нас заправляли. Кобылины. Как же мне-то, племяннику, от них отставать? Да, вот революционеры были! Кремневые! Теперь таких и нету. В девятнадцатом году дядю Александра за языком послали. В Сосино, в нашу деревню, значит. А в Сосине — ой-ой! Только одни старики да малые ребятишки. Всех поголовно беляки на дороги угнали: и мужиков, и баб, и девок. И вот дядя Александр думал-думал да и говорит своему отцу — тот больной на кровати лежал: «Вставай, со мной пойдешь». Мати услыхала: «Что ты, Олекса, дьявол!.. Опомнись! Старик третий день не встает, помрет еще в дороге». Никаких гвоздей! Раз для революции надо, ни отца, ни матери не знаю. Ну а дядя Мефодий, тот еще потверже орешек был. У дяди Александра хоть одна слабина была — в части женского вопроса, а этот… Я в жизни не видал на евонном лице улыбки. «Я, говорит, тогда улыбаться буду, когда социализм сполна построим да когда последнего врага в гроб вколотим». Понимаешь?
— Нет! — сказал Кудасов.
— Чего — нет? Не понимаешь, что можно всю жизнь прожить и ни разу не улыбнуться?
— Не понимаю, когда убийством восхищаются! — Кудасов не сказал, выпалил это — с яростью, с ненавистью — и резко откинулся назад, в задок телеги.
— Это кто восхищается убийством? Я? — Микшу тоже заколотило. Не первый раз прокатываются вот так насчет его дядьев.— А дядю Александра не убили?.. Сам себя на тот свет отправил? Теперь на дядьев можно собак вешать. Мертвые. Вали все, чего было и чего не было. Стерпят. Из могилы не встанут. А я бы хотел посмотреть, как нынешние умники с ними, с живыми, поговорили бы. Я-то помню те времена, помню, на каком языке тогда разговаривали. В тридцатом году дядю Александра вот в это же самое время убили на Курзии — комендантом там был,— дак знаешь что было? Со всего района, со всех деревень красные партизаны на похороны прибыли. С ружьями. Всех перебить готовы! А дядя Мефодий — начальником милиции был — стоял-стоял у гроба белый, как сейчас помню, только желтые оспины на щеках, как картечины, отсвечивают, а потом берет из мертвых дядиных рук наган (дескать, большевик и мертвый стреляет) да и говорит: «Ну, Александр, за каждую каплю твоей священной крови ведро выпустим вражьей». Понял, как тогда разговаривали?
Наскочило переднее колесо на корень, у Кудасова съехала с головы кепка, открылся белый покатый лоб с глубокими залысинами, с твердыми зарубами морщин-поперечин. Потом еловая лапа проехалась по его лицу. Не пошевелился, бровью не двинул.
3
Кто только придумал этот сузём? За что такое наказанье людям?
Кажется, он не из тех, кого ласкала да гладила жизнь, на ухабах и колдобинах вырос, а и у него вытрясло всю душу. Коренья, гнилые мостовины, ручьи, болота… А темень, которая, как одеялом, накрыла их после полустанка, где они кормили коня!
И он уж не пытался больше править. Вожжи из рук выпустил: вывози, воронко!
О том, что они выехали наконец на Курзию, Микша догадался по ветру. Всю дорогу ветер гудел где-то вверху, над головой, а тут вдруг яростно хлестнул в лицо, забарабанил по холодной парусине дождевика.
Конь упирался, не хотел на ледяной сквозняк, потом затащил их в какой-то кустарник и стал.
Кудасов чиркнул спичку, ее сразу же задуло.
– А знаешь что, друг,— сообразил наконец Микша,— нам ведь сейчас по этой темени в поселок не попасть. За эти тридцать лет тут все кустом затянуло. Видишь, даже лошадь запуталась.
Думать долго, что делать, не приходилось. На той стороне речонки, которая точила сузём неподалеку от дороги, был издавна обжитый охотниками угор, и Микша, пристроив коня к кустам, в затишье, и захватив с собой пожитки, повел своего спутника туда, на угор.
Кудасов оказался везучим: они перешли в темноте речку, не зачерпнув в сапоги, а дальше и того лучше –на охотничью тропу угодили. Так что когда поднялись в угор, даже насчет дров промышлять не пришлось: сразу, как только осветились, увидали под деревом березовые полешки.
Скоро под суковатыми елями с черными, опаленными комлями затрещал костер.
Микша сходил за водой, повесил чайник, нарубил елового лапника, застлал вокруг огня. Теперь никакая сырость снизу не проберет. Лежи да поворачивай то один, то другой бок.
В запасе у них оставалась еще одна бутылка водки — другую Микша оформил, когда отдыхали на полустанке.
Кудасов и на этот раз не стал пить. Похрустел вяло сухариком, выпил кружку горячего чая — и все. Ни к рыбникам, ни к шаньгам не притронулся — как будто он исполнял какой-то обет.
— Ты вот дядьев моих даве в оборот взял, товарищ Кудасов…— Захмелевшего Микшу опять потянуло на разговор.— А знаешь, я тебе что скажу. Бессребреники. Ничего не нажили, ничем не поживились. Дядю Александра хоронить стали — гимнастерки переодеть нету. Так в той самой гимнастерке, в которой убили — тут его, в этом поселке, стукнули,— и в гроб положили.
Микша посмотрел через огонь на неподвижно сидящего Кудасова, смущенно крякнул.
— А я тоже тогда, даром что сопляк был, на месть поднялся. Нож наточил. Чтобы, значит, со своим заклятым врагом рассчитаться. А этому заклятому врагу знаешь сколько было? Двенадцать лет. Как мне же, а то и меньше. И этого заклятого врага ветром от голодухи качает… Да,— Микша покачал головой,— вот какие времена были. Малых ребятишек до ненависти раскаливали. Я, как себя помню, только и слышишь кругом: кулаки, контра, враги Советской власти… А какие они в натуре-то, на ощупь? У нас в деревне стали колхоз делать — караул кричи. Три хозяйства по плану распотрошить надо, а где их взять? Только одного дьячка и закрючили, да и то за культ — в часовне службу правил. Ну и когда к нам этих кулаков с Украины привезли, мы с ребятами просто воспрянули: вот они, враги-то, живые, тепленькие! И такие классовые бои развернули, что сейчас вспомнить страшно. В деревню прохода этим кулачонкам из часовни нет — это уж само собой,— да мы и лес на запор взяли. Бывало, эти кулацкие дети сунутся в лес за ягодами, а мы уж тут как тут. Войной на них… У них один парнишка был — ух волчонок! Все остальные, как трава, валятся — что же, голодный человек, какой из него вояка? А этот — нет. Ребра вылезают, да не сдаюсь. Вот это, руль-то,— Микша указал на свой нос,— он мне маленько подправил… Камнем…
Над костром вдруг огромным красным снопом взметнулись искры — Кудасов с размаху бросил в огонь сушину.
Что все это значит? Огонь решил сделать пожарче? Или разговор опять не в масть?
— Как будем устраиваться на ночлег? — спросил немного погодя Микша,— Может, для тепла под дождевик мой оба заберемся?
Ответа не было.
4
Микша проснулся от холода. Костерок дымил еле-еле, белая изморозь, как соль, со всех сторон подбирается к костерку…
А где Кудасов? Куда девался его спутник? Два раза просыпался он ночью и два раза видел Кудасова сидящим у огня. Неподвижно. Все на одном и том же месте. С поднятым кверху воротником плаща.
Гремя задеревеневшим дождевиком, Микша вскочил на ноги и сразу успокоился: Кудасов ушел по своим рыбным делам, и доказательством тому были ребристые следы на заиндевелой траве.
Светало. Холодный ветер-утрешняк раскачивал лохматые ели над головой, а там, на том берегу, всплывала бесформенная куча развалившихся бараков. Все, что осталось от здешнего поселка.
Он поискал глазами поля. И не нашел. Березняк. Сплошной березняк. По всей долине речонки. И справа, и слева, и меж бараков, и за бараками вплоть до самой кромки черневшего вдали ельника. И он вспомнил, как тут корчевали тайгу. Люди, мокрые, потные, задыхаются от жары, от дыма — огнем, дымом отгоняли гнус. Но разве отгонишь чем эту нечисть? И вот придумали: взрослые размахивают топорами, крушат проклятый ельник, а сзади дети — шлеп, шлеп березовыми прутьями по мокрым спинам…
Он вспомнил все это и теперь уже с каким-то суеверным страхом смотрел на этот белый, такой красивый издали березняк, равнодушно растоптавший здешние поля.
Между березками то тут, то там чернели малюсенькие елочки, те самые елочки, с какими счастливые люди встречают Новый год. Но он-то знал, что это за твари! Пройдет десятка два-три годов, и эти такие безобидные малютки елочки задушат березняк, под полой которого они выросли. А потом пройдет еще лет тридцать — и тут будет сплошной ельник. Тайга. Сузём. Комарье со своими всхлипами да беспамятный зверь. И кто, по каким приметам догадается, что творилось тут, на Курзии, в былые годы?
Кудасов не возвращался.
Микша сходил к коню, напоил его, задал остатки сена, потом подживил костер, навесил чайник.
Кудасова все не было.
И вдруг, когда он уже собирался было двинуть по его следам, явился. Явился с нежданной стороны, прямо из-за спины, из леса. Весь черный, как обугленный пень, и ветер шевелил его белые редкие волосы — кепку он зачем-то держал в руке.
— А ты, я вижу, разбираешься в здешних местах,— сказал Микша.— По карте? Видел в косогоре кладбище? Интересно, что от него осталось? Много туда народушку поклали. Я, бывало, у дяди жил — кажинный день кого-нибудь волокут.
Кудасов молча выпил чашку горячего чая. Потом встал, коротко бросил:
– У бараков буду.— И нырнул под угор к реке –только камешник посыпался в воду.
5
Повидал он кое-чего на своем веку. Был на войне, был в лагерях. Берлин в сорок пятом году брал с Жуковым, а вот такого в его жизни не было. Не было, чтобы он брел по улице поселка и чтобы руками, как в лесу, раздвигал кусты.
Нужно отдать должное дяде Александру: крепкие построил бараки. Крыши провалились, рамы выгнили, а стены еще стоят. И в свое время куда как могли пойти в дело. Да разве по нашим сузёмным дорогам постройки перевозить? Вот так и остался гнить поселок. Всеми брошенный и всеми позабытый.
Возле одного обгорелого домика Микша задержался.
Место ему показалось знакомым. Во всяком случае комендантский дом, как и этот, стоял вот на таком же угорышке, неподалеку от шумливой речонки.
Потрескивая сучьями, он медленно обогнул домик, вышел к развалившемуся крылечку и тут увидел вдруг два покосившихся столбика с железной перекладиной, сплошь покрытой ржавчиной.
Слезы вскипели у него на глазах.
На этой перекладине любил, бывало, поутру размяться дядя Александр, красиво это у него получалось, а днем опять у столбиков стоял серый заседланный жеребец Жиган — дядя шагу пешком не ступал. И Микша так и запомнил его на всю жизнь: верхом на жеребце, в лихо