Встал и еще похлопал ногами, снег с валенок обил.
–Здорово,– сказал Ваня и впервые за многие-многие дни рассмеялся.
Все радовало, все нравилось ему: и это мартовское, слепящее глаза солнце, и этот нарядный сосновый бор, с которого уже сошел снег, и эта белая петлистая речка, по которой вышагивали синие тени каких-то сказочных, огромных лошадей и людей.
Мать, когда Савва объявил, что забирает его, Ваню, в лес, изменилась в лице, а Огнейка даже расплакалась: вот какое страшилище для всех этот лес.
А чего особенного? Разве он хоть раз был так счастлив в монастыре, как сейчас? Сидишь, скрипишь целый день перышком – ни повернись, ни дыхни, а тут…
Ваня сделал глубокий вдох и свистнул.
–Ха!– наморщил веснушчатый нос Пашка.– Затыкай уши.– Он ощерил редкозубый, с длинными клыками рот, выгнул язык, и свист раскатился по всему лесу.
Какую-то минуту шагали молча, потом неугомонный Пашка хлопнул Ваню по плечу.
–Давай в дурака играть.
–В дурака, на дороге?
–На возу!– Пашка достал из-за пазухи шубешки мятую, засаленную колоду карт.
–Не. За лошадями надо смотреть.
–Тю, нашел о чем горевать. Я иной раз всю дорогу от делянки до складов дрыхаю, а ты – за лошадями смотреть. Скажи лучше – струсил.
–Я струсил?
–А то я?
Ваня глянул на Карюху, ступисто вышагивающую вслед за Ефтиным Воронком, и колебания его кончились – первым запрыгнул на бревна.
Пашка играл в карты худо, не лучше, чем учился, и Ваня легко выиграл у него.
–Ничего, ничего,– утешал себя Пашка.– Я еще загну тебе салазки.
Но он и второй, и третий раз проиграл, и тут уж у него заходили ноздри.
–А я знаю, почему ты выигрываешь.
–Почему?
–Икоты знаешь.
–Че-го?
–Чего, чего. Из монастыря-то за что выгнали. Не знаем, что ли. На Федьку-келейника икоты хотел напустить.
Ваня не успел ударить Пашку, потому что в это время воз, переваливший за пригорок, вдруг остановился, и они оба полетели в снег.
Страшная догадка о какой-то непоправимой беде обожгла его, когда они еще барахтались в снегу, а потом, когда он вскочил на ноги, он с ужасом увидел, как Карюха, давясь и вылезая из хомута, оказалась на крупе…
16
Будут, будут в его жизни радости – судьба не обделит его испытаниями. Но с чем, с каким счастьем, с какой радостью сравнить то, что он пережил тогда, пятнадцатилетним парнишкой, на лесной дороге у Вонги?
Присев на корточки, он кропил своей слезой мокрую от растаявшего снега морду Карюхи, гладил ее теплые мягкие губы, всматривался в ее огромный выпуклый глаз, налитый лошадиной печалью и тоской, и умолял, заклинал ее: встань. Встань ради самой себя, ради ихней семьи, ради него, Вани.
И Карюха встала. Сама. Без всякого понукания.
И дальше уже ничто, решительно ничто не могло заглушить его радость: ни голод, который сосал под ложечкой всю вторую половину дня, ни мокрый снег-липуха, который неожиданно вытряхнула накатившаяся под вечер пухлая туча, ни битье Саввы.
Савва налетел на него как гроза, как божья кара.
–Я зачем, зачем взял тебя в лес? Чтобы в карты играть? Чтобы ноги ломать Карюхе?
Он орал, матюкался, лупил его березовой вицей, выломанной еще по дороге, и глаза его были белыми от бешенства – вот когда Ваня понял, что их не зря ругают белоглазой чудью.
Ваня не защищался, не увертывался от брата, криком не выдал боли. Виноват. Заслужил. И в конце концов Савва уже другим голосом заорал:
–Какого дьявола стоишь, как истукан? Ведь до смерти могу запороть.
Он бросил вицу, подошел к Карюхе, обнял ее за шею. И Ваня впервые в жизни увидел, как плачет старший брат. Бревна с саней и подсанок пришлось сваливать – головки саней занесло в снег. Еще немало времени ушло на замен старой, сломанной оглобли новой, которую Савва вырубил прямо в лесу из березовой жерди.
Наконец бревна снова были уложены на сани и подсанки – возьмет ли теперь вымотавшаяся Карюха воз?
Взяла, поперла, как будто ничего и не было, и Ваня ликующими глазами посмотрел на брата.
–Ну, Ванька,– сказал Савва,– есть у тебя счастье. А то ведь я, ежели бы Карюха сломала ноги, убил бы тебя. Ей-бо.
17
Снежная, мокрая падь, первая за эту зиму, повалила, когда Савва собрался наваливать третий воз.
Он выругался, с бессильной яростью отбросил в сторону слегу. Не везет! Сам Господь Бог не хочет, чтобы он хоть маленько выровнялся с напарником. Правда, Ефтя уговаривал его вместе ехать к избе, но одно дело Ефтины уговоры сегодня, а совсем другое, что он запоет завтра.
–Ладно,– невесело сказал Савва,– поедем и мы к избе. Да, может, оно и к лучшему, что погода раскисла, а то, чего доброго, замучим Карюху.
Карюха поплелась вялым, спотыкающимся шагом, ее даже близость долгожданного отдыха не взбодрила. Густой белый пар шел от ее мокрой распаренной спины, она то и дело останавливалась, тяжело поводила боками, и Савва, такой во всем нетерпеливый, терпеливо ждал, когда она сама тронется с места.
Ваню колотила дрожь, одежонка на нем отсырела снизу и сверху, и он стискивал зубы, чтобы унять дрожь, не вызвать гнева у брата.
К избе они подъехали уже в сумерках. На варнице ярко пылало, потрескивая, смолье, которое никакой дождь не в силах залить, и Пашка и Улька, дочь Гриши Калача, работавшего в одиночку, возились с котелками и чайниками.
Ваня понимал, что ему тоже надо бы кашеварить, это его дело, но он так назяб, так засырел, что ноги сами потащили его к огню.
–Ну как?– съязвил Пашка.– У монахов жить лучше але у нас?
–Поди, варнак!– рассердилась Улька и замахнулась на него деревянной поварешкой.
–Че поди-то? Видали мы этих благородьев с болота. Под мокрый снег попал – караул!
–А сам-то в прошлом году в Вонгу провалился – сколько было реву?
–Дак то когда было-то? В Крещенье.
–Ну и что. А он первый раз в лесу.– Улька дотронулась до мокрого плеча Вани.– Поди в избу, там скорее согреешься, а здесь еще простудишься. Вишь ведь, в лицо жар, а в спину сырость.
–Ничего,– сказал Ваня и через силу улыбнулся. Ему стыдно было перед Улькой и Пашкой. Оба были его ровесники, оба сейчас были без верхней одежды – один в домотканой рубахе, а другая в сарафанишке, а он как-никак в полушубке и весь трясется, как осиновый лист.
–Ступай в избу,– распорядился Савва. Он распрягал Карюху.– Девка-то дело говорит.
–Девка-то втюрилась в Ваньку,– захохотал Пашка.
–Ну, я те покажу, сатана!– Улька опять замахнулась на него поварешкой, но Пашка увернулся.
–А че, рази неправду говорю? Присушил. К ему девочешки всю жизнь липнут.
У Вани не было обольщений насчет избы. В прошлом году Савва, Ефтя и Гриша поставили ее за неделю, уже после зимнего Николы,– так чего же хорошего было ожидать? Сенцев нет – лаз прямо с улицы, окошечек нет, нар нет – спали на еловом лапнике, застланном сеном. И способ передвижения тут один – ползком на коленках, иначе сразу раскроишь голову о потолок.
Но, боже, как он был рад сейчас этой лачуге! В ней было сухо и тепло. Тепло, как в хорошо натопленной бане. Правда, от дыма, валившего из каменки, он закашлялся, ему пришлось лечь, но зато какая блаженная теплынь обняла его продрогшее тело, когда он стащил с себя полушубок.
Савва сам сварил кашу, да еще какую! Пшенную, которую у Порохиных варили по большим праздникам.
–Это в честь Карюхи,– сказал он.– А то ужас! Пашка приехал: у вас кобыла ноги сломала, дак у меня волосы дыбом встали.
–Он известная ябеда,– сказала Улька. Она тоже с отцом ужинала.– Ему и жизнь не в жизнь, ежели люди кругом не плачут.
Пашка, зажигавший в эту минуту лучину, окрысился:
–Заткнись! А то завтра задницу снегом намылю.
–Я те покажу, щенок, как сопли распускать!– пригрозил Улькин отец.
–А чего он такого сказал?– подал голос из своего угла Ефтя. Он с Пашкой уже поужинал, и ему теперь одного хотелось – позубанить.– Для чего и девки, ежели их не мылить.
Гриша Калач в обиду свою дочь не дал – просто ястребом накинулся на Ефтю, и началась потеха. Но Ваня ее не слышал. К этому времени они с Саввой уже отужинали – скидали в себя котелок горячей, с огня, каши, запили кипятком с сухарями и солью, и он тут же заснул, где сидел.
Проснулся Ваня ночью. От духоты, тяжелого мужицкого храпа. А кроме того, его давила Саввина рука. Осторожно и мягко, чтобы не разбудить брата, он снял с себя его руку и попытался снова заснуть. Но сон ушел от него. И, глядя в темноту открытыми глазами, он начал мысленно перебирать все события сегодняшнего дня, с того утреннего часа, когда они с Саввой выехали из дому, и вплоть до ихнего приезда к избе.
Слезы вскипели у него на глазах. Неужели, неужели эта каторга отныне на всю жизнь?
Пять лет назад у них остановилась на ночлег одна цыганская семья – никто в деревне не пускал, а была зима, ребятишки малые замерзали, и вот старая цыганка, едва взглянув на него, всплеснула руками:
«Королевич! Быть тебе, дитятко, богатым да знатным».
Наврала, выходит, старая цыганка? А ведь он до нынешнего дня верил ей, да и мать верила.
18
Весна шла тяжелая, голодная. Нищие с верховья Ельчи повалили еще вскоре после Рождества – в одиночку, семьями, косяками.
Какая-то часть их оседала в нижних деревнях, которые всегда жили посытнее, а большая часть уходила на хлебную Двину. Среди нищей братии попадались даже лошадники. Это так называемые погорельцы, которые беду народную обращали в своеобразный промысел. Делалось это просто: дочерна палили оглобли у саней, тощую клячонку обряжали в сбрую, связанную из веревок, а ребятишек – в самую распоследнюю рвань,– и кого не разжалобит такая бедность?
В Копанях возле монастыря тоже кормилось немало народушку. А в конце Великого поста потащились в монастырь и свои, копаневские, благо к этому времени из скита со Святого озера начали возить красноперого окуня, которого в заморные зимы так много скапливалось у лунок, в висках, что его оттуда черпали прямо черпаками.
Огнейка Порохина тоже попытала счастья. Первый раз притащила три ломтя ржанины с вареными окунями (два раза сама вставала в