эти зеленые саженцы, то козы объедят, то кто-нибудь из озорства выдернет. А вот взялся за это дело Павлин Федорович, и по всему району, по всем деревням загулял зеленый огонь. И забыли люди вековечную пословицу: у дома куст — настоится дом пуст. Нет, теперь без красной рябинки да белой черемушки и дом не в дом.
11
Микша не раздумывал, будить или не будить старика. Это часа два назад, когда у него еще не было в голове паров (отца с Федосеевной помянули), он бы ломал голову, как быть. А сейчас все просто. На крыльце грязь с сапог обил — и прямо в коридор, к двери, где крупно, как в букваре, было написано: «П. Ф. Усольцев»,— давай, Павлин Федорович, открывай, объясни, как жизнь надо понимать, поставь мне, дураку, мозги на место.
Старик, должно быть, еще не спал: он быстро, не по-стариковски, открыл дверь.
— Павлин Федорович, это я, Кобылин…
— Кобылин?
— Ну да, Никифор Кобылин… в пятом классе у вас учился…
Старик покачал головой.
— Кобылины у меня не учились.
— Ну вот еще, автобиографию я свою забыл. Да я тогда не Кобылин, Варзумов был. Ивана Никифоровича сын. В райпотребсоюзе который работал… Бухгалтером…
— Так это ты… ты от отца отрекся?
— Да будет вам, Павлин Федорович! Старое-то вспоминать… Когда это было-то!
Павлин Федорович спокойно и твердо, совсем как, бывало, на уроке, сказал:
— Нет, Кобылин, не все, что старое, забывается.— И вслед за тем так же спокойно закрыл дверь.
Микша оторопел. Он хотел крикнуть: «Да погодите же, Павлин Федорович! Да я не ради себя пришел, ради отца…»
И не крикнул. Не хватило духу.
12
Сколько времени он бродит? Где был? Что ищет?
Темень, темень кромешная, мрак кругом…
Какой-то забор вдруг преградил ему дорогу. Он ощупал его руками — похоже на острые штакетины, приподнял кверху лицо — что за шум над головой? Сосны, сосны шумят…
А-а, так вот куда его занесло — к братскому кладбищу, к дядьям на могилу.
Ну здравствуйте, здравствуйте, дядюшки!
Микша не тыкался, не вихлял больше в темноте: тут, на кладбище, он был как у себя в избе. Знал каждый поворот.
Уже давно перестали колонны демонстрантов ходить на братское кладбище в красные праздники, уже давно не говорят над могилами зажигательных, до самого сердца пробирающих речей, не поют «Интернационал», не палят из ружей, а он ходит. Из Сосина ходит. С красным флагом. В любую погоду, в ледоход попадает за
реку…
— Ну спасибо, дорогие дядюшки,— сказал в темноту Микша.— Устроили вы мне жизнь…
Ледяной ветер с воем, с визгом, как стая злющих собак, налетел на него, едва он ступил ногой на открытый большак. Он остановился. Может, обратно двинуть, в райцентр, переночевать у знакомых? Но он вспомнил вдруг Оксю, представил себе, как она, вся измучившись, ждет его дома,— и к черту, к дьяволу ночлеги. Даешь
Сосино!
Ах дура, дура Окся! Прибежала к нему, вдовцу, семнадцатилетней девчонкой. Сама. Не могу видеть, как мучаются осиротелые детишки,— а про то подумала, как с Кобылиным жить? Только и свету, только и радости она у него видела, что в первый год их совместной жизни он свозил ее в город да показал в областном музее уголок своих дядьев…
На лугу ведьмы справляли шабаш. Он сбился с дороги, залез в какую-то топкую озерину, в темноте потерял шапку. Хана! Не выбраться из этой проклятой ночи…
Ну нет, не для того он вывернул наизнанку всю свою жизнь, чтобы, как собака, подохнуть на открытом лугу. И он, зажав рукой сердце (оно, как загнанный заяц, торкалось под парусиной дождевика), опять начал утаптывать в темноте луг. И опять какая-то топь, болотина, опять какие-то кочки под ногами. Откуда? С каких пор на их ровнехоньком, как блюдо, лугу позавелась вся эта пакость?
Окся, Окся вывела его к реке. Ее дымок он вдруг учуял в ночной темени. Знала: любит муж тепло после похмелья. Любит босиком походить по избе. Вот и затопила печь ни свет ни заря. Вот и донесло до него ветром запах родного дома…
Светало, когда Микша, опираясь на жердь, поднялся в сосинский берег. Волосы на голове у него смерзлись, обледенелый дождевик гремел, как железо…
Близко, близко уже дом… Уже видно, как огни светятся в окнах. Много огней… Но что это? Откуда колокольный звон?
Он повернул голову на восток и увидел там черную громадину часовни, освещенную заревом свечей.
Нет, нет, дудки! Это старухам постоянно мерещатся свечи на рассвете, а я безбожник. Я с малых лет не верю ни в бога, ни в черта.
Но свет на востоке не гас, и оттуда уже доносилось какое-то знакомое-знакомое пение. Где, где он слышал его?
Вспомнил. Лишенцы, раскулаченные пели в тридцатом году.
По вечерам, на закате, из часовни выползали все, кто мог двигаться, усаживались прямо на землю и заводили песни. Мягкие, нездешние, налитые безнадежной тоской и мукой. И сосинские бабы, слушая эти песни, навзрыд плакали, и плакал его отец… И он ненавидел его тогда до слез, до исступления. Ненавидел за то, что отец был человеком…
Иду, иду, отец!
Никогда в жизни не был он на могиле своего отца, никогда в жизни не ронял слезы на погосте возле часовни, а почему? Разве он не сын своего отца?
Звонили колокола… Песня то умолкала, то вновь томила тоской и болью…
Он шел к отцу…
13
Неделю спустя в районной газете в разделе «Пьянству — бой!» появилась заметка:
«К ЧЕМУ ПРИВОДИТ ДРУЖБА С ЗЕЛЕНЫМ ЗМИЕМ Н. Кобылин, конюх из Сосина, давно уже снискал печальную известность своей многолетней дружбой с зеленым змием. А ведь не теперь известно: там, где вино, алкоголь, там моральные срывы, безрассудные выходки. Ну кто, к примеру, в здравом уме и трезвой памяти поедет сейчас по бездорожью в глухой сузём, чтобы навести, так сказать, свой порядок в рыбном хозяйстве? А Н. Кобылин поехал, а вернувшись из поездки, предпринял дерзкое форсирование реки — посреди ночи, в условиях ледяной шуги.
Кончилось все это, как и следовало ожидать, весьма печально. В ночь на 15 октября Н. Кобылин до того напился, что на ночлег решил перебраться на могильники, к старой часовне, где его и нашли замерзшим.
Н. Кобылину теперь уже ничем не поможешь, но кое-кому еще можно и должно помочь, ибо, увы, в нашем районе еще не перевелись любители водить дружбу с зеленым змием.
Долг общественных организаций — ни на минуту не выпускать из своего поля зрения дебоширов и злостных пьяниц.
Пьянству — бой!»
1974
Сузём — северная тайга.