раньше, утром вставал вместе с матерью. И пока мать возилась с печкой и коровой, он успевал смолоть зерно, насушенное за ночь на печи (за месяц он перепробовал все жернова в деревне), принести воды, накопать картошки. Но все это делал молча, зверовато сдвинув брови.
Анна, смутно догадываясь о причинах перемены, не решалась заговорить первой. Да и что сказать? Разве понять ему, что привело мать на колхозное гумно? Она и сама толком не знала, как это случилось. Вечером, после работы, привернула на свой участок нажать сноп ячменя, взглянула на поле и обмерла: весь край от болота опалило утренником. А дальше только и помнила: раскрытое гумно, ворох зерна… Целую неделю жила она в ожидании неминуемой беды. По ночам просыпалась, прислушивалась. Дрогнет стекло в раме, а ей уж чудятся шаги. С детишками не раз в уме прощалась… Только на днях немного отпустило, когда на дороге столкнулась с Анфисой. Та поздоровалась, виду не подала да еще сказала: «Зайди к кладовщице, ржи вам выписано».
Но сын — как воды в рот набрал.
Под первое сентября Анна, разобравшись со стиркой, несмело напомнила:
— В школу скоро…
— Не выдумывай — у пня мое ученье, — буркнул Мишка и так посмотрел на мать, что та, совсем растерявшись, закивала головой:
— Ну, ну, ладно…
Лизка теперь все чаще пугала непослушных братьев Мишкой, и те, заслышав на крыльце тяжелые шаги возвращающегося с работы брата, разом стихали.
За спиной настойчиво забарабанили в окошко. Кого еще леший несет? Пожрать не дают… Мишка, злясь, начал разматывать веревочку, затем, придерживая рукой, приоткрыл старую, перекосившуюся раму. В избу ворвался шум дождя, ветра, пахнуло осенней сыростью.
Из темноты вынырнула мокрая голова запыхавшегося Малышни:
— Анна Гавриловна! Михайло Иванович! Новости-то какие!
— Новости? — вскочила с табуретки Анна. Мишка почувствовал, как гулко и отчаянно колотится сердце у матери, привалившейся к его плечу.
— Из военкомата звонили… Пущай, говорят, Анна Пряслина придет…
— Зачем? — глухо, весь напрягаясь, спросил Мишка.
Митенька схватился руками за голову:
— А я и не дослушал… как учуял, тебя вызывают, Гавриловна, — думаю, вести какие об Иване Кирилловиче…
— Ох, кабы так! — горячо взмолилась Анна.
Мишка, не помня себя, схватил руку матери, крепко сжал. — На войне чего не бывает, Гавриловна, — ободряюще говорил Малышня. — Вон в Лушакове тоже похоронная пришла. Слыхали Петра Порохина? А ровно через полгода телеграмма: домой еду…
Анна, не слушая дальше, кинулась к порогу, застучала сапогами, Мишка захлопнул раму, подбежал к матери.
— Ты что… в район? — спросил он шепотом.
Мать, нагнувшись, торопливо навертывала портянки.
— С ума сошла… дождь… темень… Подожди до утра, а то давай я схожу…
— Ох, Миша, Миша… Да кабы жив отец… Да я бы не знаю… На коленях до Москвы доползла…
На улице, едва они переступили порог ворот, в лицо им хлестнул ветер, дождь. Темень, хоть глаз выколи. Анна не успела и шагу шагнуть от крыльца, как попала в лужу.
— Подожди до утра, — снова стал упрашивать Мишка.
— Нет, нет, что ты!.. А ты иди — спи ложись. Утром для ребят картошки чугун свари, а корову Семеновну попроси подоить. Травы на утро хватит, а на вечер отавы принесешь.
Мишка выслушал наставления матери, постоял, пока она выходила с заулка, потом вдруг бросился на крыльцо, воткнул кол в кольцо ворот и побежал следом.
— Я тебя хоть до большой дороги провожу, — сказал он, догоняя ее.
— Что ты, Миша! Зачем тебе мокнуть? Воротись…
— Ладно, сам знаю, — грубо отрезал Мишка. По задворкам и по мосту почти бежали, нагнув головы, прикрыв лицо от мокрого ветра. В лесу стало идти легче, но тропинка была узкая, и стоило дотронуться до дерева — с веток окатывало ливнем.
— Иди за мной, а то я тебе все ноги оттопчу, — и молча решительно двинулся вперед, принимая на себя весь ливень.
Когда добрались до большой дороги, Анна остановилась:
— Ну, теперь я одна. Беги скорей домой.
— Ты вот что… — сказал Мишка. — Ты завтра пешком не ходи. Лошадь попутную или машину леспромхозовскую лови — все так делают.
— Ладно, там как придется, — растроганно сказала Анна, ощупывая пиджак сына. — А ты весь, Мишенька, мокрый…
Ему показалось, что мать хочет обнять его. Он отчужденно отстранился:
— Ну, иди…
Один шаг, и мать пропала в темноте. Чавкнула грязь под ногами, булькнула вода, потом треснула какая-то ветка — и все.
В эту ночь Мишка долго не мог заснуть: прислушивался к шуму дождя на крыше, к вздрагивающим от ветра околенкам. Непроглядная темень, грязь, невидимые лужи на каждом шагу — и где-то вот сейчас, среди ночи, одна-одинешенька бредет вся перемокшая, вся перезябшая мать. И зачем, зачем он отпустил ее? Почему не пошел сам? Потом он припомнил все обиды, которые причинил матери за последнее время, и горькое раскаяние, тоска и упреки сдавили его сердце.
За ночь он раза три выходил на улицу, а дождь все лил и лил…
Утром Мишка проснулся, едва рассвело. Дождя не было, сквозь густой туман робко и неуверенно проглядывало солнышко. И пока он затоплял печь, бегал за водой, копал картошку, новые надежды стали подниматься в его душе. То он уверял себя, что отец вовсе не погиб, а в партизанах, непременно в партизанах, то ему приходило в голову, что отец выполняет какое-то важное задание в тылу врага — и вот сейчас пришло сообщение…
Ребятишки, проснувшись, были довольнехоньки. Таким веселым и возбужденным они уже давно не видали старшего брата. За столом, обжигаясь картошкой, смеялись, по-ребячьи шутили.
Весь день Мишка носился как угорелый: то примется дрова колоть, то чинить крыльцо, то разберется с починкой обуви, — и, ничего не докончив, постоянно выбегал на задворки, смотрел на дорогу: не идет ли мать.
Под вечер, когда опять стало затягивать небо, он не выдержал:
— Собирайтесь, пошли мамку встречать.
За мостом, прислонившись к изгороди, долго стояли, глядели на перелесок.
Начало темнеть. Опять заморосило. Малыши, пугливо озираясь по сторонам, стали жаться к старшему брату. Федюшка, переступая босыми ножонками, захныкал.
— Танька теперь проснулась, — вспомнила Лизка и тоже хлюпнула носом.
Мишка с упреком посмотрел на худенькие личики, с мольбой обращенные к нему, еще раз взглянул на помутневший перелесок и медленно, тяжелым, старческим шагом побрел назад.
Дома, войдя в избу, он сел на порог, опустил голову. Братья тормошили его, что-то просили, требовали, но он сидел не двигаясь, не замечая их, — только шум дождя тоскливым шепотом отдавался в его ушах.
Вдруг ему почудился какой-то шорох на крыльце. Легонько заскрипели доски… Только один человек на свете ходит так! Он вскочил, заорал на всю избу:
— Мамка пришла! — и распахнул двери.
Лизка и малыши с криком: «Мамонька пришла! А мы тебя встречали!» бросились к порогу и, посторонившись, пропустили мать.
Мимо в потемках проплыло бледное, мокрое лицо матери. Ему без слов все стало ясно.
Упираясь спиной в косяк, сдерживая подступившие к горлу рыдания, он видел, как мать прошла к столу, опустилась на переднюю лапку. Притихшие ребята несмело, сбоку подошли к ней. Мать тупо посмотрела на них, поискала глазами старшего сына и, встретившись с ним взглядом, безнадежно качнула головой. Потом она достала из-за пазухи маленький сверток в белом платке, развязала его и, опять подняв на него глаза, упавшим голосом сказала:
— Пенсия…
— Ноги у Мишки стали подгибаться. Он не мигая смотрел на эти грязные, захватанные чужими руками бумажки, тоненькой стопкой лежавшие на белом платке, и вдруг, не выдержав, упал плашмя на кровать и громко-громко зарыдал…
Одна и та же смерть второй раз переступила порог Пряслиных.
— Ну вот, отпускаем, — говорил Новожилов, хмуря нездоровое, отечное лицо. — А ты грозил, кричал, помнишь? «Сам уеду…» Партия, она, брат, знает, что и как… Сейчас упираться станешь — пошлем. Смотри, что делается, — он указал на карту, густо испещренную красными и черными флажками. — Сибирь дальше…
Новожилов устало провел большой полной рукой по густым черным с проседью волосам, своевольно выгнутым на висках.
— Кстати, знаешь, кто с тобой едет? Твой старый дружок Лихачев. Да, брат, всех подчищают. Беспалый в ход пошел. Как думаешь!? От хорошей это жизни? Или уж так, чтобы кулак собрать да ударить как следует?
Лукашину понятна была тревога, прозвучавшая в голосе секретаря. Но при одном упоминании имени Лихачева в нем поднялось глухое раздражение.
— Ну, это добро — что здесь, что там. Одна цена…
Новожилов не мог скрыть своего разочарования:
— Не прав ты. В лошадях Лихачев разбирается. И завобозом был неплохой. Во всяком случае, место не пустовало…
— Место-то не пустовало! Может, ты по тому же самому и Федулова в маслопром посадил? Тепленькое местечко подыскал…
— Старая песня. Что ты мне все Федуловым тычешь? Что он мне, родня? А где люди? — Новожилов сжал кулак. — Ну-ка подсчитай… чего нам стоит отправка новой партии? За год пятого председателя райпотребсоюза меняем. Дыры-то чем-то надо заткнуть. Тут, брат, и белобилетнику Федулову рад. И вот так: одной рукой партбилет отнимаешь, а другой в контору сажаешь. А что ты думал? Если хочешь знать, я на таких, как Федулов, вроде как на спецов смотрю. Помнишь, такие в гражданскую войну были?
— Хорошенькое дело! — с издевкой усмехнулся Лукашин. — На двадцать пятом году Советской власти спецов заводить!
— Ну не придирайся. Может, я и загнул. Да один черт, я бы этого Федулова в другое время и дня не держал.
— А я бы и сейчас не держал, — сказал Лукашин.
— Войну, брат, без маневров не выиграть. А здесь у нас фронт — видал какой?
Новожилов примиряюще заглянул в глаза Лукашину, но, поняв, что того не переубедишь, махнул рукой.
— Ладно. Кончим об этом, а то еще поругаемся на прощанье. — Глаза секретаря вдруг потеплели. — Пиши, не забывай. Да, может, после войны к нам надумаешь? Северяне народ хороший.
Лукашин задумчиво покачал головой:
— Ну об этом рано загадывать. Мне еще войну сперва переехать надо, а эта река — сам знаешь…