точь-в-точь, как у самой, рубашкой.
Но вот что значит знаменитость! Сена с мерзлиной – а другие коровы и такого не имели – есть не стала. Подай ей сено, так сказать, соответственно ейной, коровьей, номенклатуре. И пришлось подать. Пришлось выделить воз мелкого, коневого, из того самого зарода «энзе», который берегли на посевную.
Выйдя со скотного двора, Михаил завернул по пути в кузницу, сделал перекур с Ильёй Нетесовым и пошел было домой что-нибудь перехватить – Анфиса Петровна подняла его, когда у матери еще дрова не прогорели в печи, – но вдруг вспомнил, что у него в кармане сводка, и повернул в правление.
Сводка, привезенная Анфисой Петровной, была не из веселых. Вывозка леса за последнюю неделю упала на тридцать два процента. И, в общем-то, понятно, почему упала: весна. Каждому ребенку ясно, что весной на сани не навалишь столько, сколько зимой. Но для Подрезова, когда речь идет о лесозаготовках, весны не существует. Подрезов сразу же спросит: «А меры? Какие приняты меры?»
Меры, по мнению Михаила, приняты. Анфиса Петровна увезла три мешка ячменя (за этим и приезжала), – куда же больше? Людям хлеба нету, а лошадей кормим. Но для Подрезова это не меры. Вот если бы он, Михаил, сказал, что десять лошадей добавочно в лес направили да столько же людей – вот тогда да. Тогда меры – получай личную благодарность от первого секретаря райкома.
Думая о предстоящем разговоре с Подрезовым, Михаил вышел с задворок на большую дорогу и, повернув голову на стук топора, увидел Тосю-фельдшерицу.
Тося в желтом заношенном халатишке – неряха баба – рубила у крыльца жердь. Дров на медпункте не было, и Михаил знал, что, как только увидит его Тося, так сразу же поднимет лай, но он вспомнил про Тимофея и крикнул:
– Аншукова, был у тебя Лобанов?
– Был. А где твои дрова-то? Сколько мне тебя еще упрашивать?
– Постой! А что с Лобановым?
– Все то же. А теперь еще новую песню завел: дай ему направление в район.
– Дала?
– С чего? Температура нормальная, стул нормальный. У меня не лавочка – я не от дяди, от Советской власти работаю…
– Понятно, – прервал Михаил Тосино красноречие. – А не знаешь, уехал он с Анфисой Петровной?
– Вот еще! Приставлена я к нему. Я вся, сижу, околела. Когда ты, вралина, дрова-то привезешь? Еще на той неделе говорил – подвезу. Есть ли у тебя совесть-то?..
Да, вот так быть за председателя колхоза, когда ты в то же время и главный подвозчик дров, и сена, и черт знает еще чего. Каждый, кому не лень, глотку на тебя дерет. Конечно, он в долгу у Тоси не остался – дал сдачи, иначе в следующий раз вообще не показывайся ей на глаза, но дело с Тимофеем от этого яснее не стало. Где он, дьявол бы его забрал? Как показывать в сводке? На лесозаготовках? А если не уехал, дома?
Михаил побежал к Лобановым, в самый верхний конец деревни. Там ему сказали, что Тимофей еще вечор ушел к сестре Александре. У Александры в воротах приставка – сама, наверно, еще на скотном, а ребята в школе.
Михаил, запаренный, как лошадь, порысил в правление – медлить дальше со сводкой нельзя. Райком, наверно, и так все провода оборвал.
Топая, бешено стуча сапогами, чтобы стряхнуть с них мокрый снег, он вбежал в контору – и у него белые пятна пошли по лицу: Тимофей был тут, в конторе.
– Не уехал?
– Нет. В район, в больницу, думаю.
– А ты с кем это надумал? Направление есть?
Тимофей – нечего сказать – провел рукой по лбу.
– Так вот, – отчеканил Михаил, – не захотел ехать на лошади – топай на своих.
– Потопал бы, да толку от меня там мало.
– Ничего! Будет толк. У нас по-всякому лечат. Кого медициной, а кого и законом о трудповинности. Помогает.
Тимофей стал подниматься. Расчет на психику: нижнюю губу в зубы, одна рука к животу, другая вместо подпоры. И конечно, как всегда бывает в таких случаях, осуждающее покачивание головой и слова, которыми хотят направить тебя на путь истинный.
– Круто берешь, парень, – сказал Тимофей. – Смотри – не споткнись.
– Ничего, – сказал Михаил. – Я с сорок второго круто беру. – Помолчал и врезал для полной ясности, глядя Тимофею прямо в глаза: – Когда на отца похоронную принесли.
А какого дьявола с ним миндальничать? Почему для всех существует закон о трудповинности, а для него нет?
Хлопнула дверь в коридоре. Тяжело заохала, застонала старая лестница.
Михаил постоял, прислушиваясь, отер с лица пот рукавом ватника, достал сводку из кармана с груди и стал звонить в райком.
4
– Вот и ладно, вот и хорошо, Тимофей Трофимович, – с радостью сказала Александра и забегала по избе.
Домашнее утро у нее, как у доярки, начиналось поздно, а сегодня по случаю отела Мальвы она пришла со скотного двора еще позже.
Она быстро навела порядок в избе: постель ребячью, не прибранную еще с ночи, вон, в сени, корыто со стиркой туда же, потом достала из сундука чистую скатерку, накрыла стол.
– Нет-нет, – говорила она, – я сама за стол не сяду, пока в избе осенняя распута. А мы чай сейчас пить будем. Те ведь, наверно, охламоны, – она имела в виду своих детей, – и чаем дядю не напоили. Проходи, проходи, Тимофей Трофимович, да ножки-то давай разуем. У меня тепло в избе.
– Нет, разуваться не стану. В район, в больницу попадать надо.
– В район? – удивилась Александра. – Ну ладно, ладно. Тамошние врачи понимают, а наша Тося только орать и может. У ней первое лекарство – горло. Ведьма, а не фершалица.
Тимофей все же сестру уважил – шинель снял, и Александра, собирая на стол, украдкой присматривалась к нему, так как ночью при свете тускленькой керосинки она вообще не могла разглядеть его, а утром убежала на скотный двор затемно, когда он еще спал.
По сравнению с прошлым разом брат ей показался еще хуже: ноги в валенках-ступах – кто только и наградил его такими, – как у старого коняги, крючьями, врозь, на щеках ямы – колоб можно положить, и, как ни крепилась она, – выдали глаза. И Тимофей заметил это.
– Что, сестра, – спросил он глухо, – неважны мои дела?
– Нет-нет, – живо возразила Александра, – я ведь это так, от радости… Такой гость у меня… – И улыбнулась сквозь слезы, закивала быстро головой. Нет-нет, ничего еще. Ты ведь в материн род, не в отцов. Это мы у Трохи все земляные, с осадом, а ты в молодости бегал – земли не задевал.
– Не успокаивай, сестра.
– Правда, правда, Тимоша. У нас природность такая. Смотри-ко, я телушка какая. Ни война не уездила, ни нужда не съела – людей стыдно. И муж, бывало, покойничек, руки без работы не держал – все нипочем. Я и теперь еще песни пою. Всякие – и старинные и новые.
– Это хорошо, – сказал Тимофей.
– А уж не знаю, хорошо ли, плохо – такая есть. На скотном дворе заголошу всех с ума сведу. И баб, и коров.
Тимофей к картошке горячей не притронулся, на сыроеги соленые только взглянул, а молока, которое она тайком (своей коровы у нее не было) принесла со скотного двора во фляжке (удобная посудина, не выпирает из-за пазухи – все скотницы обзавелись такими), выпил. Потом погрелся чаем, и глаза у него вроде оттаяли – повеселее стал взгляд.
Александра, улыбаясь, сказала:
– А ты голову-то, Тимоша, как смолоду держишь. Набок. Это от гармони у тебя, наверно?
– А ты и гармонь помнишь?
– Помню. Что ты! Ведь я гордилась тобой! Тятя когда ты в коммуну ушел, места себе не может прибрать. «Разорил, разорил, сукин сын!» Помнишь, поле у нас отрезали у реки? Хорошая, жирная земля была – всё рожь сеяли.
Тимофей слегка кивнул головой.
– Ну вот, кричит тятя, всем сказывает. Знаешь нашего отца – дикарь шальной. То хвастается до небес, то опять караул на всю деревню. А в войну нечем хвастаться – все равно нашел: «Моих ребят пуля не возьмет». Ей-богу, кричал. Вот и докричался. Троих сыновей война заглотила, у меня мужа убили, у сестры Матрены на костылях пришел, и ты нездоровым вернулся… – Александра всплакнула. – Нет, нет, не буду плакать, – затрясла она головой. – Хватит, поплакано. О чем это я? Вот ведь памятка… Вот о чем – о поле. Жалко тате поля, и братья ходят темнее тучи – отцовы дети. Да и кто тогда земли не жалел? Помнишь, сколько отец расчисток поднял? Сам всю жизнь с пнем в обнимку прожил и нас от пня не отпускал. Это ведь нынче люди идут мимо: а, ладно, не мое, колхозсько… – Тут Александра, заметив на лице брата не то неудовольствие, не то досаду, опять спохватилась: – Вот ведь тараторка, все в сторону тащит, никак не могу на торную дорогу выбраться… Нет, постой, вот я заговорила это как ты в коммуну-то уходил. Дома у нас все убиваются, а я, глупая, тоже реву кто, думаю, теперь меня в народный дом проведет? Весело тогда в деревне было, людно. Церковь свое служит, а вы, комсомол, свое… Вот пошли вы с Онисьей за реку, в коммуну. Ты с гармонью, головушку набок, Онисья в красном платке – коммунарка. Праздник был, вся деревня на угор высыпала – на вас смотреть. А я тоже выбежала, кричу, плачу: «Тима, Тима, возьми меня с собой!» Не помнишь?
Тимофей не ответил.
– Кричала. Я ведь гордилась тобой. И потом, когда отец в коммуну пошел, я тоже всем доказывала: а у меня брат начальник. Я помню, как ты речи говорил…
– Да, говорил… – вздохнул Тимофей.
– Ничего, ничего, Тимофей Трофимович. Такая уж судьба. – И опять не удержалась слеза в глазу, выкатилась. – А ты на отца-то не сердись. Он у нас хоть и крутой, а добрый, отходчивый. А уж как он возрадовался, когда узнал, что ты жив да домой едешь! Ко мне прибежал – прямо на скотный двор: «Олька, Олька, говорит, да ты знаешь, кто к нам-то едет!» А на улице крещенье, мороз дак он приказал дома каждый день топить баню, «чтобы прямо, говорит, на полок». Не сердись, не сердись, Тимоша. И на Онисью не сердись, ежели чего не так. Ей ведь, городской, все в перелом…
– Не сержусь, – ответил Тимофей, помолчал и добавил: – Отец что – понятно. А вот у меня друг был – да… – Он опять помолчал. – В тридцать седьмом году ты этого не знаешь – я его, можно сказать, от верной смерти спас. И он меня встретил…
– Это когда ты оттуда-то возвращался? – Александра не сказала «из плена».
– Да, – с запалом выдохнул Тимофей и сжал руку в кулак. – Соседей к себе позвал. Вот, мол, свидетели на всякий случай…
Александра, приоткрыв рот