большом мире, в районе, в своей деревне. Старуха все знала, везде бывала, а уж если начнет топтать да лягать кого – заслушаешься.
Больше всех от Мани-большой доставалось семье Петра Ивановича, ее она терпеть не могла, потому что, как ни старалась, как ни изворачивалась, не нашла лаза в ихний дом, и Пелагея не останавливала старуху. А чего останавливать? Не все в чести ходить Петру Ивановичу, пускай и ему маленько почешут бока. Разговор у них обычно начинался так:
– Ну, видела нашу красавицу? – спрашивала Пелагея?
– Каку?
– Каку-каку… Ясно каку – Антониду Петровну…
Тут темное морщинистое лицо Мани передергивалось, как от изжоги: она почему-то особенно яростно невзлюбила тихую и беззлобную Тонечку.
– Нашла красавицу. Ни рожи ни кожи… Как уклея сухая…
– Нет, нет, Марья Архиповна, – притворно возражала Пелагея. – Не говори так. Неладно. Всем люба Антонида Петровна. Кого хошь спроси…
– Да чего спрашивать-то, когда я сама ощупку сделала! Тут недавно в клуб зашла… Мельтешится с зажигалками…
– С кем, с кем? – переспрашивала Пелагея.
– С зажигалками, говорю, с девочошками-ученицами… И сама-то зажигалка. За пазухой-то небольно. Разве что ватки сунет – какой бугорок подымется…
– Ватки? – удивленно округляла глаза Пелагея. – Вишь ты, мода-то нынче какая. Ватку за пазуху суют… И красиво с ваткой-то?
Маня дальше не выдерживала – вскакивала, начинала плеваться, бегать по избе, а уж насчет речей и говорить не приходится: всю грязь выливала на дочь Петра Ивановича.
Впоследствии, когда Пелагея опять отказала Мане-большой, она частенько и с раскаянием вспоминала эти постыдные разговоры со старухой, и ей все казалось, что именно за это злоязычие наказал ее бог. И как наказал? Через кого? А через ту же самую Тонечку.
Однажды в полдень, незадолго до Нового года, когда Пелагея развешивала у себя в комнате крепдешиновые отрезы – к этой материи она была особенно неравнодушна, – к ней забежала продавщица Окся.
– По плюшевкам скучала – привезли! – с ходу объявила Окся.
Пелагея не знала, как и благодарить Оксю: у всех замужних женщин были теперь плюшевые жакеты, а она три года не может достать. Прошли те времена, когда продавцы сами на дом приносили ей товары.
На улице было холодно, северило, мела поземка, а она бежала легко, без устали, так, как бегала в лавку раньше.
Она любила ходить в магазин. Для нее это был праздник. Праздник красок и запахов, от которых она просто пьянела. Ну, а что касается полок с мануфактурой, то она перед ними готова была простаивать часами.
Народу в магазине не было, и Окся сразу, без задержки выбросила плюшевую жакетку. Из-под прилавка. Так что Пелагея без слов поняла, какое одолжение делает ей Окся.
Жакет был в самый раз, может, разве чуть-чуть ширил плечи, да тут капризничать не приходилось, раз такой спрос на этот товар.
– А для Альки-то не возьмешь? – спросила Окся. – А то уж бог с тобой, разоряй. Подождут другие.
И Пелагея, недолго раздумывая, взяла и для Альки.
В ту, бабью, сторону двигается Алька. И жакет пригодится.
– Спасибо, спасибо, Оксенья Ивановна! За мной не пропадет, в долгу не останусь, – поблагодарила прочувствованно Пелагея и, завязав жакеты в большой плат (нельзя подводить человека, который добро тебе сделал), отправилась домой.
И вот на обратном пути против клуба она и столкнулась с Антонидой Петровной. Идет, сапожками модными поскрипывает, лицо уткнула в белый пушистый воротник – сто рублей, по словам матери, заплачено – и замечталась, ничего не видит.
Пелагея, как всегда, первая поздоровалась, чем страшно смутила Антониду Петровну, а потом – бес ее толкнул в бок! – не удержалась, развернула плат. Смотри, смотри, Антонида Петровна. Да не заносись больно-то. Еще кое-кто считается с нами.
Жакет Антониде Петровне понравился.
– Симпатичный… – протенькала.
– А вы-то купили? Нет? – поинтересовалась Пелагея.
– Нет… Кажется, нет… – замялась Антонида Петровна и глазки отвела в сторону.
Да ведь она, наверно, зимой-то, когда очки обмерзают, совсем ничего не видит, на ощупь ходит, подумала Пелагея, и ей опять как тогда летом у реки вдруг жалко стало дочь Петра Ивановича.
На Пелагею доброта нахлынула: не подумавши выхватила из плата жакет – красиво, росомахой взыграл черный плюш на белом снегу.
– На, забирай, Антонида Петровна! Я, старуха, и без плюшевки проживу. Чего мне надо.
– Нет, нет, спасибо, что вы…
– Да чего спасибо-то! Что ты, Антонида Петровна… Разве я добра не помню? Разве я без сердца? Петр Иванович сколько раз из беды меня выручал… Нет, нет, Антонида Петровна, бери! И слушать не хочу…
Антонида Петровна совсем растерялась. Завертела каблуком, зашмыгала носиком, потом что-то забормотала насчет того, что плюшевки, мол, сейчас не в моде.
– Как не в моде? – удивилась Пелагея. – У нас который год нарасхват…
– То раньше… Вы, пожалуйста, извините меня, Пелагея Прокопьевна, но эти жакеты в магазине висят с лета прошлого года…
Тихо, с запинкой, из мехового воротника пролепетала эти слова Тонечка, а Пелагея пошатнулась от них.
* * *
Плюшевки все-таки у нее взяли обратно – до самого председателя сельпо дошла.
Но это для нее был удар. Удар страшный. И не то ее повергло в изумление, что ее надули. Нет, об этом она не думала, это она приняла как должное – всегда кто-нибудь кого-то надувает. Покоя ей не давало другое – то, что она так легко опростоволосилась, попала в ловушку к этой Оксе. Значит, говорила она себе, ты уж не в ладах с жизнью, выпала из телеги. А как же иначе? Лейтенант приезжий надул, эта стерва надула… Да как тут жить дальше?
Прошли, прошли ее денечки, и Петр Иванович, видно, не зря скинул ее со своего воза. Отстала. Вышла из моды.
Как те плюшевки, на которые накинулась сегодня…
Дома на веревках висели яркие пахучие отрезы крепдешина – ее любимой материи, а в раскрытом лукошке еще отреза два было не разобрано. А она сидела у стола, не раздеваясь, в той самой одежде, в которой ходила в магазин, и – ни-ни – пальцем не пошевелила. И даже не поглядела.
Она думала. Думала об этих злополучных жакетах, которые не могла достать три года, думала об отрезах и о тех, что висели на веревках, и о тех, которые были в сундуках. Думала о прожитой жизни. Господи! На что ушла ее жизнь?
Жарилась, парилась у раскаленной печи, таскала ведрами из-за реки помои, выкармливала поросят, недосыпала, мужу отдыха не давала – и ради чего? А ради вот этих крепдешинов да ситцев, ради всего того, что нынче тряпками зовется… Да, да, тряпками. Зачем себя обманывать?
Пелагея вдруг зло расплакалась. А кто, кто виноват, что эти тряпки застили ей и жизнь, и мужа, и все на свете? Разве виновата она, что треть жизни своей голодала?
В тридцать третьем году у кого померли отец и брат с голодухи? А во время войны? А после войны, когда на ее глазах исчах ее сын, ее первенец? И был один во все эти годы товар, на который можно было достать кусок хлеба, – тряпки. Потому что люди в те годы обносились донельзя.
Ну и чему же дивиться, что она, как только стала на пекарню, начала обеими руками загребать мануфактуру?
Годами загребала, не могла остановиться. Потому что думала: не ситец, не шелк в сундуки складывает, а саму жизнь. Сытные дни про запас. Для дочери, для мужа, для себя…
С этого дня Пелагея опять слегла.
Всю зиму болела Пелагея. Правда, лежкой лежала немного, все помаленьку топталась, но работать не могла.
Да у нее, если говорить откровенно, теперь и сердце к работе не лежало…
От Альки изредка приходили письма. Короткие, неласковые – поклоны да «живу хорошо». А как хорошо? Одна? С Владиком? И сколько ни кричи – не докричишься. Как в глухом лесу.
Как-то зимой, недели две спустя после Нового года, к ней зашел Сережа Петра Ивановича – пьяный, еле на ногах стоит.
Сережа нравился Пелагее – простой, бесхитростный, – и она не ради Петра Ивановича, а ради самого Сережи стала вразумлять его: нехорошо, мол, Сергей Петрович, так за воротник закладывать, рано тебе еще с бутылкой дружить…
– Рано? – вспылил Сережа и задиристо, совсем как заправский пьяница, ударил себя кулаком в грудь. – А ежели у меня настроения нет? А ежели у меня душа со своей орбиты сошла?
– Да чего твоей душе надо? Человек с высоким образованием, у всех на виду, здоровьем, слава богу, не обижен – чего еще пытать судьбу?
– Не понимаешь ты, Пелагея… Не понимаешь…
Да, Пелагея и в самом деле не понимала, из-за чего мучается человек. И добро бы он один, Сережа, а то ведь нынешняя молодежь только и знает, что на настроение жалуется. А почему? Отчего? Нет, ей, Пелагее, в их годы было не до настроений. Дай бог кусок хлеба добыть. Да с ними тогда и не церемонились. Утром в лес не вышел, а к вечеру тебя уж в суд повели.
– Не в отца ты, Сережа, не в отца, – сказала Пелагея. – Нету у тебя отцовской хватки…
– И слава богу! – петухом вскинул голову Сережа.
А чего же петушиться? Отец-то себя и с малой грамотой вон как в жизни поставил. А ежели ему бы да такое образование, как у сына!
– Жениться тебе надо, Сережа, – посоветовала Пелагея. – Да жену бери покрепче себя. Без настроений…
– Не буду я, Пелагея, жениться. Вовек! – наотрез заявил Сережа.
– Ну уж это не дело, Сергей Петрович, не дело… Надо жениться. Тогда и с бутылкой скорее расстанешься…
– Не буду! – опять с пылом вскричал Сережа. – У меня сердце разбито… Вдребезги!
– Да кто его разбил?
– Кто? Эх! – Сережа пьяно замотал головой, потом вдруг вскочил на ноги, забегал по избе, и только по тому, как он со вздохом посмотрел на переднюю стену, где рядом с зеркалом висела увеличенная Алькина карточка, Пелагея поняла, кого он имеет в виду.
Она, конечно, не очень верила Сережиным вздохам, мало ли куда занесет человека во хмелю. Но дочери написала: так и так, мол, Алюшка, дорога тебе домой не