на посуду. Без клиентов?
– Не, – замахала руками Зина. – Какое, к черту, обслуживание. Это все улетели – посудный день сегодня.
– Посудный, – повторил Михаил и больше ни о чем не спрашивал. Разворот на сто восемьдесят – и дай бог ноги.
Посудный день, то есть прием посуды из-под вина, бывает раза два в году, и тут уж не зевай – пошевеливайся: в любую минуту могут отбой дать. Не хотят продавцы возиться с посудой. Хлопотно, заделисто, а для выполнения плана – гроши.
Деревня взбурлила на глазах. Бабы, старухи, отпускники, студенты, школьники – все впряглись в работу. Кто пер, тащил, обливаясь потом, кузов или короб литого стекла на себе, кто приспособил водовозную тележку, детскую коляску, мотоцикл. А Венька Иняхин да Пашка Клопов на это дело кинули свою технику – колесный трактор «Беларусь» с прицепом. Чтобы не возиться, не валандаться долго, а все разом вывезти.
А как же они с работой-то? С пожни удрали, что ли? – подумал Михаил. Ведь каких-нибудь часа два назад он своими глазами их на разводе видел.
Но ломать голову не приходилось. Надо было о собственной посуде позаботиться, а кроме того, еще Петру Житову сказать. Где он со своей «инвалидкой»? Кому и потеть сейчас как не ему? У кого еще в Пекашине посуды столько?
«Инвалидка» Петра Житова сидела, зарывшись по самые оси, в песках напротив клуба. И было одно из двух: либо Петр Житов заснул за рулем (случается это с ним, когда переберет), либо моторишко забарахлил: частенько и зимой и летом житовский «кадиллак» возят на буксире трактора, автомашины, а больше всего выручает Пегаха, коняга, на котором Филя-петух возит хлеб с пекарни в сельпо. Тот всегда под рукой, всегда в телеге стоит или у пекарни, или у магазина.
Петра Житова в «инвалидке» не было (значит, на ногах, или, лучше сказать, на ноге), и Михаил свернул к маслозаводу – предупредить насчет посуды жену: может, он и сам бы потихоньку справился, да ежели его за этим делом увидит Сима-фельдшерица – будет крику.
К маслозаводу ихнему без противогаза не суйся: душина – мухи дохнут. А все потому, что всю жижу, все отходы выливают на улицу: лень, руки отпадут, если эту проклятую химию отвезти в сторону метров на сто.
– Кликни-ко мою! – крикнул Михаил издали Таньке, жене Зотьки-кузнеца, которая обмывала бидоны возле крыльца, и тотчас же зажал нос: никогда не мог понять, как все это выносит Раиса.
– Ушла. Кабыть не знаешь свою благоверную.
Он встретил жену неподалеку от дома Петра Житова. Идет – кузов с посудой на спине, пополам выгнулась и скрип на всю улицу.
– Занял, нет очередь?
– Нет, я бежал тебя предупредить.
– Кой черт меня-то предупреждать! Неуж у меня мозгов-то совсем нету? В очередь надо было вставать. Я, что ли, это напила? Одной мне надо!
Михаил что-то невнятно забормотал (действительно ерунда получилась) покатила, слушать не захотела.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
1
Пообедали мирно. Оба были довольны – с посудой разделались. А то ведь столько ее, окаянной, за год скопилось, что в кладовку зайти нельзя: везде, и на полу и на полках, бутылки.
Но Михаил вылез из-за стола да глянул на часы – и туча накрыла лицо. Три с половиной часа. Только три с половиной!
Раньше такое бы случилось, ором орал: на работу опаздываю! А сегодня в страх бросило: что до вечера, до кино буду делать?
Работы по дому навалом. Из каждого угла работа кричит. И можно бы, можно кое-что и одной рукой поковырять. Да ведь фельдшерица дознается опять скандал, опять про вредительство начнет ляпать. А потом, надо, видно, и самому себя на цепь садить, а то сколько еще на больничном проканителишься?
Ковыряя спичкой во рту (вот какая у него теперь работа!), Михаил подумал: а не пойти ли в мастерскую? Не придавить ли на часок подушку?
Нет, ночью не спать, ночью опять мозоли на мозгах набивать.
Нет, нет, нет! Вкалывать в лесу у пня без передыху, без выходных, по месяцам дома не бывать, как это было в войну и после войны, не дай бог, а думать, жерновами ворочать, которые у тебя в башке, еще хуже. Из всех мук мука! Начнешь вроде бы с пустяка, с того, что каждый день у тебя под носом, – почему поля запущены, почему покосы задичали, а потом, глядь, уж за деревню вылез, уж по району раскатываешь, а потом все дальше, дальше и в такие дебри заберешься, что самому страшно станет. Не знаешь, как и обратно выкарабкаться! Без болота вязнешь, без воды тонешь, как, скажи, в самую-самую распуту, когда зимние дороги пали и летние еще не натоптаны, все так и ползет, все так и расплывается под ногой.
Раиса, принявшаяся за мытье посуды, показалось Михаилу, подозрительно покосилась на него (неработающий человек всегда бревно в глазах у работающего), и он понял, что надо куда-то поскорее сматываться.
А куда?
В гости к кому-нибудь податься да язык размять? Калину Ивановича проведать?
Все не годилось. Одни лентяи да пьяницы зарезные середь бела дня по гостям шатаются, а к старику дорога и не заказана, да больного человека хорошо ли постоянно трясти?
А вот что я сделаю! – вдруг оживился Михаил. Дойду-ко до старого дома. Чего там Петро натворил? Да и насчет дома Степана Андреяновича что-то надо делать. Сколько он ни говорил себе, сколько ни втолковывал: мое дело сторона, сами заварили кашу, сами и расхлебывайте, – а нет, видно, без него ни черта не выйдет. Тот сукин сын – он имел в виду Егоршу – у Пахи Баландина, говорят, уж деньги под верхнюю половину дома взял, а Паха долго раздумывать не будет: ради своей корысти не то что дом разломает – деревню спалит.
Но тут Михаил вспомнил, как давеча утром Петр прошел мимо ихнего дома. И не то чтобы привернуть к брату старшему – не взглянул. Глаза в землю, вроде бы задумался, ничего не видит. Не видит? За ту, за сестрицу, счет предъявляет. Раз ты не хочешь признавать сестру, и мне нечего делать у тебя.
Нет, рано, рано старшего брага учить, вскипел вдруг Михаил. Больно много чести, чтобы я первый пошел на поклон.
И он побрел на угор к амбару, где в последнее время привык на вольном воздухе подымить сигареткой.
2
Сведенный в щелку глаз, едва приземлился за амбаром на умятой, пожелтевшей траве, по привычке заскользил по серому, как войлок, лугу, по выжженным суховеем полям. У Таборского нынче праздник: не надо с полей убирать.
Да, вот до чего дошло: управляющий отделения радуется, что на полях ничего не уродилось. Сказать это кому нормальному – глаза на лоб полезут. А он, Михаил, сам в прошлом году слышал, как Таборский клял все на свете. Хлеба навалило неслыханно – стеной рожь стояла по всему подгорью. На круг, по подсчетам, двадцать два центнера выходило. И вот караул! Куда девать такую прорву зерна? Ни токов нет, ни складов. И Михаил, конечно, высказался по этому поводу: мол, в кои-то поры урожай пришел, дак ты в панику! «Да пойми ты, черт тя задери, – завелся Таборский, – у нас животноводческое направление, а не хлебное! За то, что мы хлеб завалим, прогрессивку с нас не снимут, а вот ежели с молоком запоремся – не то что прогрессивку, головы оторвут».
Да, подумал Михаил, в этом году у Таборского не будет забот, и вдруг вздрогнул: каждый день в это время над головой пролетают реактивные самолеты, а все равно каждый раз врасплох гром, который с небесных высот на землю падает.
Он проводил взглядом крохотный серебряный крестик, поглядел на реку, на желтый песок, где бесновалась крикливая мелкота, или малоросия, выражаясь по-пекашински, поглядел на чью-то бабу в красном платье, вышагивающую босиком по меже (только пятки сверкают), и в конце концов ульнул глазом в лошадей, томившихся на привязи под самым спуском.
Тоска смертная смотреть на нынешних лошадей. Не шелохнутся. С ноги на ногу не переступят. Как мертвые стоят. У иных еще кое-как болтается хвост-веник, а у Тучи да у Трумэна и эта штука выключена– хоть заживо сожрите мухи да комары.
Да что они, вознегодовал Михаил, совсем от жары очумели? Или это у них какая-то своя лошадиная молитва?
Есть, есть о чем молиться нынешним лошадям. Задавили машины, смертный приговор вынесли коняге.
Но и лошади, пес их задери, тоже хороши. Попервости, в тридцатые годы, когда машины на Пинегу пришли, хоть бунтовали. Страхи страшные, что делалось, когда с трактором или автомобилем встречались: из оглобель лезли, телегу вдребезги разносили. А теперь… А теперь машину завидят, сами с дороги сворачивают, сами путь уступают. Ну а раз сам себя не уважаешь, раз сам на себя смотришь как на отжившую дохлятину, кто же с тобой будет считаться?
Михаил резко встал, затоптал недокуренную сигарету. Не из-за жары, не из-за молитвы стоят замертво лошади, а из-за того, что с утра не поены. Нюрка Яковлева за посуду выручила – разве ей до лошадей сегодня?
3
– Бежи под угор, перевяжи лошадей, – сказал Михаил Ларисе, войдя на кухню (та на столе что-то гладила), и вдруг заорал на весь дом: – Да сними ты к чертям эти уродины! – Он терпеть не мог, когда дочь надевала фиолетовые очки, большие, круглые, во все лицо. Никогда не видишь глаз – как улитка в своей скорлупе запряталась.
– Чего, чего ты опять гремишь? – подала голос из-за занавески от печи Раиса. – Куда ее посылаешь?
– Лошадей напоить да перевязать.
– Лошадей? Каких лошадей?
– Живых! Под угором которые. Раиса вышла из-за занавески.
– Ты одичал, отец? С чего она пойдет-то? Конюх есть.
– Да где конюх-от? Посуду сдала – кверху задницей где-нибудь лежит.
– А это уж ейно дело. Ей деньги за лошадей платят.
– Да люди вы але нет? – еще пуще прежнего разорался Михаил. – Лошади с голоду, с жажды подыхают, весь день глотка воды не видали, а ты про деньги… Неужли не жалко?
– Всех не нажалеешь. Нас много с тобой жалеют?
– Ну-ну! Давай, око за око, зуб за зуб… Вот как в тебе Федор-то Капитонович заговорил…
– Ты моего отца не трожь!.. – Раиса так разошлась, что кулаком по столу стукнула. – Федор-то Капитонович первый человек в Пекашине был.
Михаил захохотал:
– Первый! Как же не первый. Он и в войну всех как первый потрошил…
– Умному все во грех ставят, что ни сделай. А тебе бы не поносить отца надо, а век за него молиться. Кабы не он, с голыми стенами жил.
– Че-е-го? – Михаил выпрямился.
– А то! На чьи денежки вся мебель куплена? Много ты нажил за свою жизнь! Да кабы не отец-от, доселе как в сарае жили…
Михаилу попался на глаза стул с мягким сиденьем– вмиг в щепу разлетелся. И он наверняка бы так