к работе (семи лет меня повезли на дальний сенокос) у нас стало середняцкое хозяйство, а при жизни отца кто мы были? Голь перекатная, самая захудалая семья в деревне.
Один-единственный человек понимал, утешал и поддерживал меня. Тетушка Иринья, набожная старая дева с изрытым оспой лицом, которая всю жизнь за гроши да за спасибо обшивала чуть ли не всю деревню.
Пять месяцев изо дня в день я ходил ночевать к ней. Днем было легче. Днем я немного забывался на колхозной работе, в домашних делах, а где спастись, куда убежать от отчаянья вечером, в кромешную осеннюю темень?
Я брел к тетушке Иринье, которая жила на краю деревни в немудреном, с маленькими старинными околенками домишке. Брел по задворью, по глухим закоулкам, чтобы никого не встретить, никого не видеть и не слышать. Нелегкое было время, корежила жизнь людей, как огонь бересту, и как было не сорвать свою злость, не отвести душу, хотя бы и на малом ребенке.
И вот только у тетушки Ириньи я мог отдышаться и выговориться, сполна выплакать свое неутешное детское горе…
Танцы продолжались, моя жена тоже была в кругу танцующих, и за столом, похоже, остались мы вдвоем – я да Мария Тихоновна.
Мария Тихоновна сидела напротив меня, задумавшись и подперев щеку рукой. Широкое скуластое лицо ее окутывал полумрак (свет для уюта пригасили), и я залюбовался ее прекрас-ными голубыми глазами…
Где, где я видел раньше эти глаза – такие бездонные, кроткие и печальные? На старинных почерневших портретах? Нет, нет. На иконе богоматери, которую больше всего любили и дочитали на Руси и которую я впервые увидел на божнице у тетушки Ириньи…
Марии Тихоновны давно уже нет в живых, и я даже не знаю, где покоится ее прах. Но в те дни, когда мне бывает особенно тягостно и безысходно, я вспоминаю ее юбилей.
1979
ИЗ КОЛЕНА АВВАКУМОВА
1
Шоферишко попался мне необкатанный, из молокососов, да еще с норовом: я ему – в объезд, он – прямо, я ему – прямо, он – в объезд. Ну и вляпались – сели на брюхо, по самую ось. Да где? На большой дороге возле Пинеги, как раз напротив Койды, там, где на веку никто никогда не застревал.
Если бы у нас был с собой топор, была цепь, лопата, всё было бы просто. Бревно, хламину какую под колесо, большую грязь отрыл, откопал и жми на газ. А то ведь у этого сопляка не то что нужного инструмента, самого дрянного ножа не оказалось.
Долго, часа полтора, плясали мы вокруг машины, но что сделаешь голыми руками? И в конце концов насмерть измученные, грязные, потные, мы сели возле дороги под березы и стали ждать – авось кто-нибудь проедет, не глухой проселок, главный Пинежский тракт.
Но шло время. Я выкурил одну папиросу, другую, шофер сбегал к реке выкупаться (нынеш-няя молодежь даром время терять не станет), а подмоги всё не было, и по-прежнему ничего, кроме шелеста разыгравшихся на ветру берез, не было слышно.
– Постойте, а какой сегодня день-то у нас? – вдруг осенило шофера. Не воскресенье?
– Воскресенье.
– Ну дак хоть до самой ночи тут загорай, никого не дождешься. В Койду ехать надо, – сказал он решительно.
Койда была на другом берегу, и попасть туда не составляло большого труда. Но я не спешил. За этой деревней у нас издавна водилась недобрая слава.
Есть на Севере, а точнее сказать, на Пинеге и на Мезени, такая женская болезнь – икота, которая, правда, сейчас немного поутихла, а еще совсем недавно редкую работную бабу не трепала. Найдет, накатит на бедную – и мутит, и ломает, и душит, и крик и рев на все голоса – по-собачьи, по-кошачьи, и даже самая непотребная матерщина иной раз срывается с губ.
Медицинская наука на эту болезнь обратила внимание лишь в самые последние годы, о ней даже в Большой Советской Энциклопедии нет ни слова, и потому в наших местах доселе считается: икоту садят, икоту насылают лихие, знающие люди – икотники и гнездом этих икотников является Койда, небольшое старинное селеньишко, отгороженное от большого мира рекой.
Я, конечно, во все эти россказни давно уже не верил, но вот поди ж ты: когда мы в утлой, допотопной осиновке-долбенке переправились на ту сторону да стали подходить к деревне, у меня не то чтобы озноб по телу пробежал, а все какие-то иголки внутри ощетинились.
У шофера в верхнем конце жили дальние родственники, и он предложил мне пойти к ним («Чаишку хоть по стакану выпьем, ежели не будет ничего посущественней»), но я решил пройтись по деревне: кто знает, доведется ли еще когда побывать тут.
Лет десять я не был в Койде, и, конечно, за это время она не стала лучше. Да и как она могла стать лучше, когда была приговорена к сносу. Новой постройки ни одной, а старые полуразвалившиеся, осевшие дома, как старые лошади на лугу, – неподвижные, безмолвные, погруженные в какую-то беспробудную дрему.
И мне жалко, до слез жалко было этих деревянных доходяг, но в то же время мне было и хорошо с ними. От них пахло согретым на солнце деревом, зеленая травка подступала к самому крылечку, и небо, вольное деревенское небо над головой. Не то что в моей родной деревне, где все опутано проводами да изрыто и перепахано тракторами и бульдозерами.
2
Старуха была старая-престарая. Она сидела на бревне возле дороги, уткнувшись подбо-родком в клюку, босиком, в синем старинном сарафане с лямками и, казалось, ничего не слышала, ничего не замечала. Но когда я подошел к ней поближе, она вдруг повернула в мою сторону морщинистое лицо и с интересом посмотрела на меня не по годам черными, живыми глазами.
– Что, бабушка, на солнышко погреться вышла?
– Вышла. Дочерь поджидаю. Где-то с утра ушла за хлебом и всё нету. За пять верст в Ровду ноне за хлебом-то ходим.
– Далековато. А что, свой-то магазин не работает?
– Не работает. Третей год как лавку у нас прикрыли, а скоро, сказывают, и деревню прикроют. Какие-то порядки пошли – живую землю хоронить… Да ты чей будешь-то – спрашиваешь? Не здешний, видно?
Я назвался приезжим, подсел к старухе и тут же едва не вскочил – так ошарашило меня имя старухи.
Соломея! Или Соломида по-нашему. Самая что ни на есть главная икотница Койды.
Я немного успокоился, когда к старухе, часто дыша открытой пастью (жаркий день был, с солнцепеком), подошла молоденькая, недавно остриженная овечка и доверчиво уткнулась ей в колени.
– Что всё трешься да трешься возле меня? Не ленись, пощипли, травки-то. Ну, иди, иди с богом.
Старуха оттолкнула овечку, перекрестила темной, вздрагивающей от старости рукой, а потом перекрестилась и сама. При этом перекрестилась, как я заметил, двуперстным крестом, и я спросил:
– Старой веры держишься, бабушка?
– Старой. Через все страданья, через все испытанья с двуперстным крестом прошла.
– А много было у тебя страданий и испытаний?
Старуха вдруг всхлипнула, слезы вскипели у нее на глазах, но так же быстро, как у малого ребенка, и высохли.
– Не обделил, не обделил меня господь страданьями. И с голоду сколько раз помирала, и ноги отнимались, и мужа насмерть убивали, и по тюрьмам, по острогам злые люди водили. А в деревне-то своей я как весь век выжила! Как в пустыне. Никто в гостях у меня не бывал, никто дочерей моих взамуж не взял – все пятеро так на корню и посохли.
Я знал, мне известны были причины старухиных бед, но в эту минуту у меня невольно вырвалось:
– Да за что же тебя так, бабушка?
– А из-за напраслины. Из-за того, что в икотницах весь век хожу. Кто чем ни заболеет, у кого скотина ни падет – всё Соломида-верста виновата (это меня по мужу ругают), она икоту посадила, она порчу наслала. А я, видит бог, – и тут старуха опять истово перекрестилась, – ни делом, ни помыслом не грешна. Всю жизнь божьим словом живу, всю жизнь оберуч, как за веревку, за стару веру держусь. С той самой поры, с того самого время, как в Пустозерье ходила.
– В Пустозерье? В какое Пустозерье?
– Одно Пустозерье на свете, – посуровевшим голосом ответили старуха. В студеных краях, у Печоры-реки, где лиходеи великого праведника и воителя за истинные веры протопопа Аббакума сожгли.
У меня не было оснований не верить старухе, и все-таки в голове не укладывалось. Ведь это Пустозерье, или Пустозерск, – где? За четыреста пятьсот верст от Пинеги, куда и ходу-то раньше не было. Летом из-за бездорожья, из-за гнуса – живьем комар сожрет, а зимой опять снега, холода – куда попал?
– Ходила, – вздохнула старуха. – Девкой еще ходила. По обвету. Раз пришла с пожни, далеко у нас покосы были, на Вырвее, может, сорок але боле верст будет, да все суземом – сырыми ельниками, а дома у мамы гости: Иван Мартынович с Заозерья с женой да родня из своей деревни. «Что, девка, спрашивают, устала?» Да с чего устала-то? Нисколешеньки, говорю, не устала. Я еще, говорю, на игрище побежу. И побежала. У самой красные да черные колеса в глазах катаются, а побежала. Девка. Славы хорошей хочу. Думаю, скорее взамуж возьмут. А назавтра утром – мама зовет, шаньги поспели – я и на ноги встать не могу. Не мои ноги. Не стоят, подгибаются – нету костей. Вот как меня господь-то бог за похвальное слово наказал. Ну, погоревали, поплакали мы с мамой – в самую страду работница обезножела, – да что поделаешь? Так, видно, богу угодно, такова, видно, его святая воля. Стали меня в сенную запарку сажать, стали мурашиным маслом растирать, баню через день топить – все мертвые ноги, все ничего не помогат. А помощь пришла всё от того же господа бога Он, милостивец, ноги у меня отнял, он и вернул.
Была у нас в деревне старушка благочестивые веры, век скоромного не едала. Так и звали – Марья-постница. Вот эта-то Марья-постница меня и наставила: «Брось, говорит, девка, бесов тешить. Никакие тебе запарки-припарки не помогут, а поможет тебе, говорит, вера истинная да обвет». О, бабушка, бабушка, плачу, да я хоть какой обвет дам, только бы ноги ожили! «Тяже-лый, говорит, обвет на тебя наложу. Перво-наперво,