так сказать, взрыв несправедливости приводит в оцепенение и омертвление наше чувство о том, что заслуживает похвалы, а что заслуживает порицания: суждение совести хотя и не может быть совсем уничтожено, но до такой степени искажается, что мы лишаемся спокойствия и сопровождающего его обыкновенно невозмутимого состояния духа. Нам трудно становится оправдать себя, когда другие нас обвиняют. И нам представляется, что воображаемый беспристрастный наблюдатель нашего поведения, которому совесть наша постоянно симпатизирует, не решится оправдывать нас, когда против нас раздается громкий и единодушный голос действительных свидетелей, глазами которых мы стараемся смотреть на наше поведение. Этот внутренний голос, это полубожество, судящее в душе нашей о добре и зле, подобно полубогам поэтов, кажется нам одаренным наполовину смертным и наполовину бессмертным началом. Оно действует, по-видимому, под влиянием своего божественного происхождения, когда суждения неизгладимо запечатлены чувством того, что заслуживает похвалы и что заслуживает порицания; оно подчинено, по-видимому, своему земному происхождению, когда приводится в замешательство и сомнение людским невежеством и слабостью.
В последнем случае единственное действительное утешение несчастного и отчаявшегося человека состоит в воззвании к верховному суду всевидящего и неподкупного судьи вселенной. Твердая вера в бессмертную непогрешимость его приговора, который в конце концов провозглашает невиновность и вознаграждает добродетель, только и поддерживает нас в случае уныния и отчаяния нашей совести, не имеющей другого защитника, кроме себя самой, хотя природа и предназначила ее для охраны спокойствия человека и его добродетели. Итак, счастье наше в этой жизни нередко зависит от смиренного упования на будущую жизнь, от упования, глубоко укорененного в нашем сердце, от упования, которое только одно может поддержать достоинство нашей природы, успокаивать нас при постоянно грозящем нам приближении смерти и доставлять нам хоть какую-нибудь отраду в случае несчастий и бурь, которыми преисполнена жизнь человека. Представление о будущей жизни, в которой каждый найдет праведный суд и окажется наконец вместе со своими ближними, в которой достоинства и добродетели, не обнаруживавшиеся, долгое время угнетавшиеся судьбой и почти неизвестные даже тому, кто обладал ими, вследствие того, что голос совести не смел громко свидетельствовать о них, в которой скромная и никому не известная заслуга будет поставлена рядом, а иногда и выше заслуги, сопровождавшейся вследствие благоприятных обстоятельств известностью и славой, – словом, целая система, заслуживающая во всех отношениях уважения, в высшей степени лестная для достоинства человеческой природы и крайне необходимая для ее поддержки, хотя и вызывает еще некоторые сомнения у добродетельного человека, тем не менее пробуждает в нем желание и потребность в своем существовании. Система эта ни в каком случае не могла бы быть подвергнута осмеянию, если бы распределение наград и наказаний, предсказываемое нашей горячей верой в загробную жизнь, не находилось в полном противоречии со всеми нашими нравственными чувствами.
Нам часто случается слышать жалобы старых и заслуженных воинов, указывающих с неудовольствием, что праздные придворные пользуются большим почетом, чем ревностнейшие и деятельнейшие слуги отечества, и что пребывание в Версале или Сент-Джеймсе37 часто щедрее вознаграждается, чем поход во Фландрию или в Германию. А между тем то, что ставится в самый жестокий, какой только можно сделать слабости земных царей упрек, принимается за естественную справедливость, если дело касается божества. В самом деле, исполнение религиозных обрядов, общественное и частное служение божеству представляется для наиболее благочестивых и сведущих людей главными заслугами, имеющими право на награду на небесах и на освобождение от наказания в будущей жизни. Может быть, это были самые доступные добродетели в их положении, добродетели, которыми они сами отличались: а мы, естественно, расположены к преувеличению наших собственных достоинств. Красноречивый и глубокомысленный Массильон, благословляя знамена полка Катина, обратился к офицерам со следующими словами: «Самая трогательная сторона вашего положения, господа, состоит в том, что среди суровой и тягостной жизни, в которой обязанности и служба строгостью своей превосходят жизнь монастырскую, страдания ваши бесплодны для будущей жизни и часто столь же бесплодны и для жизни настоящей. Одинокий монах в своей келье, путем умерщвления плоти подчиняющий тело духу, утешается надеждой на несомненную награду и тайным упованием на милосердие, всегда смягчающее гнев Бога. Но осмелитесь ли вы на смертном одре поставить себе в заслугу ежедневные лишения вашей жизни? Осмелитесь ли вы потребовать себе награды за них? Во всех ваших предприятиях, во всех ваших усилиях, что сделано в угоду ему? Самые лучшие дни свои вы отдаете вашим обязанностям, тело ваше более утомлено десятью годами службы, чем оно могло быть утомлено всей жизнью, посвященной покаянию и умерщвлению плоти. О, мои братья! Быть может, одного дня подобных лишений, перенесенных во имя Господа, было бы достаточно для достижения вечного блаженства! Один только подвиг, одна только победа над вашей природой во имя его обеспечили бы вам наследие святых: вы же, быть может, совершили их тысячу – бесплодных и для настоящей жизни!»
Подобное сравнение суетных монастырских умерщвлений плоти с благородными и опасными военными подвигами, предположение, что один только день, один только час, посвященный первым, достоин большей награды в глазах всевышнего судьи, чем вся жизнь, самоотверженно посвященная ближним, противоречит всем чувствам о нравственном достоинстве нашего поведения, всем законам, на основании которых природа учит нас распределять наши похвалы и порицания. А между тем таков дух учения, обещающего, с одной стороны, блаженство монахам и людям, придерживающимся их обычаев и образа жизни, а с другой стороны, осуждающего на вечные муки всех героев, государственных людей, законодателей, поэтов, философов, всех людей, содействовавших изобретению и усовершенствованию искусств, составляющих утешение и украшение жизни, – словом, всех тех, которые защищали, просвещали и облагораживали человечество и за которыми естественное чувство одобрения того, что заслуживает похвалы, признало самые важные заслуги и самые высокие добродетели. Удивительно ли после этого, что такое странное приложение учения, в высшей степени заслуживающего уважения, подверглось презрению и насмешкам, особенно со стороны людей, которые по своим склонностям и привычкам были неспособны к благочестивым и созерцательным добродетелям38.
Глава III. О ВЛИЯНИИ И АВТОРИТЕТЕ СОВЕСТИ
Хотя одобрение совести и сочувствие воображаемого беспристрастного наблюдателя не всегда бывают достаточны для человеческой слабости, требующей более общего одобрения, тем не менее чувства эти оказывают обыкновенно огромное влияние на нас и имеют весьма важное значение. Только посоветовавшись с нашим внутренним судьей, мы имеем возможность оценить действительное значение относящихся к нам предметов и сравнить настоящим образом наши собственные интересы с интересами прочих людей.
Подобно тому как внешние предметы представляются большими или меньшими для нашего физического зрения не столько в силу действительной своей величины, сколько из-за расстояния, отделяющего их от нас, то же самое представляется и для нашего умственного зрения: мы прибегаем, так сказать, к одним и тем же средствам для исправления как недостатков наших физических органов, так и наших несовершенных душевных способностей. Например, в настоящую минуту перед моими глазами огромный ландшафт, заполненный лесом и далекими горами, занимает небольшое пространство окна, у которого я пишу; он кажется несравненно меньше моей комнаты. Единственное средство для сравнения окружающих меня предметов с этими огромными отдаленными предметами состоит в том, чтобы перенестись мысленно в различные точки ландшафта, из которых я буду в состоянии видеть их на равном расстоянии от тех и других и проверить их действительные размеры. Опыт и привычка сделали это дело до такой степени легким, что я произвожу его, так сказать, вовсе не замечая этого: необходимо, чтобы мы в определенной степени были знакомы с философией зрения для того, чтобы могли вполне убедиться, как малы показались бы нам эти отдаленные предметы, если бы воображение, знакомое с их естественными размерами, не восстанавливало действительной их величины39.
То же самое происходит и с основными чувствами, исходящими из эгоистической стороны человеческой природы. В самом деле, самая ничтожная потеря, самая пустая личная выгода имеют для нас большое значение, доставляют нам более страдания или удовольствия, чем самое серьезное событие, случающееся с человеком, с которым мы не находимся в близких отношениях: пока мы не посмотрим на его положение с его точки зрения, до тех пор его интересы не могут идти в сравнение с нашими интересами; опасение причинить ему вред никогда не останавливает наших стремлений к собственной выгоде. Поэтому для сравнения противоположных интересов нам необходимо переменить наше положение: мы должны посмотреть на них не с того места, которое мы сами занимаем, и не с точки зрения человека, находящегося в противоположных условиях, но должны занять положение третьего, постороннего и беспристрастного наблюдателя. Привычка и опыт научили нас делать это с такой быстротой и легкостью, что мы даже не замечаем этого: и в данном случае также необходимо некоторое размышление и самообладание, дабы убедить самого себя, до какой степени слабо оказалось бы наше сочувствие интересам посторонних людей, если бы чувство справедливости и пристойности не исправляло, так сказать, естественной неодинаковости наших чувств, смотря по тому, будут ли они иметь предметом интереса нас самих или других.
Предположим, что обширная Китайская империя с ее миллионным населением внезапно проваливается вследствие землетрясения, и посмотрим, какое впечатление произведет это ужасное бедствие на самого человеколюбивого европейца, не находящегося ни в каких отношениях с этой страной. Я полагаю, что он прежде всего опечалится таким ужасным несчастьем целого народа; он сделает несколько грустных размышлений о непрочности человеческого существования и суете всех замыслов и предприятий человека, которые могут быть уничтожены в одно мгновение. Если он одарен философским складом ума, то может высказать свои соображения о последствиях такого события для европейской торговли и даже для торговли прочих стран мира. По окончании же своих философских рассуждений, выразив все, что было вызвано его человеколюбием, он опять обратится к своим делам и к своим удовольствиям или же отдастся отдохновению с таким спокойствием и равнодушием, как будто катастрофы вовсе и не случилось. Малейший случай, касающийся его лично, оказал бы на него большее впечатление: если бы на следующий день ему должны были отрезать палец, то он не спал бы целую ночь; и если только землетрясение угрожает не той стране, в которой он живет, то погибель многих миллионов людей не нарушит его сна и менее опечалит его, нежели самая ничтожная личная неудача. Но имеем ли мы право сказать, что для предупреждения этой неудачи человек, одаренный хоть небольшим состраданием, пожертвовал бы жизнью миллиона людей, лишь бы они погибли не на его глазах? Одна подобная мысль приводит в ужас: как бы ни было велико всеобщее развращение и падение нравственности, не найдется, быть может, ни одного человека, который остановился бы на подобной мысли. Чем