я разве была бы такая бесшабашная?
– А как же дети? – спросил Петр.
– А дети не золото – не украдут!
И опять ответ Лизы пришелся старухам по душе:
– Верно, верно, Лизка! Смалу не испотешишь – человек вырастет.
Старуху любили Лизу, просто на глазах у Петра стали жаться к ней, и он не понимал, как мог Михаил отвернуться от сестры. И из-за чего?
Но еще удивительнее было для Петра то, что Лиза оправдывала старшего брата. Утром она битый час ему за завтраком втолковывала: дескать, пустяки все это. Разве не знаешь Михаила? Всегда кипяток, был, всегда без углей закипал. А тут ждал-ждал вас в гости, барана зарезал, может, еще люди, Раиса подначивает – как все это стерпеть?
– Еще, еще один помощник идет! – радостно завизжали девчонки.
Петр – он укладывал очередную охапку сена в копну – глянул на пекашинскую гору. Оттуда спускался мужчина – рукава белой рубахи закатаны по локоть, тяжелые сапоги мечут жар – так и вспыхивает на солнце подбитая железными гвоздями подошва.
– Завсегда вот так, дьявол! – хмуро заметила Лиза. – Как праздник, так и сапоги. Умираю, горю на работе!
– Кто это?
– Кто? Управляющий наш. Антон Таборский. Помнишь, бывало, на сплаве Таборский был? Младший брат его.
Таборский еще издали, от озерины, высоко вскинув кулак, одобрительно загоготал:
– Хорошо! Гул, ол райт, товарищи старухи! Есть еще порох в пороховницах!
– Чего старух-то подзадориваешь? Старухи-то работают.
– Где твои механизаторы, рожи бессовестные? На какой работе убиваются?
– Старухи-то вымрут – на ком поедешь? Таборский ни секунды не раздумывал:
– На роботе!
– На ком, на ком?
– На роботе, говорю. Ученым человек такой заказан. Железный. Чтобы в любой момент работал и чтобы пить, исть не просил. И чтобы без этого… Таборский ловко, как фокусник, щелкнул ниже подбородка.
И вот уж старухи – ох русский человек! – отмякли:
– Да уж так, так, железного надоть, раз живые робить не хотят.
– А коровы-то как? Может, и коров железных наделаете?
– Не, коровы будут обыкновенные, только другой породы. Медвежатницы!
– Медвежатницы?!
– Да. Чтобы зимой лапу сосали, сена не просили.
– Ох, ох, вралина! – застонали старухи. – Как тебя и земля-то терпит.
С Петром Таборский поздоровался за руку и сразу по-свойски, как с давнишним приятелем:
– Приехал, говоришь, крепить смычку города с деревней? Давай-давай. А меня помнишь? Что? Не помнишь, как один моряк тебя с братом на моторке в город вез? Ну и ну! Вы еще, кажись, в ФЗУ опаздывали.
У Петра по-хорошему, по-доброму защекотало в горле. Было такое дело, точно. Они прибежали с Григорием в райцентре на пристань – парохода нет и неизвестно, когда будет. И вот в это самое время в старую ожидалку, где торговали проездными билетами, ввалился» подвыпивший морячок с веселыми и наглыми глазами: «Что за слезы на берегу в мирное время!» Куда-то сходил, с кем-то поговорил – раздобыл моторку. И их с Григорием взял.
– То-то! – сказал довольно Таборский. – Взаимовыручка – закон жизни. Я и Михаилу, брательнику твоему, немало добра делал.
– Делал волк добро корове! – сердито фыркнула Лиза.
Таборский, однако, и бровью не повел на это, зычно, во все горло объявил:
– Час – перекур, пять минут – работа! Есть возражения?
Долгонькими оказались эти пять минут. Тридцать одну копну накопнили Таборский тоже бегал, как застоявшийся жеребец. И, наверно, еще бы погребли, да тут неожиданно из накатившейся тучи хлобыстнул дождь.
3
Девочошки первыми очухались – с криком, с визгом кинулись в гору, за ними, охая и крякая, посеменили старушонки, Антон Таборский показал свою прыть…
А им что делать? Домой далеко – через весь луг бежать надо, к чужим людям в мокрой одежде не хочется. Петр крикнул:
– Чего ж мы ворон считаем? Давай на старое пепелище!
Воды в тучке хватило ровно настолько, чтобы отбить гребь да вспарить их, потому что едва они поднялись в гору, как дождь перестал и опять брызнуло солнце.
Петр с головы до ног закурился паром.
Прижимая к груди скинутые по дороге туфли, он подошел к разлившейся на дороге перед домом луже, песчаный бережок которой уже крестила своей грамоткой шустрая трясогузочка, попробовал ногой воду и вдруг, как в детстве обмирая от страха – такая бездонная глубь с белыми облаками открылась ему, ступил в нее.
– Что, Петя, знакомая водичка?
– Ага, – сказал Петр и рассмеялся.
Сдал, очень сдал старый пряслинский дом. Сгорбился, осел, крыша проросла зеленым мохом, жалкими, такими невзрачными были зарадужелые околенки, через которые они когда-то смотрели на белый свет. Видно, и вправду сказано у людей: нежилой дом что неработающий человек – живо на кладбище запросится. Или он у них и раньше такой был? Ключ от дома нашли в прежнем тайничке, в выемке бревна за крыльцом.
И вот вороном прокаркали на заржавелых петлях ворота, затхлый запах сенцов дохнул в лицо. Не привыкшие к сутемени глаза не сразу различили черные, забусевшие на полках крынки и горшки, покосившуюся, в три ступеньки лесенку, ведущую на поветь, домашнюю мельницу в темном углу…
Страшно подойти сейчас к этим тяжеленным, кое-как отесанным камням с деревянным держаком, который так отполирован руками, что и сейчас еще светится в темноте. Но эти уродливые камни жизнь давали им, Пряслиным.
Чего-чего только не перетирали, не перемалывали на них! Мох, солому, мякину, сосновую заболонь, а когда, случалось, зерно мололи – праздник. Всей семьей, всем скопом стояли в сенях – ничего не хотели упускать от настоящего хлеба, даже запах…
Да не снится ли ему все это? Неужели все это было наяву?
Двери в избу осели – пришлось с силой, рывком тащить на себя. И опять все на грани небывальщины. Семь с половиной шагов в длину, пять шагов в ширину – как могла тут размещаться вся их многодетная орава?
Осторожно, вполноги ступая по старым, рассохшимся половицам, Петр обошел избу и опять вернулся к порогу, встал под полатями.
Бывало, только Михаил играл полатницами, а теперь и он, Петр, доставал их головой.
– Не забыл, Петя, свою спаленку?
Он только улыбнулся в ответ сестре. Как забудешь, когда доски эти на всю жизнь вросли в твои бока, в твои ребра!
До пятнадцати лет они с Григорием не знали, что такое постель. И может быть, самой большой диковинкой для них в ремесленном училище была кроватьотдельная, железная (Михаил спал на деревянной!), с матрацем, с одеялом, с двумя белоснежными простынями. И, помнится, они с Григорием, ложась первый раз в эту царскую постель, начали было снимать простыни прикоснуться было страшно к ним, а не то что лечь.
Они присели к столу, маленькому, низенькому, застланному все той же знакомой, старенькой, совсем вылинявшей клеенкой, истертой на углах, с заплатами, подшитыми разными нитками, и опять Петр с удивлением подумал: как же за этой колымагой рассаживалась вся их многодетная, вечно голодная семья?
– Михаил заходит сюда? – На глаза Петру попалась с детства памятная консервная банка с окурками.
– Заходит. Это вот он курил. А иной раз и с бутылкой посидит. Немало тут пережито.
Петр посмотрел в окошко – кто-то с треском на мотоцикле мимо прокатил.
– А что у него за отношения с управляющим?
– С Таборским-то? А никаких отношений нету – одна война.
– Н-да… – Петр натужно улыбнулся. – А я думал, он только с сестрой да с братьями воюет.
– Братья да сестра свои люди, Петя: рано-поздно разберемся. А вот с Таборским с этим я не знаю, как они и разойдутся. Таборский плут, ловкач, каких свет не видал, и кругом себя жуликов развел. А Михаил, сам знаешь, какой у нас. Как топор, прямой. Вот у них и война.
– И давно?
– Война-то? Да еще в колхозе цапались. Бывало, ни одно собранье не проходит, чтобы они на горло друг дружке не наступали. Ну, раньше хоть народ голос за Михаила подаст…
– А теперь?
– А теперь совхоз у нас. Кончились собранья. Вся власть у Таборского. Лиза старательно разгладила руками складку на старенькой клеенке. – Да и Михаила не больно любят…
– Кого не любят? Михаила?
– А кого же больше?
Петр выпрямился:
– Да за что?
– А за работу. Больно на работу жаден. Житья людям не дает.
Петр не сводил с сестры глаз. Первый раз в жизни он слышит такое: человека за работу не любят. Да где? В Пекашине!
– Так, так, Петя! Третий, год сено в одиночку ставит. Бывало, сенокос начнется – все хотят под руку Михаила, отбою нету, а теперь не больно. Теперь-с кем угодно, только не с Михаилом.
– Да почему? – Петр все еще не мог ничего понять.
– А потому что народ другой стал. Не хотим рвать себя как преже, все легкую жизнь ищут. Раньше ведь как робили? До упаду. Руки грабли не держат веревкой к рукам привяжи да греби. А теперь как в городе: семь часиков на лугу потыркались – к избе. А нет – плати втридорога. Ну, а Михаил известно: сам убьюсь и другим передыху не дам. Страда! Страдный день зиму кормит – не теперь сказано. Вот и – не хотим с Пряслиным! Вот и ни он с людями, ни люди с ним. – Лиза помолчала и закончила: – Так, так теперь у нас… Раньше людей работа мучила, а теперь люди работу мучают.
Руки ее опять беспокойно начали разглаживать складки на старенькой клеенке, губы она тоже словно разглаживала, то и дело покусывая их белыми крепкими зубами – явный признак, что хочет что-то сказать. И наконец она оторвала от стола глаза, сказала:
– Ты бы, Петя, уступил немножко, а?
– Кому уступил? – не понял Петр.
– Кому, кому… – рассердилась на его непонятливость Лиза (тоже знакомая привычка). – Не Таборскому же! Сходил бы денька на два, на три на Марьюшу… Знаешь, как бы он обрадовался…
Надо кричать, надо орать, надо кулаками дубасить по столу, потому что ведь это же уму непостижимо! Михаил ее топчет, Михаил ее на порог к себе не пускает, а у нее только одно на уме – Михаил, она только о Михаиле и убивается… Но разве мог он поднять голос на сестру?
Лиза всхлипнула:
– Я не знаю, что у нас делается. Михаил врозь, Татьяна – вознеслась высоко – разговаривать не хочет, Федор из тюрем не выходит, вы с Григорием…
– Да что мы с Григорием? – Петр подскочил на лавке – не помогли зароки.
– Да ведь он боится тебя… Слово боится сказать при тебе. И ты иной раз глянешь на него…
– Выдумывай!
– Какие вы, бывало, дружные да добрые были… Все вдвоем, все вместях… Вам и сны-то, бывало, одинаковые снились…
И опять Петр против собственной воли сорвался на крик:
– Дак по-твоему нам всю жизнь двойнятами жить? Всю жизнь друг друга за ручку водить?
Он схватился за голову. Старая деревянная кровать, полати, черный посудный шкафчик, покосившийся печной брус, на котором он вдруг увидел карандашные отметки и зарубки – летопись возмужания пряслинской семьи, которую когда-то вела Лиза, – все, все с укором смотрело на него.
– Ну я же тебе писал… Григорий болен… Понимаешь? Душевное расстройство… Психика… Медицина не