повел носом.
– Паленым пахнет – не горим?
– Нет, – сказал Михаил, – я это тряпку сжег.
– А, так, – сказал Егорша и снова лег.
– Егорша? А, Егорша? – немного погодя позвал Михаил.
Егорша не откликнулся. Егорша спал. У него была поразительная, прямо-таки счастливая способность засыпать сразу.
3
Со сплавом, как и думал Михаил, ничего не вышло. Анфиса Петровна и слушать не захотела, когда он заикнулся об этом. Нет и нет.
– Почему нет? – заартачился было он. – Егоршу небось отпускаешь. Чем он лучше?
– То Егоршу, а то тебя. Без Егорши-то мы проживем, а без тебя… не знаю… Верно, верно говорю, Михаил… – И тут она еще сказала: – Потерпи маленько. Больше терпели. Всю войну вместе прошли – давай уж до фронтовиков дотянем.
И он сдался. Кто-то должен же ковыряться в земле. Ведь за время войны где только не распахали залежи да пустоши. А потом – надо правду говорить выручала их Анфиса Петровна в войну, крепко выручала. Да если бы не она, Анфиса Петровна, им бы и избы новой не видать. Это она первая сказала: «Михаил, ставь избу». И на неделю согнала людей – всех, у кого хоть мало-мальски топор в руках держится.
Вот так и не удалось ему начать новую жизнь, о которой столько они говорили с Егоршей нынешней весной.
И он опять пахал, сеял, ставил изгороди.
За этой работой как-то незаметно наступило лето.
Дружно, словно наверстывая упущенное время, полезла молодая трава. Распустился кустарник. И уже комар начал оттачивать свое жало на лошадях и пахарях.
По утрам его будили журавли. С повети, где он теперь спал с братьями, хорошо были слышны их позывные, когда на восходе солнца они летели с пекашинских озимей на заречные болота.
За неделю тяжкой работы Михаил высох и почернел, как грач. Он сжег Дуняркин платочек, железный обруч набил на сердце, но куда деваться от памяти?
Шагая за скрипучим, вихляющим плугом, переезжая с одного поля на другое, он постоянно натыкался на места, напоминавшие о ней. То это был Попов ручей, где он вызволял заплаканную Дунярку с Партизаном, то Абрамкина навина – тут Дунярка стыдливо сунула ему вышитый платочек, то старое клеверище у реки, где они сидели на жердях в тот душмяный вечер…
Сколько же воды утекло с того вечера! Нет больше в живых Насти Гаврилиной – не вышла из больницы на своих ногах, под холстом привезли домой. Нет в живых Николаши Семьина, его первого учителя по кузнечному делу, да и клеверища, того розового пахучего поля, на котором впервые у него как-то незнакомо и тревожно забилось сердце, того клеверища тоже нет – он сам дважды запахивал его под рожь…
Как-то раз, возвращаясь из дальней навины, где его только что сменил за плугом Илья Нетесов, Михаил неожиданно для себя услыхал песню:
Летят утки и два гуся,
Кого люблю, не дождуся…
Кто же это поет? – подумал он. Варвара? Только она да девчонки еще не разучились петь.
Нет, голос у Варвары другой – веселый, с колокольцами, – а этот был задумчивый и грустный, похожий на рыдание кукушки.
Михаил поднялся из березового перелеска на зеленый взгорок и увидел Анисью Лобанову. Анисья боронила, сидя на брюхатой пегой кобыле. Дождя давно не было, и густая полоса пыли тянулась за бороной по полю. Первой его мыслью было скрыться в кустах, но Анисья уже заметила его и замахала рукой.
Анисья и ее дети тяжелым камнем лежали на его совести. В тот вечер, когда они расстались с Дуняркой в садике, у него все перемешалось в голове, и о Трофимовых ли наказах ему было помнить? А назавтра было уже поздно. Назавтра Анисья, едва встали дети, объявила: «В деревню едем! К дедушке! » И такой тут поднялся переполох, так обрадовались ребятишки, что у него не хватило духу сказать правду. «Ну как хорошо, что ты приехал, – говорила Анисья. – В бога не верю, комсомолкой была. А тут сам бог тебя послал. Куда бы я с ними попала?» Так вот по его вине Анисья с детьми и тронулась в Пекашино.
Он передал ей наказ свекра уже на пароходе. «Я знаю, все знаю. Да я тоже до краю дожила. От Тимофея вестей с первого дня войны нету. Квартиру у нас разбомбило – дети летом замерзают. Сам видел, в какой конуре живем. Пускай они, думаю, в деревне хоть на солнышке отогреются. – И пошутила: – Солнышко-то у вас ведь еще не по карточкам?» – «Ну правильно, – поддержал ее Михаил. Живем же мы – не умерли».
Но все-таки он старался не попадаться на глаза Трофиму, потому что как ни крути, а это по его вине свалилось на старика еще три голодных рта, да и Анисью по возможности обходил стороной.
Подъехав к нему, Анисья, не слезая с лошади, сняла с головы клетчатый платок, стряхнула с него пыль Волосы у нее были темные, с сильной проседью, а подстрижены коротко, как у школьницы. И платок она повязывала тоже необычно, вроде повойника, узлом на затылке. Все это шло от неизвестной ему комсомольской моды двадцатых годов, давно уже забытой и в городе, и в деревне.
– Ну, как живем? – спросил Михаил.
– Хорошо живем.
– Хорошо? – Он внимательно посмотрел Анисье в лицо. Первый раз за эти годы он слышал, чтобы человек не жаловался на жизнь.
По ее просьбе он выломал ей рябиновую вицу, затем – уже сам – поднял борону, очистил зубья от лохматой дернины.
– И с дедком поладили?
– Поладили. Теперь с ребятами на поветь перебрались. Как на курорте живем.
Вот женка! – думал Михаил. Сама держится и на других тоску не нагоняет. Кто-кто, а он-то знал, какой сейчас курорт у Трофима Лобанова.
– Слушай, – крикнул он ей вдогонку, – ты бы зашла к нам! Мати молока плеснет!
Анисья не обернулась. Облако пыли, поднятое бороной, накрыло ее вместе с лошадью. Но клетчатый платок ее, алый от вечернего солнца, долго еще был виден ему с тропинки. И он вдруг спросил себя: какого же дьявола ты раскис? Ведь вон как жизнь корежит людей, а ничего – зажали зубы.
Дома он с наслаждением умылся до пояса, переоделся в чистую рубаху.
Лизка, ставя на стол латку со свежими ельцами (Петька и Гришка редкий день возвращались от реки с пустыми руками), заметила:
– Ну, слава богу, и ты на человека стал похож. А то не знаешь, с какого бока к тебе и подойти.
– Да ну!
– Правда. И Раечка меня спрашивала.
Из чуланчика уже в который раз подавала голос Татьянка:
– Лиза, Лиза, скоро ли?
– Чего ей там надо? – спросил Михаил.
Лизка хитровато подмигнула:
– Подожди маленько. К нам гостьи приехали.
Что за ерунда? Какие еще гостьи?…
Минут пять в чуланчике шло совещание шепотом, потом шепот стих, и из задосок вышли две барышни в голубых платьях в белую горошину.
Михаил ахнул:
– Откуда у вас новые платья?
– Лизка сшила. Она все умеет. Да, Лиза?
Лизка порозовела от похвалы.
– Неужели не видел, как я по вечерам шила? Я и тебе сошью. В праздник в новой рубахе будешь.
– На вот, проснулся. Обсевное! Варвара-кладовщица да женки когда уж теребят председательницу: «Давай, говорят, нам праздник. Заработали за войну. Мы, говорят, как люди хочем жить».
– Вот как! Первый раз слышу.
– А завтра бабы корову будут загонять в силосную яму, да, Лиза? – выложила последнюю новость Татьянка, за что и была награждена легким подзатыльником: не плети, мол, чего не надо, не суй свои длинный нос в каждую щель.
– Что, ведь ему можно, – надулась Татьянка.
– Да, – сказал Михаил, – дело у вас поставлено. – И улыбнулся, дивясь хитрости и изобретательности пекашинских баб.
А впрочем, разве по другим деревням не то же самое? Скотину колхозную забивать нельзя – на это есть специальный закон. А вот ежели ту же скотину да подвести под несчастный случай, да составить акт – тогда претензий никаких.
Михаил дососал головку последнего ельца, вышел из-за стола.
– Егорша не заходил? Махры не оставил?
Лизка обиделась:
– Ты хоть бы посмотрел на нас. Зря, что ли, мы переодевались? – Затем, кусая губы, спросила: – Ну как, покрасивше ли я в новом-то платье?
– А я? – выступила вперед Татьянка.
А может, так вот и надо жить, как Лизка? – думал Михаил, выходя на крыльцо. Есть новое платье – и радуйся. Чего загадывать вперед?
Он прошел на дорогу перед своим домом. Не попадется ли на глаза какой-нибудь курильщик?
Никого вокруг не было. Илья Нетесов на поле, идти к Петру Житову далеконько, а к Егорше еще дальше… Нет, вздохнул он, придется, видно, куренье отложить до прихода Егорши, а сейчас, пока есть свободная минутка, надо взяться за изгородь.
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
Сыновей своих Илья уже не застал дома. Ребята малые – одному шесть, другому пять, – разве хватит у них терпения дожидаться отца, когда Егорша с утра скликает народ гармошкой? А вот Валентина – ума побольше – без отца не ушла. И задание его выполнила: хорошо, до блеска начистила боевые отцовские регалии.
Марья, как увидела его во всем этом великолепии, ахнула:
– Ну какой ты, отец, у нас красивой! Я не знаю, как мне с тобой и идти.
Было тепло, солнечно на улице. Пахло распустившейся черемухой (много ее в Пекашине, весь косогор в белом цвету), и красиво, дружно зеленела молодая травка под горой на лугу.
До правления они шли вместе, рука об руку: он посередке, а Марья и дочка рядом. А тут, у правления, пришлось расстаться, ибо Марья вдруг решила, что к народу он должен подойти один, без них.
– Вишь, ведь машут, – заметила она. – Это не нам с Валентиной, солдату машут.
И верно, в конце улицы, напротив зеленой ставровской лиственницы, лебедями, чайками бились белые бабьи платки.
Илье не приходилось бывать на парадах, он не хаживал перед начальством в строю (в августе сорок первого их прямо с поезда бросили в бой), только раз на свой страх и риск он продубасил районные мостки в солдатской шинели. Три недели назад, когда ехал домой с войны. Продубасил потому, что нельзя было иначе. Из окошек на тебя смотрят, из учреждений, канцелярий выбегают («Привет победителю!»), ребятня гонится по сторонам, а ты что же – тяп-ляп? Открытым ртом мух ловить?
Ну он уж старался. Прямил, изо всех сил прямил свою уже немолодую, ломаную-переломаную спину, ногу в стоптанном кирзовом сапоге ставил твердо и нет-нет да и поправлял украдкой усы, которые от нечего делать отпустил в госпитале.
И вот, вспомнив про свой этот первый и единственный парад в жизни, Илья не то чтобы начал пушить пыльную жаркую улицу или деревенеть лицом, а все-таки заглотнул в себя воздух, подтянул к хребтине пуп. И поначалу все шло как надо. Под гармошку, под походный марш, которым подбадривал его улыбающийся и подмигивающий Егорша («Давай-давай, солдат, веселее!»), под одобрительные и горделивые взгляды родной дочери, которыми та подпирала