он не освобождает их от суда своей совести. Он привык судить обо всем, что окружает его, глазами этого внутреннего свидетеля. Привычка сделала для него необходимым приноравливать, или по крайней мере стараться приноравливать, свой образ действий и свои чувства к действиям этого беспристрастного и неподкупного судьи, и он так отождествляет себя с ним, что принимает все его чувствования и не может иметь никаких других, кроме тех, которые им направляются.
При таком надзоре за самим собой мы тем более одобряем себя, чем большей степени самообладания достигли. Когда самообладание оказывается уже ненужным, то нет более места и для внутреннего одобрения. Человек, оцарапавший себе палец, не станет гордиться тем, что тотчас же позабыл об этом, но человек, говорящий и поступающий с обычным своим спокойствием, вполне владеющий собой и минуту спустя после того, как пушечным ядром оторвало ему ногу, имеет весьма основательную причину быть довольным собой. Подобное бедствие обыкновенно до того поражает нас, что мы становимся неспособны к какой бы то ни было другой мысли. Мы ничего не слышим и никого не слушаем; мы безраздельно отдаемся страху и страданию и не только призываем судью, которого носим в душе своей, но забываем и не видим даже действительно окружающих нас людей.
Награда природы человеку за правильное поведение в несчастье соответствует степени такого поведения. Поэтому единственное непогрешимое вознаграждение за страдание и несчастье состоит в полном соответствии его степени этого страдания и этого несчастья. Чем больше требуется самообладания для управления нашей чувствительностью, тем больше гордости и удовольствия доставляет нам такая победа: эта гордость доставляет такое живое и действительное удовольствие, что испытывающий его человек не может быть совершенно несчастлив. Горе не может наполнять целиком все сердце человека, имеющего право на собственное уважение. И хотя нельзя согласиться со стоиками, что мудрец бывает одинаково счастлив как среди величайших бедствий, так и во всяком другом положении, тем не менее нельзя отрицать, что наличие совести если и не излечивает его страданий, то в значительной степени успокаивает их.
В отчаянии даже самому благоразумному, самому мужественному человеку все-таки необходимо значительное усилие над самим собой для сохранения спокойствия. Сознание собственного горя, мысль о своем ужасном положении давит на его сердце, и ему становится трудно взглянуть на свое несчастье глазами беспристрастного наблюдателя. Перед ним открываются две перспективы: с одной стороны, он останавливается на благородном чувстве – чувстве собственного достоинства; с другой стороны, его необходимым образом охватывают неподвластные ему чувства, а способность отождествлять себя с идеальным существом, находящимся внутри него, ослабляется и он перестает быть беспристрастным судьей собственного поведения. Эти противоположные чувства оспаривают друг у друга господство над сердцем и поступками человека. Когда он обращается к своей совести, которая, так сказать, снова подтверждает его невинность, то ему кажется, что он остается без вознаграждения; но он тем не менее доволен собой и одобряет свой образ действий. Но в соответствии с неизменными законами природы он все-таки страдает, и страдания его не вознаграждаются внутренним удовлетворением, служащим наградой за добродетель. Подобное вознаграждение даже было бы противоположно как личным, так и общественным интересам, ибо если бы добродетель находила в собственном сознании действительное вознаграждение за страдание, то человек был бы лишен достаточно сильных побуждений, дабы избежать то, что причиняет вред как ему, так и обществу: ведь природа в своей материнской заботливости имела в виду оставить за этими побуждениями всю их силу. Поэтому и мудрец на основании этих законов страдает под гнетом несчастья: спокойное выражение его лица и твердость духа представляют только результат его усилий над самим собой.
По законам нашей естественной организации жестокая боль не может, однако же, быть слишком продолжительной; если нам удастся пережить эту боль, то мы скоро снова обретаем свое обычное хладнокровие. Человек, который вынужден начать ходить с деревянной ногой, считает себя крайне несчастным, и ему кажется, что он останется несчастным на всю жизнь. Но спустя некоторое время он уже смотрит на приключившееся глазами постороннего беспристрастного наблюдателя и находит, что это несчастье не мешает ему пользоваться ни уединением, ни обществом. Он даже до такой степени привыкает к своей потере, что судит о ней столь же хладнокровно, как и прочие люди, и перестает жаловаться и вздыхать, как он это делал вначале, если обладает хоть каким-то мужеством.
Несомненная справедливость истины, что всякий человек рано или поздно привыкает к тому, что становится для него обычным, заставляет нас думать, что стоики были недалеки от правды, полагая, что, когда мы счастливы, существует лишь ничтожное различие между обычным нашим состоянием и всяким другим и что если и существует некоторое различие в таком случае, то хотя его и достаточно для предпочтения одних предметов и отказа от других, но все же недостаточно для страстного и беспокойного стремления к первым и для такого же избегания вторых. В самом деле, счастье состоит в спокойствии и наслаждении. Без спокойствия не может быть наслаждения, а когда мы совершенно спокойны, нет такого предмета, который не был бы в состоянии доставить нам хоть ничтожное удовольствие. Поэтому при любых условиях, когда мы не ожидаем никакой перемены, душа человека спустя некоторое время возвращается к естественному своему спокойствию. Мы приходим в такое состояние спустя некоторое время как после радости, так и после горя. Легкомысленный граф де Лозан, подвергнутый одиночному заключению в Бастилии, спустя некоторое время вернулся в спокойное состояние духа и даже мог находить утешение в кормлении паука43. Человек, одаренный более прочным рассудком, быстрее возвращает свое душевное спокойствие и в собственных мыслях находит более достойный предмет для своего развлечения.
Значение, которое мы придаем различию, существующему между нашим обычным состоянием и любым другим, представляет собой источник всех несчастий и тревог человеческой жизни. Жадность преувеличивает различие между бедностью и богатством, честолюбие – различие между частной жизнью и общественной, пустая суетность – различие между неизвестностью и блестящей репутацией. Человек, увлекаемый какою-нибудь из этих безумных страстей, не бывает несчастлив в своем настоящем положении, но обыкновенно он готов нарушить спокойствие всего общества для удовлетворения своих безумных желаний. А между тем достаточно только небольшого опыта, дабы убедиться, что при всяком обычном течении жизни человек может в равной мере сохранить спокойствие, ясность души и самоудовлетворенность. Некоторые из этих положений, без сомнения, заслуживают предпочтения перед другими, но ни одно из них не заслуживает того, чтобы решиться ради него нарушить требования благоразумия и справедливости; ни одно из них не стоит, чтобы мы пожертвовали ему спокойствием всей нашей жизни, спокойствием, нарушаемым то стыдом при воспоминании о наших глупостях, то угрызениями совести, напоминающей нам нашу жестокую несправедливость. Человек, который для улучшения своего положения прибегает к тому, что не может быть оправдано благоразумием и не может быть допущено справедливостью, играет в самую рискованную из азартных игр: он ставит на карту все, дабы получить едва ли хоть что-нибудь. К людям, находящимся в обычном положении, можно применить слова, сказанные эпирскому царю его наперсником после того, как царь перечислил все завоевания, какие он намеревался предпринять. «А после этого, что вы намерены сделать, государь?» – спросил его любимец. «Потом, – отвечал царь, – я устрою веселый пир для моих друзей». – «Но что же мешает вашему величеству и начать таким пиром?» – возразил наперсник44. Итак, удовольствия, которые, мы надеемся, должны составить наше счастье, когда мы достигнем самого блистательного и самого высокого положения, какое только может быть создано нашим суетным воображением, почти всегда суть те же удовольствия, которые находятся в нашем распоряжении и в настоящую минуту и которыми мы можем воспользоваться, когда нам угодно. За исключением несущественного удовольствия, доставляемого тщеславием и чувством превосходства, мы можем найти и в самом скромном положении (если только мы сохранили личную свободу) все удовольствия самого блистательного положения, а удовольствия, доставляемые известностью и властью, почти никогда не бывают совместимы с безмятежным спокойствием, составляющим источник всех действительных радостей. По крайней мере, не подлежит сомнению, что при высоком положении удовольствия эти не могут быть проникнуты той прелестью, той беззаботностью, какой они отличаются при неизвестном или скромном положении, которого мы так стремимся избежать. Разверните любую страницу истории, припомните то, что случилось в вашей собственной жизни, тщательно разберите образ действия людей, прославившихся своими личными и общественными несчастьями, и вы признаете, что их страдания объясняются главным образом тем, что они не понимали, что им больше ничего не нужно для счастья, что им следовало успокоиться и довольствоваться своим положением. Обманутой алчности и обманутому честолюбию можно привести в пример надпись, вырезанную на гробнице одного человека, который хотел медикаментами усовершенствовать довольно заурядную свою физическую организацию: «Мне было хорошо, я хотел лучшего – и вот я здесь».
Приводят справедливое, хотя и весьма необычное мнение, что большая часть людей скорее обретает свое естественное, спокойное состояние духа в случае непоправимого несчастья, нежели в случае бедствия, еще оставляющего в них некоторую надежду. По несчастью первого рода и по первому приступу горя легче судить о различии между человеком, одаренным твердой душой, и человеком малодушным. Время, этот всеобщий утешитель, вызывает мало-помалу такое спокойствие в последнем, какое сохраняется в первом его самообладанием и чувством собственного достоинства: это может быть подтверждено тем, что мы сказали о человеке, который вынужден пользоваться деревянной ногой. При непоправимом несчастье, как в случае потери детей, родных или друзей, самый сильный человек отдается на некоторое время умеренному горю, между тем как впечатлительная и более слабая женщина может дойти до помешательства. Однако же время раньше или позже принесет и ей такое же спокойствие, каким обладает человек, одаренный более мужественным характером. Но при всяком непоправимом несчастье последний старается в некотором роде ускорить наступление этого спокойствия, которое, как он хорошо знает, неизбежно должно вернуться к нему по истечении нескольких месяцев или нескольких лет.
В отношении несчастья, которое по природе своей исправимо, или кажется исправимым, но только средствами, не находящимися в распоряжении подвергшегося ему человека, доказано, что бесполезные попытки вернуть утраченное счастье, вследствие возбуждаемого ими волнения и беспокойства, вследствие бесполезных и бесплодных усилий, гораздо более удаляют от нас естественное спокойствие и чаще поселяют отвращение к самому себе на всю жизнь, нежели непоправимые несчастья, с которыми примиряются по прошествии первого приступа отчаяния. Человек, впадающий в немилость, переходящий от власти к неизвестности, от богатства к бедности, от свободы к неволе, от здорового состояния к страданиям или к болезням, тягостным или неизлечимым, человек, не вступающий в борьбу с несчастьем