надо, — сказала Полина, но слова Гехины понравились: блеском взыграли глаза.
— Ну как хошь. А то я своего конягу взнуздаю, — Геха кивнул на могучий гусеничный трактор, густо, до половины кабины заляпанный грязью, — моменталом сделаю.
* * *
Геха выставил две бутылки «столичной» — остатки, как он сказал, от ночного заседания с начальством, то есть от рыбалки, с которой он прямо, не заезжая домой, заявился к ним, но и Полина не ударила лицом в грязь — тоже бутылкой хлопнула.
Где, когда она раздобыла это добро — на аэродроме, в райцентре, покуда он бегал к знакомым, Клавдий Иванович не знал, да разве и в этом дело? Главное, что спесь сбили. А то ведь на стол свои бутылки начал метать, будто тут нищие живут.
И еще Полина сразила Геху своими нарядами. Всё по самому высшему классу: красные штаны в струночку, белые туфельки на высоком каблуке, белая кофточка с золотым поясом змейкой. Ну, прямо артистка вышла к столу.
По правде сказать, у Клавдия Ивановича не было большой охоты бражничать с Гехой, но как же было уклониться, ежели тот сам первый предложил? Что ни говори — гость. Да и Полина сразу загорелась: ведь надо же кому-то хоть раз показать свои наряды!
Расположились на вольном воздухе, на свежевыкошенной поляне за колодцем, под молоденькой рябинкой.
— Ну, как говорится, будем здоровы, — сказал Геха и легко, как воду, опрокинул в себя стакан водки. Затем сплюнул, ничем не закусывая, и начал торг без всякого подхода.
— Косых три, пожалуй, за эти дрова дам, — сказал он и пренебрежительно, не глядя, кивнул в сторону дома.
Полина (она, конечно, взялась за дело — бухгалтер, всю жизнь имеет дело с материальными ценностями) спокойно улыбнулась:
— Ну, а насерьез, без трепа?
— Чего насерьез? Мало сейчас дров валяется по деревням!
— Дров-то много. Да таких домов, как наш, один. На станцию отвезешь — сколько возьмешь?
— Сколько? — ухмыльнулся Геха.
— А тысячи две с половиной — самое малое.
— Ладно, ладно, зубы-то не заговаривай. Не таких видали.
— А мы вот таких не видали, — сказал Геха и хлопнул Клавдия Ивановича по плечу. — Эх, и везет же чувакам! Да откуда ты только такую и выкопал?
Клавдий Иванович, горделиво улыбаясь, только головой покрутил. Не уважал он Геху, ни теперь, ни раньше не уважал, но слова его елеем пролились на сердце.
— Ладно, — сказал решительно Геха и трахнул своей пятипалой кувалдой по ихнему хлипкому столику — фанерному ящику из-под конфет, — пей мою кровь! Еще сотнягу накину. Только ради тебя, ради твоих симпатичных глазок.
— Девятьсот, — сказала Полина.
Пошли страсти-мордасти, потел торг. Геха, все время игравший в парня-рубаху, начал горячиться, он даже выматюкался, и Полина, хотя и по-прежнему улыбалась, тоже мало-помалу стала накаляться — красные пятна пошли по лицу.
Наконец она и вовсе сорвалась:
— А ты чего сидишь как именинник?
Клавдий Иванович напустил на себя деловой вид:
— Думаю, действительно надо…
— Да чего надо-то? — еще пуще распалилась Полина.
Геха захохотал во всю свою широкую, жарко горевшую на солнце пасть, а Виктор вдруг завопил от радости:
Клавдий Иванович глянул на деревню — баба Соха.
Вывернулась из-за дома Павла Васильевича и к ним. Как старая лошадь, мотает головой. И белый платок так и играет над ржищем. Видать, по всем правилам в гости собралась, во все праздничное вынарядилась.
Но что это? Старуха вдруг повернула назад.
Клавдий Иванович закричал:
— Баба Соха, баба Соха, да куда же ты?
— Не надрывайся, не придет, — сплюнул Геха.
— Да почему?
— А потому, что там, где я с МАЗом — ей дороги нету. Нечисть всякая терпеть не может железа да бензина.
— Не говори ерунду-то.
— Ерунду? Да ты что — в Америке родился? Не знаешь, сколько она, стерва старая, народу перепортила?
Тому килу посадила, того к бабе присушила, у того корову испортила… А нынче людей нету, дак она что сделала? На птице да на звере вздумала фокусы свои показывать. Пойди-ко послушай охотников. Стоном стонут, которые этим живут. Пера не найдешь за Мамонихой. Всю птицу разогнала. Чтобы ни тебе, ни мне.
— А по-моему, дак это твоя работа. Я недавно Михеевьм усом прошелся — весь бор перерыт-перепахан, весь лес провонял бензином. Дак с чего же тут будет птица жить? Кусты-то, и те скорчились. Листы, как тряпки, висят…
— Ай-ай, опять слезы по кустикам. Дались тебе эти кустики. Мне тут одна книжечка попалась — ну, в каждом стишке плач по этим кустикам. Особенно насчет березы белой разора много. Береза — ах, березонька, стой, березонька, свет очей… А мы от этого света слепнем, мы из-за этой березоньки караул кричим. Все поля, все пожни, сука, завалила! А ты — кустики…
— Да я не о кустиках, а о Мамонихе. Вон ведь ее до чего довели. Посмотри!
— А кто довел-то, кто? — резко, в упор спросил Геха.
— Кто-кто… Думаю, разъяснений не требуется…
— А ты разъясни, разъясни. Молчишь? Ну дак я разъясню. Ты!
— Я? Я Мамониху-то до ручки довел? Да я двадцать лет в Мамонихе не был!
— Во-во! Ты двадцать лет не был, да другой двадцать, да третий… Дак какая тут жизнь будет? Критиковать-то вы мастера… Ездит вашего брата — каждое лето. Ах-ох, то худо, это худо… Геха-маз загубил… Да ежели хочешь знать, дак только благодаря Гехе-то-мазу тут и жизнь-то еще пышет! Та же твоя тетка да Федотовна… Да не привези я дров — зимой, как тараканы, замерзнут…
— Ну, ну будет, — воззвала к миру Полина. — Худо вам — под рябинкой сидим?
— Нет уж, выкладывать, дак выкладывать все, — с прежним запалом заговорил Геха. — Не от первого слышу: Геха как в раю живет. А я каждый день на трактор сажусь как на танк. Как на бой выхожу. Баба провожает — крестит: вернусь аль нет. Толька Опарин из Житова в прошлом году заехал в эти березки белые, а там яма, чаруса — теперь там лежит. Понятно, нет, о чем говорю?
— Понятно, понятно! — сердито сказала Полина. И у нее кончилось терпенье. — В одной деревне выросли, а кроме лая ничего от вас не услышишь.
— А и верно, мы не в ту сторону потащили, — моментально сдался Геха и протянул свою темную ручищу: — Ну дак что-ударили? А то ведь я могу и передумать.
— Чего передумать? — переспросил Клавдий Иванович.
— Да насчет твоих дров.
Выкрик сына словно вздыбил Клавдия Ивановича, и он с неожиданной для себя решимостью сказал:
— И не продам. Об этих дровах, может, у отца последняя дума была, когда умирал на фронте, а я Иуда, по-твоему? Так?
В наступившей тишине вдали, у дома, шумно взыграли тополиные листья, по которым пробежал ветерок, и стихли.
— Дак что же — отбой? — спросил Геха, обращаясь к Полине.
Полина вопросительно посмотрела на мужа, но Клавдий Иванович, почувствовав новую поддержку сына (тот крепко, изо всех сил сжимал его руку), не пошатнулся.
И тогда Геха сказал:
— Ну что ж, не захотели взять рубли, возьмете копейки.
* * *
Полина объявила бойкот. Это всегда так, когда чуть что не по ней: глаза в землю, язык на замок и никого не слышу, никого не вижу.
Клавдий Иванович землю носом рыл, чтобы угодить жене. Он истопил баню, сбегал на станцию за свежими огурцами и помидорами, даже две курочки раздобыл в соседней деревушке, а уж о свежей лесовине и говорить нечего: грибы да ягоды у них не переводились. Нет, все не в счет, все не в зачет.
И вот какой характер у человека — даже своего любимчика не жаловала. И на бедного, растерянного Виктора жалко было смотреть: и мать от него стеной отгородилась, и к отцовскому берегу пристать решимости не хватало.
Самому Клавдию Ивановичу душу отогревать удавалось у бабы Сохи.
Утром он выйдет из дома, вроде как в лес, за подножным провиантом, а сам перейдет Вертушиху и к старухе.
Задами. Заново натоптанной тропкой.
С бабой Сохой можно было разматываться на полную катушку — все поймет, не осудит. И он разматывался.
Обо всем без утайки говорил: о своем житье-бытье с Полиной, о Лиде, о Гехе.
Но вот что было удивительно! Как только он заводил речь об отцовском доме — а ведь именно из-за дома весь нынешний сыр-бор разгорелся, из-за дома у него война в семье, — так баба Соха отводила в сторону глаза.
Клавдий Иванович горячился:
— Я что-то не пойму тебя, баба Соха. Неужто ты хочешь, чтобы я своими руками раскатал отцовский дом? Да я, может, еще в Мамонихе-то жить буду! Сама же рассказывала, как брат у тебя на старости лет домой вернулся.
— Дак ведь то когда было-то.
— Неважно. Сейчас команда на подъем всей русской жизни. Чтобы все земли, какие заброшены да заросли кустарником, снова пахать да засевать. Это тут у вас умники объявили: Мамониха кончилась, Мамониха неперспективна. А сейчас — стоп! Сдай назад. А то ведь эдак всю Россию можно неперспективной сделать. Правильно говорю?
— Не знаю, не знаю, Клавдий Иванович, — вздыхала старуха. — А только не советую тебе срываться с насиженного места.
— Почему?
— А тяжело нынче жить в деревне.
— Тяжело… А дедам нашим легче было? Одной лопатой, да топором, да сохой раскапывали здешние поля. А нынче сколько техники всякой, машин!
— Много, много нынче машин, — соглашалась старуха, — да люди нынче другие. Балованные. Легкой жизни хотят.
— Ничего, — стоял на своем Клавдий Иванович, — и нынче всякие люди. Мы с тобой, к примеру, всего хлебнули: и войны, и голода, и холода. Забыла, как после войны тошнотики ели — колобушки из картошки, которую собирали па полях весной? А в чем ходили — помнишь?
Однажды Клавдий Иванович, который уже раз в душе оплакивая судьбу Лиды, признался старухе;
— А я все не могу понять, баба Соха, как это она с Курой-то связалась. Как подумаю, так и голова кругом.
— А что ей было делать-то? Ты из армии не вернулся.
— Я? Да я-то при чем?
— Ждала она тебя.
— Лида? Лида меня ждала? — Клавдий Иванович перестал дышать.
— Парато ждала. Все говорила, бывало: «Вот Клавдя вернется, и мы заживем». Она так и Гехе сказала, когда тот замуж ее звал.
— Геха звал… Лиду?
— Звал. Приступом приступал. Думает: я Лиду от его отвела, потому и жизни мне от его нету, а я уж словечушка поперек не сказала. Сама. Сама. Ни в какую: «У меня, говорит,