его начальников и что, жертвуя ею, он поступает так, как того ожидает от него всякий беспристрастный свидетель.
То же самое следует сказать и о величайших проявлениях общественного духа. Когда человек жертвует своей жизнью, помогая приобрести своему государю лишнюю провинцию, то это бывает не потому, что он отдает предпочтение увеличению территории перед сохранением собственного существования. Себя он ценит гораздо больше, чем завоевание целого государства для той страны, которой он служит. Но когда он сравнивает оба эти предмета, то смотрит на них не с той точки зрения, с которой ему, естественно, следовало бы смотреть на них, но с точки зрения на них того народа, за который он сражается. Для последнего счастливый результат войны имеет огромное значение, а жизнь одного человека почти ничего не стоит. Когда он становится на точку зрения всего народа, то немедленно понимает, что не может противопоставлять ценность своей жизни пользе народа. Таким образом, его геройство состоит в заглушении самого могущественного инстинкта природы чувством законности и долга. В Англии найдется немало честных людей, которые более обеспокоились бы от потери гинеи, чем встревожились бы утратой Менорки, и в то же время если бы защита этой крепости зависела от их власти, то они скорее тысячу раз пожертвовали бы своей жизнью, чем предоставили бы ее во власть неприятеля57. Когда Брут Старший приговорил к смерти своего сына за измену, создавшую угрозу свободе его страны, то он, если бы заглянул в глубину своего сердца, понял, что принес в жертву самую глубокую и самую нежную привязанность. Брут, естественно, должен был быть поражен смертью сына гораздо более, чем последствиями, которые могли бы произойти из-за отсутствия такого великого примера для Рима; но он взглянул на них глазами не отца, а гражданина и до такой степени проникся чувствами последнего, что вскоре заглушил естественные чувства. Для римского гражданина даже сыновья Брута не имели ровно никакой цены по сравнению с ничтожнейшим интересом республики. Наше восхищение подобными великими поступками менее основано на полезности их, чем на неожиданности и их поразительном героизме. Приносимая ими польза придает им, правда, особенный блеск и усиливает наше уважение к ним, но замечается она обычно только людьми, способными к размышлению, и не она составляет причину хорошего впечатления, производимого ими на большинство людей.
Необходимо заметить, что когда чувство одобрения порождается осознанием значимости полезности, то это одобрение не зависит от чувств прочих людей. Если бы возможно было, чтобы человек достиг зрелого размышления независимо от связи своей с обществом, то собственные его поступки могли бы ему нравиться или не нравиться единственно вследствие того или другого результата их для его личного благополучия. Таким образом, он мог бы увидеть определенное достоинство в своем благоразумии, в своей умеренности, в своем целомудрии и некоторое неудобство в противоположных им качествах, то есть те и другие побудили бы его взглянуть на собственный характер с удовольствием, подобным тому, какое доставляет нам замысловатая и полезная машина, или с отвращением и неудовольствием, вызываемым грубым и неловким сооружением. Тем не менее так как сознание о приличии или неприличии наших поступков зависит в некотором роде от нашего произвола и поскольку оно основано на таком тонком чувстве, которое может быть названо тактом, то сознания этого, вероятно, не оказалось бы у несчастного существа, безусловно лишенного сообщества своих ближних. Да если бы оно и не исчезло в нем, то оно не оказывало бы на него того же действия до его контактов с обществом, какое оказывает после этих контактов. Без всякого сомнения, он не чувствовал бы ни горького стыда вследствие преступного действия, ни гордой радости вследствие геройского подвига: он не трепетал бы при мысли, что имеет право на награду, и не дрожал бы при одном сомнении, что заслужил наказание. Все эти чувства предполагают присутствие подобного нам существа как естественного судьи этих чувств, и только по сочувствию с решениями этого судьи над нашими поступками мы ощущаем или удовольствие от собственного внутреннего одобрения, или стыд от собственного внутреннего осуждения.
ЧАСТЬ V
О ВЛИЯНИИ ОБЫЧАЯ И МОДЫ НА ЧУВСТВО ОДОБРЕНИЯ ИЛИ НЕОДОБРЕНИЯ В ДЕЛЕ НРАВСТВЕННОСТИ
Глава I. О ВЛИЯНИИ ОБЫЧАЯ И МОДЫ НА НАШИ ПОНЯТИЯ О КРАСОТЕ И БЕЗОБРАЗИИ
Кроме приведенных нами оснований существуют еще другие, которые оказывают существенное влияние на нравственные чувства: они послужили причиной появления многих ложных и вредных понятий о том, что заслуживает похвалы и что достойно осуждения, понятий, господствовавших в различные эпохи у различных народов. Основания эти суть обычай и мода, оказывающие влияние на все наши суждения, какого бы они не касались предмета.
Когда мы часто видим одновременно два предмета, то воображение приучается легко переноситься с одного на другой: как только представляется один, то за ним немедленно следует другой. Связь между ними в наших мыслях кажется естественной, наши представления о них вытекают одно из другого. Даже если бы в сближении их не было ничего действительно прекрасного, мы находим некоторую неестественность в разделении их, если они связаны обычаем. Каждый из них кажется нам неуклюжим и неуместным без другого, который обыкновенно сопровождает его. Мы не находим того, чего ожидали, и обычный порядок наших представлений нарушается. Одежда кажется нам неудовлетворительной, если в ней недостает какого-нибудь незначительного украшения, которое мы привыкли встречать, отсутствия уже одной пуговицы достаточно, чтобы вызвать у нас неприятное чувство. Если же между двумя предметами существует естественная связь, то обычай усиливает необходимость ее и служит причиной того, что иное соотношение между ними оказывается более неприятно для нас, чем это было бы в противном случае. Люди, привыкшие обращаться с вещами изящными и искусно сделанными, чувствуют более сильное отвращение к вещам грубым и неуклюжим. Но если соединение двух предметов не является естественным, то мода либо приглушает ощущение этой неестественности, либо вообще искореняет его. Люди, привыкшие к беспорядку и неопрятности, вскоре теряют всякое чувство опрятности и изящества. Мебель или одежда, выглядящие нелепыми для чужеземца, вовсе не кажутся таковыми людям, привыкшим к ним.
Мода отличается от обычая или, вернее, она представляет особенный род обычая. Моду составляет не то, чему следуют все люди, но чему следуют лица, занимающие более высокое положение в обществе. Ловкость, изящество, обаяние, свойственные внешнему виду знатных людей, так же как богатство и великолепие их костюма, придают, так сказать, особенную прелесть любой форме их одежды. Пока формы эти употребляются ими, до тех пор они связываются в нашем воображении с представлением чего-то прекрасного и чарующего. Вследствие этого мы находим их изящными и приятными самими по себе, хотя лично мы и не имеем к ним никакого отношения. Но как только формы эти оставляются теми, кто заставил нас любоваться ими, то они немедленно теряют в наших глазах всю свою прелесть и очарование. Затем, когда они принимаются простым народом, нам кажется, будто последний переносит на них свою грубость и неуклюжесть.
Всякий согласится, что одежда и мебель находятся под влиянием моды и обычая. Но влияние этих условий не ограничивается такой узкой областью: оно простирается и на прочие предметы, зависящие от вкуса, то есть на музыку, на поэзию, на архитектуру. Что же касается одежды и домашней обстановки, то мода на них постоянно меняется, и в настоящую минуту находят нелепым то, что пятьдесят лет тому назад восхищало нас, так как мы по опыту знаем, что такая-то мебель или такой-то костюм обязаны своим существованием обычаю и моде, поэтому и красота их длится недолго. Самый лучший костюм носится не более года, то есть не дольше того срока, пока он в моде. Мода на мебель меняется менее быстро, ибо мебель представляет вещь более прочную и более ценную, тем не менее за пять или шесть лет и в этом отношении происходит полный переворот (revolution), и каждому человеку на протяжении своей жизни приходится видеть несколько таких переворотов. Прочие произведения искусств нравятся дольше, и если созданы удачно, то мода на них почти не изменяется. Например, изящное здание может признаваться таковым много веков. Песня, сохраняемая преданием, может передаваться через несколько поколений. Великая поэма может сохраниться на вечные времена и определить собой на многие столетия слог, вкус и форму подобного рода произведений. Немногим людям случается в продолжение своей жизни увидеть изменение моды в этом отношении. Также весьма немногим людям известны в достаточной степени различные обычаи древних народов, чтобы они могли принять их, или, по крайней мере, беспристрастно сравнить с обычаями их времени и их страны. Наконец, немногие люди согласятся признаться, что обычай и мода оказывают сильное влияние на их понятия о прекрасном в различных видах искусств. Они нередко полагают, будто все соблюдаемые в них правила основаны на разуме и природе, а не на привычке и предрассудке. Однако же достаточно самого поверхностного наблюдения, чтобы убедиться в противном и признать влияние моды и обычая на одежду и мебель не сильнее, чем на архитектуру, музыку и поэзию.
Есть ли, например, возможность указать разумное основание того, почему дорическая капитель должна лежать на колонне в восемь поперечников вышиной, почему ионический завиток должен венчать колонну в девять поперечников, а коринфский лиственный венец – колонну в десять поперечников? Установление подобных правил может быть объяснено только привычкой и обычаем. Так как глаза привыкли к определенным размерам, связанным с известным украшением, то они были бы поражены отсутствием подобной связи. Каждому архитектурному ордеру принадлежат свойственные ему украшения, перемещение которых не может не произвести дурного впечатления на человека, знакомого с правилами этого искусства. Некоторые архитекторы уверяют даже, что изящный вкус древних до такой степени верно выбрал украшения, свойственные каждому ордеру, что лучших и выдумать невозможно. Трудно, однако же, предположить, как бы ни были приятны эти украшения, чтобы они одни только соответствовали тем или другим размерам или чтобы невозможно было в отдаленные времена найти тысячи других, которые находились бы в таком же полном согласии с теми же размерами. Но если обычай установил какие-либо особенные правила для сооружений и если правила эти не безусловно плохи, то нет никакой причины заменять их другими, столь же хорошими и даже более изящными и приятными. Человек показался бы смешным, если бы появился в обществе в костюме, который никто не носит, хотя этот костюм и был бы более удобен и приятен, чем тот, который освящен обычаем и модой. Таким же точно образом нам кажется неприличным отделывать наши квартиры иначе, чем это всеми принято, даже если бы новые украшения и заслуживали предпочтения.
Древние