мешок с валенками, потом расстегнул ремень с железной натопорней и большим охотничьим ножом в кожаных залощенных ножнах снял старую, побелевшую от дождей и снега и не в одном месте прожженную фуфайку, снял шапку-ушанку из рыжей мохнатой собачины, вышел из-под полатей, разогнулся.
Вот он и дома…
Не много ему приходится жить дома. С осени до весны на лесозаготовках, потом сплав, потом страда – по неделям преешь на дальних сенокосах, – потом снова лес. И так из года в год.
Пол был вымыт – приятно, когда тебя ждут. Стены в избе еще голые – нечем оклеить, газету с трудом на курево раздобудешь. Только под карточкой отца, убранной полотенцем с петухами, висел ярко-красный плакат «Все для фронта, все для Победы!»
Михаил прошел в задоски, заглянул в девочешник – так называли маленький закуток с одним окошком за задосками. Мать отговаривала его, когда он затеял делать отдельный угол для сестер. Но он настоял на своем. Нехорошо спать Лизке в общей свалке с ребятами. Девка. Надо вперед немного заглядывать.
В девочешнике у стены стояла койка на сосновых чурочках. Койка была аккуратно застлана старым байковым одеялом, а в головах, как положено, подушка. Михаил улыбнулся: все это Лизка соорудила без него. Полтора месяца назад, когда он последний раз приезжал домой из лесу, койки еще не было.
И еще раз он улыбнулся, когда, вернувшись в избу и снова оглядывая ее, наткнулся глазами на новый стояк у печи с карандашными пометками и ножевыми зарубками. Живут Пряслины!
Анна, все время не сводившая глаз с сына, облегченно вздохнула: ну, слава богу, хоть избой остался доволен.
– Самовар ставить или баню затоплять? – спросила она.
– Погоди маленько. Дай в себя прийти.
Михаил сел на прилавок к печи, снял кирзовые сапоги – на правом опять голенище протерлось, сунул ноги в теплые, с суконными голяшками валенки, которые подала ему мать с печи. Вот теперь совсем хорошо.
– Холодно на реке-то, – сказал он, свертывая цигарку.
– Как не холодно. Я навоз с утра возила – до костей пробирает.
– Пахать еще не собираются?
– Готовятся. Ждут тебя. Анфиса Петровна сколько раз поминала: где у нас мужика-то главного нету?
Чиркнув кресалом по кремню, Михаил выбил искру, помахал задымившейся суконкой, чтобы та разгорелась лучше. Затягиваясь, скосил на мать карий улыбающийся глаз:
– Ну, как тут у вас победы праздновали? Шумно было?
– Было. Всего было. И шуму было, и слез было, и радости. Кто скачет, кто плачет, кто обнимается… – Анна хлюпнула носом, но, заметив, как на обветренных коричневых щеках сына заходили желваки, поспешно смахнула слезу рукой. – У правленья улица народу не подымала. Речи говорили, с флагами по деревне ходили. Потом на заем стали подписываться. Я без памяти-то на триста рублей подписалась.
– Я тоже маханул, – сказал Михаил. – На полторы тысячи.
– Ну вот. И Лизка, глупая, пятьдесят рублей выкинула. Ей-то бы уж совсем незачем. Не много зарабатывает. Галстук красный вывесила на дом, и ладно…
– Пущай, – миролюбиво сказал Михаил. – Такой день…
– Да ведь деньги-то не щепа – на улице не валяются. А тут на днях налог принесли.
– Налог? – Михаил озадаченно посмотрел на мать. До сих пор налоги обходили их стороной.
– На тебя выписан.
Михаил затянулся, шумно выпустил дым:
– Не забыли. Мне когда восемнадцать-то? Через две недели?
– То-то и оно. Я уж говорила Анфисе Петровне. «По закону, говорит. До первой платы, говорит, в годах будет».
Обжигая губы, Михаил докурил цигарку, размял на ладони притушенный окурок, остатки махорки ссыпал в железную баночку.
– Ничего. Как-нибудь выкрутимся. В постоянный кадр, на лесопункт, думаю проситься. В лесу теперь и хлеба больше давать будут, и кой-какой паек на иждивенцев положат. Опять же, мануфактура…
Тут на крыльце часто-часто затопали ноги, дверь распахнулась, и в избу вихрем влетела Лизка, а в следующую секунду она уже обнимала брата за шею.
– Мне как сказали, что у вас хозяин приехал, дак я лечу – ничего не вижу. Танюха сзади: «Лизка, Лизка, постой!..» Ладно, думаю, не кошелек с деньгами не потеряешься.
Вдруг Лизка нахмурилась, глянув на Петьку и Гришку, которые вбежали вслед за ней.
– Где девка-то? Бессовестные! Ребенка бросили. А ну марш за ней!
Вот за эту распорядительность да за хозяйскую сноровку Михаил любил сестру. Не на матери – на Лизке держится семья, когда его нет дома.
Он с чуть приметной улыбкой разглядывал сестру, пока та, привстав на носки, вешала под порогом свою пальтуху. Белая, льняная голова у нее была гладко зачесана, и толстая, туго заплетенная коса с красной ленточкой спадала до поясницы. В общем, по косе уже девка. Но в остальном… В остальном ничегошеньки-то для своих пятнадцати лет. Как болотная сосенка-заморыш…
И, словно угадав его мысли, Лизка живо обернулась. Скуластое лицо ее, густо присыпанное желтыми веснушками у зеленых глаз, слегка порозовело.
– Что? Как кощей страшенный, да? – спросила она прямо. – Ладно, не всем, как Раечка Федора Капитоновича. Кому-то и мощой надо быть.
И за эту простодушную прямоту он тоже любил сестру.
– Мама, ты чего ни шьешь ни порешь? – начала, не мешкая, распоряжаться Лизка. – Самовар будем греть или баню затоплять?
А еще какую-то минуту спустя она уже утешала плачущую, в три ручья заливающуюся слезами Татьянку, которую, подталкивая, ввели в избу двойнята.
Михаил услышал, как она нашептывала Татьянке на ухо:
– Подойди. Скажи: «Здравствуй, Миша. С приездом». Да за шейку его.
Татьянка заупрямилась, и Лизка моментально рассердилась:
– Ну еще, волосатка! Никогда больше не возьму на телятник. Сиди дома.
– А вот посмотрим, что она сейчас запоет… – Михаил подтащил к себе корзину.
Рот у Татьянки сразу встал на свое место, а Петька и Гришка – те просто выросли на глазах.
Посмеиваясь, Михаил извлек из корзины кусок голубого ситца с белыми горошинами, протянул Лизке:
– Это тебе, сестра.
– Мне? – Лизка часто-часто заморгала глазами и вдруг расплакалась, как ребенок.
Михаил отвернулся, начал шарить банку с махоркой.
– Ну дак не реви, не взамуж отдают, – сказала мать, сама не в силах удержать слезы. – Чего надо сказать-то, глупая?
Лизка, крепко, обеими руками прижимая к груди ситец, сунулась на колени и еще пуще прежнего разрыдалась. Первый раз в жизни ей подарили на платье.
– Ну, ну, успокойся, сестра, – пробормотал Михаил.
– А мине? – требовательно топнула ногой Татьянка, готовая вот-вот снова разреветься.
– Хватит и тебе. И матерь, может, чего для себя выкроит. Восемь метров.
Вслед за тем Михаил достал из корзины новые черные ботинки на резиновой подошве, с мелким рубчатым кантом и парусиновой голяшкой.
– Ну-ко, сестра, примерь.
– И это мне? – еле слышно пролепетала Лизка, и вдруг глаза ее, мокрые, заплаканные, брызнули такой неудержимой зеленой радостью, что все вокруг невольно заулыбались – и двойнята, и мать, и даже сам Михаил.
Тут же, не сходя с места, Лизка села на пол и начала стаскивать с ног старые – заплата на заплате – сапожонки.
– Ты хоть бы обнову-то не гваздала, – сказала мать и взяла у нее с коленей ситец.
– Ботинки-то, наверно, великоваты, – предупредил Михаил. – Не было других. Три пары на весь колхоз дали.
– Ладно, из большого не выпаду. Чем-чем, а лапами бог не обидел.
В избе заметно посветлело, когда Лизка, неуверенно, с осторожностью ступая, раза три от порога до передней лавки прошлась в новых, поблескивающих ботинках.
Не были забыты и ребята. Для них Михаил – Егорша уступил ему свои промтоварные талоны – привез синей байки на штаны. Но Петька и Гришка, вопреки его ожиданиям, довольно сдержанно отнеслись к этому подарку. А вот когда он вытащил из корзины буханку – целую увесистую кирпичину ржаного хлеба, – тут они взволновались не на шутку и в течение всего времени, пока грелся самовар, не сводили глаз со стола.
Как раз к самому чаю, только что сели за стол, явился Федька.
– Он уж знает, когда прийти. Как зверь еду чует… – заговорила было Лизка и осеклась, взглянув на старшего брата.
Михаил, распрямляя спину, медленно поворачивал голову к порогу.
– Ну, что скажешь? Где был?
Федька стоял не шевелясь, с опущенной головой. На нем была та же рвань, что на остальных, и кормили его не по-особому, но веснушчатые щеки у него были завидно красны, а босые, уже потрескавшиеся ноги выкованы будто по заказу крепкие, толстые, и пальцы подогнуты, пол когтят.
– Что скажешь, говорю? Ну? – снова, чеканя каждую букву, спросил Михаил.
– Отвечай! Кому говорят? Где был? – опять не выдержала Лизка.
И тут Федька ширнул носом, поднял глаза, холодные, леденистые, и вдруг эти ледышки вспыхнули: хлеб увидели.
«Вот и потолкуй с этим скотом, – вздохнул про себя Михаил, – когда у него брюхо наперед головы думает». Да и не хотелось ему портить праздник – не часто-то он у них бывает. И он, к великой радости матери и двойнят, которые болезненно, до слез переживали всякий разлад и ссору в семье, махнул рукой.
У ребят дыханье перехватило, когда он взялся за буханку. Давно, сколько лет не бывало в их доме такого богатства.
Коричневая, хорошо пропеченная корочка аж запищала, заскрипела под его пальцами. И вот что значит настоящая мука – ни единой крошки не упало на стол.
Легко, с истинным наслаждением развалил он буханку пополам – век бы только и делал это, – затем одну из половин разрезал на четыре равные пайки.
Танюшке – пайка, Петьке – пайка, Гришке – пайка. Федьке…
Рука Михаила на секунду задержалась в воздухе.
Мать, не привыкшая к такому расточительству, взмолилась:
– Ты хоть бы понемножку. Они хоть сколько смелют.
– Ладно. – Пайка со стуком легла перед Федькой. – Пусть запомнят победу. Михаил поднял глаза к отцовской карточке. – Это мне начальник лесопункта Кузьма Кузьмич подбросил буханку. Уже перед самым отъездом. «На, говорит, помяните отца. Вместях раньше работали».
Мать и Лизка прослезились. Петька и Гришка, скорее из вежливости, чтобы не огорчить старшего брата, поглядели на полотенце с петухами. А Татьянка и Федька, с остервенением вгрызаясь в свои пайки, даже и глазом не моргнули.
Слово «отец» им ничего не говорило.
4
После чая Михаил разобрался с бритьем (он с прошлой осени начал скоблить подбородок носком косы), мать, прихватив растопку, пошла затоплять баню, а Лизка побежала к Ставровым.
Со Ставровыми Пряслины жили коммуной, считай, всю войну, чуть ли не с весны сорок второго года. Они держали на паях корову, сообща заготовляли сено, дрова, выручали друг дружку едой. Больше всего, конечно, от этой коммуны выигрывали Пряслины, но и Степан Андреянович не оставался внакладе. Анна и Лизка обстирывали и обмывали его с внуком, держали в чистоте их избу, и хлопот насчет бани Ставровы тоже не знали.
Ветер под вечер стих. Из белесых лохматых облаков проглянуло оловянное солнышко, и далеко, на пекашинских озимях, кричали журавли. Первый раз за нынешнюю весну, отметила про себя Лизка.
Она бойко вышагивала по унылой, твердой, как камень, дороге – ни одной еще травинки не было на лужайках – и мысленно видела себя в новых ботинках, в новом голубом платье с белыми горошинами. И