвышенности (не выше Коджор) вчера выпал снег, в Орианте не топят, и так как ванны зависят от отопленья, то нельзя принять ванны, а в баню страшно пойти, можно простудить¬ся, выйдя в легком на такой холод. Я хотел выехать завтра, потому что оставаться дольше решительно незачем, но билеты должен до¬стать Павленко1, а он меня не отпускает раньше 26-го. Я не только сильно стосковался по тебе, но у меня есть еще и местные причины чувствовать себя неважно: параллельно с нарастающим моим убеж¬деньем в общем превосходстве Паоло и Тициана я встречаюсь с фактом их насильственного исключенья из списков авторов, реко¬мендованных к распространены© и обеспеченных официальной поддержкой. Я бы тут преуспел, если бы от них отказался. Тем жи¬вее будет моя верность им. Целую тебя без конца и счета. Твой Б. Телеграмму в Л<енингра>д послал, озабочен результатами2. Впервые: Письма Пастернака к жене. — Автограф (РГАЛИ, ф. 379, оп. 2, ед. хр. 60). 1 П. А. Павленко был руководителем бригады. 2 Телеграмму Г. Э. Сорокину насчет денег. 687. 3. Н. ПАСТЕРНАК 25 ноября 1933, Тифлис 25. XI. 33 Радость моя, чудная Киса, я дико по тебе соскучился и сей¬час чуть не плачу: я должен был ехать завтра и уже купил себе би¬лет, как вдруг все это переделали. Пришел Мицишвили и уверил меня, что если бы я остался еще неделю, то не уезжал бы с таким пустым карманом, как сейчас1. Я не буду входить в подробности, потому что все это расскажу тебе дома, но доводы его были на¬столько вески, что я позволил ему взять билет у меня из кармана и переложить в свой собственный. Итак, я тут еще останусь до 29-го, если верить Мицишвили, то это будет для меня с какою-то мате¬риальной пользой. Но ведь я мысленно уже был с тобою или по крайней мере к тебе ехал, и вот можешь себе представить, как мне теперь грустно и больно. Зато я, может быть, все-таки достану пла¬ток тебе, без которого уехал бы завтра, за недостатком времени и денег. Но если бы ты только знала, на какое страшное безделье уходит у нас день. Так как почти каждую ночь, одну за другой, мы ложимся не раньше 4-х, то встаем соответственно поздно. И в та¬ком же духе проходит остаток дня до вечера, с его неизбежным пьянством. Ты меня, верно, не узнаешь, так я похудел от этого неистового режима. Дорогой мой котик, киса, кисанька, я пишу с бешеной нежностью к тебе и в совершенно невозможной, до слез доходящей печали по поводу уступленного билета. Но зато у тебя, может быть, будет платок и у нас будут деньги. Мне тем тяжелее оставаться еще 3 дня, что для этого промедленья никаких причин кроме приведенных нет,— все видено и перевидено, все мы друг другу здорово надоели и будем помирать эти дни со скуки. Креп¬ко и с болью за то, что это лишь слова письма, целую тебя и боюсь вообразить полностью, что значит целовать тебя, чтобы не сойти с ума от печали. Твой Б. Впервые: Письма Пастернака к жене. — Автограф (РГАЛИ, ф. 379, оп. 2, ед. хр. 60). 1 Поэт Николо Мицишвили был гл. редактором Закгиза, где готовился сборник переводов Пастернака, и деньги, которые он обещал ему выпла¬тить, были издательским авансом. 688. Т. ТАБИДЗЕ 6 декабря 1933, Москва 6. XI. 33* Дорогие друзья мои, Нина Александровна и Тициан! Я не знаю, как называется возвышенность, по которой уходят поезда из Тифлиса. Ее видно было из нашего окна в Орианте, я часто смот- * Авторская ошибка датировки. 694 рел на нее, следя за медленно плывшим дымом, то скрывавшимся за каменными выступами, то снова появлявшимся. Те же мани¬пуляции, что и этот дым, стал производить я, когда Вы и Корнее-вы1 остались за поворотом, и Николай с Гольцевым могли, если захотели бы, вычислить по часам из окна гостиницы, как медлен¬но было мое прощанье с чудным городом, сколько явлений его из-за скал я счел последними и уже окончательными, после чего он вновь показывался, как бы оглядываясь уже из невозможности и сверх ожиданья, и как трудно было мне за всем этим удержаться от слез. Счастливые, счастливые! Как охотно я поменялся бы с вами судьбой, если бы только не любил вас. Несловоохотливым пассажиром ехал я среди соседей по ва¬гону; слишком большое богатство увозил я с собою в душе, но не с кем было им делиться: все это были люди, не знающие Вас, не бывшие той ночью у Леонидзе, не защищавшие Ладо от нападок Шаншиашвили, не искавшие Казбека в сумеречно-туманной па¬нораме с террасы Э. А. Бедиа2, — несчастные невежды, без цели и призванья в жизни, раз их не было за теми столами, явившиеся на свет Божий за час до отхода поезда специально для заполненья билетной брони. Вы легко представите себе, дорогие мои, сколько раз я имел время и случай вновь и вновь пережить все перечувствованное и виденное. Времени для этого было тем больше, что опоздали мы в Москву более, чем на сутки, — на 30 часов. Сперва под Баку нас на 9 часов задержала снеговая буря, потом мы целую ночь просто¬яли под Махач-Калой, остановленные происшедшим на следую¬щем перегоне крушеньем. А потом с нами стали обращаться как с выпавшими из графика по заслугам: семафоры, как подкошен¬ные, опускались перед нами на полустанках и в полях. И, конеч¬но, ясно было мне, что из расписанья выпал я, а не поезд, потому что всеми мыслями моими я был не в дороге, а в днях, среди Вас проведенных. И так как я наговорил уже Вам столько глупостей, что их ко¬личество переходит в качество и как бы превращается в право про¬должать и дальше в таком же духе, то сознаюсь Вам, что по приез¬де домой меня ждало возобновленье всего пережитого с Зиной с самого начала, во всем былом драматизме, но на этот раз только вдвоем, под мирным, никем не оспариваемым кровом, так что временами брало сомненье, уместна ли эта глупая буря нового оз¬накомлены!, раз она так давно признана и стала такой очевиднос¬тью. А вот на совсем другую тему, из области чистой глупости, об¬разцы «идиотизма как такового». На основании каких-то телеграмм в английской и скандинав¬ской печати отец радуется в письме моей поездке и... поздравляет меня (!). Прочел он, видите ли, что возглавлял (!!) я экспедицию писателей, потом в том же поезде проехавшую в Крым(!!!) и папе очень понравилась моя речь (!!!!), произнесенная в Тифлисе (!!!!!). Дорогие мои, стоит ли жить после этого и работать, когда каж¬дый из нас, не подавая к тому никакого повода, оказывается вдруг жертвой неведомой спекуляции, нереальной не только в отноше¬ньи нас, но и с точки зренья ее собственных видов, и даже не раз¬бирающей, где ей сесть и снести свое яйцо кукушки! Наудачу и совершенно случайно (так, очевидно, засевают поля с аэропла¬нов) избираются объекты для ажиотажа, и человек, который же¬лал бы честно прожить в горячих границах своей напряженной ограниченности, попадает в биржевую сказку. В моем случае это тем тошнее, что ведь и вес действительно сделанного мною напо¬ловину отягощен фальшивою легендой: не разлагается ли поло¬вина моей наличности на такие «речи в Тифлисе» и «Крымские поездки»? Ах, Тициан, как хотел бы я знать, но во всей действительнос¬ти, кто я и что я, чтобы прийти на судебный процесс со своей судь¬бой во всеоружьи вещественных доказательств! У Зины есть ответ на этот вопрос, она со всей заинтересованностью большого друга полагает, что я бездельник, и ставит под сомненье нашу дальней¬шую совместность, если, наконец, я снова не примусь за работу. Но не совсем права она, потому что черта привязчивости, которую я за собой знаю как единственную определенность, так велика во мне, что заменяет мне дело и кажется профессией. Привязываться к местам и некоторым часам дня, к деревьям, к людям, к историям душ, в пересказе которых я не нуждаюсь, так фигурно-геральдичны самые о них умолчанья, так готов я бываю пересказать их за них самих, — привязываться как-то не по-муж¬ски и по-дурацки, вот единственное, что я без всякой радости для кого бы то ни было знаю и умею. Среди поклонов, которыми я Вас нагружу сейчас, будет один, — Вы знаете, — которого я не смогу оформить, до того пе¬режитой он и настоящий. Существо его в том, что я кланяюсь по¬эту Леонидзе и его поэзии тем же одним низким поклоном, что и его жене, и его судьбе, и дому3. И я могу заставить себя быть еще точнее: я кланяюсь искре детскости, пробегающей сквозь его руки и рукописи и его душу и нисходящей на его детей. И я говорю не о том ложном, рафаэлизированном и переслащенном представле-ньи детства, которого на свете нет, если не считать конфетных коробок, но о простоте и вздорности и незащищенности ребенка, о его электропроводности. О способности детства выстроить мир на игрушке и погибнуть, переходя улицу. О зрелище ребенка в гуще большой, далеко тем временем вперед зашедшей жизни, с кото¬рой он справляется по-детски просто, вздорно, расторопно и не¬защищенно. Но этот поклон так тяжеловесен, что лучше его не передавать. У Зайцева узнал, что Б<орису> Н<иколаевичу> стало немно¬го хуже4, и он в постели, но состоянье его здоровья не вызывает опасений. Вышло продолженье «Рубежа», второй том его воспо¬минаний5. Я его скоро увижу, приветы же Ваши передал через Зай¬цева. Поцелуйте, пожалуйста, Ниту6, будьте здоровы и поскорее приезжайте. С нетерпеньем жду Тихонова и Павленку, чтобы уз¬нать, что было дальше. В их рассказах опять все увижу и снова буду с Вами. Как с юга привозят загар, так привез я на себе минут¬ный отсвет всего бывшего и отсверкавшего, он должен был бы потухнуть и забыться, но по выражению Яшвили, стал дружбою художника с любимым цветом и не уходит. Тициан, целую Вас. Работаете ли Вы, Тициан? До получения подстрочников от Вас и Л<еонидзе> не прикоснусь к имеющимся подстрочникам других — скучно. Ваш Б. Я. Впервые: Тициан Табидзе. Статьи, очерки, переписка. — Автограф (ГМГЛ, № 20896). 1 Борис Иванович Корнеев — директор издательства «Заккнига» и его жена Серафима Васильевна. В дарственной надписи на книге «Второе рож¬дение» Пастернак выразил С. В. Корнеевой свои сожаления, что не успел выбраться к ним в гости: «Десять дней сряду я все мечтаю попасть к Вам, уславливаюсь с Борисом Ивановичем, и никак не могу попасть, это про¬сто фатально. Тем счастливее буду я познакомиться с Вами в следующий приезд, когда, может быть, нагрузка будет меньше. Привет Вам от всего сердца, будьте здоровы» (Г. Бебутов. Отражения. Тбилиси, 1973. С. 67). 2 Э. А. Бедия — партийный деятель. 3 Впечатления от встреч с Г. Леонидзе и его женой в ноябре 1933 г. отразились в стих. «Как-то в сумерки Тифлиса...», первонач. носившем посвящение Георгию Леонидзе (1936). 4 Б.Н. — Андрей Белый заболел в июле 1933 г. в Коктебеле, в начале декабря был помещен в больницу, где скончался 8 янв. 1934 г. П. Н. Зай¬цев — его ближайший друг и секретарь. 5 В ноябре 1933 г. вышли в свет воспоминания А. Белого «Начало века» (М.-Л., ГИХЛ). Первый том «На рубеже двух столетий» был издан в 1930 г. (М.-Л., «ЗиФ»). 6 Дочь Тициана Табидзе — Танит. 689. Л. О. ПАСТЕРНАКУ 8 декабря 1933, Москва 8. XI. 33* Дорогой папа, отвечаю тебе и через тебя маме, Жоне и Лиде, от которых имел отдельные письма. Поздравляю Лидочку со смелым и неожиданным дебютом, Жоню и Федю благодарю за новое доказательство их бесценной заботливости (еще не полу¬ченное, но названное в твоем письме), маму за трогательное об¬ращение к Зине. Зина хочет ответить ей, но не знаю, приведет ли в исполненье свое желанье; хотя она и обратилась в последнее вре¬мя к помощи Прасковьи Петровны (бывшей Паши), которая те¬перь работает у нас, но оба мальчика у ней в кори, а остаток досуга я отнимаю у ней своей болтовней и глупостями. Я оттого так нехорошо и безобразно скомкал поздравленья и выраженья благодарностей в одной фразе в начале письма, что кое в чем ты и мама находитесь в заблужденьи, и я хотел бы его поско¬рее рассеять. Вероятно, каждый человек как мотив или мелодия, чаще все¬го подвергающийся искаженыо на протяженье своей жизни, де-тонируемый леностью или забывчивостью, обрываемый обстоя¬тельствами, и лишь в редких случаях вдруг опять себя слышишь и обретаешь. По-видимому, я мотив для насвистыванья, до пустоты мажорный, потому что существо мое — сквозь все случившееся и что еще случится, — в счастьи, в факте счастья, в бессодержатель¬ности счастья, беспричинного и часто противопричинного. Все это я опять по-новому испытал в Грузии, чудесной стране, с кото¬рой я связан литературными традициями прошлого века и лич¬ной дружбой с двумя-тремя людьми нынешнего. Дорогой туда я сознавал не только свой собственный возраст, но и года моего то¬варища по купе, а потом и по номеру в гостинице (Ник. Тихоно¬ва). Уезжал же я оттуда без этого сознанья, после бездонных вин¬ных ванн, которые принимал там ежесуточно две недели сряду. Знаете ли вы, что такое литр? Это две бутылки обыкновенного размера. Ну так вот на одном обеде под Кутаисом (или, по геогра- * Авторская ошибка датировки. 698 фическому расположенью над ним), 30-ю человеками в теченье 10—12 часов было выпито сто десять литров красного вина. Оно замечательное, от него можно потерять память, но никогда не тош¬нит, и, при таких порциях приходится только часто бегать pour 1е petit. Это было в конце ноября, уезжал я из Москвы еще снежной, а в саду на горе над Рионом, где устроена была и за ночь разобрана названная винная электростанция — доцветали последние розы. Это было в сердце древней Колхиды, на развалинах древней горы Эа, цели экспедиции аргонавтов, в месте, куда археология поме¬щает резиденцию Медеи1, близ Рионской электрической станции (на этот раз уже всерьез), только что воздвигнутой. Это я расска¬зываю об одном вечере, а таких было 14, в разных местах, и вы получите о них понятье, если я скажу, что для этих разъездов луч¬шие друзья мои Паоло Яшвили и Тициан Табидзе добыли отдель¬ный вагон с проводником, который отцеплял и прицеплял его в пути по усмотренью Паоло, усложняя эти маневры только тем, что пересыпал ночные станции и оставлял нас в пути не там, где надо, так что просто чудо, что мы не потерпели крушенья и на нас не налетели дальние поезда. Не надо прибавлять, что это был (пара¬фразируя одно заглавье Rimbaud) — wagon ivre и утром на воз¬вратном пути в Тифлис мне стало так весело, что захотелось по¬швырять все с себя в окошко и заменить новым, и только созна¬нье того, что в Тифлисе ничего не достать, заставило ограничить¬ся одною шапкой, после чего я купил себе новую. Таковы были и все мои остальные подвиги, если умолчать о том, что в составе делегации я был единственным бессловесным членом, не только не произносившим нигде никаких речей, но не принявшим учас¬тья ни в одном из собраний и деловых заседаний, когда они соби¬рались официально. И ты поймешь, как рассмешили и сконфузили меня твои по-здравленья и громом поразил факт появленья всего этого в анг¬лийской, как ты говоришь, печати2. Неужели ты не мистифици¬руешь меня и, действительно, что-то где-то прочел? Нет, правда, ты надо мной не смеешься? Но тогда ведь это еще хуже, чем ты думаешь, и только вывезенная из Грузии беззаботность поможет скользнуть мимо этого позорного недоразуменья и его забыть. Ты, наверное, не понимаешь, как это ужасно. Если бы я изоб¬рел какой-нибудь хлородонт, который везде рекламировали, или * пьяный вагон, по аналогии со стих. Артюра Рембо «Пья¬ный корабль» (#.)• торговал презервативами или чулками, я еще понимаю: моя пози¬ция была бы рыцарски-возвышенна и благородна по сравненью с моей нынешней. Я понял бы далее, если бы выдумки плодились о Горьком или Гладкове, Федине или Пильняке, или даже об Эрен-бурге. Тут есть о чем выдумывать, люди эти что-то сделали, и что бы ни сделали, — ажиотажу есть к чему прицепиться. Но я уже и в основаньи миф и ажиотаж (вне моей воли и помимо участия); я выдуман доброжелателями для дальнейших выдумок обо мне. Я да¬лек от переоцениванья твоего сообщенья, я понимаю крохотность этой мифической заметки, это чеховская известность человека, сшибленного извозчиком и попавшего в дневник происшествий. Но все же, почему Х-ом или У-греком для таких фантазий стал го¬диться я, а не кто-нибудь другой из ничего не делающих и мало чего сказавших, ведь таких людей не мало? Итак, вот первое оп-роверженье. Второе — не совсем мне понравилось (чтобы быть искренним) и еще в скобках (с Зиной я своим впечатленьем не делился) мамина оговорка насчет того, что не знает она, пользо¬валась ли также и Зина, как она, мама, публичным успехом (это не собственные мамины выраженья, заменяю своими для кратко¬сти, но мысль та же), что дескать, мамина трагедия хотя и круп¬нее, но она Зину все же понимает, и да будет ей мамин пример, во всей его несоизмеримости, поддержкой и успокоеньем. Товари¬щи-родители, узнаю этот тон, я его никогда не приветствовал. Это — решительная мелочь, но задевала она меня и раньше, с Женей и Женичкой, т. е. всякий раз, как мне хотелось, чтобы кров¬но близкие мне люди узнавали вас, больших и замечательных лю-дей, в настоящем вашем свете, а не с теми комментариями, кото¬рыми вы рекомендуете себя их вниманью и подражанью. Потому что настолько же, насколько крупны вы в своем существе, без слов самоочевидном для каждого, настолько бывает иногда мелка ваша философия о себе и о жизни3. Отсюда и частое непониманье, которому, может быть, я сам подаю повод. Я не помню, что писал Лидочке, но вряд ли я мог жа¬ловаться на трудности моей или Зининой жизни, я, может быть, просто описывал их, не только без вздохов, но и не ставя себе в зас¬лугу их преодоленье, потому что преодолеваю их не я, а сами они как-то преодолеваются. Зина же без всякого трагизма и напыщен¬ности относится к действительности, временами ее обессиливаю¬щей, потому что, во-первых, она человек очень легкой и молодой души, во-вторых же, потому, что она с 14 лет пережила так много всякого, не в воображеньи, а на деле, сотой доли чего иной хватило бы на всю жизнь для воспоминаний и цитированья, что она, ско¬рей бы я сказал, — живет, чем относится как-нибудь к жизни, тра¬гически или не трагически. Это свойственно ей в высочайшей сте¬пени, но отсутствие этой тяжеловесности отличает даже и Женю, и даже Женек маленький знает жизнь лучше и глубже, чем в свое вре¬мя мы у вас. Was ist der langen Rede kurzer Sinn? * Мне бывает непри¬ятно, когда для каких-то движений души или мыслей ваших, само¬ценных по существу, вы избираете абсолютно непригодную и со стороны взятую форму мещанских поучений, неизбежно ложную и всегда ханжескую. Форма эта произвольна и ничего общего с вами не имеет, и тем легче мне сказать, что она иногда повергает меня в неловкость, не перед Зиной или кем-нибудь, а перед истиной. А вот случай в Помпее — (пересланный Олею4) — это мне нравится, это совсем другое дело! Потому что это часть действи¬тельности, со всем воздухом и развалинами и смещеньями време¬ни, далекого и близкого, потому что это случайность, горячая и быстрая, и пришедшая, чтобы уйти. Не сердитесь на меня. Если я себе позволил эту легкую кри¬тику, то только с тем, чтобы порадовать вас, потому что из нее вы усмотрите и вспомните и без того хорошо известное вам, что не¬смотря на все перенесенное и переносимое, мы свободнее и счас-тливее и независимее вас, потому что мы полудикари, и история нам позволила быть ими, не роняя своего достоинства. А знать это о детях и внуках вам будет приятно. Крепко обнимаю вас. Ваш Б. Благодарю вас за чудную фотографию. Как вы еще молоды! Это самое важное, а вот попало в конец письма, на поля. И чуд¬ные Тюти!5 Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Медея была дочерью царя Ээта, владельца золотого руна, за кото¬рым приплыли аргонавты (греч. мифол.). 2 См. об этой публикации также в письме № 688, но найти источник газетных сообщений, которые цитировал в своем письме Л. О. Пастернак, не удалось. 3 В письме 17 дек. Пастернак раскаивался в резкости своего тона: «Дорогие мои. По всегдашней глупой своей манере я наговорил вам кое- * Как кратко передать смысл длинной речи? (нем.) 701 чего лишнего в последнем своем письме, и теперь не нахожу себе места от жалости и досады. Вы не только далеки будете от истины, но просто меня убьете, если примете легкую и совершенно неосновательную мою журьбу всерьез! Ради Бога, простите меня. Из нелепого допущенья, что нахалами бывают только в молодости, я напустил на себя наглость, чтобы показать¬ся вам моложавым. Я страшно люблю вас, как вы есть, и не желал бы ви¬деть другими» (там же. Кн. И. С. 86). 4 К сожалению, случай в Помпее, рассказанный Ольгой Фрейденберг в письме к дяде, неизвестен. 5 На фотографии изображены родители с внуками Чарли и Аленушкой. 690. Н. С. ТИХОНОВУ 4 января 1934, Москва 4.1. 34. Москва Как живешь*, дорогой мой? Ты, конечно, сразу введен в курс воспоминаний данными письменами, не правда ли? А что, если я, например, покажу тебе такое: Закгиз?** Не уходит ли у тебя душа в пятки при мысли о договорах?1 А у меня случилось вот что. Когда я приехал, оба мальчика были в кори. Только они оправились, как старший заболел скарлатиной. Чтобы обеспечить младшему скорейшее посещенье детсада и обе¬зопасить от зараженья, его отделили от заболевшего, а больного с большим трудом пристроили (я нарочно так выражаюсь и не го¬ворю: поместили) в хорошую больницу. Потом у нас была дезин¬фекция, как до войны, формалиновая, с выворачиваньем всех по¬трохов и покиданьем дома, и потом с проветриваньем этого ма¬ленького авлабара2 все 31-е число, весь остаток старого года, при восьмидесятиградусном, если ты привык к небольшим преувели-ченьям, морозе и вышедших дровах. Оргкомитеты были все в раз¬лете, и нам пришлось все это поднять самим, самыми смертными и демократическими средствами. Неделю мы были отрезаны при общем вое соседей от воды и всего с нею связанного, а когда 1-го сели с Зиной друг против друга выяснить, кто из нас первый не выдержит этих молчаливых переглядок и рассмеется, поучитель-ную эту игру прервали телефонным сообщеньем, что заболел и Лялик, отделенный младший сын 3. Н., но сверх ожиданья это не * Написано по-грузински. ** Не думай, пожалуйста, что это фига с инкрустациями, — это Закгиз. (Прим. Б. Пастернака.) скарлатина, а ветряная оспа, и завтра я его с совершенно измучив¬шеюся Зиною перевезу из Трубниковского переулка домой. Я на¬рочно даю тебе это коротенькое резюме всего проверченного и про¬работанного, чтобы с его помощью измерить степень того легко¬мыслия и оптимизма, или энтузиазма, уж не знаю, право, как луч¬ше это назвать, — которые я вывез из Грузии. Потому что, несмотря на все перечисленное, чувствую я себя так, точно мне сейчас в Ориант3 и, миновав обоих парикмахеров, я в конце коридора от¬крою дверь и, о радость! — Ты будешь ерошить волосы и рвать бу¬мажки, а Гольцев — лежать под пледом с ячменем. Нет, каков за¬ряд-то, а? И вовсе не винный какой-нибудь, а более глубокий и широкий, черт знает, в чем он, опять не знаю, как сказать. Наслышаны мы, между прочим, что не меньше нашего по¬любился Вам Шаншиашвили Сандро. Я давно догадывался, что, если говорить о людях, он гораздо ближе тебе, чем, скажем, Юрин или Колосов, и даже симпатичнее Кирпотина4. Надо ли говорить, что я вполне разделяю твою симпатию и, например, даже не срав¬нил бы его с Никулиным. Но прости мне этот тон (это ощущенье Орианта; помнишь пытку коньяком (Арсенишвили, Гаприндаш-вили и пр.)?). Как твоя работа? Не заставят ли нас делать одно и то же? Списываешься ли ты с Мицишвили?5 Помнишь ли ты вообще что-нибудь? Да жив ли ты, черт побери, если уж на то пошло, и что с тобой, наконец?! А я, может статься, подзаймусь грузинским, но не раньше, чем оргкомитеты переведут на положенье пожарных команд, с ночными дежурствами и вызовом на дом по первому требованью, а также изобретут сыворотку ото всех детских болезней сразу. Еще в скобках: ориантизм тона возможен благодаря тому, что у Адика болезнь в очень легкой форме и все у Жени тоже благополучно. И ты не поверишь, представь себе, я наравне с сулемою и лизолем переводил все это время Чиковани и Абашидзе, ведрами, изо дня в день. Не хочу и за глаза обижать названных: у Чиковани замеча¬тельный есть материал — «Мингрельские вечера», не шутя восхи¬тительный, и тот я переведу как-нибудь в другое время, потому что его можно переводить без рецепта. В предвиденьи конца стра¬ницы я чувствую совершенную беспомощность перед Марией Константиновной6: ты, наверное, чтобы подать себя большим пла¬ном (хотя это не в твоем характере), таких гадостей нарассказал про меня, если вообще обмалвливался, что никакими поклонами теперь делу не помочь. Если это не так, то потрудись передать ей самый сердечный на свете привет, и знай: от меня он, собака. Зины нет здесь, она с младшим и лишь завтра переедет. Урывками чита¬ла она (оцени условия) «Кл<ятву> в тумане»7 и восхищалась. Хотя переводы Ч<иковани> и А<башидзе> чудовищные, но тем не менее, однако, я дал их Колосову, в «Молодую гвардию»8. Лучше будут, — звездану9. Впервые: ЛН. Т. 93. — Автограф (собр. Н. С. Тихонова). 1 В ноябре 1933 г. во время совместного пребывания в Тбилиси Пас¬тернак и Тихонов заключили договор на книгу переводов грузинских по¬этов с Закгизом. 2 Название старого района Тифлиса со смешанным населением. 3 Гостиница, в которой останавливались Пастернак, Тихонов и Голь-цев в ноябре 1933 г. 4 Михаил Петрович Юрин и Марк Борисович Колосов — сотрудники журн. «Молодая гвардия». Валерий Яковлевич Кирпотин в 1930-е гг. — сек¬ретарь оргкомитета Союза писателей и зав. сектором худож. литературы ЦК ВКП(б). 5 Николо Мицишвили — грузинский поэт, гл. редактор Закгиза, с ко¬торым был подписан договор; под его редакцией вышла книга «Поэты Гру¬зии» (1935). 6 М. К. Неслуховская — жена Тихонова. 7 Роман Н. С. Тихонова (Л., 1933). 8 Переводы «Баллады спасения» И. Абашидзе и «Ушгульского комсо¬мола» С. Чиковани были опубликованы в «Молодой гвардии» (1934, № 2). 9 То есть опубликует в «Звезде». 691. Г. Э. СОРОКИНУ 4 января 1934, Москва 4.1. 34 Дорогой Григорий Эммануилович! Давно-давно собираюсь написать Вам и, частью, о делах. Но то в отъезде был с грузинскою бригадой, то в домашних хлопотах: по приезде из Тифлиса попал под обстрел детских болезней такой частоты, что это покажется Вам выдумкой: корь, скарлатина, вет¬ряная оспа и все это у двух малышей 3<инаиды> Н<иколаевны> — и все — подряд. Но не бойтесь, пишу Вам из квартиры, продезин¬фицированной формалином. В физическом смысле письмо мое совершенно безвредно, но невинно оно также и в нравственном. В прошлому году мечты о прозе так тесно связались у меня с перепискою с Вами и с издательством, что стоило ей заглохнуть, чтобы я и думать позабыл о прозе, точно ее никогда и не задумы¬вал. И правда, я далек теперь ото всего этого и совершенно в сто-роне от неосуществляющихся и плохо осуществимых планов. По¬рядочною мукой были для меня мои не оправдывавшиеся «поры-ванья», и я счастлив, что эти предположенья временно отложил. Зато я по уши ушел в переложенья с грузинского, работу подчас даже радостную и увлекательную. Верьте мне, что вопрос мой будет совершенно академический и что он никакою безвыходностью не продиктован. Расплата по одно¬томнику и другим договорам так долго меня кормила, что к концу мне уже неловко стало прибегать к этому источнику, и лишь на рас¬стоянии от дома, не сумев издалека управиться как-нибудь по-дру¬гому, осмелился я в последний раз протелеграфировать издательству о деньгах из Тифлиса. Это было тотчас же улажено, — спасибо. Но если, как я сам всего скорее думаю, этою последней тыся¬чей все Эльдорадо наконец исчерпано, я хотел бы об этом под¬тверждены!, т. е. проще говоря: попросите, пожалуйста, кого-ни¬будь в Издательстве известить меня, так ли это или нет, не более того, и, в случае отрицательном, — каков остаток К Я был бы очень благодарен Вам, если бы Вы мне что-нибудь о себе самом и общих друзьях написали. Не шутя, — я только не сумел это выразить выше — для меня слились в одно целое Вы, издатель¬ство, Ленинград, Спасские и Чуковские и, наконец, мои последние надежды и претензии работать самостоятельно. Не подумайте, по-жалуйста, что в последнем мне помешало что-либо вне меня лежа¬щее, — напротив: поддержка была отовсюду, и, сильнейшая, — с Ва¬шей стороны. Не суждено было это совсем по-другому, это долгий разговор, да, по правде говоря, мне и самому не все туг ясно. Теперь все это вытеснила Грузия и переход на второразрядные заданья. Но Грузия — комплекс непроходимой восхитительности, и случивше¬муся надо радоваться, а не жалеть об этом. Я что хочу сказать: весточ¬ка от Вас была бы для меня известием из очень сложного и милого прошлого, с которым я вынужден временно расстаться, чтобы по¬том, спустя какой-то срок, другим вернуться к нему. Ваш Б. П. Впервые: Ежегодник ПД, 1979. Л., 1981. - Автограф (ИРЛИ, ф. 519, № 507). 1 На следующий день Пастернак писал Сорокину: «Едва успел отпра¬вить вчерашнее заказное, как пришли по телеграфу деньги, — очень кста¬ти, хотя я их и не ждал. Все же просьба письма остается в силе... чтобы из издательства сообщили, в каком положеньи наши расчеты <...> За послан¬ное большое спасибо. Сейчас отправлюсь за женой, перевозить домой с больным мальчиком» (там же. С. 224). 5 января 1934, Москва 5.1. 34 Дорогой Гаррегин Владимирович, от души благодарю Вас за новогодний привет, Н. И. Мицишвили1 пусть расскажет Вам, как мы с женой провели это время, а Вы в свою очередь дополните его сведенья тем, что у Адикова брата оказалась ветряная оспа, а не скарлатина, как у старшего2. Не путаю ли я Вашего имени и отче¬ства, так ли Вас зовут?3 Если я ошибаюсь, простите и исправьте ошибку. Мне хотелось бы Вам сделать небольшой подарок. Напи¬шите мне, пожалуйста, есть ли у Вас мой однотомник?4 Случайно достал сейчас 1 экземпляр, и если бы у Вас не оказалось, сохраню для Вас и вышлю. Если же он у Вас есть, постараюсь достать для Вас «Воздушные пути»5. Большое спасибо за газету; за что упре¬кать Вас? Вы только в связной форме выразили то, что в таких случаях требуется, и чего я не мог из себя выжать даже и бессвяз¬но6. Номер, конечно, огорчителен другим, изображеньями гени-ев, но одной рожей больше, одной меньше, разница невелика, а товарищ Кротков настоящий рисовальщик и, за вычетом одного отца, сделал меня лучше многих прочих7. Всегда неприятен быва¬ет этот дух «государственного событья», смотрите, мол, несчаст¬ные, — приехали! Ну да, к этому пора привыкнуть. Целую Б<ори-са> И<вановича>8. Сердечный привет всем. Попросите Оакгиз — по груз> ответить мне. Всего лучшего. Ваш Б. П. Привет товарищу Фоляну9. Будьте здоровы, милый Вы человек. Впервые. — Автограф (РГАЛИ, ф. 3100, on. 1, ед. хр. 150). 1 Николо Мицишвили — грузинский поэт и гл. редактор Закгиза. 2 Адик Нейгауз ездил в Тифлис с матерью в 1931 г., и Бебутов его знал; здесь имеется в виду Стасик. 3 Пастернак часто ошибался в правописании имени Бебутова; надо — Гарегин, все называли его уменьшительным: Гаррик. Еще в 1929 г. он зап¬рашивал об этом А. Е. Крученых, с которым Бебутов был дружен: «Будь добр, сообщи мне по почте или по телефону имя и отчество Бебутова. Кро¬ме того, если тебе не чужды человеческие чувства, дай мне на день на два альбом с моими фотографиями. Твой Б. П. 25. XII. 29» (РГАЛИ, ф. 1334, on. 1, ед. хр. 184). 4 Борис Пастернак. «Стихотворения в одном томе». Л., 1933. 5 Борис Пастернак. «Воздушные пути». Проза разных лет. М., 1933. 6 По-видимому, сообщение Бебутова о писательской бригаде, посе¬тившей Тифлис в ноябре 1933 г. 7 Владимир Александрович Кротков — художник. 8 Борис Иванович Корнеев — журналист, директор издательства «Зак-книга». 9 Паруйр Меликсетович Фолян — директор Закгиза. 693. Г. Э. СОРОКИНУ // февраля 1934, Москва 11.2. 34 Дорогой Григорий Эммануилович. Все время собирался Вам написать после известья о Вашем посещеньи и опять довел это до необходимости писать прямо о деле, и в очень срочном порядке. Все-таки жалко, что Вы не наведались потом еще раз, как обе¬щали 3<инаиде> Н<иколаевне>. И потом вот еще что. Когда на похоронах Белого ко мне подошла, как я узнал впоследствии, жена Ваша1, я должен был произвести на нее впечатленье непонятли¬вого идиота. До того я был поглощен ходом похорон (не только со стороны душевной, но и технической). Со Спасским, которого я увидал среди провожающих, я поздоровался только спустя не¬сколько часов, в крематории. Когда молодая женщина со знако¬мым, как мне показалось, лицом, назвала мне Сорокина, я стал ассоциировать сказанное с одним московским Сорокиным2 и с тем, что и его нет на похоронах, как и множества москвичей (как член похоронной комиссии я эти знаки вниманья или невнима¬нья воспринимал почти кровно). Затем я задумался над тем, где именно видел эту даму. В крематории она стояла в головах у гро¬ба, как раз против меня3. Теперь я знаю, кто она. Бели Вам удастся, уверьте ее, пожа¬луйста, что в следующую встречу я не буду так бестолков, как в первую, что Вам случалось слышать от меня вещи вполне связ¬ные, нормальные. И, вместе с приветом, попросите у нее от моего имени извиненья. Жена, как мне кажется, сказала Вам некоторую часть того, что Вы услышали бы, если бы меня застали. Бели обратиться к деловой стороне сказанного, то еще раз сердечное Вам спасибо за поддержку в теченье этих двух лет. Она права (и знала мое мне¬нье): опять переиздавать что-нибудь просто неудобно и пользо¬ваться форсированными договорами было бы с моей стороны бес¬совестно. И вот, в явном, как Вам на первый взгляд покажется, — проти-воречьи — существо моей просьбы. Ознакомьтесь, пожалуйста, с прилагаемой бумагой, и не откажите мне в услуге: внесите, пожа¬луйста, за мой счет 1000 руб. дирекции Гос. Театра оперы и балета4. Содержанье бумаги соответствует истине, все это так и было, и деньги надо вернуть. Если мне с Л<енинградского> И<здатель-ства> П<исателей> уже получать не за что, авансируйте меня, по¬жалуйста, этой суммой (в счет участия в составлены! грузинского томика Библиотеки поэта, что ли)5 и внесите ее в указанный бу¬магою срок. Радлов предлагал мне через Анну Дмитриевну6 погасить эту задолженность какой-нибудь другой работой, даже, может быть, какой-нибудь пустяковой, — словом, ни с чьей стороны тут ника¬кой неделикатности не допущено, свою же вину я хочу загладить именно так, как пишу Вам. Юрисконсульту пока, до полученья Вашего согласья, не отвечаю, срок же, поставленный им, истека¬ет 17-го февраля. Надо торопиться. Сделайте, пожалуйста, одол-женье, снеситесь с ним по телефону. И телеграфируйте мне. Вы не поверите, как мне стыдно, что на этот раз приходится беспокоить Вас сверх обычного еще посторонними заботами, чрезвычайной при этом срочности. Вообще я, кажется, переоценил свои возможности. Таких не¬погашенных долгов у меня еще на 6000.3 тыс. я должен Уральскому обкому (за летнее пребыванье на Урале с семьей впятером в 1932 г.)7, 2 — Новому Миру и одну — Красной Нови8. Я страшно затруднил себе ближайшие месяц-два решеньем разделаться с двумя последни¬ми долгами (журнальными) и тем, что довел это решенье до сведе¬нья редакций. Как ни напряженно перевожу я грузин, мне трудно будет наработать столько, чтобы уже и за работою очистился оста¬ток на текущую жизнь. Если оперною тысячей мой счет в Л.И.П. еще не исчерпан, то переведите мне, пожалуйста, что-нибудь в фев¬рале. Но в том ли случае, если на ней кончаются мои честные ре¬сурсы, в том ли, если уже и эта тысяча попадает в разряд авансов, — нового мифического источника для денежного перевода не созда¬вайте, а то ведь и это может стать когда-нибудь нибелунгами, а ни-чего я так сильно не желаю, как выбраться когда-нибудь из опер-но-балетных своих грехов на твердую и реальную почву. Итак, телеграфируйте мне, пожалуйста, относительно юрис. консульта; напишите, что может получиться из дальнейшей моей просьбы; и, наконец, простите, что отнял у Вас столько времени. Крепко жму Вашу руку. Привет Вашей супруге. Преданный Вам Б. Пастернак Я не знаю нового адреса издательства. Говорят, Вы снова в Гостином дворе?9 Сейчас узнал окольными путями, но не уверен в правильности. Итак, телеграфируйте* Впервые: Ежегодник ПД, 1979. Л., 1981.— Автограф (ИРЛИ, ф. 519, № 507). 1 Нина Николаевна Сорокина. 2 Сорокин Тихон Иванович — историк и искусствовед. 3 Андрей Белый (Б. Н. Бугаев) скончался 8 января 1934 г. Пастернак был включен в комиссию по организации похорон. Гражданская панихида про¬ходила в большом зале оргкомитета Союза писателей вечером 9 января: «В почетном карауле стояли В. В. Вересаев, Ф. В. ГЗщцков, Л. М. Леонов, Б. А -Пильняк, В. Лидии, Б. Л. Пастернак, В. В. Каменский, многие литературо¬веды, критики и др.» («Вечерняя Москва», 10 января 1934). 10 января состоя¬лись похороны: «В 1 ч. 30 м. дня под звуки траурного марша писатели Богда¬нов, Пильняк, Зайцев, Гроссман, Пастернак и другие выносят гроб. Траурная процессия направляется в крематорий» («Известия», 11 января 1934). 4 Имеется в виду расторжение договора с Театром оперы и балета и возврат полученного в 1932 г. аванса. Пастернак собирался перевести текст стихотворных либретто Р. Вагнера к его оперной тетралогии «Кольцо Ни-белунгов». 5 Том «Библиотеки поэта» «Грузинские романтики» (Л., 1940) вышел под ред. Н. С. Тихонова и Ю. Н. Тынянова. Пастернак в нем участия не принимал. 6 Режиссер Сергей Эрнестович Радлов и его жена Анна Дмитриевна Радлова, поэтесса и переводчица, вероятно, были инициаторами догово¬ра Пастернака с Ленинградским театром оперы и балета. 7 Речь идет о лете 1932 г., когда Свердловский обком пригласил Пас¬тернака на 3-4 месяца для изучения и отражения в литературе успехов социалистического строительства на Урале. Пастернак отказался что-либо писать на эту тему и через полтора месяца вернулся в Москву. 8 Пастернак печатал в этих журналах грузинские переводы («Новый мир», 1934, № 3:6 стих. Н. Мицишвили, В. Гаприндашвили и К. Надирадзе; «Красная новь», 1924, JSfe 6: 6 стих. П. Яшвили, Г. Леонидзе и Т. Табидзе; JSfe 9: 3 стих. В. Гаприндашвили и И. Гришашвили). 9 Письмо отправлено по адресу: «Внутри Гостиного Двора, 122». 694. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 12 февраля 1934, Москва 12.11.34 Марина, спасибо. Страшно большая радость. Закрытые пись¬ма заводят страшно далеко. Пишу и конца не вижу. Ты права во всех своих недоуменьях и я радуюсь им. На днях отправлю тебе закрытое. Открытку пишу себе в успокоенье: жить не дает мысль, что ответ тебе еще не в пути. За эти годы жизнь моя хотя и облег¬чилась душевно и я не знаю нужды, но до совершенной непосиль-ности расширился круг забот, непосредственно на мне лежащих. Близких людей и судеб стало так много, что просто не знаю, как будет дальше. Итак о главном. Целый год пробовал писать прозу1 и ничего, кроме фабулы, оставшейся временно в голове, не полу¬чилось. Это меня не пугает. Судьба попытки мне ясна, эта неудача меня политически воспитала. Говорю о неудаче внутренней и субъективной, потому что никому ничего не показывал. Большую роль в жизни последних 3-х лет играла Грузия. У меня там много друзей. У них два-три отличных поэта и — в потенции — вообще замечательная поэзия. Перевожу их по подстрочникам, книгу на¬зову «Книгой переложений». Был при смерти Нейгауз, год проле¬жал в больнице (полиневрит), теперь дома, но долго не сможет играть, если и сможет когда-нибудь. Всю зиму болели дети: ко¬рью, скарлатиной, ветряной оспой и пр. Работаю урывками. При¬вет всем твоим!! Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 73). 1 Работа над романом, началом которого была «Повесть» (1929). 695. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 13 февраля 1934, Москва Дорогая Марина, прости, я знаю, как неприятно получать открытки, точно они еще менее письма, нежели полное их отсут¬ствие (молчанье). Но честное слово я не вру и не конспирирую, говоря, что закрытые неведомо куда заводят. Я начал тебе два пись-ма и они разрастаются в трактаты. Их не будет, потому что это та мера многословья, которая равносильна взаимному мучительству. Пиши и ты мне открытки, чтобы не было неравенства. Кругом все больны и мне месяц-другой придется страшно гнать работу, что¬бы оправдать себя и моих многочисленных своих. Но потом может быть станет немного легче и я буду тебе больше писать. Главное, что мы снова в совместном разговоре, мне просто не верится! На похоронах Б<елого> было меньше народу, чем того ждали П<иль-няк> и я. Мы были в пох<оронной> комиссии и я все это пережи¬вал с кровной деловитостью старух в семьях, где покойник (кто был, кого не было, сколько было цветов и пр. и пр.). В заметке моего только-две три деловых вставки и то не в моих выражень¬ях1. И мне и П<ильняку> не до содержанья было: надо было за¬дать тон всей последующей музыке, т. е. судьбе вдовы, произведе¬ний, самих даже похорон и пр. Подбор имен был не только не мой, но мне наперекор. Пруст у меня в родном мне ряду между Тол¬стым и Рильке2. Белый в ярком, но мне далеком. Будь здорова. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 73). 1 Речь идет о некрологе, подписанном Б. А. Пильняком, Б. Л. Пас¬тернаком и Г. А. Санниковым, где говорилось: «Творчество Андрея Бело¬го—не только гениальный вклад как в русскую, так и в мировую литера¬туру, оно — создатель громадной литературной школы» («Известия», 9 янв. 1934). Эти слова вызвали резкую критику со стороны Союза писателей, отразившуюся в «Литературной газете» (16 янв. 1934): «Реакционным ут¬верждением было бы зачислять Белого в классики мировой литературы, так как такое утверждение не соответствует истинному положению ве-щей — Белый слишком индивидуалистичен и манерен в своем творчестве, чтобы создать особую школу». 2 Имеется в виду следующая фраза из некролога: «Перекликаясь с Марселем Прустом в мастерстве воссоздания мира первоначальных ощу¬щений, А. Белый делал это полнее и совершеннее» («Известия», 9 янв. 1934). См. т. V наст, собр.: «Памяти А. Белого». 696. П. М. ФОЛЯНУ 14 февраля 1934, Москва 14. П. 1934 Дорогой тов. Фолян! Был очень рад Вашему письму, и если меня немного и пугают Ваши ожидания и кажутся несколько преждевременными, то Вы нисколько в этом не виноваты, потому что Вам, наверное, ничего не известно. В наше время одни известия о смерти воспринимаются как относительные перемены в жизни умершего, да и то при некото¬ром снисхождении к покойнику, все же остальное плывет мимо ушей, даже и дружеских. Дело в том, что я в свое время писал Николо Мицишвили и, кажется, Г. В. Бебутову о сюрпризах, ожидавших меня дома по возвращении из Тифлиса1, но по-видимому это осталось тайною адресатов. Дети переболели корью, скарлатиной и ветряной ос¬пой, мальчиков разделяли, определяли в больницу, в квартире де¬лали дезинфекцию и пр. и пр. Когда в начале января наступил вре¬менный перерыв, я взялся за несколько подстрочников сразу, впрочем собственно тогда только и доставленных Гольцевым. Когда умер Андрей Белый, мне нельзя было отказаться от непосредственного участия в организации похорон, улажении пер¬вых дел и пр., да это и соответствовало моим ощущеньям. В конце января оргкомитету дали телеграмму о выезде бригады грузинс¬ких писателей, опять эти ожидания, к сожалению ложные (они не приехали), меня близко коснулись; в те же дни продольным сече-ньем, способом открытой сапы стали подрывать для Московско¬го метро двухэтажный дом, в котором я живу. Сначала я лишился сна от восхищения работою молодежи, дни и ночи производив¬шей чудеса последовательного превращения знакомого двора во что-то среднее между немецким Эссеном и греческим Тартаром, вскоре же чудеса эти обернулись для меня другой стороною, ког¬да черный ход забили, обвалили лестницу на чердак, и мой конец квартиры стал хозяйственным трактом для остальных соседей, находящихся, конечно, в худшем положении, нежели я, потому что в чаяньи обвала я могу требовать для себя квартиры с некото¬рой надеждой ее когда-нибудь получить, с их же стороны такие попытки обогатили бы только народный фольклор, являясь бес¬корыстнейшими образцами устного творчества, ни к чему прак¬тически не ведущими. За этими хлопотами о квартире, отнюдь не безысходными, но и на строчку не подвигающими Важа Пшавелу, приехали, к большой моей радости, семьи Табидзе и Мицишвили (Т<ициан> Т<абидзе> болен гриппом и только завтра встанет с постели). Наконец, на днях заболела жена, как нам кажется (врач еще не определил), воспалением легких. Все это я выписал нарочно для того, чтобы после всего этого Вам сказать, что если в отличье от только сидящих и болеющих кто и работает в республиках рассудку вопреки, наперекор сти¬хии, так это: 1) рабочие метро, 2) я и 3) Гаприндашвили2. Все его подстрочники замечательные и кроме того он и сам еще замечательный поэт. К моему прискорбию у меня нет времени на¬писать ему лично. Также хотел бы я написать Б. И. Корнееву. Но эти письма меня далеко заведут, я вынужден писать ком¬бинированные письма, где вместе о деле и о жизни, и иногда пишу их в надежде, что второю своей частью они не останутся достоя¬нием одних получателей, а пойдут и дальше волною поклонов и передач, по сделанным в них указаниям. Но правда, все так заня¬ты, что нельзя быть в претензии на Мицишвили, у него и самого голова кругом от тысячи разноречивых миссий, на него легших. То, что отделывалось, посылалось ему, но при его недосуге руко¬писи попадают в положение порнографических открыток, кото¬рых никому не показывают. Так я перевел две вещи Чиковани и Абашидзе3 и если бы «На Рубеже» хотели ими воспользоваться, то можно бы, но я не знаю, известно ли это Б<орису> И<вановичу> и Г<арегину> В<ладимировичу>4. Мне очень бы хотелось в ответ на Ваше нетерпенье сказать Вам, что я за Важу еще не садился, но к крайнему сожалению я себе это удовольствие испортил тем фактом, что сверх несколь¬ких вещей Надирадзе, Гришашвили, Гаприндашвили и Мициш-вилевского «Сталина» (не считая вышеназванных Чиковани и Абашидзе) я еще перевел 200—300 строк Змеееда5. Однако не делайте из этого опрометчивых выводов. Это нисколько не значит, что этих строк завтра будет 350, а послезавт¬ра 400. Так может быть пошло бы дело, если бы Вы прислали мне на дом наряд Тифлисской милиции, которая перерезала бы теле-фонные провода, несла караул у дверей моей комнаты, ходила бы детям за молоком и пр. и пр. Вам хотелось бы Важу пригнать к съезду6, издатели же современных антологий, обуреваемые тем же похвальным желанием, рекомендуют мне временно отложить Важу Пшавелу во имя того же съезда и ради современников. Но ни Вы, ни они не хотите учесть того, что с не меньшим рвением готовят¬ся к съезду самые всевозможные стороны жизни, и всех больше — микробы и бактерии, положившие именно до съезда, а никак не после, извести меня и угробить моих близких. Я работаю над всем сразу, не гуляю, не читаю книг, два меся¬ца не видел своего сына, живущего в 20 минутах езды от меня — что большего могу я сделать для Вас и Гудиашвили, которому я от души кланяюсь и согласию которого иллюстрировать книгу7, ра¬дуюсь как первой радости на протяжении этих 9 страниц. Больше ничего не скажу. Крепко жму Вашу руку. Гаприндашвили же — молодец, и мне так нравится, что я прямо опасаюсь, не провел ли он эти 2У2 месяца так же пестро и бурно, как я. Не откажите передать мой сердечный привет всем общим дру¬зьям. Будьте здоровы. Искренне уважающий Вас Б. Пастернак Сделайте милость, доведите хоть часть рассказанного до све¬дения тех нескольких, которых я люблю, дружбою которых доро¬жу живейше и от невозможности написать которым, очень стра¬даю. Впервые: «Литературная Грузия», 1966, № 1. — Местонахождение автографа неизвестно. Паруйр Меликсетович Фолян — директор Закгиза, с которым был подписан договор на книгу «Поэты Грузии в переводах Б. Пастернака и Н. Тихонова» (1935). 1 См. письмо № 692. 2 Пастернак переводил поэму Важа Пшавела «Змееед» по подстроч¬никам, которые делал поэт В. Гаприндашвилщ кроме того в 1934 г. Пастер¬нак перевел несколько стихотворений Гаприндашвили. 3 Имеются в виду переводы «Баллады спасения» И. Абашидзе и «Уш-гульского комсомола» С. Чиковани. 4 Б. И. Корнеев и Г. В. Бебутов были сотрудниками газ. «На рубеже Востока», где печатались переводы Пастернака. Сохранилось письмо Кор-нееву по поводу публикаций в газете: «Дорогой Борис Иванович! Свин¬ство, что ни разу я не написал Вам, сколько ни собирался. Да и сейчас обращаюсь с деловой просьбой, отчего и ограничиваюсь открыткой. Если мне причитается какая-нибудь мелочь с "Рубежа Востока", и она еще не переведена по тому адресу, который я дал т. Фоляну, то она очень бы при¬годилась мне тут, в доме отдыха. <...>?. Пастернак. Не напечатаете ли Вы в "На Р<убеже> В<остока>" Чиковани "Мингрельские вечера" в моем переводе?» («Дом под чинарами», Тбилиси, «Мерани», 1970. С. 232). 5 Поэма Важа Пшавелы «Змееед» была издана в 1934 г. (Тифлис, Закгиз). 6 Речь идет о съезде писателей, который происходил в 1934 г. 7 Оформление сб. Пастернака «Грузинские лирики» в Москве (1935) было сделано Ладо Гудиашвили. 697. РОДИТЕЛЯМ 27 февраля 1934, Москва 27. П. 34 Дорогие мои! Сегодня день вашей свадьбы. Как бы мне хоте¬лось быть с вами в этот день1. И опять, который уже год мы — врозь. Поздравляю вас. Будьте здоровы и живите долго-долго. И судьбе угодно, чтобы именно в этот день прилетел в Моск¬ву на аэроплане освобожденный Дм<итров>2. Как часто за после¬дние годы останавливала меня в иных движеньях мысль о вас. Жертвовали на австрийских рабочих, я пожертвовал 500 р. и по¬думал: смею ли, не отзовется ли это как-нибудь косвенно на вас3. Здесь незаслуженно носятся со мной. Это совершенно как в дет¬стве, когда в доме, созданном тобой и твоими заслугами, столбами свежего воздуха ходило веянье всего крупного и значащего, когда я перевидал, как простых завсегдатаев, столько больших людей, когда я мог пользоваться как чем-то саморазумеющимся, близостью Скря¬бина и пр. и пр.: когда все это, отпущенное судьбою тебе, я глотал даром, как одну из полагающихся мне частностей моей детской. У меня нет ни одной заслуги революционной, ни одной — общественной, при всем преклоненьи перед иными сторонами нашей действительности мне хотелось бы спокойно и незаметно писать хорошие вещи. Но тот же широкий стиль детства прони-кает и мою нынешнюю жизнь, на этот раз уже ничем не объясни¬мый, потому что уже не в такой степени, как прежде, объяснимый тобою. Та же короткость со всем совершающимся на свете, с луч¬шими мыслями, именно сейчас всеми додумываемыми и, поче¬му-то, имеющими быть додуманными при моем участии, та же интимность с крупным, не завоеванная, валящаяся в рот, даровая и пассивная4. Как-то повелось тут в последнее время, что когда хотят обставить что-нибудь по-настоящему, тут должен быть так¬же и я, или мой отказ, или чем-нибудь оправданное отсутствие. И когда мне позвонили о прилете этого человека и о том, не захочу ли я завтра в печати отдельно приветствовать его рядом с Горьким, Вс. Ивановым и несколькими другими, каюсь, я не мог не поддаться тому давно накопленному восхищенью, с которым я следил за его судьбой. Я продиктовал это по телефону, и только со-вершенно неуместным подумалось мне обращаться от своего толь¬ко лица к такому моральному богатырю, мне — нравственной пеш¬ке. И я это адресовал от себя и друзей своих. Я завтра пожалею об этой торопливости и с другой стороны: это сделано слишком ко¬ротко и плохо. Кажется так: «Здравствуйте. В придачу к слышанно¬му со всех концов света примите выраженья восхищенья, моего и моих друзей. Год прошел под ежедневным отблеском вашего муже¬ства. Спасибо за пример, за образец того, источником каких чудес может быть чувство долга. Вы пожизненно обязали нас, украсив нам часть наших воспоминаний». И затем подпись моя и трех грузинс¬ких поэтов5. Успокойте меня насчет того, что это ничего, что это вам не неприятно. Не бойтесь того, что я раскачусь как-нибудь и дальше, что я забудусь. Я всегда связан вами и чту и люблю эту свя¬занность, но тут я не мог, так велика была сила аффекта. У нас все более или менее здоровы, т. е. и у нас и у Шуры все, болевшие гриппом, постепенно повылезали из него. Только Зина, прямо с постели принявшаяся за невозможнейшую уборку, как никак трети всей бывшей Волхонской квартиры, с обметаньем пыли с потолков, мытьем полов и окон и пр. и пр., опять чувству¬ет себя очень плохо. Я уговариваю ее походить к докторам и наде¬юсь, все обойдется. В истекшем году я при подаче сведений о заработке (с целью обложенья) указал доход в 29 ООО р., целиком до копейки израсхо¬дованный в теченье года. Может быть, если бы и была возмож¬ность делать сбереженья, я бы их не делал из полной к этому не¬способности, но такой возможности и нет, и только мне радост¬но, что при скромной сравнительно жизни (за исключеньем хо¬рошего питанья), я легко сравнительно справляюсь с довольно большим диапазоном забот, на мне лежащих. Мне часто делают сейчас предложенья (из издательских сфер или вдруг от партийного руководства в Грузии, или еще откуда-нибудь, но при нашей централизованности все это исходит от одной высшей инициативы государства) совершенно перестро¬ить мою жизнь, облегчить ее, удвоить или даже утроить зарабо-ток, обеспечить одиночество где-нибудь на реке в ущелье, осво¬бодить от договорной зависимости, перепечатывать одно и тоже столько раз, сколько я захочу и пр. и пр.6, и на все это я неизмен¬но отвечаю, что прикидываться бедняком было бы с моей сторо¬ны ханжеством, что по сравненью с общим заработком не толь¬ко рабочих, но и благополучнейшего слоя интеллигенции мне приходится зарабатывать непозволительно и безнравственно много. Но что этого, пусть и не легко дающегося заработка и до¬статочно. Что я слишком люблю жизнь и искусство, во всей ре¬альной их прозе, и мне стало бы скучно и пусто без них по ту сторону, которая открывается за золотою границей приобрете-нья патефонов, американских шкапов, редких библиотек и пр. и пр. И отказываюсь. Правда, это делается немного и на ваш счет, и особенно на счет Зины, своими руками перелицовывающей даже и мои вещи (пальто, например), уже не говоря о ее собствен¬ных и детских, но, разумеется, стоит кое-чего и мне. И так, по-моему, все это и надо, иначе с любой из этих сторон это было бы бессовестно. Правда и то, что в этом воздержаньи от соблазна нет ни кап¬ли самопожертвованья, потому что когда я прошу тысячу, а мне предлагают пять и я от четырех отказываюсь, я уступаю меньшую долю: главное, чем я живу, т. е. та неведомая и незаслуженная сим¬патия, которая все время пока что неведомо откуда на нас истека¬ет, остается при мне. Но я записался, пора спать. Крепко-крепко обнимаю вас и еще раз поздравляю. Спасибо за открытку. Всем поклон. Утешьте насчет беспокоящего. Целую Федю, Жоню, Лиду, Аленушку и Чарли. Уже я получаю просьбы об автографе из... Аргентины, со вло-женьем моей карточки с испанской подписью: El poeta. Дописываю на остатке французского ответа. Boris Pasternak Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 «Знаменательное утро пережили мы <...>, когда в день 45-летия на¬шего наши ангелочки (Аленушка и Чарли. — Е. Я., М. Р.), разодетые в чу¬десные карнавальные костюмы сказочных принца и принцессы — с цве¬точками в руках постучали к нам утром и в стишках поздравили нас», — писал Л. О. Пастернак 15 марта 1934; там же. С. 92. 2 Георгий Димитров — деятель болгарского и международного рабочего движения, обвиненный вместе с Благим Поповым и Василем Таневым в под¬жоге берлинского Рейхстага в 1933 г., после профессионально проведенной им защиты, поддержанной выступлениями мировой печати, был оправдан и вместе с другими участниками Лейпцигского процесса приехал в Москву. 3 По аналогии с советским опытом Пастернак опасался, что его учас¬тие в антифашистских выступлениях, в частности подпись под статьей в помощь австрийским участникам восстания 12-15 февр. 1934 г. («Литера¬турная газета», 22 февр. 1934), может поставить под удар родственные се¬мьи в Германии и им повредить. 4 Имеется в виду знакомство с Н. И. Бухариным, который привлек Пастернака к участию в газ. «Известия», гл. редактором которой он был тогда назначен. 5 Точный текст письма, опубликованного в «Литературной газете» (28 февр. 1934) за подписью Пастернака, Паоло Яшвили, Тициана Табид¬зе и Николо Мицишвили. 6 Подобные предложения могли исходить также от Бухарина, кото¬рый считал, что Пастернак возьмет на себя роль «первого поэта», отража¬ющего величие эпохи. Но подобная перспектива его отталкивала, и он ясно чувствовал смертельную опасность этой ловушки. См. об этом в письме Цветаевой 2 нояб. 1934: «Мне бы надо куда-нибудь на год, на два скрыть¬ся, а то тут ни жить, ни работать не дают. У нас как-то по-детски или по-американски ко всему относятся. Вдруг какое-то неумеренное, вздорное, разгоряченное вниманье. Теперь только мне открылось, что я ничего не сделал, и нечего показать. Ты одна бы только поняла меня» (Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. С. 553-554). 698. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 16 марта 1934, Москва Дорогая Марина! Я совсем не согласен с твоим предложень¬ем не считаться письмами, и если до сих пор не поблагодарил тебя за письмо, то только оттого, что все надеялся в закрытом передать тебе: 1) свое восхищенье Муром (какой наполеонид1, что за пре¬лесть мальчик, спасибо!) 2) свой ужас перед трудностями вашей жизни. И в закрытом я, к твоему негодованью, может быть, робко бы предположил, что ты слишком горяча и наверное несправед¬лива. Но, нимало в этом не служа примером общей здешней жиз¬ни, лично у меня этот год сложился очень трудно. Я писал тебе о болезнях и пр. Последние недели сильно продвинулась вперед работа по сооруженью метрополитена как раз под нашим домом. Двухэтажный флигель стал маленькой частностью очень сложной конструкции, обнявшей его снизу, с боков и отчасти даже сверху. Меня удивляет, что эта развалина, всегда вздрагивавшая от про¬бега трамвайных вагонов, еще не расселась и не рухнула. Очевид¬но надо переезжать, но пока некуда. Обещают помочь в союзе пис<ателей> и вообще мне жаловаться нечего, но вот чем занят тот плацдарм, с которого я должен был бы расположить свое пись¬мо тебе. Благодарю тебя без счета за все твои мысли и за рассказ о себе. На днях опять в открытке скажу, в цепи каких уравнений находится мое задолженное письмо к тебе. Будь здорова. Твой Б. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922—1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 173). Датируется по почтовому штемпелю на открытке. 1 Наполеонидом Пастернак называл Мура в письме № 347 в ответ на восхищение Цветаевой сходством своего сына с Наполеоном. 699. Е. В. ПАСТЕРНАК И июня 1934, Москва 11. VI. 34 Дорогая Женя! Вначале я мечтал в десятых числах попасть к вам. Но это ни¬как не выходит. К 3<ининому> воспаленью прибавился грипп, в доме делается неведомо что, Пр<асковья> Петровна со всем спра¬виться не в силах, круглые сутки грохот, пыль и грязь1, а ко всему и у меня без температуры сильно болит горло, вероятно это лег¬кий грипп, который я переношу на ногах. Вы не беспокойтесь, лично для ваших опасений никаких оснований нет, т. е. я здоров и со всеми трудностями слажу; — я хочу сказать, что хотя трудно¬стей этих много, все они идут по далекой тебе линии и чужой. Объяснила ли тебе, Женюра, Лена2, что теперь стали выдавать новый сухой паек (кажется 30 яиц, 2 кило сыра и 2 кило масла, — может быть, ошибаюсь), который ты сможешь получать полнос¬тью в месяцы нашего отъезда? Хотя мне очень бы хотелось к вам приехать, возможно, что первым свиданьем с тобой будет встреча с тобою в Москве числа 15—16-го, как ты, кажется собиралась. Не сердись на меня. Я тебе еще кое-что расскажу, что меня тут задер¬жало3, в придачу к горлу. Крепко расцелуй Женечка. Загорает ли он? Правда ли все так хорошо (кроме твоей ноги)4, как мне пере¬давала Лена? В ладу ли вы с хозяевами? Как здоровье Елизаветы Михайловны. Сегодня тут первые проблески жары, которые меня должны были бы пугать как городского жителя, и радуют при мыс¬ли о вас. Поцелуй, пожалуйста, Елизавету Михайловну и Женич-ку. Привет Лене. Твой Б. Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. 1 Грохот, пыль и грязь объяснялись работами по проведению метро открытой сапой, которые велись прямо под домом, под окнами. Газеты восхищались героическим трудом комсомольцев, но нечеловеческие ус¬ловия работы губили жизнь и здоровье не только самих рабочих, но лиша¬ли возможности открывать выходящие на улицу окна, пыль проникала сквозь все щели, болело горло, закладывало грудь. Этим объяснялись за¬болевания всего дома. 2 Прислуга Е. В. Пастернак — Елена Петровна Кузьмина, которая регулярно ездила в Москву за продуктами и возила их в Марьино под Зве¬нигородом. 3 Имеется в виду телефонный звонок Сталина, о котором Пастернак не решался писать, но собирался рассказать при встрече. Сталин позво¬нил Пастернаку, узнав из письма Бухарина о его беспокойстве по поводу ареста Мандельштама. Эта открытка позволяет считать, что разговор со Сталиным предшествовал официальному пересмотру дела Мандельшта¬ма и мог иметь на него прямое влияние. Через несколько дней, 13 июня 1934 г. ссылку в Чердынь Пермской области, где находился в это время Мандельштам, заменили на поднадзорную жизнь в Воронеже. 4 Е. В. Пастернак сломала косточку в ступне при игре в теннис и пе¬ретрудила ногу, когда обошла несколько деревень в поисках дачи. 700. РОДИТЕЛЯМ 23 июня 1934, Москва 23. VI. 34 Дорогие мои! Мне хотелось бы много-много написать вам всем: 1) в ответ на успокоительное большое Жонино (и от имени Феди) письмо о вас всех и папе и маме, 2) о чудных, Лидочкой надписанных группах с детьми (напрасно Жоня недовольна вы¬ходом последних, все — восхитительны, но конечно, особенно прелестна школьная), 3) в ответ на трогательную родительскую открытку с совершенно незаслуженными похвалами моим чув¬ствам, совершенно естественным и безотчетным и тем менее зас¬луженною благодарностью, что если ее уже куда адресовать (а по-моему, вообще никуда не следует), то скорее не мне, а Жене; 4) в ответ на продолжающиеся, несмотря на ваши тамошние зат¬рудненья и нашу письменную договоренность последнего меся¬ца, денежные подношенья детям, не считая глазированных фрук¬тов, переданных Шуре госпожою Штих. Но вместо всего этого примите от меня за все это и ото всех сразу огромное мое, горячее и общее спасибо. Заботы мои много¬численны и сложны. Ты подумай, папа, если бы все твои вздохи шли в жизни в двойном размере. Я об этом теперь говорю потому, что все страшно усложнилось метростроем (дикая грязь и антиса¬нитария) и болезнями. Зина то выздоравливает как будто бы, то вдруг опять «температурит», домылась, достиралась бедная. Сегодня я набрал пять (толщиной с карточную колоду!) путе¬вок (оплаченных назначений) в дом отдыха1. Когда я за них пла¬тил и получал их, то кругом думали, что я их беру на целую школу. Заказывая железнодорожные билеты, я не знаю, в состоянии ли будет Зина ехать или нет. Я переплатил уйму на врача и лекарства потому, что у меня не было времени узнать, что у меня есть право получать лучшее леченье, чем то, за которое я платил сотни, бес¬платно. И так все сплошь. Женя полтора месяца тому назад вывихнула себе на теннисе ногу и, не долежав, вынуждена была однажды обойти 15 верст московских окрестностей в поисках дачи. Потом они на даче по¬селились (я у них был однажды, место замечательной красоты и устроились они неплохо, только за всем продовольствием, вплоть до хлеба, приходится ездить в Москву 2 часа езды по железной дороге) — да так вот прошло 6 недель, боли в ноге у ней не прохо¬дили, приехала она в Москву, сделали с ноги рентгеновский сни¬мок, и оказалось, что она сломала одну из косточек ступни. Те¬перь ей надо лежать. Она в Москве остановилась у приятельницы своей, скулыггорши Лебедевой, и я сегодня нашел у ней эти три снимка с Женечка. Их сделал где-то на воздухе у Петровских во¬рот (близ Екатерининской больницы, — помните?) знакомый Жени и Лебедевой театральный режиссер Поляков. Женя в пио¬нерском галстуке, по случаю 1-го мая. Видите, как он осыпан вес¬нушками, они его, как пчелы какого-то сластену в детской фран¬цузской книжке, облепили, обезображивая его премилое впрочем, когда бы не эти веснушки, личико. Все же я посылаю вам эти кар¬точки. Я перешел на карточки, а хотел относительно Жениной ноги, сказать, что помимо жалости вызвало это и много с моей стороны непредвиденного: поездки экспромтом на далекую дачу, с целью успокоенья Женечка и Елизаветы Михайловны, для ула-женья разных хозяйственных неурядиц и пр. и пр. И так весь этот год сплошь. Спасает меня одно то, что ко мне очень хорошо (в самых разнообразных и прямо друг другу противоположных ча¬стях общества), хорошо относятся. На прошлой неделе мне даже (в первый раз в жизни) позвонил по телефону сам Ст<алин>, и вы не представляете себе, чтб это значит. Я даже Женечку этого не сказал, так легко поддается этот факт эксплоатации, даже поми¬мо воли заинтересованного, т. е. в такую линию искусственной легкости можно попасть, этого не скрыв2. Огорчительнее всего, что мне никак не удается поработать серьезно. Я переводил грузинских поэтов, но это не работа, хотя эти поделки (одно д<ерьмо>!) меня и кормили. Когда книга, не¬полная и сданная наспех, выйдет из печати, пошлю ее вам, если это позволено. Но это будет не раньше осени3. Крепко вас всех, дедушку, бабушку, Федю, сестер и племян¬ников целую и обнимаю. Летний адрес сообщу из деревни. Странным образом, верхним чутьем жду у вас улучшений и разреженья семейной атмосферы. Это о тете вашей4. Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. 1 Были куплены пять путевок в писательский дом отдыха для себя, жены, детей и кузины Г. Г. Нейгауза Н. Ф. Блуменфельд, которая смотре¬ла за детьми. 2 Разговор со Сталиным датируется по письму № 699. Понимая неиз¬бежную «мифологизацию», которую приобретет известие об этом, Пас¬тернак не позволял себе разглашать его; первым, кому стало известно со¬держание разговора, были А. А. Ахматова и Н. Я. Мандельштам, записав¬шие последовательность вопросов и ответов (Н. Я. Мандельштам. «Вос¬поминания». М., «Книга», 1989; А. А. Ахматова. «Листки из дневника». Соч. в 2 т. М., «Художественная литература», т. 2,1990). Трехминутный раз¬говор, носивший характер скрытого допроса, послужил впоследствии пред¬метом многочисленных разноречивых версий и толкований. 3 Называя бранным словом свои первые переводы грузинских сти¬хов, Пастернак, в первую очередь, имеет в виду недавно появившиеся в журналах два стих, о Сталине поэтов Николо Мицишвили и Паоло Яшви¬ли, переводы которых были вызваны желанием поддержать друзей, кото¬рые подвергались критическим нападкам, перераставшим в политические обвинения. Сб. «Поэты Грузии» (Тифлис, Закгиз) и «Грузинские лирики» (М., «Советский писатель») вышли в 1935 г. 4 Высказывая робкие надежды на либерализацию в Германии, Пас¬тернак, подхватывает определение, данное отцом в письме к нему, и назы¬вает это «семейными» делами («о тете вашей»). 701. В. ГАПРИНДАШВИЛИ 2 июля 1934, Одоев 2. VII. 34 Дорогой Валериан Иванович! Обнимаю Вас уже из Одоева, куда мы с превеликим трудом добрались наконец вчера. Сегодня получил Ваше письмо. Бесконечно благодарю Вас за него. Горя¬чее спасибо и за то, что Вы не скрыли от меня Вашего недоумения относительно одной из первых строк Важа Пшавелы. Разумеется, это опечатка и меня удивляет, как я ее пропустил. Надо читать: Внимая из каждой строки1, а не «их», как Вы пишете, и если я дей¬ствительно недосмотрел, то тем настоятельнее прошу Вас внести это исправление в оба экземпляра. Наверное есть и еще какие-нибудь упущенные мною опечатки ремингтонистки. Хорошо, если бы Фолян прислал мне сюда одну из последних, до меня кем-ни¬будь хорошо выправленных, корректур. Здесь очень живописно, заведующие и руководители дома отдыха очень милые люди2, но, конечно, дом не может быть географическим исключением из об¬щей жизни страны, и таким образом не все тут налажено. Обни¬маю Вас. Всем привет. Впервые. — Местонахождение автографа неизвестно. Печ. по копии Г. В. Бебутова, 1934 г. 1 Поэт и переводчик В. Гаприндашвили делал подстрочники поэмы Важа Пшвелы. Речь идет об издании поэмы «Змееед» в Гослитиздате (1935); ст. 9-12: «Внимая из каждой строки / О чьем-нибудь имени чтимом, / Покуривали старики, / Как облаком — скрытые дымом». В1946 г. эти стро¬ки были переписаны. О своем беспокойстве по поводу опечаток Пастернак писал редак¬тору книги В. В. Гольцеву 5 июля 1934: «Представь, застало меня тут письмо от Гаприндашвили. Восторги там всякие и пр., но не в этом дело. А из одного недоуменья его я усмотрел, что ремингтон-то мой верно недоправлен, как я ни бдел над ним в ту Леонидзевскую ночь. Это на первой же странице Змеееда. Легко себе представить, что дальше мо¬жет открыться! Посему, когда будешь сюда собираться, обязательно зах¬вати с собой твой хотя бы экземпляр, я свой дома оставил, — прости за вечные просьбы. Или может быть корректура будет к тому времени?» (РГАЛИ, ф. 2530, on. 1, ед. хр. 102). (Леонидзевской ночью Пастернак называет спешную правку перевода перед отъездом Леонидзе в Тиф¬лис.) 2 Дом отдыха был расположен недалеко от города Одоева в быв¬шем имении Маневичей на реке Упе. Об этом же Пастернак писал Б. И. Корнееву: «Здесь очень хорошо. Места — Записок охотника. Ста¬рый дом с колоннами на горе над Упою, в запущенном яблоневом саду. В нем размещено до 60 человек отдыхающих» (26 июля 1934; РГАЛИ, ф. 2563, on. 1, ед. хр. 26). Пастернак сдружился с персоналом дома от-дыха, воспоминания о его пребывании до сих пор сохраняются среди жителей. 702. В. В. ГОЛЬЦЕВУ 16 июля 1934, Одоев Дорогой Витя! Сердечное тебе спасибо за письмо. Горячо бла¬годарю тебя за деловую помощь. Ты говоришь, отдыхать, а мне приходится зарабатывать чертову уйму. Правда, тут нельзя не от¬дохнуть, потому что и круглый день работая, все же дышишь не московским воздухом, главное же, глазам даешь полный отдых1. Строчу дикую дрянь в прозе, не глядя, как и что, в скромной го¬товности так «Дрянью» и озаглавить, не до эстетики2, и, кажется, глохну на правое ухо, грипп у меня был в Москве, и ухо как мерт¬вое. А в общем тут совершенный рай и я б тут с удовольствием на зиму остался. Зина хотела приписать тебе, но я знаю существо ее просьбы: это — папиросы. Привези, пожалуйста, если тебе не труд¬но, боюсь сказать сколько, ну скажем коробок 10, дешевых, пред¬почтительно Дели, но можно и по 1 р. 50 к., их легко достать в ГОРТе, за это тебе будет превеликая благодарность, мне же руко-писных грузин не вези, не надо3. Твой Б. Я. Впервые. — Автограф (РГАЛИ, ф. 2530, on. 1, ед. хр. 102). Датируется по почтовому штемпелю на открытке. 10 жизни в Одоеве Пастернак писал Гольцеву 5 июля 1934: «Действи¬тельно, очень хорошо тут, и по-моему даже уход слишком хорош, распус¬каются люди, масла им подавай; а кругом как живут, это не их дело», — намекая на окружающий голод в деревнях (там же). 2 Работа над романом, началом которого была «Повесть» (1929). 3 Гольцев собирался приехать в Одоев, где жила его жена. «Дорога, правда, не из легких», — предупреждал его Пастернак в письме 5 июля (там же). ТОРТ— закрытый распределитель. 703. В. В. ГОЛЬЦЕВУ 24-26 июля 1934, Одоев 24. VII. 34 Дорогой Витя! Сердечное тебе спасибо за письмо. Как хорошо и интересно ты пишешь! Знаешь ли ты это? Судя по твоим словам, ты свыкся с уединеньем, и стал им спо¬койно пользоваться для работы. Но тут-то оно и наскучит тебе, утратив тяжесть (а не прелесть) новизны. И, я думаю, ты все-таки приедешь. Затрудненья с помещеньем не должны останавливать тебя, если они повторятся и в августе. Мы с Зиной это устроим. Я сделал большую глупость, вписав со слов Каладзе, что от¬рывок из поэмы о раскулаченных. В подстрочнике этого слова нет, там просто пояснено: из поэмы «Учардион»1. Приписав его от себя, я думал, что это будет реверансом в советскую сторону и, видно, перестарался. Приседанья отменяются. И все же я судьбы отрывка не понимаю. Не случилось ли чего при переписке? Иные машинки не проставляют вопросительных знаков, и их потом приходится ставить от руки. Не имело ли это места в данном случае? Смысл отрывка совершенно ясен. Я именно потому его и пе¬ревел, что сомнительному и страшному делу раскулачиванья (не говоря уже о сомнительности главлитов) никогда такой человеч¬ной и состоятельной защиты не встречал. А в этом зверинце еще сомневаются?!! Положенье такое: выселяемый со своей земли с сыном под¬ходят к вековым деревьям и отец говорит: «Прощайте, деревья мои». «Твои?» — иронически подхватывают деревья и т. д. и неле¬пость мнимой принадлежности огромной многостолетней приро¬ды этим несчастным, выступает во всей очевидности. В переводе я смысл этой ситуации сконцентрировал. Очень странно что то, что в слабом подстрочнике было мне без труда и с первого взгляда понятно, приобрело в более точной формулиров¬ке перевода, даже для тебя, какую-то таинственную темноту. Деньги от Литтазеты получил, большое тебе спасибо. После телефонного разговора с тобою Юлия Сергеевна2 принесла непри¬ятное известие о закрытьи МТП и Сов. Литературы. Любят у нас играть в организационную «хальму», мудрят и мудрят. На меня всегда эти проявленья склонности к домино и мажонту действуют обескураживающе. А сейчас к этому еще прибавилось и то, что все мои осенние расчеты были на МТП3. Перед отъездом Ирина Сергеевна4 сказала мне, что их полит-редактура решила удвоить тираж сборника и мне предстоял если не повторный платеж, то все же довольно солидная получка. По-ступленья из Грузии ввиду их гадательности, я переадресовал в Жилстроительство в Лаврушинском, под будущую квартиру. На-сколько блестящи мои перспективы можешь судить по тому, что у меня не хватило на детские августовские путевки, так же как и на путевку для родственницы Нейгауза5, находящуюся тут при маль¬чиках, и я вчера написал в Оргкомитет, чтобы мне до сентября поверили эту сумму. Каков позор-то! А тут вдруг закрывают МТП. Что же я делать буду? Что же, и Ирину Сергеевну закрыли, и группком, и лифт на 10-й этаж? Оставлено ли по крайней мере в прежнем виде движенье по Гнездниковскому?6 Цела ли Тверская? Только приспособишься к какому-нибудь из очередных двадцать третьих апреля7, узнаешь в ее ходе кого-нибудь милого и хороше¬го, и — хлоп. В самый момент, как какое-то сходство с жизнью закрадется в это двадцать третье, обязательно что-нибудь выду¬мают, обязательно, сев за новую партию в трик-трак, тебя как пеш¬ку, передвинут с квадрата на квадрат: осваивай сначала. Так вся жизнь и уйдет у нас на «освоенье». 26/VII Хотел я достойным образом на твое живое письмо ответить, и все пишу какую-то сухую чепуху. Вряд ли я сегодня это поправ¬лю, а откладывать письмо до лучшего настроенья не хочется. И так уж оно залеживается. Ну, прости, что поторопился отвечать. Юлия Сергеевна прекрасно себя чувствует и от поездок на пасеку, танцев, попоек и пр., в которых вместе с Зиной участвует, не устает. 3<инаида> Н<иколаевна> кроме того предается карте¬жу. Были однажды на колхозном собрании. Ходили на поле, скла-дывали снопы в крестцы. То, что ты пишешь о Тихонове, надо вероятно возвести в квад¬рат8. Не потому чтобы ты был придирчив или чрезмерно взыска¬телен, а потому что Николай еще полон жизни во всем беспоряд¬ке этого понятья. Он еще не засклеротизировался, не заавтори-тетничал, не стыдится свободных размеров и неполных рифм и, следовательно, — хочу я сказать, у него может получиться либо плохо, либо, если уж хорошо, то совершенно превосходно. А я переводил, как учитель гимназии. Хотя и способный, но — в мун¬дире. Ну, всего лучшего. Кланяйся, пожалуйста, Ирине Сергеевне. МТП я воспринимаю всегда как деталь ее биографии. И потому, не зная еще, что принесет ей эта рокировка, обижен за нее, как за себя. Впервые. — Автограф (РГАЛИ, ф. 2530, on. 1, ед. хр. 102). 1 Обсуждаются след. строки из поэмы К. Каладзе «Учардиони» (1933): «Сегодня он должен оставить свой двор! /Ив горе, и в гордости, и в забы¬тьи / Он шепчет: «Прощайте, деревья мои!» / «Твои?» — удивляясь и как бы смеясь, / Ветвей повторяет зеленая вязь. / «Твои?» — вопрошают сто¬летья, шумя / Деревьями ластящимися двумя». 2 Юлия Сергеевна — жена В. В. Гбльцева. 3 В издательстве «Московское товарищество писателей» готовился сб. переводов Пастернака «Грузинские лирики». 4 Ирина Сергеевна Орловская — издательский редактор. Пастернак выразил свою благодарность ей в надписи на «Стихотворениях в одном томе» (Л., 1933): «Ирине Сергеевне — одной из тех людей, на которых мне хотелось бы походить способностью к добру, единственной чертой, заду¬манной природой для человека не в меру надобности, но в виду бесконеч¬ности, — с избытком. Борис Пастернак. 10 мая 1934» (собр. адресата). 5 Двоюродная сестра Г. Г. Нейгауза Н. Ф. Блуменфельд. 6 Издательство помещалось на 10-м этаже дома Нирензее в Бол. Гнез¬дниковском пер. 7 Аналогия с партийным постановлением о закрытии РАППа 23 апр. 1932 г. 8 Речь идет о недовольстве Гольцева переводами Н. Тихонова, печа¬тающимися в сб. «Поэты Грузии» (Тифлис, 1935). 704. Е. В. ПАСТЕРНАК 6 августа 1934, Одоев 6. VIII. 34. Дорогие мои мама и сынок! Спасибо за письмецо ваше. Чудно ты пишешь, Женек дорогой. Много ли ты наловил рыбы? Ты не унывай, если покамест ничего не поймал, это и со взрослыми случается. Тут были рыболовы-любители, они день и ночь на реке возились без особенного прока. А пока они вылавли¬вали по пескарю в сутки, тут один колхозник из деревни выследил в омуте и поймал двухпудового сома. На одну наживку этому зве¬рю пошла 3-х фунтовая щука на крюке, величиной с дверной! Спа¬сибо за промокашку. Я совсем не забываю об авторе твоего уюта, то есть о тебе самой, Женюра-мамочка. Разумеется, его не было бы без твоего искусства, но это не исключает моей благодарности тем чудным спутникам в труде, которых тебе посылает судьба. Мне очень не хочется на съезд1, потому что я тут заработался и обста¬новка подходящая. Я написал в Оргкомитет, и если мне позволят не явиться, я, может быть, просижу тут до середины сентября. Справишься ли ты тогда с деньгами? По моим расчетам это не¬возможно. Но об этом отдельно в другой раз. Очень рад, что ты здорова. Крепко целую вас. Всем привет. Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. 1 Имеется в виду съезд писателей, на который Пастернаку пришлось приехать 15 августа, но открытие отложили на два дня. На следующий день он писал 3. Н. в Одоев: «Так как я всегда поддаюсь действию посторонних причин, то меня тут охватила сразу же страшная тоска, и я проклинал себя за то, что поехал. Денежные дела налаживаю. Ужасная толчея по поводу съезда, в учрежденьях трудно людей добиться. <...> Выедем, думаю, не раньше 22, хотя еще рано говорить!» (Письма Пастернака к жене. С. 83). Съезд растянулся с 17 августа до 1 сентября 1934 г. 705. 3. Н. ПАСТЕРНАК 22 августа 1934, Москва Съезд, утреннее заседание. 22. VIII Дорогая Киса, пишу тебе за столом президиума в Колонном зале (на эстраде). Только что говорила Мариэтта Шагинян, про¬изнесшая замечательно содержательную речь1. Вчера на вечернем заседании председательствовал я, а потом в 12 ч. ночи был вечер встречи с грузинскими делегатами, я и Коля Тихонов читали свои переводы, и я лег в 5 ч. утра, так что сейчас совсем сонный. Вчера же обедали с Гарриком и Паоло в ресторане2. У меня нет возмож¬ности все тебе рассказать в письме, сделаю это потом устно. Все время нахожусь в страшной рассеянности, что ни куплю, то сей¬час же где-нибудь забываю, потерял вчера 30 руб., потом однажды посеял где-то шляпу и пр. и пр. Мне все время страшно хочется домой, и я подвел Ник<олая> Як<овлевича>3, упросив его взять мне билет (он уезжает сегодня), но ехать мне невозможно, да и было бы глупо: как раз открытье съезда (первые дни) отпугнуло нас своей скукой — было слишком торжественно и официально. А теперь один день интереснее другого: начались пренья. Вчера, например, с громадным успехом и очень интересно говорили Корн. Чуковский и И. Эренбург. Кроме того, мне и неудобно уез¬жать до доклада Бухарина и Тихонова4. Думаю, попаду я к тебе, Лялечка, и под Одоевское небо числа 28-го5. Если бы я еще задер¬жался дня на два — на три, то мне очень хотелось бы, чтобы Туся6 без меня не уезжала, а дождалась моего приезда. Нам придется прожить сентябрь в Одоеве еще и потому, что в квартире на Вол¬хонке будет ремонт. Здесь помимо повесток насчет квартплаты я нашел извещенье о налоге, мне надо доплатить ко всему ранее удержанному около двух тысяч (1955 руб.). Это надо будет уладить, потому что на такую сумму пеня воз¬растает молниеносно и в большом размере. Нежно-нежно целую тебя, Киса, и не смотри на эту записку как на письмо. Крепко це¬лую детей, сердечный привет Тусе. Когда я дам телеграмму о при¬езде, похлопочи через Ив. Ал. Рабкова, чтобы мне выслали маши¬ну, а если нельзя будет, то — лошадей. Поклон Лидии Ивановне7 и всем-всем. Впервые: Вестник РСХД, № 106, Париж-Нью-Йорк, 1972. — Ав¬тограф (РГАЛИ, ф. 379, оп. 3, ед. хр. 60). Примеч. 3. Н. Пастернак: «Пись¬мо написано в Москве». 1 Выступление М. С. Шагинян было посвящено национальным ли¬тературам: «Сейчас только одни мы во всем мире обладаем ключом люб¬ви, только мы одни знаем тайну эроса; иначе сказать, только одни мы во всем мире вынашиваем в нашем искусстве идею нового человечества» (Первый Всесоюзный съезд советских писателей. Стенографический от¬чет. М., 1934. С. 209). 2 По поводу кормления писателей во время съезда Пастернак писал жене 16 авг. 1934: «Думаю, больше всего времени (как в Свердловске, по¬мнишь?) займет тут питание, на которое получил уже талоны и которым нельзя будет пренебречь, потому что оно бесплатное (кажется, еще не про¬верил) и хорошее, но где-то на Тверской» (Письма Пастернака к жене. С. 83). 3 Писатель Н. Я. Шестаков, вместе с которым Пастернак приехал на съезд из Одоева. 4 Н. И. Бухарин выступал 28 августа с докладом «О поэзии, поэтике и задачах поэтического творчества в СССР»; Н. С. Тихонов 29 августа — с докладом «О ленинградских поэтах», в тот же день выступал Пастернак. 5 3. Н. Пастернак писала в ответ: «Я очень скучаю по тебе. Но с дру¬гой стороны, очень хочется, чтобы ты не уехал до доклада Бухарина. Очень хочется, чтобы ты тоже поговорил на съезде. Ты удивительно умеешь го¬ворить по существу и затрагивать важнейшие вопросы — это просто необ¬ходимо, чтобы ты выступил» («Второе рождение». С. 440). 6 Наталья Феликсовна Блуменфельд. 7 Директор — И А. Рабков и зав. хозяйством Дома отдыха — Лидия Ивановна. 1934, Москва Дорогой Григорий Александрович! Примите, пожалуйста, участие в подателе сего, юноше с Кав¬каза, О. Номикос1. Есть что-то в нем, что меня страшно подкупа¬ет. Мне бы очень хотелось ему помочь, и не знаю, как это сделать. Ему надо попасть в вуз, он Вам все это расскажет. Не откажите, пожалуйста, в совете ему и поддержке. Крепко жму Вашу руку. Ваш Б. Пастернак Впервые. — Автограф (собр. Д. Г. Санникова). Пастернак был знаком с поэтом Г. А. Санниковым по кружку моло¬дых писателей, собиравшихся у Б. А. Пильняка. Вместе с Санниковым и Пильняком был составлен некролог «Памяти Андрея Белого», высокие характеристики роли Белого, данные в нем, для Санникова, как члена партии, послужили поводом политических обвинений. 1 Орест Александрович Номикос— поэт, родом из греческой семьи под Одессой, окончил горный институт, работал инженером на строительстве Рионской электростанции. 707. РОДИТЕЛЯМ 3 сентября 1934, Одоев Одоевский дом отдыха. 3. IX. 34 Дорогие мои! Давно не писал вам. В Москве от Стеллы узнал о ваших пере¬ездах и об обстоятельствах, их вызвавших. Я не знаю, где вы сей¬час, и пишу наудачу по Берлинскому адресу. Я ездил в Москву на две недели на съезд писателей, о кото¬ром вы, верно, сами откуда-нибудь узнаете. Из газет, если не не¬посредственно, то от кого-нибудь из знакомых. Очень устал за эти две недели, так как был выбран в президи¬ум съезда. Он происходил в Колонном зале, переполненном, как на концертах Никиша1, и протекал очень торжественно. В част¬ности, если бы вы были тут, вы порадовались бы за меня2. Напишите мне поскорее, что вы и где сейчас. Я ничего о вас не знаю. Пишите прямо сюда в Одоев. Та ваша летняя открытка дошла без особенного запозданья. На всякий случай напоминаю адрес: г. Одоев, Моск. обл. бывшей Тульской губ. Дом отдыха № 3, писателей, — мне. Та же просьба и девочкам. Жоня, по слухам, в Цюрихе, но адреса ее я не знаю. Я так занят был в Москве, что не имел возможности повидать Женёнка, так как для этого надо было съездить в Звенигород на дачу, т. е. освободить полдня. Стелла говорила мне об одном очень интересном Жонином письме, которое она мне хотела показать, но у меня не было времени зайти за ним на Волхонку. Я остановился у Шуры, от которого уходил утром в 10 часов и возвращался от 4-х до 6-ти часов ночи, потому что к круглоднев-ным заседаньям присоединялись ночные фетированья друг друга в ресторанах. Шура пугает меня своим аскетическим жизненным режимом. Ест он очень мало и не по бедности, а просто уж таков его домаш¬ний уклад. Ирина на Кавказе, а сам он собирался вскоре после моего отъезда уехать в Крым. Билет у него был куплен на 2-е, и, вероятно, он сегодня туда выезжает. Но, верно, и там он будет жить как йог, и вряд ли таким путем поправится. Я по нескольку раз звал его с собой в ресторан, доставал ему билеты на съезд, что было нелегко, а ему все некогда было. Сам-то он ни на что не жаловал¬ся, кончал проект и очень был занят. В первые дни съезда видал Женю большую, приезжала с дачи, очень довольная тем, как прошло лето, здоровьем Женёнка и пр. и пр. Если напишете мне сюда, то сейчас же, не откладывая. Хотя мы и предполагаем прожить тут еще весь сентябрь, но, может стать¬ся, что уедем и раньше, числа 20-го. — Крепко и без конца целую вас, девочек, Федю и деток. Сердечный привет от Зины. Ваш Боря Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Имеются в виду концерты венгерского дирижера Артура Никита в Колонном зале Дворянского собрания, которые посещали Пастернаки в 1910-х гг. 2 В докладах Бухарина, Тихонова и выступлениях других делегатов звучали высокие оценки поэзии Пастернака. Он был выбран членом прав¬ления Союза писателей. 708. В. В. ГОЛЬЦЕВУ 8 сентября 1934, Одоев 8. IX. 34 Дорогой Витя, привет тебе и Юлии Сергеевне. Я Вас искал в Сухиничах1, Юлия Сергеевна, и порадовался за Вас, что Вы уехали, и был неприятно разочарован тем, что не нашел. Направлял вопро¬шающие взгляды на Ворошилова и Горького, писаных во весь рост на столбе у среднего столика в буфете, и от них узнал, что Вы на них заглядывались часами. Вы слишком много денег перевели Зине: из них надо было вычесть то, что я в городе задолжал Вите. Дорогой Витя, если ты уже сослуживец Рябининой2 (привет, привет), то у меня к вам обоим просьба. Надо привлечь к работе по антологии Звягинцеву, Веру Клавдиевну. Сделай это ты, Витя, со ссылкой на мою рекомендацию, если это кому-нибудь понадо¬бится. Ты помнишь наш опыт с Корчагиным, — я думаю в этом случае нас ждут еще более приятные результаты. У ней хороший язык, масса вкуса и неплохая поэтическая сноровка человека с прирожденными способностями. Для начала ей можно было бы дать второпланные фигуры в группе, с переходом в дальнейшем на передние. Не беря никакого греха на душу (ни пред ней, ни перед тобой) я сегодня же пишу ей в обнадеживающем смысле с порученьем позвонить тебе на дом. Ты страшная свинья, Витька, и ни капли меня не любишь. В каждом человеческом движеньи чудятся тебе подвохи, и в моих, в том числе. Ты думаешь, я не слышу, как ты критикуешь каждое слово моей просьбы, воображая, что я стараюсь тебе всучить ка¬кую-то бедную родственницу, и при этом забываешь, что интере¬сы антологии так же близки мне, как и тебе. Если бы это было не так, я бы не вставлял в разговор свиньи, помещенной сюда лишь для отрезвленья, чтобы ошарашить тебя чем-нибудь и тем вывес¬ти из твоей закоснелой подозрительности. Правда, не ты ее изоб¬ретал, и она у тебя ответ на неоднократно вкушаемую каждым из нас повседневную подлость, но не пересаливаешь ли ты при этом, и не лучше ли было бы ничем на нее не отвечать? — Так как 300 верст расстоянье небольшое, то у себя в Москве вы догадываетесь, наверное, какие золотые дни стоят тут в Одоеве. Только пусто в большом доме, пусто, тихо и грустно. Так же точно садились за стол, вероятно, в начале, до нашего приезда, но тогда это была тишина начинающегося лета, а теперь это недвижность и мало¬людье конца. Привет Вам обоим от меня и от Зины. Пробудем здесь до ок¬тября, если не погонят. Впервые. — Автограф (РГАЛИ, ф. 2530, on. 1, ед. хр. 102). 1 Сухиничи были местом пересадки с одного поезда на другой по пути в Одоев. 2 Александра Петровна Рябинина — редактор антологии грузинской поэзии. 709. С. Д. СПАССКОМУ 27 сентября 1934, Одоев 27/IX. 34 Дорогой Сергей Дмитриевич! Мне хочется успеть ответить Вам отсюда, из Одоевского дома отдыха. Здесь чудесно. После¬завтра мы уезжаем в Москву. Ваше письмо получил я в день обратного выезда сюда со съез¬да, мне его передали, так как с Метростроем дело обстоит еще по¬хлеще, чем весной, и я останавливался у брата. Я не досидел до конца съезда и уехал после речи Стецкого, до заключительного слова Горького1. Первые дни по приезде сюда я мечтал Вам ответить с про¬странностью, которая и мне была бы на пользу, потому что упоря¬дочила бы мои впечатления от съезда, но потом засел за работу, которая всегда идет хуже моих расчетов, и так вот прошел месяц. Теперь вижу, что лучше на все эти темы поговорить при встрече (ведь Вы, наверное, в начале зимы в Москву соберетесь?), и не уве¬рен, не больше ли потребность в таком разговоре у меня, чем у Вас. Дело в том, что хотя Вас насчет телефона и не обманули (был он весною, а не перед съездом) и отношенье ко мне на съезде было совершенной неожиданностью, но все это гораздо сложнее, чем может Вам представиться, а главное: по косвенности поводов, свя¬зывающих эти вещи со мной, — серее и непраздничней2. И уже допустил я неправильность, начав под влияньем Ва¬шего письма с себя. Ведь ту же нескладицу, в гораздо большем зна-ченьи, для всех нас и для меня, представлял самый съезд, явленье во всех отношеньях незаурядное. Ведь более всего именно он по-разил меня и мог бы поразить Вас непосредственностью, с какою бросал из жара в холод, и сменял какую-нибудь радостную нео¬жиданность давно знакомым и все уничтожающим заключеньем. Это был тот, уже привычный нам музыкальный строй, в ко¬тором к трем правильным звукам приписывают два фальшивых, но на этот и в этом ключе была исполнена целая симфония, и это было, конечно, ново. Об этом и будет у нас с Вами разговор, я кое-что расскажу Вам, пока же поторопитесь расстаться с неправильными наблю-деньями насчет себя и ложными из них выводами. Конструкция съезда была наполовину, чтобы не сказать це¬ликом, случайна, и ход этой лотереи не должен Вас огорчать. Вы знаете сами, как вы в этом отношении не одиноки. Это очень хо¬рошо, что Вы погрузились в глубину, ничего не оставив для по-верхности, и хорошо не только под знаком вечности, но и в самом насущном смысле. И, прежде всего: ничего не изменилось. В час¬тности, не случилось никаких перемен со мной. По-прежнему нам нет новой квартиры, и первую, освободившуюся в Нащокинском3, которую все лето обещали мне, захватил Жаров. Уезжая со съезда, я занимал деньги направо и налево, малыми дозами. Но это не для сравненья: если у Вас неудача с издательствами, надо будет найти способы этому помочь, и мы найдем их. Об этом напишите мне в Москву до личного свиданья, если это спешно. Вы пишете, что были заняты собой и отстали от литератур¬ной общественности. Так как и я рад бы пристать, да никакой не знаю, то без огорченья прочел про Ваше отставанье. Зато глухая обмолвка Ваша о каких-то личных трудностях по¬чти напугали меня, и простите за вмешательство и за то, что туг, на¬верное, я попаду пальцем в небо: если это что-нибудь семейное, объя¬вите эти трудности призраками, каковые они на самом деле и есть. И еще раз простите: Вы сами не мальчик, жили и лучше моего все это знаете. Но ведь все это потом так забывается, что каждый, у кого све¬жа память, вправе, пусть и ценой немыслимейшего конфуза, особен¬но в случае ошибки, напоминать об аде, который готовит себе и всем участвующим каждый, пытаясь эти трудности... разрешить4. Разорвите, пожалуйста, эту страничку и о ней забудьте. Ни¬чего не пишу о себе, обо всем этом при устной беседе. Задушевный привет Софье Гитмановне и поцелуй дочке. Зи¬наида Николаевна просит присоединить и ее поклоны. Пишите, пожалуйста. Ваш Б. Пастернак Г. Одоев, Моск. Обл., бывш. Тульской губ. Впервые: «Вопросы литературы», 1969, № 9 (с купюрами). — Собр. соч. Т. 5. — Автограф (собр. В. С. Спасской). 1 Выступление заведующего Отделом культуры и пропаганды лени¬низма ЦК ВКП(б) А. И. Стецкого было 30 августа, а 31-го на заключи¬тельном заседании выступал Горький. 2 Речь идет о первых писательских толках по поводу телефонного звонка Сталина, которые приписывали этому событию особое отношение к Пастернаку, установившееся на съезде. О желании Пастернака «скрыть» этот факт из боязни «искусственной легкости» его распространения см. письмо N° 700. 3 В Нащокинском пер. был построен писательский дом, в котором получил квартиру Мандельштам. А. А. Жаров — комсомольский поэт. 4 Воспоминания о пережитом в 1931-1932 гг. расставании с первой семьей. 2 октября 1934, Москва 2. X. 34 Дорогой Гаррегин Владимирович! Вчера приехал из Одоева и у сына нашел Ваше письмо ко мне и Змеееда1. Чудно это все и очень меня радует. Какой хороший художник! Вагнеризм Важа Пшавелы (дракон, Зигфрид, птичка и пр.) еще усилился после того, что змея пошла лейтмотивом ко всем главам. Прекрасная графика и сколько вкуса!! Вообще очень все хорошо, только шпоны местами подгуляли: то редкая печать, нор¬мальная, то вдруг строка на строке, — Вы заметили? Но очень удач¬ное изданье, молодец Фолян. Бегло просмотрел сегодня утром (вчера вечером только получил) и не нашел ни одной досадной опечатки, а очень боялся. Редкая по аккуратности корректура, спасибо. С принципом расположенья матерьяла в «Грузинских поэтах» совершенно согласен2. Надо еще кроме того перетасовать после¬довательность моих и Тихоновских переводов, когда у нас один автор. Или проще: либо чтобы он все время шел вперед меня, либо когда как, — но чтобы ни в коем случае я не предшествовал ему в виде правила, хотя бы и с точки зрения алфавита. Это глупо и было бы мне неприятно. Я без ума от его переводов, слышанных на ве¬чере. Я не предполагал, что такой класс вообразим и возможен. Спасибо за деньги. Сколько же в общем Вы перевели мне за лето, вместе с этим последним переводом? Ввиду того, что адрес был дан сторонний (банк жилстроительства)3, я же, кроме того, жил в глуши и никаких известий от жилкооператива не имел, то я абсолютно ничего об этом не знаю, и Вы этому не удивляйтесь. Но узнайте в бухгалтерии, когда, куда и по скольку они мне пере¬водили (с «Рубежно-Восточными»), и меня из этого неведенья выведите с их помощью. Следующий гонорар, если действитель¬но есть еще остаток, пусть переведут по постоянному моему адре¬су: Москва 19 Волхонка 14 кв. 9. Сюда же и авторские экземпляры «Змеееда», которых жду с не¬терпением. Если эта просьба исполнима, то пусть присоединят к ним еще 23 экземпляров, вычтя их цену из гонорара. Очень, очень за все Вам благодарен. Пишите, пожалуйста. Недостающие стихи прилагаю. Крепко жму Вашу руку. Всем друзьям сердечный привет. Ваш Б. Я. Впервые. — Автограф (РГАЛИ, ф. 3100, on. 1, ед. хр. 150). 1 Важа Пшавела. «Змееед». Тифлис, Закгиз, 1934. 2 Сб.: Поэты Грузии в переводах Б. Л. Пастернака и Н. С. Тихонова. Тифлис, Закгиз, 1935. 3 См. об этом в письме № 703: «Поступленья из Грузии <...> я переад¬ресовал в Жилстроительство в Лаврушинском, под будущую квартиру». 711. РОДИТЕЛЯМ 2 октября 1934, Москва 2. X. 34 Дорогие мои пала и мама! Вчера приехали в Москву, и я узнал, что с середины сентября тут дожидается меня твоя открытка. А я-то беспокоился в Одоеве! Что мне только в голову ни приходило! Ну слава Богу: до сих пор, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить, мы с жизнью все-таки так распреде¬лили роли, что я каждую минуту готов к наихудшему и прав за со¬бою ни к чему другому не знаю, она же ведет меня сплошным ря¬дом радостных неожиданностей. О вас — дальше (меня очень напугали мамины жалобы на ча¬стые головокруженья в письме Женёнку). Что же касается меня, то, повторяю, жаловаться не на что, и даже напротив, — неожи¬данно все хорошо. Мы ехали очень трудно, как это всегда бывало в России по захолустьям, в стороне от прямых и главных магистралей. Ведь, лето стояло чудное. В Тульской губернии (!), не в Кры¬му где-нибудь, я до конца сентября в реке купался. А тут неожиданно пошли по утрам заморозки и целодневные дожди развели дороги. Позавчера в 8 часов утра мы напялили на себя каждый по сорок одежек, двойные пиджаки, польта, сверх них огромноворотые и долгорукавые армяки (у меня с собой ни¬чего теплого, даже пальто не было) и около 5-ти часов ехали на лошадях, потом до 8 часов вечера в поезде, с которого в Сухини-чах должны были пересесть на ускоренный, идущий в Москву по Брянской ж. д. Ну и разумеется, наш опоздал на 20 минут, и мы с площадки видели, как уходит поезд, в котором нам по телеграмме в Брянск забронировали три мягких (соответствующих бывшему 2-му классу) места. И началась ночь на глухой станции, с прохо¬дящими ночными поездами и невозможностью попасть на них, с начальником станции, мягко что-то обещающим и бессильным эти обещанья исполнить, с подушками и одеялами, приносимы¬ми ему стрелочником в кабинет и страхом того, чтб же будет с то¬бой теперь, когда он ляжет спать и его неудобно будет будить, если и при нем ничего не выходит! Социалистический Чехов и только, очень хорошо тебе, папа, вероятно, памятный по годам, когда ты визитную карточку Маркова (кажется) на Курской дороге в такие же кабинеты носил (тебя, наверное, удивит, что я такие вещи по¬мню, я меньше Женички был). Ночь с детьми и вещами, вещами, в этот переезд, наконец, сведенными у нас до трех мест, в предви-деньи таких осложнений, но вновь с трех штук распухшими до девяти, и преогромными, благодаря попутчице с девочкой (заве¬довавшей хозяйством в Одоевском доме). Клеванья носом, убор¬ка буфета перед рассветом, чувство уваженья к людям, заставляю¬щее просить вежливо и растерянно, наравне со всеми, и сознанье, что при твоих связях и с твоими возможностями другой был бы давно в Москве, и, наконец, неожиданный взрыв под давленьем Зины: посещенье линейного стрелкового поста станции (ты дога¬дываешься, чему это соответствует в прошлом), угрозы телеграм¬мы в Наркомвнудел, если мы сейчас же не уедем, подходящий в это время поезд с восьмиминутной сутолокой сундуков и мешков, и чудо нашего отъезда при расползшихся в разные стороны: мне, носильщиках и дамах, ищущих друг друга и потерявших связь. Потому что ответ им не известен, проводники их отказываются сажать, а я получаю плацкарты и перебегаю пути перед самым сви¬стком к отходу. И все-таки, все-таки все это прекрасно. Но конечно, не этой дорожной ночью хотел я вас порадовать, а легкостью приезда, т. е. радостностью того, когда после разлуки и неизвестности находишь все в лучшем виде, чем сам посмел бы желать. Вчера вечером, только пообедав, я отправился на Тверской бульвар, откуда накануне Женек справлялся по телефону, не при¬ехал ли я, сообщив, что у них будет купальный день, т. е. истопят ванну, и чтобы я пришел помыться с дороги. Когда я пришел, то на дворе перед квартирой Женек колол березовые (пополам рас¬пиленные) дрова для ванны. Он не знал о том, что я приехал, и не сразу разглядел меня в темноте двора, которого населенность уст¬раняла для него удивительность неясной фигуры, остановившей¬ся невдалеке. Так что было у меня время наглядеться на его колку. И неплохо колол, молодец! Когда колун в суковатой плашке за¬щемлялся, он по всем правилам его переворачивал и обушком по камню колотил. Ну и обрадовался же он, когда меня узнал! Мамы не было дома, она на родительское совещанье в его школу ушла. Мы чудно с ним провели три часа. У них опять пре¬жняя домработница, что еще на Волхонке после заграницы у них служила, а потом ушла; пожилая, полная, спокойная, — Елена Петровна, она летом к ним вернулась. Ну вот, Женек и Лена меня чаем угощали, ванну растапливали и пр. и пр. Много и очень хо¬рошо он мне о лете рассказывал, небезуспешно, оказывается, рыб¬ной ловлей занимался. Однажды даже большого голавля с песка¬рем поймал, и жарили. На будущий год собирается покупать вер¬шу. Побелили у них, и теперь еще светлее у них и уютней. Женя на рожденье подарила ему (кроме книг и пр.) застекленный свой ри¬сунок с меня (ты его не знаешь) в фас, очень хороший, лучшее, кроме твоих работ, что с меня делали. Кстати, очень удачно я вы¬ходил в Одоеве у провинциального фотографа (бывшего учителя), который чуть ли не из самодельного аппарата снимал, дощатого и ободранного, как шарманка. Или это у него какой-то футляр при¬ставной? Но только он с ним по деревням ходил, как с ученым попугаем. Так вот, эта фотография (в середине сентября) и Женин портрет — единственные, что я стоящего с себя знаю, никогда не выхожу, и страшно уродливые вещи распространяют. Про вас мне рассказывал, про ваш подарок — горячее вам всем спасибо. И письмо показал, читали, горевали насчет бабушки и Лидка. Страшно он мне в этот раз понравился и порадовал меня. Одно не хорошо — всякие пределы потерявшее его обожанье, ко¬торым он меня окружает. Т. е. то, что это чрезмерно. Но это хоро¬шая, мужская, радующаяся любовь. Без надрыва. Лена (домработница) рассказала, что каждый вечер, ложась спать, он с портретом моим (маминой работы) на стене прощает¬ся, как со мной, крича через всю комнату «Спокойной ночи, па¬почка». Все подробности о съезде писателей знает, по газетам сле¬дил (как и Зина в Одоеве) и вырезал, вместе с Елизаветой Михай¬ловной. И вдруг совсем меня сразил словами: «Ах ты мой Мин-дия, Миндия мой!» Дело в том, что это имя героя одной хевсурской (высокогорная область Грузии) поэмы, которую я зимой перево¬дил и никому не показывал1. Оказалось, что в Тифлисе она на днях вышла из печати, и не зная, где меня искать, пробный экземпляр прислали по их адресу совсем недавно. Можете себе представить, как я был поражен, пока он мне не разъяснил всего. Было это, когда уже он лег в кроватку. Я не мог ее найти по его указаньям (то, говорит, на столе в соседней комнате, то там же на буфете), и вот он выскочил из постели, и мечась босиком по разным углам, ее разыскал. Он ее уже знал, как оказалось. Я бы растянул пись¬мо, если бы привел его по этому поводу рассужденья. Он спросил меня, кого мне больше жаль, героя или его жену. Я ответил по со¬вести (так оно и есть), что — жену. Это его удивило. Он на стороне героя2. Но об этом в другой раз, когда вы сами прочтете. Хоро¬ший, как кажется, у меня сын, и большой друг растет. Радостно. И поправился он, окреп и пополнел. Только надо его из его школы в какую-нибудь другую, луч¬шую перевести. Там (Патриаршие пруды и самые воровские, про-ститутские переулки Бронной) великовозрастные мальчишки со всех дворов форменные побоища устраивают с возвращающими¬ся школьниками — а он в вечерней группе, и ведь, только 11 лет ему, рано ему в таких свалках участвовать. Про стального коня вы друг друга не поняли. Решил ты, вид¬но, по карточке, папа, что велосипед у него? Нет, это велосипед снимавшего его фотолюбителя, Жени большой знакомого, и от¬ношенье Женёнка к нему только аксессуарное. Заканчивая свои реляции о мальчике, хочу похвалить Женю большую. Умница, молодчина, — справилась со всем, понимаешь ли меня? И она, и он. Молодцы. Но что это нам всем стоило в те годы! Во сколько больше, чем нормальная семья! И однако не в том ли разрешенье этой вечной проблемы, что для того, чтобы очистить воздух в семье и поднять ее на высоту истинного плато¬нического рыцарства, — под нее надо подвести вторую? Нет, я смеюсь и пишу глупости, но только никак не могу успокоиться, так по-хорошему, так блаженно я вчера разволновался! Что за напасти на Лидка дорогого! Откуда это? Масла надо побольше есть. Вот теперь уже Зина (после Жени) мной не доволь¬на, что хожу я, как оборвыш, отрицаю уют и обстановку и пр. и пр., да зато я в вопросах питанья настаиваю на том, чтобы все, что есть тратить. Вы всерьез не решите, что у нас с 3<иной> споры, нет, я только о разности стилей говорю. А я знаю только одно: еду и работу. Больше ничего мне не надо. А вы знаете, что с Шурой бедняжкой. Я и сам только вчера узнал. Подхватил какую-то экзему заразную, весь месяц с ней про¬мучился. В Крым уже привез ее. Весь отпуск на нет сошел. Ну, теперь поправляется — по телефону разговаривали. И у Ирины фурункулы не переводятся. А зато Шурину квартиру для журналов снимать. И по одежде он против меня, — знатный иностранец. И Ирина. Есть надо по¬больше, а не полы натирать. Много я вам хотел написать, но вдался в подробности, так ничего и не рассказал. Вы мне толком напишите, что с мамочкой. И обстоятельно. И потом на прежних ли местах вы все? Значит переезды не состоялись? Посылаю Змеееда, прочтите3. Пока это единственный, проб¬ный. Потом, если захотят сестры, каждой по экземпляру пришлю. Карточками моими поделитесь, надо бы три отпечатка4, но пока нету. Обнимаю. 2>. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Поэма Важа Пшавелы «Змееед» (Тифлис, 1934). 2 Сюжет поэмы заключается в том, что ее герой Миндия, наделенный сверхъестественными способностями понимания сил природы, внезапно теряет их, срубив дерево на дрова, по настоянию своей жены. 3 Пастернак послал родителям «Змеееда» с дарственной надписью: «Папе и Маме от переводчика. Москва. 2. X. 34. Я всего не просматривал, правил при поверхностном передистываньи, что в глаза бросалось. Про¬шу прислать Жоничкины и Лидочкины стихи. Немецкие? Очень жцу» (там же. Кн. II. С. 106). 4 На обратной стороне фотографий Пастернак записал: «Кучер Ан¬тон, Зина со Стасиком и я. 1934. Замечательно колоритный мужик. На другой, групповой он рядом со мною. Все просил меня, чтобы я ему атте¬стат письменный выдал, а в конторе, верил, к нему печать Максим Горь¬кий приложит. Аттестат за отличную езду. И никак я не мог его разуве¬рить, что никакой такой печати ни в конторе, ни на свете нет. Ход мысли понятен: дом — писателей, значит, главный — М. Горький, а я — один из следующих. Начальник департамента». На другой, групповой фотографии: «Пятнадцать человек служащих (среди них кучер Антон по левую от меня руку). Повар — в ногах у Зины, заведующая (с которой мы в Москву еха¬ли) — по правую руку — ее дочка на коленях у одной из отдыхающих. Во¬семь человек "отдыхающих" <...>, Зина с младшим сыном — в белом во¬ротнике с галстуком и др. Очень милые служащие <...> Посылаю, чтобы вы вспомнили Россию, особенно в лице персонала, конечно. Снимал быв¬ший Одоевский учитель». 712. Р. Н. ЛОМОНОСОВОЙ 24 октября 1934, Москва 24. X. 34 Дорогая Раиса Николаевна! Я у Жени был: она Вам кое-что из книг посылает, какие могла достать. С Ваших слов она спроси¬ла меня, какую бумагу мне нужно, или вообще, что нужно мне1. Вот что нужно мне, Раиса Николаевна: чтобы Вы простили меня. Эта вещь нужна мне до чрезвычайности, и для меня будет большим счастьем, если я получу ее. Вы мне писали из Италии2, и вышло так, что я Вам даже не ответил. Предоставлялась возможность быть Вам хоть немножко полезным, это и задержало ответ, а потом его обессмыслило. Я ду¬мал послать Вам просимое о Пушкине3, но стал раскачиваться так же медленно, как во всех случаях моей жизни, а верил, что в этом деле будет исключенье. Безобразью этому имени нет, и его ничем не загладить. Я знаю, что теперь уже поздно. Вы написали драматическую вещь, и она меня страшно интересует4. В матерьял ах по П<ушки-ну> Вы более не нуждаетесь. Но все же для очистки хотя бы сове¬сти, т. е. для того, чтобы в своих глазах вернуть себе право иногда обращаться к Вам, я просил на днях человека сведущего раздо¬быть мне новинок о Пушкине, и если он их достанет, Вы в непро¬должительном времени получите две-три книжки, если не для себя (за миновеньем надобности, или оттого что оказалось бы, что та¬кие Вы уже имеете) то для кого-нибудь из Ваших Лондонских зна-комых, читающих по-русски. А до этого я пошлю Вам (на днях выйдут): 1) «Второе рожде¬нье» (я не помню, посылал ли я Вам его в первом издании в 1932-м году) и 2) Грузинского поэта Важа Пшавелу в моем пере¬воде. О нем несколько слов ниже, а пока — новая просьба (пер-вая, — чтобы Вы простили меня). Итак: Ввиду того что мне очень хочется получить письмо от Вас, пожалуйста, ничего не пишите мне, пока не получите всего обе¬щанного. Мне так редко удается сделать задуманное, что боюсь, как бы и на этот раз дело не ограничилось добрым желаньем. Тре¬бующейся для этого палкою будет Ваше молчанье. Вам наверное кажется, что все это очень бессовестно, но, честное слово, это не вполне верно. А о Важа Пшавеле следующее. Имеется английский перевод Уордропа «Барсовой кожи» замечательного грузинского поэта Рус¬тавели (XII века)5. Следующим, вторым по силе, грузинские лите¬раторы считают автора, одну из поэм которого я перевел. Он почти что наш современник (умер в 1915 г.). Он уроженец Хевсуретии, высокогорной области Грузии, очень своеобразной и первобытной, где почти безвыездно прожил свою жизнь. Читали ли или слышали ли Вы что-нибудь о хевсурах? Спрашиваю потому, что сам узнал о них только в старости, до революции в широкой публике о них ни¬чего не было известно. Это, равно как и другая, высоко в горах за¬терявшаяся народность сванов (область Сванетия) — очень инте¬ресное племя. Есть легенда, будто это потомки крестоносцев, по¬павших на Кавказ и там остановленных на уровне и в понятьях Кре¬стовых походов дикостью и неприступностью места, т. е. почти пол¬ной оторванностью от остального мира и трудностью общенья с ним. В обычаях их христианство теснейшим образом переплелось с язычеством. При всем этом, как племя рыцарское и воинствен¬ное, они не раз играли роль в грузинской истории, в борьбе Грузии с персами и монголами, и пр. Важа Пшавела, разумеется, не был таким этнографическим экспонатом, это образованный самоучка, по некоторым известиям будто бы в свое время побывавший в Пе¬тербургском университете6. Я его перевел по подстрочникам. Зимой выйдет целый сборник моих переводов из грузинских поэтов, там будут одни современники, среди них два моих друга и очень интересных поэта: Тициан Табидзе и Паоло Яшвили. Если Вам будет интересно, сборник пришлю7. Что же касается меня, то я не выношу и слова «поэт» не гово¬ря уже о том парфюмерно-кондитерском и парикмахерском при¬вкусе, который в эту серую, строгую и до сумасшествия прозаи¬ческую область вносит ходячее пониманье, даже и в революцион¬ном государстве. Можно бы на это не обращать вниманья, но на людей уединяющихся смотрят как на преступников. Кроме того, тут был съезд писателей, на котором ко мне отнеслись так мило, что теперь эта верность себе (и только при этих условьях — време¬ни) кажется с моей стороны неблагодарностью. Очень хочу написать роман, очень обыкновенный, главным образом затем, чтобы вписать в него несколько серых и бедных бытовых слов. Из тех, которых до сих пор не брала бумага. Я при¬нялся за него, но в городе работать почти невозможно: телефоны и пр. И затем наша квартира на Волхонке очень шумная, несколь¬ко семейств, не все стены в ее части, занимаемой мною, настоя¬щие, а есть и призрачные, превращающие, по звуку, мою рабочую комнату в проходную. Все это особенно ухудшилось за последний год, когда под нашим двухэтажным домом пролегла трасса метро¬политена, усложненная еще тем, что как раз под нашим участком строят одну из станций, и при том открытым способом. Дом и двор наш — горнило работ. Песок, грязь, стены расселись, опустились полы, черный ход обвалили, размножились крысы. Но работают превосходно, и такая отличная молодежь, я ведь это так близко наблюдаю! Кроме того, как это ни странно прозвучит, я люблю скверные для работы условья и пропал бы среди хороших. Когда я переводил «Змеееда», я вспомнил, как мы в детстве Жуковского читали. И мне хотелось в переводе дать книжку, ко¬торая читалась бы легко и разом, и нравилась бы детям и стари¬кам. Поэтому я наперед знаю, что она Вам не понравится. Привет Вашей семье. Ваш Б. П. Впервые: «Минувшее», № 17. — Автограф (Russian Archive, Leeds ишуегеку).Отравлено в Лондон. 1 По просьбе Ломоносовой, Е. В. Пастернак послала ей два тома ро¬мана А Толстого «Петр Первый» и 1-й том писем Пушкина (1815—1825) под ред. и с примеч. Б. Л. Модзалевского (М.-Л., 1926). В Москву соби¬рался приехать знакомый Ломоносовых морской инженер и писатель Г. Э. Меткалф и мог привезти нужную Пастернаку для работы хорошую бумагу. 2 Письмо из Рима было написано 20 нояб. 1933. 3 Ломоносова написала пьесу о гибели Пушкина «Дуэль». 4 В библиотеке Р. Н. Ломоносовой имеется первое издание «Второго рождения» (М., «Федерация», 1932). Судя по ярлыку книжного магазина, издание куплено в Лондоне. «Вчера вернувшись домой, — писал Пастернак Ломоносовой 23 окт. 1934, — нашел 1-ый экземпляр, принесенный из изда¬тельства и в ужас пришел. Открывающая сборник вещь "Волны" оказалась посвященной — Бухарину! Весной стали выходить Известия под его редак¬цией. Я в таком восхищеньи был от нового вида газеты, что все хотел это Бухарину выразить. В то время я "Второе Рожд<енье>" к изданыо подписы¬вал. Тогда я сгоряча надписал ему вещь, никакого отношенья к нему не име¬ющую, страшно личную!! И об этом забыл!!! Вот какие иногда делаешь глу-пости» (там же. С. 362). Книги были посланы с дарственными надписями: на «Втором рождении» (М., 1934): «Дорогой Раисе Николаевне от глубоко ей преданного Б. Пастернака. 26. X. 34» и на «Змеееде» (Тифлис, 1934): «Вот та книжка, о которой я писал Вам. Б. П. Наверное чепуха ужасная. В ориги¬нале лучше. Но я его по подстрочному переводу знаю» (там же. С. 366—367). 5 Перевод Марджори Уордроп поэмы Шота Руставели «Витязь в тиг¬ровой шкуре» был издан посмертно в 1912 г. ее братом, английским дип¬ломатом и пропагандистом грузинской культуры. 6 Важа Пшавела (наст, имя: Лука Разикашвили) после окончания ду¬ховной семинарии, в 1883 г. поступил вольнослушателем на юридический факультет Петербургского университета, в 1884 г. вернулся и до конца жизни жил в родном селе, где пас скот, учительствовал и писал стихи. 7 Сб.: Поэты Грузии в переводах Б. Л. Пастернака и Н. С. Тихонова. Тифлис, Закгиз, 1935. 713. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ 5—24 октября 1934, Москва 5. X. 34 Дорогая Марина! Первого октября я приехал в город. Мне грустно и хочется написать тебе. Только в состоянии инерции я не чувствую беспомощности, когда, не думая о себе, не думаю и о тебе. Комната мне «обо мне» напомнила1. Ах, если бы мы жили в одном городе! До чего мы были бы друг другу в помощь! Надо зарабатывать и работать, надо за что-то садиться, и я знаю, за что: за прозу, которую я начал в позапрошлом году и бро¬сил, а теперь летом возобновил. Но какое это несчастное заблуж¬денье! Сколько тут превращений, переходов одного в другое, как я дал обмануть себя, куда забрел! 24. X. 34 Так я начал тебе однажды по приезде, перед тем как принять¬ся за работу, от неверья в нее. Теперь мне стыдно этой ненужной и предосудительной нервности. Дело проще, надо переписываться, хотя бы по два, по три раза в год. Чаще я не умею, а неотвеченными письмами твоими болею. Напиши мне о своих, о Сергее Яковлевиче, о Муре и Але. О себе тебе еще труднее будет писать, чем мне. Ведь это томы и томы, хуже всякой прозы. Чтобы не вышло недоразуменья: в такое по¬ложенье попал бы каждый из наших близких, если бы ему предло¬жили о себе говорить, а я тебя о них спрашиваю. Мы это они, ни¬какой разницы. Оттого люди, ради которых я живу, не замечают, что я люблю их. Тождество ведь не занимает места в пространстве, пальцем в него не ткнешь. Я рад сказать тебе, что работаю в невозможнейших условиях, в которых другой бы спился или с ума сошел. Это не для того, что¬бы равняться с тобой: я достаточно зарабатываю и это мне перед тобою рот зажимает. Я всех своих поддерживаю, мы масло едим, но обыкновенной человеческой квартиры я никогда не увижу. Всех удивляет и даже раздражает, что я хожу ободранный, но не как человек опустившийся, а еще не заинтересовавшийся пла¬тьем. Это и вредит мне практически. Тут выработался стиль, необходимый для преуспеванья, не¬мой язык удачи, при пользованьи им ее обеспечивающий, при отказе от него, мстящий за отказ. Вот некоторые его признаки. Нельзя ограничиваться нужным, надо просить вдвое: тогда дают вчетверо. Надо любить радио, патефоны, пишущие машинки, американские шкапы, эстрадные выступленья. Надо это понимать. Но у меня нет выбора. Сами обстоятельства меня оправдыва¬ют. Я наверное человек робкий: чуждая обстановка всегда мне ка¬жется лучше и выше меня (как бы я разумом ни осуждал ее — фи¬зически я в ней теряюсь). Именно оттого всегда выхожу я таким оторопелым идиотом на фотографиях. Чем надо быть и как это сделать, чтобы быть до¬стойным фотографа и объектива? В минуту, которую занимает съемка, этого вопроса никогда не решить. Но нынешним летом, в Одоевском бывшем уезде бывшей Туль¬ской губернии (Одоевском районе Московской области), когда бывший Одоевский учитель, очень милый и робкий человек, навел на меня что-то дощатое и обшарпанное, не только ничем не похо¬жее на фотографический аппарат, но и вселяющее к себе меньше уваженья чем клетка с прорицающим попугаем, я почувствовал себя на равной ноге со всем этим, и пришлю тебе фотографию. Много семей у нас живет на Волхонке, все в разное время вста¬ют, начиная с 6-ти утра, весь день ходьба, все это мимо меня гро¬хочет, а у меня перегородок тонкоребрость, сквозь которую мож¬но пройти, как свет2, и все это раздалось, пошатнулось, опусти¬лось, село: — метро. Всюду трещины, лоскутья обоев, дыры, грязь, песок, крысы. И шум. При рытье туннеля этаж под нами пошел под шахты, полы рубили. И обвалили черную лестницу. Черный ход отпал, строка из Волн стала общим трактом для всех живу¬щих, для помоев, для ношенья дров и хожденья на рынок. Но ты не ужасайся, потому что вперед надо знать, чему ужа¬саться: ужасаться надо мне. Для полученья квартиры надо только бросить работу (заработок от этого бы вырос) и купить новый ко¬стюм (заработок от этого поднялся бы еще выше). Два слова о прозе, ты и с одного поймешь. На что она сдалась мне, к чему такое упорство? Ведь я ее писать не умею, это мне так трудно. Мне почему-то верится, что — в предпринимаемой (скром¬ной и серой, с фабулой, вытесняющей почти все нефабульное из ткани) мне удастся записать несколько хотя бы слов нынешних: антипоэтических, повседневных, административно-советских и бытовых, — таких, которых до сих пор бумага не принимала. Мне хочется, чтобы она вдруг взяла их да и не как-нибудь, — а предан¬но и любовно. Мне за них больно, я жил с ними по поговорке стер¬пится-слюбится. Мне их как серых приютских девушек, из некра¬сивых и не смеющих глаза поднять, хочется в свет вывести, чтобы они глаза подняли и убедились, что нестрашно. Короче, это что-то вроде советской Достоевщины (только без проблем и надры¬вов и лишь в его сверхбелкиновщине, сверхъевгеньевщине)3. Выше я тебе свое расхожденье представил с тоном наших благополучных. Ты ошиблась бы, если бы его за разлад с време¬нем или порядком приняла. Ничуть не бывало. Ведь за это время время с гору выросло, и надо быть слепым, чтобы его не видеть. А как его не любить, когда оно, пока ты жил, все против тебя росло, тебе в укор, и вдруг все из тебя выросло, из лучшего твое¬го, из ближайшего. Я ведь это не только в первом лице говорю, а к тебе обращаю: и из лучшего твоего, Марина, и из Сережина. Где, в каком ином еще воплощеньи найдем мы и узнаем себя и то, что лучшего от домов и жизней осталось, что, по собствен¬ным давним-давним и затаенно дерзким нашим желаньям дол¬жно было от них остаться. А куда те ночные разговоры подева¬лись, старших классов гимназии? Где они, коли не тут?4 А когда иногда этот американизм выпирает, про который было выше, так разве это не дура вырядившаяся, не ворона в павлиньих перьях, не то, от чего всего роднее и ревнивее сердце сжимается? Нет, я человек страшно советский. Я тебе карточку в книжке пошлю, кстати не помнется. Слы¬хала ли ты что-нибудь о хевсурах и сванах, жителях двух, почти неприступных горных областей Грузии, мужественных, первобыт¬ных, подающих благодарный повод к построенью самых неожи¬данных легенд об их историческом происхождении, когда-то пе¬реплетших христианство с язычеством так, как это кроме них ни¬кому не снилось, и при всем том — географически реальных. Перед войной умер грузинский поэт хевсур Важа Пшавела, которого они по силе считают вторым после Руставели. Когда я стал переводить одну из его поэм по подстрочникам (заглавье с тремя е подряд долго будет тебе глаза колоть, но при¬выкнешь; заметь, что ять отменено, при котором этого бы не по¬лучилось, а змиеед или пожиратель змей казалось мне безвкуси¬цей). Да, так значит когда я принялся за перевод, мне не то что Жуковский (тут никакого сравненья быть не может; модерниза-торские параллели между стариками и живущими всегда безот¬ветственно лживы, классики (и всякие!) всегда выше нас), а союз Жуковского с детьми и стариками, с детством и старостью несколь-ких прошедших поколений представился. И этот дух руководил мной. Мне именно этой гладкости хотелось, этой гладкости пе¬редачи. Чтобы это легко было читать и нравилось старикам и де¬тям. Я о стариках и детях Ломоносовой написал и тут же сострил галантно, что это, стало быть, книжка не для нее, — если удалась5. Ты же мне простишь, если я без таких комплиментов понаде¬юсь, что этот тон перевода будет тебе приятен, если я только дос¬тиг его. Не пиши мне о «протестах», рифмовке иных мест и прочем. Я не о lapsus'ax говорю, их там куча. Но и они могли быть умест¬ны, если старчески-детский замысел осуществлен, если это греш-невая или манная каша, которой надо съесть полную тарелку. Во всяком случае крупа превосходная, как бы плохо я ее ни сварил. Я говорю об авторе. Как слабо я его ни перевел — содер¬жанье, мысль, компоновка, члененье частей и их настроенье — его, и были бы сохранены и сквозь языковое сниженье. Но, думается мне, он сам поднимал меня. Там много очень близкого тебе, со многих сторон. Нравствен¬ный лапидаризм, натуральное ницшеанство, горы, природа6. Не чужд он был, конечно и мне. Ну вот, письмо получилось длинное. Сейчас Ася звонила. Я было хотел уже запечатывать и посы¬лать, да вдруг узнаю, что у тебя адрес новый. А открытки твоей с адресом Ася в минуту найти не могла и на днях сообщит мне7. Опять судьба письму лежать. Но теперь это меня не так беспоко¬ит, потому что от Аси узнал, что вы живы все. И я, пока. Удиви¬тельно это, и не знаешь, как благодарить... Всего лучшего, тебе и твоим. Твой Б. Впервые: Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 173). Послано 3 нояб. 1934. 1 То есть возвращение в свою комнату, «к себе» после трехмесячного отсутствия. 2 Цитата из «Волн» (1931): «Перегородок тонкоребрость / Пройду насквозь, пройду как свет». 3 Имеется в виду стилистическая окраска образа маленького челове¬ка в романах Достоевского, идущая от «Повестей Белкина» Пушкина (Сам¬сона Вырина из «Станционного смотрителя») или Евгения из «Медного всадника». 4 Ср. в письме № 678 о «ночном разговоре девяностых годов», кото¬рый «стал жизнью» и теперь кажется «безумьем». «Но ничего аристокра¬тичнее и свободнее свет не видал, чем эта голая и хамская и пока еще про¬клинаемая и стонов достойная наша действительность». 5 Письмо №712. 6 В 1940 г. Цветаева сделала перевод двух поэм Важа Пшавелы «Ране¬ный барс» и «Этери». 7 Цветаева переехала из Кламара в Ванв, под Кламаром. «...Узнал вдруг от Аси, что у вас новый адрес. Ася обещала его найти, но видимо далеко куда-то заложила. Сегодня Ел. Як. (Эфрон. — Е. #., М. Р.), которой я за этим позвонил, обещала прислать его в письме», — писал Пастернак 2 нояб. 1934 (там же. С. 553). 7 ноября 1934, Москва 7. XI. 34 Жоничка, у меня неделю залеживается письмо, которое я на¬писал в ответ на твое вам обеим, тебе и Лиде. Мне больно обра¬щаться к одной тебе из Лидочкиной комнаты (пользованье ее ад¬ресом к этому приводит). С другой стороны неестественно обсуж-дать сообща твои недосказанности (хотя из нас двоих только Лида до конца знает, о чем в них речь, а не я). Я его не посылаю, того письма, а пишу новое, потому что в нем было много лишнего. Прежде всего. Смотрите легче и проще на ваши предположе¬ны!. Они не нуждаются в долгом обдумыванье, их надо спокойно привести в исполненье. Вы обе должны побывать у нас. Ведь это не сопряжено ни с каким риском, и для этого ничего не требуется. К примеру, Лиде, как ни приятно будет ее видеть в гостях у себя нам, Шуре, или кому бы то ни было еще, — Лиде, говорю я всегда есть бессрочный и готовый кров и стол у Жени, которая уже одной этой возможности радуется, как безумная. Лида списывается издали о работе, а этого не надо делать, это она сде¬лает тут, не торопясь, — Жениных средств на нее хватит в той сте¬пени, что ни Лиде, ни Жене это не будет заметно. Отчего же не сделать приятного людям? Что может Лиду в этом направленьи остановить? То же самое и о тебе, Жоня. Отчего тебе не прокатиться сюда весной, скажем, как туристке? Я тебя на майский парад сведу, в Ленинград и на Кавказ съездим. И опять, я это сам подыму, на это от тебя не потребуется своих средств. Потом вернешься. Я не знаю, какие у вас трудности, но возьми, например, визу в Японию или Китай, и у нас, транзитом, заболей, если мы даже и географичес¬ки вас дискредитируем1. Недавно я получил от наших письмо, где родители приходят к мысли, и с горечью примиряются с ней, что нам больше никог¬да не свидеться. В особенности нам с ними. Я сам стал приходить к этой мысли, и даже, может быть, им об этом писал. Но в последнее время у меня совсем другие настро¬енья. Если они будут беречь себя и Бог даст останутся здоровы, я уверен, что скоро повидаю их. Если бы я всецело принадлежал себе, т. е. был бы совершен¬но частным человеком, я даже и сейчас бы отправился куда-ни¬будь в Швейцарию к Роллану и туда бы попробовал вызвать их. Или бы я транзитом через них отправился во Францию. Но в моем положеньи съездить так куда-нибудь значит уже что-то сказать этим, или же обязаться что-нибудь сказать об этом непосредственно по возвращеньи. Вот почему я не могу собрать¬ся прямо к вам. Меня лично ничего бы от этого не удержало, по¬тому что никакого риска и никаких неприятностей не заключало. Но косвенно вы связали бы меня необходимостью молчать о сво¬ей поездке, задачею, в моей судьбе, непосильной и неестествен¬ной2. Если я справлюсь с помехами, т. е. со всякими радостными неожиданностями, еженедельно волнующими меня отовсюду, и в тишине напишу, что задумал, я в будущем году, если буду жив, обя¬зательно соберусь за границу. О твоих писаниях. Разумеется, мне дорого узнать, что ты пи¬шешь3. О чем тут распространяться. Посылай, когда перепишешь. О приложимости и применимости опять не поверю, чтобы ты сама не понимала: 1) Что не видевши, трудно судить. 2) Что об этом вообще трудно издали сговариваться или списываться. 3) Что в этом отношении моя одноименность и родство будут вредить тебе (папа тебе объяснит) и что из всех людей на свете мне будет труд¬нее, сложнее, больнее и неудобнее ратовать или страдать за тебя или вообще как бы то ни было переживать тебя в этом факте. Ты прости, что я об этом пишу без глубины и грубо: об этой области я по-другому не могу. Я убежден, что сделанное тобою все сплошь и в смысле вкуса и души и всего прочего — настоящее искусство. И вот, если этому суждено когда-нибудь проклятье объективнос¬ти, покинувшей чистые пределы отдельной жизни и ее круга, то это случится своим путем, который трудно предвидеть, и по кото¬рому пойдешь ты сама, конфузясь и рискуя. Милый папа, он все время смешивает свою интимность и мою: это разные вещи. Он мне пишет о ваших стихах и шутливо спра¬шивает, не возьмусь ли издать я. Он это говорит в шутку, но так как он в глубине души допускает, что нешуточные вещи на свете могут иметь шуточное начало, то это можно понимать и всерьез. Я боюсь, что тебе это все неприятно. Я же это говорю так, что ни¬как это неприятным быть не может, и, значит, только не умею этого сказать. И опять это не тема для письма: тут надо бы мне многое сказать о себе, но об этом пришлось бы томы писать. Всего же меньше тема для переписки твои недосказанности4. Однажды ночью я переулками возвращался к себе и вдруг стал думать о твоих детях так, как никогда до тех пор не думал. Я вдруг ошугил, что они — как мы были у наших когда-то: т. е. я сравнил их с нашим детством. Ближе и кровнее нельзя. Я так никогда ни Феди Шуриного, ни Женечка не воспринимал. Замечательно, что эти мысли (связывающие и предельно не¬безразличные) явились у меня за размышленьями о том, что тебе обязательно надо было бы к нам приехать. Я это вспомнил, когда читал твое письмо. Меня все в нем взволновало. Зачем мне скрывать от тебя, что если бы ты приеха¬ла, возможно было бы всякое, возможно было бы и то, что я бы куда-нибудь поехал с тобой и дорогой бы в тебя влюбился. Тебе смешно и глупо это читать, а я чтб хочу сказать: что когда я читал твое письмо, я так его читал, что моя вера в тебя освобождала все твои недосказанности, предположенья и планы от каких-то сдер-жек, привязывающих их к месту, и они приходили в движенье и приносили последствия. Я все за тебя пережил, не зная чтб соб¬ственно переживать (ты свои сообщенья оставляешь в состоянии расплывчатого психологизма) — так велика у меня способность пережить с тобой самые сильные вещи, — и все это с моей мыс¬лью о детях твоих ни в какое противоречье не пришло. И опять, как говорить об этом в письме. Что нужнее всего на свете? Деятельная доброта. А куда угнаться в тонкости и жаре доб¬роте правого за добротою виноватого, что-то видевшего и где-то побывавшего, и своими силами без чужой помощи с чем-то спра¬вившегося. Что добрее его опыта и утомленья. Если бы я сказал, что я это пишу, и у меня Федя перед глаза¬ми, это было бы глупо в том только смысле, что сказанного было бы слишком мало. Вся жизнь у меня перед глазами и, значит, все твое, личное в ней. Ах и это не тема для письма. Надо свидеться и поговорить. Приезжайте же обе, и поскорее. Боря Жоня, если будешь писать мне, пиши смелее, без недомол¬вок. О фактах. И посылай свое, очень прошу тебя. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Hoover Institution Archives, Stanford). 1 Речь идет о возможной поездке сестер в Россию, но советская виза могла повлечь за собой серьезные неприятности в нацистской Германии. 2 Написанный в официальном духе отчет о виденном в Германии мог отразиться на уязвимом положении родителей. 3 Речь идет о стихах Жозефины, которые позже были собраны в ее книгу «Координаты» (Берлин, <1938>). 4 Недосказанности касались сильного увлечения, которое пережива¬ла тогда Жозефина. И хотя Пастернак не знает фактических обстоятельств, но его мысли о ее детях и муже от этого приобретают непосредственную яркость. 715. Ж. Л. ПАСТЕРНАК 27 ноября — 12 декабря 1934, Москва 27. XI. 34 Дорогая Жоня! Прости, что написал тебе тогда такое пустое и спокойное письмо. Но мы столького туг навидались, и, в частности, мне так много приходится узнавать про всякие несчастия и неудачи, столько всего разбирать и по таким поводам хлопотать и вступаться, что некоторое огрубенье, меня не избежавшее, — простительно. Неожиданно от Жени узнал, что часть написанного тобой есть у Стеллы, и попросил у нее сейчас и прочел. Помнишь ли ты, чтб ей посылала? Это: «Так медленно», «Я песен слагать не умею», «Ты ждешь?», Ночная фиалка, Воздух, 1934, осень, Цинерарии. Для меня все это было поразительно. Я ждал большего бес¬порядка, душевной незрелости, недообобщенной и никого не ка¬сающейся прозы, беспомощности вкуса. За редкими исключень¬ями очевидной победы, искусство без мастерства всегда смущает: становится неловко за человека, который потянулся к области, призванной давать больше, чем составляет сам человек, и вместо того дает на языке этой области какую-то часть себя, малую и нео¬бязательную. Такой тени ты на себя не бросила. Наоборот. Я в совершен¬ном удивленьи от этой стороны дела. Уверенность прикоснове¬нья к теме, естественность спокойно исчерпывающего ее оборо¬та, движенье в том промежутке между напряженностью и прозрач¬ностью, в каком только и можно сказать то, что хотел, так, как этого хотелось — все это я у тебя встретил в степени, редкой даже у сложившихся художников. Если частью своей искусство всегда свидетельствует об авторе, то с его свидетельством о тебе тебя мож¬но поздравить. Облик очень серьезной, очень благородной жизни встает за сказанным; как хорошо я тебя ни знаю, как ни думал, что знаю, такою я тебя еще не знал. Ты должна обязательно съездить к нам. Там, где ты рассчиты¬ваешь на приложимость сделанного, начинаются ненужные ил¬люзии. Это и иллюзии, то есть ложные надежды; это и иллюзии ненужные: т. е. ты не о том мечтаешь, в чем, мне кажется, — нуж¬даешься. Объяснять тебе первое после второго излишне. Однако, если хочешь, вот несколько слов. Когда человек в какой-нибудь облас¬ти приобретает имя, за ним устанавливается авторитет. Основа¬нья его — в силе гипноза. В стадии авторитетности человек полу¬чает право говорить элементарные истины. Их тогда слушают. Но дело не только в гипнозе. Авторитету не сопротивляются, потому что втайне его считают беззубым. Если говорить о хлебе, то он его давно уже отбил у других в борьбе за существованье, об этом надо было думать раньше, а теперь поздно. Все это надо понимать не буквально. Я хочу сказать, что лишь в конце пути нам разрешается говорить по-человечески. В его на¬чале приходится постепенно завоевывать это право. Я бы не хотел называть это борьбою, но я все исправлю, если скажу, что это толь¬ко тогда воистину борьба, когда борющийся не знает, что он бо-рется. Чем она осуществляется. Вызывающей неслыханностью формы, не опирающейся на общепринятую и потому поначалу совершенно беззащитной; содержаньем, сводящимся к непри¬миримым частностям, обособленностью позиции, поражающей своей голой безоружностью, с теченьем времени превращающей¬ся в вооруженье. Какое отношенье имеет все это к тебе? Вот какое. Никакими силами не заставишь ты людей вслушиваться в твой душевно и тонально правдивый голос силою только этой правдивости: для тебя еще это рано, ты не авторитет. Итак, если ты хочешь, не скажу, печататься, — но вообще быть собою для какого-то, безразлично какого, множества людей, ты должна за какую-то истину, из которой проистекает истинность твоих отдельных вещей, — бороться. Когда я при этом себя спрашиваю, в чем главная твоя поэти¬ческая сила, то вновь оказывается: она в искренности, она в глу¬бине и подлинности твоей жизненной ноты, в ее несочиненной действительности; она — в твоей жизни. И тут она так глубока, что заставляет меня читать тебя, как запись авторитета, и послушно улавливать благородство и уверенность твоего стиля, несмотря на его неоригинальность. Тут-то тебе и надо бороться. Если и раньше, думая о тебе, я полагал, что ты могла и долж¬на была бы, не совершая никакой ломки, быть внутренне, а мо¬жет быть, и внешне свободнее, то после стихов эта уверенность удесятерилась. Достаточно к ним прислушаться, чтобы в них са¬мих услышать указанье, где, в какой области ты должна быть дея¬тельнее и смелее. О, не в литературе, не в художественной манере, нет, нет, не в поэзии: в твоей собственной личной жизни, в обихо¬де, в двойной решетке привычек, которые ты приняла и которые привила другим. Вот отчего, настоящий ты поэт и человек, я на-звал литературные твои иллюзии ненужными. Когда удачи в этой области могут возместить неудовлетворенность житейскую, — по-другому идут к этим удачам. Мне гораздо ближе и дороже твой случай: когда они ее не возмещают. Поэтому незачем их и искать. 12. XII. 34 Мучительно писать на такие темы. Я почти разлюбил тебя за этим письмом, т. е. на время его писанья. У меня нет времени, мне не дают работать. В конце концов мне так сейчас надо и хочется работать, что по совести говоря, на все на свете, кроме этой рабо¬ты, наплевать. И вот вдруг среди этого всего сумбура приходится мне под¬нимать для тебя труднейшие, после деторожденья, вопросы, и, ничего фактического о тебе не зная, основываясь, быть может, на твоих преувеличеньях, кропотливо их для тебя разбирать, заведо¬мо попусту, потому что это немыслимо на расстояньи. — Стелла сказала мне, что ты довольна моим письмом и мне кланяешься. Это меня страшно обрадовало, и освобождает от необходимости доканчивать этот разбор, мучительный своим теоретизмом. Я от таких вещей внутренне заболеваю. Вкратце мораль всего того, что я тебе хотел сказать, сводится вот к чему. Ты гораздо богаче того, чем без чьей-либо, кроме твоей собственной вины, себя ограни¬чила. Никого не ущербляя, никому не причиняя страданья, но напротив, получая возможность давать близким более здоровые и высокие вещи, чем они до сих пор привыкли иметь от тебя, ты должна была бы стать смелее, деятельнее и, в обиходе своем, внут¬ренне шире. Я не могу определить это ближе, потому что ничего не знаю. Но вот единственная, по-моему, правильная тема, на ко¬торую мне следует с тобою говорить. В одном я каждый день тебе завидую. И Лиде. В том, что вы можете видеть папу и маму, когда захотите. В особенности, в том круге чувств, который поднимают предметы этого письма, это относится к папе. Как мне недостает его, то есть возможности быть с этим большим человеком и иногда успокаивать его и напоми¬нать ему, что смерть не должна пугать его, потому что все то, что ему однажды снилось в юношестве, потом пришло и подтверди¬лось с лихвой, что эта замечательная жизнь состоялась, что все это было, и есть. Какое счастье для меня, который теперь все это знает, иметь отцом такого человека, такого настоящего, за кото¬рого не страшно в старости и которого не жаль, как бывает жалко слабого и слабеющего, потому что слабым он никогда не был и быть не может. Как я тебе завидую, что вместо меня все это ему говоришь ты, и как ты, наверное, недооцениваешь радостности этой возмож¬ности, как не представляешь себе важности и нужности ее для него и для себя, как не знаешь, как бы ты мучилась, если бы была раз¬лучена с ним в эту пору. Вот тут, в среде таких разговоров, тут и учиться бесстрашью, т. е. тому, чтобы ничего не бояться. И прав¬да, чего бояться, Жоня, чего бояться ему и тебе, когда в нашем с ним случае, случае такого человека и художника, и неотменимого не страшно. И опять, нельзя таких вещей касаться в письмах. Ноя тебе завидую. Крепко их поцелуй, маму и папу. Твой Б. Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Hoover Institution Archives, Stanford). 716. H. и Т. ТАБИДЗЕ 8 декабря 1934, Москва Дорогие мои Нина Александровна и Тициан! Когда я получил тот вечерний стол в конверте, я стал Вам писать письмо за письмом. Ах, вы оба такие родные! Но ведь мы столько еще увидим в жизни общего и столько раз еще и так силь¬но будем жить друг другом, не правда ли? Так что зачем нам пи¬сать друг другу письма. Мне бы только освободиться сейчас от своей кабалы, от про¬зы. Долго рассказывать, зачем я ее пишу. Когда я называю Вас близкими, родными, равными, душев¬но-понятными, — это не пустые слова и не праздные. Приедете, у Клавдии Николаевны1 спросите. В неотосланных письмах я Вам о себе писал. Что у меня в душе нечто подобное бутылке с крепким клеем, где в один кусок склеи¬вается лучшее из того, что я переживал. Я Вам стал перечислять, с чем Вы у меня связаны: с Ролланом, с моей старшей сестрой, с нынешней революционной Германией, явившейся вдруг есте-ственным продолженьем Рильке и т. д. И вдруг вспомнил, что Вам ли, Нина, не знать этого строя, когда рядом с Вами живая такая бутылка — Тициан. А Тициан, как там ни верти, оказывается силь¬нейшим лириком из всех. Я это и раньше знал. Но он слишком близок мне. Как и о себе самом, я не смел этого знать даже про себя. Иногда я им жертвовал совершенно, как собою, можете Вы это понять? Однако слышали ли Вы, что в зале сделалось, когда я перешел к нему! К Вашим собачкам2, Нина, Тициан будет серд¬цем московской книги, он ее спасает3. Но довольно, довольно. А то и это письмо не отойдет. Когда я увидел Змеееда в виде книги, у меня сердце сжалось от невозможности сказать, кому я ею обязан. Это я должен был бы сказать Е<вфимии> А<лександровне>4. Первый месяц по возвращении я помнил все места и мгнове¬нья в Тифлисе, и они за меня работали. А она была их летящим лицом. Ей не надо этого говорить, она и без нас с Вами это знает. Только знает, как только все всегда и Зина, ничего никогда не по¬нимая. Понимать совсем другой мир, совсем иной стиль и род жиз¬ни, это не места и не мгновенья, не Тифлис даже, даже, может быть, не земля, это близкая, случаем подаренная допущенность к делам истории, это участие в ее будущем, это широкий роман с теряю¬щимися границами нескольких особо счастливых, под небом, по-крывшим их смыслом одной общей даты. Это клей, о котором была речь выше, это Вы и я, это наши соединенные руки. Посылаю Вам свою летнюю карточку. Ее снимал простой Одо¬евский учитель, я его не стеснялся, оттого и вышел. Обнимаю Вас, Тициан. Ваш Б. Впервые: «Вопросы литературы», 1966, № 1. — Автограф (ГМГЛ, № 20897). Датируется по почтовому штемпелю. 1 К. Н. Бугаева — жена Андрея Белого. 2 Стих. Т. Табидзе «Сельская ночь» («Дворняжки малые "тяв-тяв" на месяц в небе...»). 3 «Грузинские лирики» в переводах Б. Пастернака. М., 1935. 4 Е. А. Леонидзе. Ей посвящены строки из стих. «Как-то в сумерки Тифлиса...»: «Нас отбрасывала в детство / Белокурая копна /В черном ко¬тике кокетства / И почти из полусна...» (1936). 717. Н. А. ТАБИДЗЕ 14 декабря 1934, Москва 14. XII. 34 Дорогая Нина Александровна! Обеспокоен слухами о том, как ведет себя Тициан и не бере¬жет своего здоровья. Жена Жанго1 рассказывала мне, что он спит не больше ночи в неделю, а за бутылкою не отстает от товарищей. Что же ото всего этого получится? Мне все это непередаваемо больно. На Тициана, как на чело¬века и поэта у меня и у всех нас тут самые большие надежды. Пусть обращают ночи в дни и спиваются другие. Тициана мы не усту¬пим. Если примеры заразительны, переезжайте к нам. В словах моих о других не ищите намека. Это не персонально кто-нибудь (менее всего Гогла2 или Паоло), новая среда в целом. А еще так недавно я заглядывал в ближайшее будущее и гадая о том, с кем бы мне хотелось разделить его, более всего думал о Тициане. Хороша же на него надежда, если в то самое время, как я вдруг получил обостренный интерес к здоровью, забочусь о нормаль¬ном сне и стараюсь бросить куренье, он в припадке непозволи¬тельной детскости жжет свечу с обоих концов. Пусть временно займется драмою или прозой. Это хуже ка¬торги и дико скучно. Для этого ему потребуются совсем другие силы, нежели для лирики. Наверное как и я, он ничего тут хорошего не напишет, и этих сил не найдет, но в их поисках он по крайней мере попробует ды¬шать чистым воздухом, ложиться вовремя и иногда, курьеза ради, оставаться трезвым. Ну, что нам с ним делать? Напишите мне, пожалуйста, что с ним. Ну как можно быть таким податливым и уступчивым. Ну, пьют, сме¬ются над его мнительностью, — неужели у него так мало сил и воли? Неужели он не понимает, что они в неравном положенье? Пролета-рьяту нечего терять кроме цепей, а у него еще и часы найдутся. Напишите мне, пожалуйста, как далеко зашло его паденье, и не сердитесь, пожалуйста, на мое прошлое письмо. Тициана об¬нимаю. Поцелуйте Ниту. Ваш Б. Впервые: «Дружба народов», 1996, № 7. — Автограф (ГМГЛ, № 24960,1). 1 Жанго Гогоберидзе — грузинский поэт-футурист. 2 Георгий (Гогла) Леонидзе. 718. РОДИТЕЛЯМ 25 декабря 1934, Москва 25. XII. 34 Дорогие мои! Надо ж, наконец, написать вам. От¬чего я так редко это делаю? Я пишу большую вещь в прозе, она у меня растягивается вширь и уплотняется в глубину, и я ни на один день не могу ее бросить. Кроме того, не все часы дня я за работой, только небольшую его часть удается уделить на нее. Потом, после поправки в Одоеве, я вошел в такой вкус насчет здоровья, что стал отдыхать днем, гуляю, стараюсь спать полнос¬тью, сколько надо и пр. и пр. Скоро новый год. Мне безразлично, встречу ли я его или не встречу, и как и где. Никогда я так мало не нуждался в рассеяньи и не желал так сильно сосредоточенности и покоя. Мне теперь столько же, сколько было тебе, папа, когда мы были в Берлине в 1906 году. Ты тогда писал Бебе и Рашель1, кажется. До¬статочно мне вспомнить тебя того времени, чтобы оторопеть от сравненья. Ты был настоящим человеком, отцом четырех детей, уже тянувших в разные стороны; ты был тем папой, которого я так по¬мню, тебя было на кривой не объехать, и перед этим образом, боль¬шим и широким, как мир, я совершенное ничтожество и во всех отношеньях мальчишка. Я тот же, как был тогда, только с расши¬рившейся грудной клеткой и совершенно без зубов. Мы недавно много вспоминали тебя с Сережей Дурылиным, помнишь ты его? У него было в жизни много испытаний, он дваж¬ды был в ссылке2, и в захолустном, например, городке Киржаче, без керосина и в довольно трудных условьях написал большую, получившую тогда, в год Гётевского юбилея, признанье в Вейма¬ре, большую работу о русских гётеанцах, современниках Гёте и его веймарских гостях3. Он то, что у нас называется театровед, лите¬ратуровед и пр., то есть теоретик и историк этих областей. Ему заказана статья о Толстом и художниках, и меня порази¬ла его память: он помнит все, что ты когда бы то ни было говорил ему на этот счет. Он спрашивал, где находится оригинал Толстого в елочках в Астапове и, стыдно Сказать, ни я, ни Шура этого не знаем. Так же есть у него работа об Ольридже. Он твоего рисунка Ольриджа с Шевченкой никогда не видел. Где он был напечатан?4 Сережа (его зовут Сергей Николаевич) тебе напишет. Если тебе трудно будет ему отвечать, т. е. явятся опасенья, что ответ разрас¬тется и отнимет у тебя много времени, можешь ответить вкратце мне, или как захочешь. Боюсь, что вы распечатали и прочли письмо, через вас адре¬сованное Жоне. Я начал его писать, когда она у вас была, и не знал, что она уехала. Кто упрекнет вас в этом, если вы его прочитали? Вы были вправе это сделать. Но многое, что я там только ей пи¬сал, частью о вас, может быть, показалось вам диким и огорчи¬тельным. Если бы я это собрался сказать вам, я все это сказал бы по-другому. Если это так случилось, как я предполагаю, меня это очень печалит, и пока Жоня или Лида не утешат меня на этот счет, мне не будет покою. И во всем эта Жоня виновата! Мне по ее ми¬лости на такие глубины пришлось опускаться, а я это делаю по специальности, на стороне, в работе, и по-другому, и повторять тот же анализ в жизни, из прямой потребности чьей-нибудь, тер¬петь не могу5. Что мне сказать? Зачем я пишу вам? Что Сережа сказал мне о Малютине, которому 76 лет и который работает, не покладая рук и с большой бодростью? И о Нестерове, ставшем портретистом? Что мы все здоровы, и я в особенности? Что мы непременно увидимся, и я не мог бы жить, если бы в это не верил? Вот что я тебе скажу, папа. Что я бы тебя не беспокоил насчет Астапова и Ольриджа, если бы их репродукции имелись в твоей монографии. Но их там нет. Зато какое удовольствие я испытал, ее просматривая для этой проверки!6 Я ее давно не перелистывал, и вдруг получил полный заряд тебя прямо в лоб. Какой ты замечательный художник! Сколь¬ко темперамента в технике твоего реализма, таким должно быть искусство, это вроде allegro vivace из VI-й Симфонии Чайковско¬го, пусть мама напомнит тебе, — все с начала до конца в порыве одного движенья. В границах сужденья, вмещающегося в восклицанье, мне ка¬жется, что лучше всего ты рисовал Толстого и Жоню. А как ты их рисовал! Жоню ты рисовал так, что она постепенно росла соглас¬но рисункам, следовала в жизни за ними, на них воспиталась боль¬ше, чем на чем-нибудь другом. Чувствуешь ли ты это? Что ты о себе думаешь и как себя чувствуешь на этот счет? На твоем месте я с такою жизнью за плечами был бы на седьмом небе. Такая жизнь, такая рука, такие встречи и воспоминанья! — А я, хотя и поздно, взялся за ум. Ничего из того, что я напи¬сал, не существует. Тот мир прекратился, и этому новому мне не¬чего показать. Было бы плохо, если бы я этого не понимал. Но, по счастью, я жив, глаза у меня открыты, и вот я спешно переделы¬ваю себя в прозаика Диккенсовского толка, а потом, если хватит сил, в поэты — Пушкинского. Ты не вообрази, что я думаю себя с ними сравнивать. Я их называю, чтобы дать тебе понятье о внут¬ренней перемене. Я бы мог сказать то же самое и по-другому. Я стал частицей своего времени и государства, и его интересы стали моими. Итак, с Новым годом, будьте здоровы и счастливы, вспом¬ним друг друга в эту ночь. Так как кто-нибудь из девочек к вам на эти дни, вероятно, приедет, а Жоня только что была, то, значит, это будет Лида. Если это умозаключенье правильно, то — целую тебя, Лидок. Простите за торопливое письмо, дальше будут еще более то¬ропливые. Ваш Боря Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford). 1 Сестры Высоцкие — Ребекка (Бебё) и Рашель (Решка). 2 Дурылин первый раз был арестован в 1922 пив 1924-м был сослан в Челябинск; после второго ареста в 1927 г. выслан в Новосибирск, переведен в Томск, затем в Киржач. Вернулся в Москву в 1933 г. Л. О. Пастернак отозвал¬ся на рассказ о Дурылине: «Конечно, очень хорошо его помню! <...> Помню его, когда он бывал у нас и к тебе приходил: очень милый, душевный, крот¬кий. <...> Когда-то Сережа писал о Франциске Ассизском — вот была живая натура, с которой можно было писать Франциска!» (там же. Кн. П. С. 118). 3 Работа С. Н. Дурылина «Русские писатели у Гёте в Веймаре» была напечатана в ЛН. Т. 4-6,1932. 4 «Какая, верно, интересная будет работа Сережи о Толстом и худож¬никах, — отвечал Л. О. Пастернак, — как много мог бы я поделиться с ним <...> А насчет Толстого моего в елочках в Астапове — он должен быть в Московском Толстовском музее. И картина моя и непосредственный эс¬киз к ней с натуры (когда я с тобою был в Астапове — помнишь?) <...> Насчет Ольдриджа. Конечно, существует такой мой рисунок. <...> На¬сколько помнится, я его предоставил, кажется какому-то сборнику в пользу раненых...» (там же). Имеются в виду пастель «Толстой на смертном одре», 1910 (Толстовский музей) и рисунок «Олдридж и Шевченко», 1915 (Музей Тараса Шевченко в Киеве), публиковавшийся в сб. «Клич» (М., 1915) и журн. «Рампа и жизнь» (1915, № 12). Книга С. Н. Дурылина «Айра Олд¬ридж» вышла в 1940 г. в изд. «Искусство», там помещен рисунок Л. О. Па¬стернака. (Айра Олдридж — знаменитый английский актер (негр), неоднократно приезжавший с гастролями в Россию.) 5 Речь идет о письме №715. «...Что лично до меня и мамы, то мы были счастливы, прочитав из твоего письма, что ты нашел ее стихи достаточны¬ми твоей похвалы», — писал отец 8 янв. 1935 (там же. С. 117). 6 Отношение к монографии отца (Max Osborn. Leonid Pasternak. 1932) сильно изменилось со времени ее первого просмотра в 1932 г. (см. письмо №644).