и кивнул на задворки.
А чего слушать-то? Телята ором орут – за версту слышно.
– Второй день не поены и не кормлены…
– Да мне-то что…
– Я все сказал. Есть совесть – напоишь, а нету – пущай подыхают.
До двенадцати часов дня не выходила Лиза из дому.
А в двенадцать вышла – рев за болотом пуще прежнего – и, что делать, пошла к телятам.
2
Телят она спасла.
Пять часов с Петром, с братом, таскала воду ведрами. По жаре. От колодца, который чуть ли не за версту от телятника. А что же было делать? Машины, как назло, все в разъезде, начальства никакого на месте нету – не смотреть же, как телята подыхают на твоих глазах?
Зато уж вечером, когда она добралась до управляющего, взяла его в работу. Разговаривала – стены конторские тряслись. Водовоза постоянного раз. Для травы специальную машину – два. И чтобы завтра же был загон возле телятника, а то ведь это ужас – телята все лето взаперти. Как в душегубке задыхаются.
И загон назавтра сделали – долго ли вкопать готовые, отлитые из цемента колья да натянуть в три ряда проволоку? И был праздник у телят: первый раз в своей жизни вышли на волю, первый раз на своем веку – увидели солнышко. И Лиза глядела-глядела на разыгравшихся от радости телят да вдруг и расплакалась:
– Ох, ребята, ребята… (Все тут были, все притащились в этот вечер на телятник: Петр, Григорий, Анка с малышами.) Мы вот с вами о телятах хлопочем, скотину из заключения вывели, а где Федор-то наш? Где он-то теперь, бедный?
Григорий – близко, как у нее, слезы – завсхлипывал, а Петр закаменел, слова не нашлось для брата. И она не осуждала его.
Хуже врага, хуже всякой чумы был для ихней семьи Федор. Они, Пряслины, все от мала до велика голодали, последней крохой делились друг с другом, а этот никого и ничего не хотел знать, из горла кусок рвал.
Но пока был дома Михаил, кое-как еще можно было жить. А взяли Михаила в армию – и хоть караул кричи, каждый день жалобы: там у ребятишек хлеб отнял, там у старухи деньги выкрал, там амбар обчистил… А потом надоело, видно, по мелочам промышлять – в склад у реки залез. И тут даже у нее, у Лизы, лопнуло терпенье: судите, хоть в кандалы закуйте дьявола, раз человеком не хочет быть.
С этого времени Федор и пошел по тюрьмам да колониям. И напрасно братья и сестры пытались образумить его: на письма не отвечал, на свидания, когда приезжали к нему, не выходил.
И в конце концов Михаил сказал: хватит больше кланяться! Будем считать, что не было у нас брата. В дурном сне приснился…
3
На другой день за завтраком Лиза опять завела разговор о Федоре – она всю ночь не спала, всю ночь продумала о его злосчастной судьбе:
– Петя, а я ведь насчет Федора писала…
– Чего писала?
– Письмо. Самому главному начальству в Москву. Как-то ночью о Первом мае приснился мне сон – ужасти что за сон. Стою это я у Дуниной ямы, а в яме-то кто? Наш Федор. Ребенок. Барахтается, из последних сил выбивается, к берегу хочет попасть. И вот что, ты думаешь, я делаю? – Лиза тяжело перевела дух. – Отталкиваю, не даю ему на берег выдти. Ей-богу! Я проснулась уревелась. Думаю, да что я за зверь такой – брата родного топлю? Вот тогда я и накатала письмо. Все описала – где чернилом, где слезой. Как в войну жили, как голодали, как робили… Говорю, помогите человеку встать на ноги. Хоть не ради его самого, дак ради отца, убитого на войне, ради мамы-покойницы, которая ведь высохла по нему, глаза проплакала… А потом как-то разговорилась с Анфисой Петровной: не так, говорит, ноне делают. Надоть, говорит, бумагу писать, а не письмо. Надоть, говорит, через прокурора, по всем чтобы законам было…
Петр старательно дожевал кашу, совсем как в детстве облизал ложку, встал. И не велик, не тяжел был человек, разве сравнишь с Михаилом, а заходил по избе – половицы в дрожь.
– Давай, сестра, договоримся раз и навсегда: чтобы об этом бандите больше ни слова.
– Да пошто ты так-то, Петя? Кому бандит, а нам брат.
– Брат? А ты забыла, сколько мы беды с этим братом хлебнули? Корову из-за него продали, Васю без молока оставили… А как Михаил к нему ездил забыла? Из армии, из Заполярья попадал, а он, скотина, даже не вышел к нему… Силой вытащить не могли…
– Да я ведь, Петя, не защищаю его. Я и сама так раньше думала. А тут как Михаил Иванович загородил мне дорогу к своему дому да Татьяна Ивановна отвернулась от меня… Время-то, время-то какое, Петя, было! Война, голод, отца убили… Да кабы другое время было, может, и он другой был.
– Но мы-то не стали бандитами!
– Не знаю, не знаю, Петя. – Лиза смахнула слезу, посмотрела в окошко на детей, игравших у крыльца с дядей, и с мольбой протянула руки. – Петя, бога ради… Ради отца нашего… ради нашей мамы-покойницы… Напиши письмо Татьяне. Пущай она похлопочет за Федора…
– Нет-нет! – закричал Петр и даже ногой топнул. – Пальцем не пошевелю! Лучше и не проси.
А после полудня, когда пришел со своей стройки, первым делом бросил на стол сложенную вчетверо бумагу.
Лиза с загоревшимися глазами схватила бумагу, развернула – и, как она и догадалась сразу, то было письмо Татьяне насчет Федора.
4
Кажется, никогда в жизни она еще не бегала так быстро, так не спешила. У клуба на Феколу наскочила – даже не оглянулась. А когда влетела на почту да увидела – почтарихи сургучную печать на брезентовый мешок ставят, просто стоном застонала:
– Девки, девки, отправьте мое письмо! Я загадала: ежели сегодня уйдет, судьба повернется лицом и к моему брату.
И упросила, умолила соплюх – открыли мешок.
Повеселевшая, сразу воспрянувшая духом, Лиза вышла на улицу.
Народу возле почты еще прибавилось.
Тут, возле почты, каждый день праздник. Каждый день кого-нибудь встречают да провожают – семьями, компаньями, даже родами.
И первыми на этом празднике были, конечно, старухи. Запрудили танцевальную площадку, задавили бревна на лужку, в затишке развалились. Этим все едино, что свадьба, что похороны – лишь бы время убить, лишь бы языком почесать.
Лизе позарез, сломя голову надо было бежать на телятник, а она стояла приросли ноги к земле. Стояла и вся в какой-то непонятной тревоге и ожидании смотрела на задворки – на сосны, на недавно открытую чайную с большими белыми окошками, из-за которой вот-вот должен вынырнуть почтовый автобус. А когда почтовый автобус, старый, обтрепанный, насквозь пропыленный, подкатил наконец к пестрой шумной толпе, она просто кинулась к нему.
И кого же она увидела, когда распахнулась дверца? Кто первый спрыгнул с подножки автобуса?
Егорша… Ее бывший муж, от которого двадцать лет не было ни слуху ни духу…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Слухи о новой засухе на юге поползли еще в конце июня: все горит на корню – и хлеб и трава, скотину гонят на север, а потом и вовсе диковинное: Подмосковье горит, сама Москва задыхается от дыма…
Однако Пинежье, далекое приполярное Пинежье, укрывшись за могучим тысячеверстным заслоном тайги, еще долго не знало этой беды.
Ад на Пинеге начался дней десять спустя после Петрова дня, с сухих гроз, когда вдруг по всему району загуляли лесные пожары.
Дым, чад, пыль… Тучи таежного гнуса… Скотина, ревущая от бескормья – вся поскотина выгорела… А жара, а зной, будь они трижды прокляты! Нигде не спасешься, нигде не отсидишься – ни в деревянном, насквозь прокаленном доме, ни в пересохшей реке, где задыхалась последняя рыбешка.
Набожные старухи покаянно шептали:
– За грехи, за грехи наши… За то, что бога забыли…
А те, кто был помоложе, неграмотнее, те опять толковали про науку, про космос, про то, что человек вторгся в запретные вселенские пределы…
2
Петр Житов томился от другой засухи.
Уж он не поленился, не пожалел себя: все обшарил, все карманы наизнанку вывернул – больше сорока трех копеек не набрал. А что такое сорок три копейки по нынешним временам, когда бутылка самого дешевого винишка, кваса какого-то поганого стоит рубль двадцать! Правда, у него был один резерв корзина пустых «бомб», или «фугасов», темных увесистых бутылок из-под красного «рубина», но что с ним делать, с этим резервом? Мертвый капитал. В сельпо не принимают: не марочный товар. Так что же, бить этот товар? А на заводах, тем временем новые бутылки будем шлепать? Хозяева, мать вашу за ногу.
День пришлось начинать со стакана черного, как деготь, чая.
Когда немного прочистились мозги, Петр Житов хмуро, как старый ворон, высунулся из окошка – нет ли поблизости какой поживы? нельзя ли кому крикнуть: выручай, брат, попавшего в беду?
Но пусто на улице, ничего отрадного на горизонте. Злым раскаленным пауком смотрит из дыма солнце, кумачом горят новые ворота у Мишки Пряслина, а люди… Где люди?
За целый час проковыляла мимо одна душа, да и та из шакальей породы Зина-тунеядка: так и стегала, так и шарила глазищами по окошкам – не подвернется ли пожива?
Петр Житов покатился под откос три года назад, когда умерла Олена. Первое время еще изредка вставал на просушку, и день и неделю держал себя на привязи, а потом оглянулся – чем жить? Дети разлетелись кто куда, жениться второй раз и начинать жизнь заново в пятьдесят лет на одной ноге – э-э, да пропади все пропадом!
Сосновые брусья, заготовленные на прируб к дому новой горницы, пропил, инструмент столярный и слесарный – в загон, мебель и посуду – по соседям, а потом во вкус вошел – объявил войну частной собственности по всем линиям. Все нажитое за долгую жизнь пустил по ветру и докатился до того, что перешел на «аванец».
Под печь, под раму, под крыльцо, под лодку – под все брал пятаки. И даже под гроб. Это уже он придумал нынешней весной, когда сидел на совершеннейшей мели и когда всякие обычные кредиты для него в деревне были закрыты. Вот тогда-то его и осенило.
– Аграфена, хочешь, чтобы тебя в хорошем гробу на кладбище отволокли? начал он прямо, без всякого предисловия, войдя в избу к дряхлой соседке.
– Хочу, Петрышко, как не хочу.
– Тогда давай на бутылку – будет тебе гроб по первой категории. Фирма «Петр Житов» не подведет.
Аграфена выложила на бутылку без всякого торга, а остальной утиль – так Петр Житов крестил старушонок – оказался менее сговорчивым. Нет, нет, гроб надо. Против гроба не возражаем – плохая надея на нынешних сыночков. Да ты только сперва домовинку представь, Петруша, а уж за денежками мы не постоим…
Стакан за стаканом