Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:TXTPDF
Собрание сочинений в шести томах. Том 2 Книга первая. Стихотворения 1941-1959

его подстрочным переводом, потрясли присутству¬ющих. «Я до сих пор вижу слезы в огромных глазах

*ВРХД. 1989. № 156. С. 157. Другой перевод текста Чапского, выполненный К.М. Поливановым, см. в кн.: Ахматова A. Requiem. М.: Изд-во МПИ, 1989. С. 170—174.

молчаливой Ахматовой, когда я неловко переводил стро¬фу ,« Варшавской колядки »:

А если ты хочешь родить его в тени Варшавских пепелищ, То лучше сразу после рожденья Брось его на распятье.

«Баллада о двух свечах», «Отчизна Шопена» Ба-линского, а также «Воздушная тревога в городе Вар¬шаве» Слонимского произвели на всех потрясающее впечатление. Мне пришлось прочитать все его стихи, мне не позволили пропустить ни одного» *.

Чапскому пришлось перевести дословно каждую строчку. «Ахматова согласилась взять на себя перевод «Варшавской колядки», хотя, по ее словам, стихов она никогда не переводила. Толстой рычал: почему никто в Советах так не пишет о России, почему стихи о роди¬не «пишут у нас застенчиво и неестественно» **.

К.М. Поливанов перевел слова Толстого иначе: «Почему наши сегодня пишут такие холодные и такие искусственные стихи о родине» ***.

Почувствовав, что собравшиеся плохо знают клас¬сику польской поэзии, Чапский стал читать Ю. Сло¬вацкого и Ц.К. Норвида.

«Я стал переводить отрывки из стихотворения «Фатум» Словацкого:

Диким зверем пришло несчастье к человеку.

Вонзило в него свои роковые очи.

Ждет,

Покуда человек не собьется.

*ВРХД, 1989. № 156. С. 157—158. **Т а м ж е. С. 158.

*** А х м а т о в a A. Requiem. М.: Изд-во МПИ, 1989. С. 172.

юлстои так заинтересовался этими стихами, что помог мне перевести их на русский язык, а потом пере¬писал и спрятал в карман» *.

Так же весьма заинтересовало А.Н. Толстого оп¬ределение патриотизма, данное в письме Норвида 1864 г.: патриотизм — «это созидательная сила, а не форма самоотделения и самоиссушения»… Норвид го¬ворит дальше, что «чувство национальности питается способностью к усвоению, а не пуританской исключи¬тельностью». Толстой пришел в восторг от этой фра¬зы, уверял, что мы посвятим отдельный вечер Нор-виду **.

Именно для такого человека, знающего такие стихи и такую польскую прозу, в этот вечер читала Ахматова свою «Поэму без героя» и стихи о ленинг¬радской блокаде. Именно с ним она совершила в ту ночь долгую прогулку по ночному Ташкенту, которая отра¬зилась потом в стихотворении «В ту ночь мы сошли друг от друга с ума…». Чапский написал о том же пос¬ле смерти Ахматовой, когда его слова уже не могли ей повредить: «Мы с ней совершили длинную прогулку, во время которой она совершенно преобразилась. Ах¬матова с болью и горечью говорила о том, что она цело¬вала сапоги всех знатных большевиков, чтобы они ей сказали, жив или умер ее сын, но ничего от них не уз¬нала. Мы были удивлены, что стали вдруг так близки друг другу, а это оказалось возможным из-за того, что я был в польском мундире, и она мне абсолютно пове¬рила, что я не шпион. Об этом я, конечно, не мог напи¬

‘ВРХД.С. 159.

«Ахматова A. Requiem. С. 172.

сать в книге, которая вышла еще при жизни Ахмато-

» * вой» .

5 мая 1942 г. Л.К. Чуковская записала в своем дневнике: «На днях, вечером, NN рассказывала мне о вечере у Толстых, на который она была приглашена. Там был поляк и читались польские стихи — Слоним¬ского и еще чьи-то. Она говорила о них с восторгом, пыталась вспомнить строки» (1, 437—438). Позже Л.К. Чуковская встречала этого поляка у Анны Ахма¬товой (2, 366, 444) и один вечер провела в беседе с ним — в номере гостиницы, закрепленном за коман¬дующим польской армией Андерсом, где Иозеф Чап¬ский предполагал устроить прием для желающих еще раз послушать польские стихи, на куда ни один из при¬глашенных не явился — «Я подозревал «дипломати¬ческие болезни», запрет»**.

«И вновь, — пишет Чапский теперь уже о Л.К. Чу¬ковской, — эта редкая, типично русская мгновенность близости с человеком, которого никогда не видал прежде и никогда, вероятно, не встретишь потом. Я читал сти¬хи для нее одной и переводил их на русский язык, а за¬тем еще раз читал по-польски. Чувство пронзительной близости меня не оставляло. Она не произнесла ни сло¬ва и лишь после чтения попросила кое-что уточнить, вслушиваясь в звучание слов, требовала точно передать значение по-русски. А затем вдруг сказала: «Значит, вы уже нашли выражение тому, что пережили… а мы… еще ничего…» — и умолкла. Глаза ее были опущены, уголки губ дрожали ***.

* Русская мысль. 1989. 10 марта. «ВРХД. 1989. № 156. С. 162. «»Там ж е. С. 162.

Далее Чапский передает речь Л.К. Чуковской, до¬верительный рассказ о своих близких и о своем поколе¬нии, погибших на фронте во время Финской и Второй мировой войн, но в атом рассказе нет ни слова о рас¬стрелянном муже и о сидящих в лагерях и тюрьмах дру¬зьях. Об этом не говорили.

Отметим еще одну особенность ташкентского бы¬тия Анны Ахматовой. Кроме поэзии и патриотическо¬го сопереживания народным бедствиям была еще одна связующая нить между нею и людьми ближайшего ее окружения: это чувство юмора, смех, который не толь-ко помогал выжить в страшные годы, но и мог как бы «заговорить беду». Когда-то юмор, острая шутка, кол¬кая эпиграмма сопровождали дружбу Ахматовой и Мандельштама, Ахматовой и Лозинского, семейную жизнь Ахматовой и Гумилева, пребывание в доме Ардовых. В Ташкенте она тянулась к тем, кто умел за¬ставить ее улыбнуться и кто мог оценить ее юмор, ос¬нованный на изысканном и неожиданном соединении понятий, стилистических пластов, на введении в рафи¬нированную аристократическую речь простонародного, иногда грубоватого оборота. Такой способностью обла¬дали Ф.Г. Раневская, Н. Я. Мандельштам и ее моло¬дые ученики, А.Ф. Козловский. «В отношениях меж¬ду Анной Андреевной и моим мужем юмор сразу стал цементирующей основой их симпатии. У обоих этих людей чувство юмора было неповторимым и блиста¬тельным. Когда они встречались, то становились слов¬но катализаторами друг для друга», — писала Г.К. Козловская*.

Новый журнал. 1987. № 168—169. С. 351.

«И когда появилась Раневская, музыки не убави¬лось, но смеха прибавилось, словно в доме стало в три раза больше людей, — вспоминает она же. «С вашего позволения, я родила двойню». Этой фразой упивалась вся театральная Москва, когда Фаина Григорьевна (так. — Н.К.). Раневская играла в оперетте «Жироф-ле-Жирофля» в Камерном театре в постановке Таиро¬ва. Позднее весь Советский Союз повторял знамени¬тую, ею придуманную фразу: «Муля, не нервируй меня!» (в фильме «Подкидыш»). Огненно-рыжая, гро¬могласная, ослепительно гротескная, она словно смета¬ла все, увлекая всех в вихре смеха.

Фаина Григорьевна была не только поразительно многогранной актрисой, она была также удивительным человеческим явлением. С Фаиной Григорьевной сразу было легко. И хотя ее ум бывал насмешливым, от нее неизменно шли токи доброжелательности» *.

Ф.Г. Раневская, с юности любившая стихи Ахма¬товой, пришла к ней в Ташкенте в декабре 1941 г. Вскоре они стали почти неразлучны. Раневская, как никто, уме¬ла увести от тоски, развеселить, сыграть перед Ахма¬товой жизнь в ее смешных и трагикомичных эпизодах, часто не щадя при этом ни себя, ни Ахматову. Одна из подобных сценок — изображение швеи, крутящей руч¬ку швейной машинки и напевающей при этом ахматов-ские стихи: «Соседка из жалости — два квартала, // Старухи как водится — до ворот, / / А тот, чью руку я держала, / / До самой ямы со мной пойдет…» Ра¬невская рассказывала: «Спела я ей это на вульгарный мотив песен шарманки. Она смеялась и все просила меня

Новый журнал. 1987. С. 359.

спеть «швейкину песню», нисколько не обиженная, и все повторяла: «На это способны только вы… Ну, еще швейкину песню» *.

В других сценках Раневская, подобно Маяковско¬му, пела «Сероглазого короля» на мотив «Ехал на яр¬марку ухарь-купец» или «Не любишь, не хочешь смот¬реть? О, как ты красив, п-р-роклятый…» — на вос¬точный, придуманный ею самой мотив**.

«Ахматова плакала от смеха. Я тоже плакала. Но не только от смеха. От изумления и восхищения». Наталья Ильина, сама обладавшая незаурядным сати¬рическим даром, писала об Ахматовой: «У этой величавой женщины, умевшей оцепеняюще действовать на присутствующих, был абсолютный слух на юмор …»***.

«Милостивый боже, стихи Ахматовой из сборни¬ка «Четки»! В присутствии автора эти строки пароди¬руют, над ними издеваются! «И только красный тюль¬пан, тюльпан у тебя в петлице», — прошептала напос¬ледок «восточная» певица уже как бы в изнеможении… Мы тоже изнемогали от смеха — и автор «романса», и я… Ахматова, вытирая глаза (умела смеяться до слез), умоляюще: «Фаина! Теперь — швею»****.

Из дневниковых записей Л. К. Чуковской 27 марта 1942 г.: «Предыдущий вечер у нее я провела вместе с Раневской. Раневская изображала директора, свою

‘ А л и г е р М. В последний раз. / Воспоминания об Анне Ахматовой. С. 353.

** И л ь и н а Н. Анна Ахматова, какой я ее видела / Воспоми¬нания об Анне Ахматовой. С. 574—575. «‘Там же. С. 573. **»Т а м ж е. С. 574.

квартирную хозяйку и очень мне понравилась» (1, 421). Еще одна тема домашних сцен-зарисовок — время съе¬мок фильма «Мечта» во Львове 1940—1941 гг., когда город только что отошел к СССР после раздела Польши, и актеры спешили закупить в магазинах красивые вещи, соответствующие европейской моде; Раневская изобра¬жала Анну Радлову, давнишнюю «соперницу» Ахмато¬вой, примеряющую шляпы в магазине, хозяйка которого зовет девочку-служанку и восклицает: «Скажи, эта дамабогиня?» И снова Ахматова «смеялась до слез», и Л.К. Чуковская записала ее отзыв: «Актерка до мозга костей. Актриса Художественного театра в быту просто дама, а эта — актерка. Если бы в шекспировской труппе были женщины, они были бы таковы» (1, 424). «Это верно, — не без ревности соглашается Л.К. Чуковс¬кая. — Тут и похабство, и тонкость, и слезы об одино¬честве, и светскость, и пьянство, и доброта». Лидия Кор¬неевна не была объективным судьей…

У «веселящейся» Раневской было достаточно сво¬их поводов для скорби — ее родные были в эмигра¬ции, на сцене и в кино ей не довелось сыграть и поло¬вины того, что она могла бы и хотела, ее окружали не¬понимание и зачастуюклевета и «дурная слава». Вот одна из поздних записей в ее дневнике: «Тоска, тоска, я в отчаянии. И такое одиночество. Где, в чем искать спасения? «Час тоски невыразимой: все во мне и я во всем», — это сказал Тютчев, мой поэт. А как хорошо было около Ахматовой, как легко было, а как хорошо было с моей Павлой Леонтьевной. Тогда мы не знали смертной тоски» *.

‘Щеглов А. Раневская. Фрагменты жизни. М., 1998. С. 269.

Раневская не написала воспоминаний об Ахмато¬вой, — в ее заметках сохранились только отдельные детали, фразы, эпизоды. Когда ее спрашивали об этом, отговаривалась

Скачать:TXTPDF

его подстрочным переводом, потрясли присутству¬ющих. «Я до сих пор вижу слезы в огромных глазах *ВРХД. 1989. № 156. С. 157. Другой перевод текста Чапского, выполненный К.М. Поливановым, см. в кн.: