смуглый кулак. – Да ты знаешь, говорю, чем для меня был этот бывший председатель? В сорок втором, говорю, кто меня в комсомол принимал, а? Ты? Да этот бывший председатель, говорю, ежели хочешь знать, второй мне отец. Понял?
– Так, так, родимо, – кивала старуха.
– А чего? – забирал все выше и выше Михаил. – Он меня и теперь еще иной раз крестником зовет. А, говорю, ты видал таких председателей, которые сами зимой в месячник к пню встают? Чтобы кузня в колхозе не потухла, чтобы Илья Нетесов мог дома жить. Видал, говорю, нет?
– Так, так, родимо.
– А насчет, говорю, этого самого хлеба, дак ты помалкивай. Куда, говорю, он девал хлеб-то? Себе взял? Нет, говорю, мужикам выдал. Чтобы скотный двор побыстрее строили. Он, говорю, за колхозную скотину страдает. Дак какое, говорю, ты имеешь право мне об твоем поганом письме говорить? Подпиши… Да я, говорю, скорее сдохну, чем подпишу. Ты что, говорю. Мишку Пряслина не знаешь, а?
Марина давно уже плакала, громко ширкая носом, и у Михаила тоже слезы подкатывали к горлу – до того было жалко Лукашина.
Он налил еще в стакан, выпил, потом закрючил двумя пальцами попригляднее сыроегу и посмотрел на свет – у старухи живо червяка слопаешь.
Вдруг неожиданная, прямо-таки сногсшибательная идея пришла ему в голову: а что, ежели…
– Марина, у тебя найдется листок бумаги?
– Зачем тебе?
– Надо. Давай быстрее.
На него просто накатило – в один присест настрочил, не отрывая карандаша от бумаги. – Ну-ко послушай, сказал старухе.
В связи с данным текущим моментом, а также имея настроения колхозных масс, мы, колхозники «Новая жизнь», считаем, что т. Лукашин посажен неправильно.
Всяк знает, как председатели выворачиваются в части хлеба, чтобы люди в колхозе работали, а почему отвечает он один?
Кроме того, данный т. Лукашин по части руководства в колхозе имеет авторитет, а в войну не только насмерть бил фашистов, но, будучи ранен, конкретно подавал патриотический пример в тылу на наших глазах.
В части же хлеба категорически заявляем, что все поставки колхоз «Новая жизнь» выполнит в срок и с гаком, и никогда в хвосте плестись не будем.
К сему колхозники «Новая жизнь».
– Ну как? Подходяще? Ничего бумаженция? – спросил у старухи Михаил и самодовольно улыбнулся: ничего. Забористо получилось. Можем, оказывается, не только топором махать.
Он четко, с сердитой закорюкой в конце расписался, затем подвинул заявление и карандаш старухе.
– Давай рисуй тоже.
Но Марина подписывать заявление наотрез отказалась.
– Чего так? – удивился Михаил. – Сама только что слезы насчет постояльца проливала…
– Нет, нет, родимо, не буду. Не мое это дело.
– Пошто не твое?
– Не мое, не мое. В колхозе не роблю – чего людей смешить. Ты хороших-то людей подпиши, пущай они слово скажут, а я – что? Кому я нужна?
– Ну как хошь, сказал Михаил. – Не приневоливаю. Найдется охотников – не маленькая у нас деревня.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
Не небесный, домашний: чуть ли не в каждом доме крутят – дождались новины на своих участках!
Михаил любил эту вечернюю музыку своей деревни, любил теплый и сладкий душек размолотого зерна, которым встречает тебя каждое крыльцо.
Но чтобы попасть в этот час в чужой дом… Мозоли набьешь на руках, пока достучишься!
Он начал сбор подписей со своей бригады – ближе люди.
К первой ввалился к Парасковье Пятнице, прозванной так за отменное благочестие и набожность.
– Председатель у нас, Парасковья, ничего, верно? – заговорил Михаил с ходу.
– Кто? Иван-то Митриевич? Хороший, хороший председатель, дай ему бог здоровья.
– Надо выручать из беды мужика? Согласна?
– Да я подписаться-то, золотце, сам знаешь, не варзаю.
– Это ничего. Валяй крест. Крест тоже сойдет.
Нет, и крест не поставила.
Полчаса, наверно, вдалбливал в темную башку, зачем надо подписывать письмо, зачитывал вслух, стыдил, ругал – не смог навязать карандаш.
Точно так же не солоно хлебавши ушел он от Василисы. Эта, видите ли, бумагу не хочет портить своими крюками. Пущай, дескать, грамотные люди такие дела делают, а я весь век с топором да с граблями – чего понимаю?
– Не приневоливай, не приневоливай, Михайло Иваныч, я и так богом обижена – всю жизнь одна маюсь… – И все в таком духе до самых ворот.
Но старухи – дьявол с ними. На то они и старухи, чтобы палки в колеса ставить. А как вам нравятся Игнаша Баев да Чугаретти?
Игнаша зубы скалить да людей подковыривать, особенно тех, которые не могут дать сдачи, первый, а туту едва Михаил заговорил про письмо, начал башкой вертеть – мух осенних на потолке пересчитывать.
– В чем дело? – поставил вопрос ребром Михаил. – Бумага не нравится? Давай конкретные предложения. Учтем.
Да, так и сказал. Официально, прямо, как на собрании. Потому как чего агитировать – и так все ясно.
Игнаша раза два перечитал бумагу, так повернул листок, эдак – за что бы уцепиться?
Наконец нашел лаз – Михаил по ухмылке понял. Все время сидел губа за губу, а тут сразу ящерицы вокруг рта заюркали – так ухмыляется.
– А кто это бумагу-то писал? Не ты?
– Допустим, сказал Михаил.
– Ну тогда извини-подвинься… Эдак каждый выпьет да пойдет по деревне бумаги читать…
– Кто выпил? Я?
– Да уж не я же…
В общем, поговорили, обменялись мнениями. Михаил выложил все, что он думает об Игнаше и ему подобных.
Ну, а про то, как он у Чугаретти был, про это надо в «Крокодиле» рассказывать.
Полицка Бархатный Голосок, жена Чугаретти, как злая собачонка, набросилась на него, едва он раскрыл рот. Нет, нет! Не выдумывай лучше. Да я такое вам письмо, дьяволам, покажу, что волком у меня взвоете…
Ну а Чугаретти? Что делал в это время Чугаретти, который все эти дни, пьяный вдребезину, шлепал по деревне и каждому встречному-поперечному плакался: «Все. Последний нонешний денечек, как говорится… Раз уж хозяина заарканили, то и Чугаретти каюк. Потому как с сорок седьмого вместях на одной подушке…»
Чугаретти в это время сидел за столом и молча обливался слезами: Полицки своей он боялся больше всех на свете.
Наконец одну подпись он раздобыл – Александра Баева подписалась.
– Хорошо, хорошо придумал. Под лежач камень вода не бежит – не теперь сказано. Мы не поможем своему председателю – кто поможет?
Ободренный этими словами, Михаил толкнулся и к соседям Яковлевым: авось Нюрка не в расходе.
Нюрка была дома и страшно обрадовалась, когда увидела его в дверях.
– Заходи, заходи.
Старики были еще на ногах, старшая – золотушная – девочка, учившая уроки за столом, хмуро, недружелюбно посмотрела на него. Но Нюрка и не думала обращать на дочь внимание. У нее просто: огонь задула – и на кровать, а как там отец, мать, дети – плевать.
Михаил как-то раз закатился было к ней по пьянке и назавтра, когда встал, взглянуть от стыда на стариков и детей не мог, а самой Нюрке хоть бы что песню на всю избу запела.
– Заходи, заходи, – приветливо, играя белозубым ртом, встретила его Нюрка, цыкнула на девочку – марш спать.
Михаил, так и не сказав ни слова, выскочил из избы.
На улице разгулялся ветер – холодный, яростный, с подвывом, не иначе как зима свои силы пробует, и он, чтобы прикурить, вынужден был даже прислониться к стене старого нежилого дома.
Махорка в цигарке загорелась с треском. Крупные красные искры полетели в разные стороны, когда он шагнул против ветра.
У Лобановых в низкой боковой избе еще мигала коптилка, но не приведи бог заходить к ним поздно вечером: изба от порога до окошек выстлана телами спящих. Как гумно снопами. Три семьи под одной крышей.
К Дунярке тоже, по существу, незачем было заходить – какое ей дело до Лукашина, до всех ихних забот и хлопот? Горожаха. Отрезанный ломоть.
И все-таки он пошагал. Не устоял. Потому что больно уж ярко и зазывно полыхали окошки с белыми занавесками.
Сердце у него загрохотало как водопад. Что такое? Неужели все оттого, что к дому Варвары подходит? Сколько еще это будет продолжаться?
В доме смеялись – Дунярка была не одна, и Михаил, сразу осмелев, резко толкнул воротца.
Егорша… В самом своем натуральном виде – у стола, на хозяйском месте, там, где когда-то сиживал он, Михаил.
В общем, положение – хуже некуда. Как говорится, ни туды и ни сюды.
– Извиняюсь, тут, кажись, третий не требуется. Черта с два смутишь Егоршу! Завсегда ответ припасен:
– Да, не припомню, чтобы мы особенно шибко горевали о тебе.
Но тут, спасибо, врезала Егорше Дунярка:
– Не командовать, не командовать у меня. Я здесь хозяйка. Сходи лучше раздобудь бутылку. – Она кивнула на пустую поллитровку на столе. – Нету у тебя счастья. Мы с анекдотами-то, видишь, что сделали. До донышка добрались.
– Не, – мотнул головой Михаил, – не надо. Я так, на смех забежал. Больно весело живете.
– А чего нам не жить? Почему не вспомнить счастливое детство? – Дунярка громко захохотала. – Он, знаешь, на что меня подбивает? На измену. Третий раз уж с бутылкой приходит. А сейчас почему нейдет за вином? Боится, как бы мы тут не столковались без него…
– Но, но, секретов не выдавать!
– А иди-ко ты со своими секретами! Вот я сейчас один секрет покажу, дак это секрет!
Дунярка встала, пьяно качнулась и пошла за перегородку – высокая, красивая, как-то по-особенному, не по-деревенски поигрывая бедрами.
– Ну, закройте глаза! Живо! – крикнула она из-за перегородки.
Михаил и Егорша переглянулись с усмешкой, но подчинились.
Дуняркиным секретом оказалась непочатая бутылка водки, она поставила ее на стол – как печатью хлопнула.
Но главное-то, конечно, было не в бутылке, а в тех словах, которые сказала она при этом:
– Догадываешься, нет, что это за винцо, а?
Егорша вспыхнул, вскочил на ноги:
– Раз у вас такие секреты, то я, как говорится, делаю разворот на сто восемьдесят градусов.
А и делай! – хотелось крикнуть Михаилу. Какого дьявола не утереть нос этому прохвосту! А кроме того, зачем обманывать себя? Ему нравилась Дунярка. Такие уж, видно, эти иняхинские бабы – и тетка, и племянница до костей прожигают. Эх, кабы тот же жар да от Раечки шел!
Михаил, однако, опередил Егоршу – первый выбежал из избы. Нельзя! Не время сейчас распускаться. Кто за него будет собирать подписи?
Он уже подходил к дому Марфы Репишной, когда его догнал Егорша.
– Слушай! Ты ничего не видел, ты ничего не слышал. Это для некоторых, ежели речь зайдет. У нас старшина Жупайло так, бывало, насчет энтих дел говорил: «Самый большой грех на свете – выдавать мужскую тайну». Понял?
Михаил свернул в заулок.
2
На Марфино крыльцо он уже поднимался раз сегодня – когда шел вперед, – но Марфы тогда дома не было. А сейчас она была дома – в избе стучал топор.
Плотницкий талант у Марфы прорезался к шестидесяти годам, после того как выслали Евсея. Бабы тогда и в Пекашине и в соседних деревнях просто вой подняли: жалко старика. А потом – кто же их теперь будет выручать деревянной посудой? Ведь