был. А то ведь у нас по праву руку андел-хранитель, а по леву бес-искуситель. Было, было испытаньев мне отпущено. Не оставил господь в праздности. В колхозе робила – все одна на поле, все понапраслина, как стена, меж мной и людями. Все Соломида всех портит. А начальство, то опять невзлюбило за то, что в христово воскресенье не роблю. Два раза в лагеря на отсидку гоняли. Я говорю: дайте мне хоть в три раза больше заданье – сделаю. Только не заставляйте христово воскресенье топтать. Ну, господь не оставил меня. Я и там, за проволокой, божьим словом спасалась. Как развод, бывало, на работу в воскресенье, мне прямо уж объявляют: «Староверка, в карьцер!» За то, что я и там не робила по воскресным дням. Попервости в погреб этот впихнут зуб на зуб не попа-дат. Руки коченеют. О, думаешь, хоть бы щепиночку какую дали, я бы и то обогрелась. А потом раздумаю: а слово-то божье мне зачем дадено? Помолюсь, раскалю себя молитвой, вспомню про праведника Аббакума, как его в яме-то, в подземелье гноили да холодами пытали, голой сидел, мне и теплее станет. Словом, словом божьим обогревалась.
В понедельник утром из погреба, из карьцера-то этого, выпустят шатаюсь, а улыбаюсь. Начальник заорет: чего улыбаешься? А то, говорю, улыбаюсь, что страданье дал, дозволил мне с господом богом наедине побыть. И тут еще поклонюсь ему в ноги. Спасибо, говорю. И вот мучил-мучил меня это когда вторым-то заходом я была в лагерях – да и выгнал. «Доконала ты, говорит, меня, бабка. Не хочу, чтобы ты от моих рук смерть приняла. Убирайся, говорит, с глаз долой. Чтобы духу твоего здесь не было».
– Да, бабушка, – сказал я, – не жизнь у тебя, а целое житие.
– Не обделена, не обделена страданьями да испытаньями. И то хорошо, то милость господ-ня. Через страданья да испытанья дорога в царствие божие лежит. Страданья да испытанья освещают нам путь в град всевышний. Ну, об одном прошу, об одном молю, господи, – старуха перекрестилась и вдруг беспомощно, совсем-совсем по-ребячьи расплакалась, – не дай умереть с коростой клеветы бесовской. Сними понапраслину, сними жернов каменный. Хоть перед самой смертью, хоть в гробу пущай все увидят, кто раба твоя Соломида.
Я не знал, как утешить старуху, и только вздохнул.
Между тем она поглядела на солнышко и начала подниматься с бревна.
– Посиди еще, бабушка.
– Нет, Матрены, видно, не дождаться – на молитву пора вставать.
– Успеешь еще, – снова попытался я удержать старуху.
– Не говори так, – строго сказала она. – Молитва – перво дело, изо всех работ работа. Сила да разум каждый день человеку нужны, а без молитвы откуль их взять?
Я понял, бесполезно ее удерживать, да к тому же в это время на дороге раздалась пьяная песня: мой шофер в обнимку с высоким мордастым парнем подходил к нам.
3
На другое лето я, как только приехал на родину, отправился в Койду проведать старуху.
В низкой, на старинный манер избе – без обоев, без белил, без занавесок, одно золотистое дерево – меня встретила дочь старухи, тоже уже старуха, та самая Матрена, которую в прошлый раз, сидя на бревне, поджидала ее мать. Самой Соломиды в живых уже не было – она умерла весной нынешнего года.
– Хорошо померла, – начала рассказывать Матрена, то и дело вытирая слезы со своего простоватого, бесхитростного лица. – Легкая смерть была. Паску встретила, разговелась, а там уж и анделы прилетели, кончились земные страданья.
– Ну а все же, как это было?
– Как умерла-то? А вот сидели тут за столом, разговлялись, она и говорит мне: «Сходи-ко, говорит, за старухами, проститься хочу». Что ты, говорю, мама, ничего-то выдумываешь? «Иди, говорит, зови да пошевеливайся. Живо у меня!» Еще острастку мне дала. Ну, пришли старушон-ки. Мама на ноги поднялась, тут вот сидела, на лавке, встала лицом к иконам, перекрестилась. «Вот, говорит, скоро предстану перед господом богом, не грешна перед людями. Через всю жизнь, говорит, со словом господним на устах прошла». А потом – старухи и в себя прийти не успели – легла прямо на пол вот так вот, глазами к божнице, руки крест-накрест, и померла. Ну дак уж старухи и бабы потом на коленях ползали перед мамой. «Прости, прости, говорят, Соломида. И нас прости, и всех прости, кто перед тобой согрешил. Мы ведь, говорят, всю жизнь тебя топтали да пинали, детям твоим житья не давали, а теперь, говорят, видим: святая меж нас жила».
Что ты, как не святая. Икотницы-то помирают – по целым дням кричат до корчатся, бесы мучают. А тут ведь как голубок вздохнула. Смертью, смертью мама оправдалась перед всеми. Смертью своей сняла с себя и со всех нас понапраслину.
Под вечер Матрена проводила меня на кладбище, такое же старое и запустевшее, как сама деревня, и я долго стоял у песчаной могилы со свежим, еще не обветренным сосновым столби-ком, на котором не было ни единой буквы, ни единого знака.
1978
СКАЗАНИЕ О ВЕЛИКОМ КОММУНАРЕ
1
Августовский заморозок, или утренник, как говорят на Севере, на всем лету срезал лето.
Еще накануне гуляли в одних рубашках и платьях, еще вечером пили чай у раскрытого окошка, а утром встали – мостки белые от инея.
Секретарь райкома, молодой, еще всё принимавший близко к сердцу, переживал эту беду как личное горе.
– Жуть, жуть! Три года подряд неурожай. Мы уж на зерновые махнули рукой, да ведь и картошку-то не можем собрать. Картошку третий год завозим в район.
– И часто это у вас?
– Утренники-то? А года через два, через три. Что вы хотите, где живем-то? – Секретарь ткнул пальцем в сторону административной карты, висевшей на стене. – Под самым Полярным кругом. Ну, раньше все-таки меньше лютовал Север, лесов больше было, леса сдерживали. А теперь Ледовитый океан чуть чихнул, и не то что у нас – Вологду в дрожь. В общем, – секретарь сокрушенно покачал светловолосой головой, – такими темпами будем косить леса, скоро вся Россия на сквозняке окажется, от моря до моря будут продувать ледяные ветры.
– Ну так не косите! – Я это бросил со злостью, с вызовом, потому что надоели эти местные плачи, надоел скулеж.
– Ах вот как, не косите!.. А план? А задание? Я сегодня пришел в райком – какой первый звонок из области? Об утреннике? О том, что у тебя на полях делается? Как бы не так! Сколько кубов дал за сутки. Да мы ради того, чтобы план выполнить, готовы последнее дерево в районе срубить. Можете вы это понять?
Минуты две мы сидели молча, избегая встречаться друг с другом глазами, затем секретарь, уже снова собранный, подтянутый, начал обзванивать совхозы.
– Самсонов, что у тебя? Докладывай. Нечего докладывать? Ну, хоть картошки-то сколько-нибудь уцелело? Все спалило, только на приусадебных участках кое у кого осталось… Ну-ну…
Секретарь вяло опустил трубку.
– Вот так. У Самсонова самое высокое место в районе, так что другим можно не звонить.
Но он снова взялся за телефон.
– Санникова мне. Санников у телефона?.. А чему ты радуешься, товарищ Санников? Тебя что – утренником не ударило? Чего-чего? Ни про какой утренник не слыхали? Да ты что… Нет, ты серьезно? Поздравляю, поздравляю…
С молодого лица секретаря как волной, как весенним ливнем смыло всю хмурь, и он первый раз за это утро рассмеялся:
– Герой этот Санников! Третий год подряд утренников нет. Во всех деревнях всё морозом убило, а он только похохатывает. Я заколдован, говорит. Черта лысого он заколдован. Болото за деревней осушено – вот в чем дело. Рассказывали мне как-то, крестьянин один у них был, еще до революции, сорок лет болото осушал.
– Сорок? Сорок лет болото осушал?
– Сорок. Прямо какой-то Микула Селянинович! Я в прошлом году, когда мне рассказали, тоже не поверил. Фантастика какая-то, думаю, сказка. А теперь вижу, тут что-то есть.
2
Наверху опять было лето, такое же голубое и сияющее, как вчера и позавчера, а на земле была осень, поздняя, безрадостная осень. Всё почернело, всё сникло, набухло водой: картофе-льная трава, ячмень, овсы. И дороги развезло – легковуху качало, как пьяную. Так всегда бывает после большого утренника.
Но вот мы поднялись в гору, перевалили за холм, и что за чудо, куда девалась осень? Ячмень стоит колос к колосу, как гвардия на параде, картофельные гряды сочно зеленеют под солнцем, а за картофельными грядами и вообще летняя сказка – рожь волнами.
– В Шавогорье завсегда так, – сказал заметно повеселевший шофер. Весь район сегодня в трауре, а они песни поют.
Песен, положим, на деревне не было, но председатель сельсовета, тот самый Санников, к которому часа два назад звонил секретарь райкома, встретил меня чуть ли не переплясом – веселого нрава был человек, хоть и не первой молодости.
– Так, так. Насчет нашей знаменитости, значит, пожаловали? Был, был у нас Сила Иванович.
– Сила Иванович? Так и звали?
– Так. По метрикам-то, правда, Силантий, а старые люди – Сила. Да и сам он себя Силой называл. Высоко голову держал. Раз, говорит, я Силой родился, дак мне, говорит, и дела надоть по моим силам. И вот придумал – с чертями сражаться. А? Ничего себе работенку подыскал? Люди пашут, сеют, воюют, а он одно знает – войну с болотом. В гражданскую, сказывают, тут, в Шавогорье, страсть что было. Один конец деревни у белых, другой, – у красных. А он – знать ничего не хочу. В одну руку лопату, в другую батог старый уж был, прямо ветром шатало, – да на свое болото. Дак понимаешь, что было? Бои стихали меж красными и белыми. Ждали, когда старик полем пройдет. Заметный был. Всё, говорят, до самой смерти в кабате ходил. Руба-ха такая длинная из белой домотканины, вроде как спецовка по-нынешнему. При этих словах я невольно посмотрел в окно, за которым кипело зеленое поле.
– Нет, нет, – оскалил крепкие зубы Санников, – не там расхаживал Сила Иванович. Там у нас юг, а Силины владенья на севере.
Машины под рукой не оказалось – «райкомовка» сразу же укатила обратно, а совхозные – где они среди страдного дня? Мы отправились на телеге – сил не было