подал голос. Отлежался-таки, пришел в себя. Грудь, правда, еще ходуном и руки висят, но глаз рыжий уже заработал. Как у филина заполыхал.
Вот какая сила лешья у человека!
– Нет, нет, – сказал Василий Игнатьевич. – Я первый. Мне помощницу надо.
– Тебе? По какой части? – игриво, с намеком спросил председатель колхоза и захохотал.
Василий Игнатьевич строго посмотрел на него, умел осадить человека, когда надо, иначе бы не держали всю жизнь в сельсовете, сказал:
– У меня Манька-секретарша к мужу отбывает. Так что вот по какой части.
Тут бабы заахали, замотали головами: неуж всерьез?
Сама Алька тоже была сбита с толку. Грамотешка у нее незавидная, мать, бывало, все ругала: «Учим, учим тебя, а какую бумажонку написать – все иди в люди», – кому нужен такой секретарь?
Взгляд Василия Игнатьевича, жадно, искоса брошенный на нее, кажется, объяснил ей то, до чего бы она так и не додумалась.
Э, сказала она себе, да уж не думает ли он, старый дурак, шуры-муры со мной завести? А что – раз ни баба, ни девка – почему и не попробовать в молодой малинник залезть?
Меж тем бабы засобирались домой. На обед.
К Альке подошла тетка – она, конечно, была тут, на лугу. Старая колхозница – разве усидеть ей дома в страдный день?
– Пойдем, дорогая гостьюшка, пойдем. Я баню буду топить. Вон ведь ты как выгвоздалась.
Выгвоздалась она страсть: и кофточку, и штаны придется не один час отпаривать, а может, и вовсе списывать.
Так что восемьдесят-девяносто рубликов, можно сказать, плакали.
Э-э, да тряпки будут – были бы мы!
Задор, лихая удаль вдруг накатили на Альку.
– Девчонки, айда на реку!
Девчонки, казалось, только этой команды и ждали.
С криками, с визгом кинулись вслед за ней.
Малявки поскидали с себя платьишки еще по дороге, это всю жизнь так делается, чтобы без задержки, с ходу в реку, а когда спустились с крутого увала на песчаный берег, быстро разделись и девчонки. Разделись и со всех сторон обступили Альку.
Все ясно, усмехнулась про себя Алька, – какой у тебя купальник? Так уж устроены все девчонки на свете с рождения тряпичницы.
Есть, есть у нее купальник. Такой, что в ихней деревне и не снился никому, – темно-малиновый, шерстяной, с вшитым белым ремешком, с карманчиком на молнии (зимой три часа на морозе выстояла за ним в очереди).
Но разве она думала, что ей придется купаться сегодня?
И все-таки – врете! Не у вас – у меня будет самый красивый купальник. В один миг Алька сбросила с себя все до нитки.
Девчонки ахнул: им и в голову ничего подобного не могло прийти, потому что кто же нынче купается голышом? Трехлетнюю соплюху, и ту не затащить в воду без трусиков.
На ребячьем пляже – рядом – закрякали, застонали, но и там скоро захлебнулись.
Гордо, слегка откинув назад голову, понесла она к воде свое молодое, цветущее тело.
Под ногами певуче скрипел мелкий белый песок, жаркий травяной ветер косматил ей волосы, обнимал полные груди, собачонкой юлил в ногах.
– Альчик, – сказал ей однажды расчувствовавшийся Аркадий Семенович, – я бы, знаете, как назвал вас, выражаясь языком кино? – Он любил говорить красиво и интеллигентно. – Секс-бомбой.
– Это еще что? – нахмурилась Алька.
– О, это очень хорошо, Альчик! Это… как бы тебе сказать… безотказный взрыватель любой, самой зачерствелой клиентуры. Это солнце, растапливающее любые льдины в мужской упаковке…
И это верно. На самую трудную и капризную клиентуру высылали ее. Или, скажем, начальство в ресторан пожаловало, да еще не в духе, – кого послать, чтобы привести его в божеский вид? Ее, Альку.
Она попробовала ногой воду – теплая, посмотрела на небо – черной тучей перекрыло солнце, посмотрела на всполошившихся сзади девчонок и побежала вглубь: чего бояться? Разве впервой купаться при дожде?
Реку она переплыла без передышки, вышла на берег, ткнулась в песок.
Девчонки ей кричали: «Аля, Аля!» – махали платьями с того берега (похоже, и в воду не заходили), а она, зарывшись в теплый песок, сжимала руками мокрую голову и молча глотала слезы.
Ее с первого класса в школе считали отпетой, а мать, как она запомнила, только и твердила ей: «Смотри, сука! Только принеси у меня в подоле – убью!» А она, поверит ли кто, до позапрошлого лета не переступала черты. Целоваться целовалась и тихоней, как некоторые, не прикидывалась: гуляю! Сама, ежели надо, на шею парню вешалась. Но ниже пояса – ша! Посторонним вход запрещен.
И даже в тот день, когда нежданно-негаданно на пекарню нагрянула мать с ревизией, она не отступила от этого правила. А уж как в тот день не приступал к ней Владик!
Просто руки выламывал.
Мать, родная мать, можно сказать, толкнула ее в руки Вдадика. Влетела в пекарню, глаза горят – что тут выделываешь, сука? За этим тебя сюда послали? А потом вдруг ни с того ни с сего поворот на сто восемьдесят градусов: винцо на стол и чего, Алевтинка, дуешься? Чего кавалера не завлекаешь?
Вот этого-то она, Алька, и не могла стерпеть. Она сказала тогда себе, выскакивая из окошка пекарни: ежели догонит меня Владик, пускай что хочет со мной делает.
Владик догнал ее у реки, почти на том самом месте, где она сейчас лежала…
Дождь хлынул как из ведра – без всякой разминки – и в один миг смыл с нее тоску. Да и некогда было тосковать. Почерневшая река застонала, закипела – страшно в воду войти, а не то что плыть.
На домашнем берегу, когда она, пошатываясь, вышла из воды, не было уже ни одной души: все удрали домой – и девчонки, и ребята. Она коротко перевела дух, сгребла в охапку свои шмотки – не до одеванья было сейчас! и большим белым зверем кинулась в шумящую, грохочущую темень…
Гроза начала стихать, когда Алька была уже в поле, на своей Амосовой меже.
Дождь лупил по-прежнему, будто в пять-десять веников хлестали ее по спине, по ногам, по животу, по-прежнему слепила глаза молния, но гром уже уходил в сторону. И вдруг, когда она выбежала из полей на луг, снова загрохотало. Да так, что земля застонала и загудела вокруг.
Ничего не понимая, она остановилась, глянула туда-сюда и просто ахнула. Кони, сорвавшиеся с привязи, кони носились по выкошенному лугу у озерины. От их копыт шел громовой раскат.
Она разом вся натянулась – так бы и кинулась наперегонки! – но одумалась: из деревни увидят, девка с лошадями голая по лугу бегает, – что подумают? Зато уж в гору она вбежала без передышки – отвела душеньку, и на теткину верхотуру влетела – тоже ступенек не считала.
– У-у, беда какая! Гольем…
– Да откуда ты, девка? У нас, кабыть, еще середка дни одевку не сымают?
Старухи! У тетки пусто никогда не бывает, а сегодня, похоже, весь околоток собрался. Афанасьевна, Лизуха, Аграфена Длинные Зубы, Таля-ягодка, Домаха-драная и, конечно, Маня-большая… Шесть старух! Нет, семь.
Христофоровна еще в уголку за спинкой кровати сидела.
Бросив к печи, на скамейку, мокрые красные штаны н белую кофточку (она, конечно, была не «гольем», а в лифчике и трусиках), Алька прошла за занавеску, быстро переоделась и выкатила к старухам в коротеньком, на четверть выше колена, платьишке – нарочно, чтобы позлить их.
Но старухи поумнели, видно, покамест она была за занавеской – ни одна не проехалась насчет ее платья; да, по правде говоря, ей и плевать хотелось на их суды-пересуды: она так проголодалась за день, что как собака накинулась на уху из мелкой местной рыбешки, которую Анисья уже поставила на стол.
– Ешь, ешь, девка, – одобрительно закивали старухи. – Заслужила.
– Как не заслужила! Двух мужиков до смерти загнала. Василии-то Игнатьевич, сказывают, без задних ног в гору подняться не мог. На лошади увезли.
– Дак ведь родители-то у ей какие! Что матерь, что отец…
– Да, да! Уж родители-то твои, девка, поработали. У-у, какие горы своротили!
Так ли – от души, от сердца нахваливали ее старухи и добрым словом помянули отца с матерью или лукавили маленько в расчете на легкую поживу – кто их разберет.
Только Алька, не долго думая, выкинула на стол десятку: вот вам от меня привальное, вот вам поминки.
Маня-большая вприпляс побежала в ларек, у Аграфены Длинные Зубы заревом занялось лошадиное лицо – тоже выпить не любит, и Домаха-драная с Талей-ягодкой не замахали руками. Отказались от рюмки только Христофоровна да Лизуха.
– Чего так? – спросила Алька. – Деньги копить собрались?
– Како деньги. Велика ли наша пензия…
– Староверки! – презрительно фыркнула Маня-большая. – У нас та, дура-то стоеросовая, тоже в ету компанию записалась.
Алька переспросила: кто?
– Матреха. Кто же больше?
– Маия-маленькая? – несказанно удивилась Алька.
– Ну.
– И не пьет?
– Не. По ихней лернгии ето дело запретно.
– Для души твердого берега ищут… – какими-то непонятными, не совсем своими словами начала разъяснять тетка, и из этого Алька поняла, что и она где-то в мыслях недалеко от того берега.
– Ладно, – отмахнулась Маня-большая, наливая себе новую стопку, – плакать не будем. Нам больше достанется.
– Ты-то бы помолчала, бес старый! – сердито замахнулась на нее рукой строгая Афанасьевна (она только из вежливости пригубила рюмку). – Сама-то бы ты пей, лешак с тобой! Да ты ведь и ребят-то молодых в яму тащишь. «Толя, засуху спрыснем… Вася, давай облака разгоним…»
В воздухе, как говорится, запахло скандалом – всем известно было, что у Афанасьевны внук спился, и Алька вмешалась.
– Не переживай, – сказала она Афанасьевне. – Береги здоровье. Ноне все пьют. У нас в городе, знаешь, кто не пьет? Тот, у кого денег нету, да тот, кому не подают, да еще Пушкин. А знаешь, почему Пушкин не пьет? Потому что каменный – рука не сгибается… – Алька коротко рассмеялась.
Старухи тоже пооскаляли беззубые рты, хотя анекдота, конечно, не поняли: в городе добрая половина ни разу не бывала – откуда им знать про памятник?
Христофоровна – она морщила чаек, вернее, кипяток на черничной заварке – учтиво спросила:
– А домой-то уж не собираешься, Алевтина?
– Чего она дома-то не видала? – с ходу ответила за Альку Маня-большая.
– Да хоть те же хоромы родительские. Я поутру на свое крылечко выйду да увижу ваш домичек – так-то жалко его станет. Невеселый стоит, как, скажи, сирота бесприютная…
– Запела! Нонека деревни целые закрывают да сносят, а она по дому слезу лить… Епоха, – добавила по-книжному Маня-большая и икнула для солидности.
Алька со своей стороны тоже успокоила старуху (хорошая! В детстве всегда подкармливала ее, когда мать задерживалась на пекарне):
– Хорошо живу, Христофоровна. И место денежное, и работа – не заскучаешь. А уж насчет еды – чего хошь. Только птичьего молока разве нету.
Аграфена Длинные Зубы не без зависти сказала:
– Чего там говорить. Кабы худо было – не бежали бы все в города.
– Да пошто все-то? – возразила тетка. – Вон у нас Митрий Васильевич… В городе оставляли – не остался…
– И мой племяш возвернулся, – сказала Лизуха. – Я, говорит, тетка, деревню больше уважаю…
– Не сидят,