– две ночи не спали на выгрузке, да и выпивка сказывалась, – и он, широко зевая и потягиваясь, пересел на порог, приоткрыл немного двери, закурил.
Разговор, как и в прошлый и в позапрошлый раз, в конце концов перешел к сену – о чем же еще нынче говорят в деревне? Лето сырое, дождливое, сена в колхозе выставлены наполовину – достанется ли сколько на трудодень?
Тут, кстати, Михаил рассказал о недавней стычке мужиков с Лукашиным, о том, как председатель назвал их ворами и как грозился забрать у них сено на Синельге.
– Так что дожили, – невесело заключил он. – Может, сей год и рогатку под нож. В войну я, парнишко, вдвоем с матерью Звездоню кормил, а теперь сам мужик, Лизка баба да вы с матерью как-никак граблями скребете – и все равно не можем вытянуть четыре копыта…
Старик все эти сетования принял на свой счет, что вот, дескать, он виноват, он в этом году ни разу на пожню не вышел, и Михаил не рад был, что и разговор завел. Поди докажи старому да больному человеку, что ты и в мыслях не имел его.
На его счастье, со скотного двора вернулась сестра.
Весть о своем возвращении Лиза подала еще с улицы – пальцами прошлась по низу рамы. И что тут поднялось в избе!
Степан Андреянович, еще недавно собиравшийся умирать, живехонько соскочил с кровати, кинулся в задоски наставлять самовар. Загукал в чулане Вася – этот точно, как по команде, просыпается вечером, в ту минуту, когда забарабанит в окошко мать. Мурка спрыгнула с печи – и она, тварь, обрадовалась приходу хозяйки.
Все это давно и хорошо было знакомо Михаилу, и если он кому и удивлялся сейчас, так это себе. Тоже вдруг встряхнулся. Во всяком случае, сонливости у него как не бывало, а руки, те просто сами зашарили по столу, разыскивая лампешку.
Спичка вспыхнула как раз в ту минуту, когда Лиза появилась на пороге. И неизвестно еще, от чего больше посветлело в избе – то ли от пятилинейки, то ли от ее сверкающих зеленых глаз.
– Ну-ну, кто у нас в гостях-то! Не зря я сегодня торопилась домой. Чуяло мое сердце.
За одну минуту все сделала: разулась, разделась, сполоснула руки под рукомойником, вынесла из чулана ребенка.
Вася к дяде не пошел, заплакал, закапризничал, и это немало огорчило Михаила, потому что, по правде говоря, он и сестру-то дожидался, чтобы племянника на руках подержать.
– Дядя, ты нас порато-то не ругай, – как бы извиняясь за сына, сказала Лиза. – Нам тоже нелегко. Мы ведь теперь материного молока не едим, да, Васенька?
Она походила-походила по избе, убаюкивая ребенка, и так как тот не успокаивался, села на переднюю лавку и дала ему грудь. На виду у брата и свекра. Чего стесняться – свои.
Степан Андреянович неодобрительно покачал головой: не дело, мол, это. С таким трудом отнимала ребенка от груди, а теперь сама приучаешь. Да разве против Лизки устоишь?
– Что ведь, сказала она на замечание деда, – пускай уж лучше матери худо, чем ребенку.
А матери было-таки и в самом деле худо. Она морщилась от боли, закусывала сухие, обветренные губы и под конец, когда явилась с вечерним молоком Татьянка, накинулась на брата. Из-за коровника. Из-за того, что Петр Житов с Игнашкой Баевым, как сообщила Татьянка, распьянехонькие бродят по улице. А раз распьянехонькие – какая завтра работа?
И вот не успел он и рта раскрыть, как Лизка начала выдавать и строителям, а заодно с ними и ему:
– Пьяницы окаянные! Сколько еще пить будете? Есть ли у вас совесть-та? Коровы опять зимой будут замерзать, а у вас только одно вино и на уме. С коровника на выгрузку удрали – где это слыхано?
Михаил сперва отшучивался, ему всегда забавно было, когда Лизка за колхозных коров заступалась, – просто на глазах сатанела, дуреха, – а потом, когда в разговор встрял старик, начал понемногу и сам заводиться.
Степан Андреянович, давно ли еще вместе с ним судачивший о сене, принял сторону невестки (что бы та ни сказала, всегда заодно с ней), и Михаил почувствовал, что должен, обязан разъяснить им что и как. Ведь легче всего попрекать мужиков стопкой. А разве за стопкой бегут на выгрузку? Вот за этой самой буханкой, которую они сейчас кромсают. Может, врет он, неправду говорит?
Конечно, он, Михаил, немного хватил через край – сестру и свата вроде как попрекнул: не забывайте, мол, чей хлеб едите, – а на самом-то деле у него этого и в мыслях не было. Просто допекли его, вот он и брякнул не подумавши.
Шумно, с излишним усердием пили чай и молчали. У Васи, все еще терзавшего грудь матери, один глаз уже закатился, а другой устало, с прижмуром, как у отца, смотрел на дядю.
Михаил кое-как допил стакан и опрокинул кверху дном: все, домой пора. Но разве Лизка отпустит брата вот так, со сдвинутыми бровями?
– Давай так, дядя, посиди с нами, – заговорила она нараспев от имени сына. – Успеешь домой. Покури. Нам, скажи, все равно надо привыкать к дыму. Скоро папа вернется – ведь уж не будет выходить из избы. Есть ли у нас, татя, сколько табаку-то? – обратилась Лиза к свекру. Она почитала старика за отца. Может, безо всего, с голыми руками приедет. Да и вина бы бутылки две не мешало раздобыть. Ведь уж нашего папу не переделаешь, да, Васенька? С мокрым рылом родился.
Сколько раз Михаил наблюдал за сестрой, когда та начинала говорить о Егорше, а все равно не мог привыкнуть! Лицо вмиг разгорится, разалеется, глаза заблестят, а про голос и говорить нечего – соловей запел в избе.
Он тысячу раз задавал себе вопрос: чем взял ее этот кобель? За что она его так любит? Неужели за то, что предал ее на другой же день после свадьбы?
Да, послушать Егоршу, так в армию его взяли потому, что у него-де льгота перестала действовать. Из-за женитьбы. Поскольку новый человек в семье появился. А при чем тут женитьба? Лизка была не в летах, не было ей еще восемнадцати, когда он ее захомутал, так что годик-то наверняка можно было покантоваться дома.
Михаил щадил сестру и никогда не говорил с ней об этом, но сам-то он знал, ради чего женился Егорша. Ради того, чтобы взвалить на нее, дуреху, старика. Чтобы самому быть вольным казаком…
У Васи уже закатился и второй глазок – запьянел, видно, с непривычки от материного молока, а сама матерь все еще мыслями со своим разлюбезным, и Михаил, еще минуту назад радовавшийся отходчивому сердцу сестры, вдруг ужасно разозлился на нее.
Он круто вскочил на ноги и, не сказав никому ни слова, выбежал из избы.
2
…Вот и первая звезда заблестела в луже – кончается лето. И под горой, у реки, не белеет больше рожь – августовская темень задавила хлебный свет в поле.
Осень, осень подходит к Пекашину. Самое распоганое время, ежели разобраться. Налоги всякие – раз, обутка да одежонка – два (то ли дело летом: ребята босиком и сам что ни надел – лишь бы ногу не кололо). Потом это сено распроклятое, корова… Эх, да мало ли еще каких забот разом обрушивается на тебя осенью!
А ведь была, была у него возможность на всем этом поставить крест. Давалась в руки и ему большая жизнь.
Главврач районной больницы как увидел его во всей живой натуре, без прикрытий, даже привстал. Мелкий, худосочный народишко собрался на призывном пункте – война пестовала. Ну и, конечно, не мудрено в таком лесу сойти за дерево. И уж он, главврач, повертел его! И так и эдак поставит, в грудь постукает, в рот заглянет, пробежку даст – ни одного изъяна. Даже скрип в коленях куда-то пропал.
– Редкий экземпляр! В любой род войск. Ну, говори, куда хочешь. Во флот? В авиацию?
– Льгота у него, сказал райвоенком, а сам глазом так и буравит его, Михаила: «Ну, Пряслин, решайся!» (Два часа перед этим уламывал: не беспокойся, семья не пропадет.) И как же ему хотелось сказать: да!
Но глупая – пряслинская – шея сработала раньше, чем губы: нет…
Что ж, вот и ишачь себе на здоровье, думал Михаил, шагая по вечерней деревне. Дураков работа любит – не теперь сказано. И он уже не осуждал сейчас с прежней решительностью и беспощадностью Егоршу. Черт его знает, может, тот и прав. Будет хоть по крайности чем вспомнить свою жизнь. А он, Михаил? Чем вспомянет потом свою молодость? Как корову кормил? Как кусок хлеба добывал?
В школе у Якова Никифоровича был свет – единственный огонек на весь околоток. И кто-то шел оттуда – похрустывал мокрый песок на тропинке, и что-то яркое и блестящее вспыхивало в желтых отблесках.
Михаил, заинтересованный (кто с таким блеском ходит в Пекашине?), остановился.
Раечка Клевакина – у нее резиновые сапожки с радугой.
– Рай, здравствуй!
Встала, замерла. Просто как диверсант какой затаилась в темени. А чего таиться, когда от самой так и шибает духами?
– Здорово, говорю.
Раечка сделала шаг в сторону.
Ого! Райка от него рыло воротит. Так это правда, что у нее шуры-муры с учителем?
Он решительно загородил ей дорогу, чиркнул спичку.
Холодно, по-зимнему глядели на него большие серые глаза. Губы сжаты проходи!
Да, вот когда он понял, что она дочь Федора Капитоновича.
Он выждал, пока спичка в его пальцах не превратилась в красный прямой стерженек (хорошая погода завтра будет), усмехнулся:
– Дак вы теперь на пару сырую картошку лопаете?
Яков Никифорович, как человек приезжий, ужасно боялся северной цинги и все ел в сыром виде. Он даже воды простой не пил – только хвойный настой.
Раечка вильнула в сторону, но Михаил вовремя выставил вперед ногу, и она вмиг забилась у него в руках.
Нет, врешь, голубушка! С сорок третьего каждую молодягу, кажую кобылку и жеребца, в колхозе обламываю, так неужели с тобой не справиться? И он резко, с силой тряхнул Раечку, так что она охнула, потом поставил на ноги, притянул к себе и долго и упрямо терзал своими сухими и жесткими губами ее стиснутый рот.
Выпуская из рук, сказал:
– Через два часа выйдешь на задворки против себя. К соломенным ометам…
– Зачем? Чего я там не видела?
– Затем, что я приду. Потолковать надо…
3
Хорошо тому живется,
У кого одна нога:
И портяночка одна.
Петр Житов хвастался своим житьем. Ему, дурачась, тоненьким бабьим голоском подпевал Игнашка Баев, и, судя по малиновым огонькам, которые то и дело вспыхивали возле бани Житовых, там был и еще кое-кто.
Решили добавить, догадался Михаил, всматриваясь в темноту житовского огородца с дороги. Это всегда так бывает, когда мужики заведутся. Обязательно прут к Петру Житову. Олена, жена Петра