(кото-рую все же имеет смысл найти) я вспомнила много ме¬лочей о Лозинском, которые не следует забывать (о методе перевода «Divina Commedia» и др.).
В моей книге прозы должна быть глава о моем до¬рогом незабвенном друге, образце мужества и благород¬ства.
(Это развить)
Последней его радостью были театральные поста¬новки его переводов. Он пригласил меня на «Валенсиан-скую вдову». В середине действия я шепнула ему: «Боже мой, Михаил Леонидович, — ни одной баналь¬ной рифмы. Это так странно слышать со сцены». — «Ка¬жется — да», — ответил этот чудодей.
+ Он много и подолгу лежал в больницах. Я всегда его навещала. Раз он сказал мне: «У меня так болела нога, что когда я увидел первого человека с воли — я заплакал». А когда показал мне (в Мариинской больнице) фотоснимок разросшегося гипофиза, сказал: «Здесь мне скажут, когда я умру». Сказал это совершенно спокойно.
«Собака на сене» всегда имела оглушительиый успех.
Он был с нами в первые дни войны 1914 г. Ему я всегда давала Колины стихи с фронта (для «Аполлона») [(и свои)]. Наша переписка сохранилась.
Мой рисунок Судейкина, который всегда висел в кабинете Михаила Леонидовича, возник так. Я пришла с Судейкиным в редакцию «Аполлона». К Ло-зинскому, конечно. (У Мако я никогда не была). Села на диван. Сергей Юрьевич нарисовал меня на бланке «Аполлона» и подарил Михаилу Лео-нидовичу.
1. О переводе «Гамлета» и испанцев (с цитатой). Мелкие завистливые и невежественные люди уверя¬ют, что «Гамлет» — тяжел, темен и т.п. Им не приходит в голову, что он именно таков в оригинале, а что Лозин-ский умел быть легким, прозрачным, летучим, как ник¬то, мы знаем хотя бы из испанских комедий.
2. О его советах (не читать чужой перевод, пока не кончишь свой). «Иначе память может сыграть с вами злую шутку».
Как все люди искусства, Лозинский влюблялся довольно легко. К моей Вале (она одно время работала в Публичной библиотеке) относятся «тясячелетние глаза», «и с цепью маленькие руки+ (браслет от часов). И как истинный поэт предсказал свою смерть:
+ Напечатано в альманахе Цеха поэтов (стр. …).
Напечатано там же.
«И будет страшное к нетлению готово».
Это про свое тело. Еще молодой и здоросый, он словно видит себя, искаженного грозным недугом. (Стихи от начала 20-ых годов.)+
Лозинский до тонкости знал орфографию и законы пунктуации чувствовал, как люди чувствуют музыку: «Точка — тире такого знака нет по-русски, а у вас есть», — говаривал он, когда держал корректуру моих стихов.
«Ах! одна в семье умеет Грамоте она», —
постоянно говорил про него Гумилев.
Нечего говорить, что «Гиперборей» весь держался на Лозинском. Он, вероятно, почти всегда выкупал но¬мер в типографии (кажется, 40 рб.), держал корректуру и совместно с синдиками приглашал сотрудников.
В другом месте я уже писала («Листки из дневни¬ка»), что, когда был прокламирован акмеизм (1911), Ло-зинский (и В.В. Гиппиус) отказались примкнуть к новой школе. Кажется, даже от Бальмонта Михаил Леонидович не хотел отречься, что, на мой взгляд, уже чрезмерно.
«Многомятежно ремество твое, о Царица», — (ча¬сто говорил), говаривал мне Лозинский, а я так и не знаю, откуда это. Очевидно, из каких-то древних русских пись¬менных памятников.
Когда Шилейко женился на мне, он почти перестал из-за своей сатанинской ревности видеться с Лозинским. Михаил Леонидович не объяснялся с ним и только грустно сказал мне: «Он изгнал меня из своего сердца».
Михаил Леонидович сказал мне: «Я хотел бы ви¬деть «Божественную комедию» с совсем особы¬ми иллюстрациями. Чтобы изображены были знамени¬тые дантовские развернутые сравнения. Например, возвращение игрока-счастливца, [выигравшего и] окру¬женного толпой льстецов… Пусть в другом месте будет венецианский госпиталь и т.д.»
Наверно, когда он переводил, все эти сцены прохо¬дили перед его умственным взором, пленяя его своей бес¬смертной живостью и великолепием, и ему было жалко, что они не в полной мере доходят до читателя.
Я думаю, что не все присутствующие здесь отдают себе отчет, что значит переводить терцины. Может быть, это наиболее трудная из переводческих работ. Когда я говорила об этом Лозинскому, он ответил: «Надо сразу, смотря на страницу, понять, как сложится перевод, — это единственный способ одолеть терцины, а переводить по строчкам просто невозможно». Я, по правде сказать, несколько от этого совета растерялась. Вот каково было мастерство этого необыкновенного человека.
В трудном и благородном искусстве перевода Ло-зинский для XX в. был тем же, чем был Жуков-ский для 19-ого.
Друзьям своим Михаил Леонидович был всю жизнь бесконечно предан. Он всегда и во всем был готов помогать людям.
Я горда тем, что на мою долю выпала высокая честь принести и мою лепту памяти этого неповторимого, изу¬мительного человека, который сочетал в себе сказочную выносливость, самое изящное остроумие, благородство и верность в дружбе.
В труде Лозинский был неутомим. Пораженный тяжелой и длительной болезнью, которая неизбежно ело¬мила бы кого угодно, он продолжал работать и помогать другим. Когда я [была] еще в 30-ых годах навестила его в больнице, он показал мне фото своего разросшегося гипо¬физа и совершенно спокойно сказал: «Здесь мне скажут, когда я умру». [Но] Он не умер, и страшная, деформиро¬вавшая его болезнь оказалась бессильной перед его сверх¬человеческой волей. Он продолжал работать. Страшно подумать, именно тогда он предпринял подвиг своей жиз¬ни — перевод «Божественной комедии» Данте.
(Из многих десятков стихотворений, посвященных мне в ту пору (1912 г.), я считаю «Не забывшую» Ло¬зинского — лучшим.)
Из советов Лозинского-переводчика мне хочется привести еще один, очень для него характерный. Он ска¬зал мне: «Если вы не первая переводите что-нибудь, [ни-когда] не читайте работу своего предшественника, пока вы не закончите свою, а то память может сыграть с вами злую шутку».
Только совсем не понимающие Лозинского люди могут повторять, что перевод «Гамлета» темен, тяжел, непонятен. Задачей Михаила Леонидовича в дан¬ном случае было желание передать возраст шекспиров-ского языка, его непростоту, на которую жалуются сами англичане.
Одновременно с «Гамлетом» и «Макбетом» Ло¬зинский переводит испанцев, и перевод его легок и чист+. (Цитата). Когда мы вместе смотрели «Валенсианскую вдову», я [сказала] только ахнула: «Михаил Леони-Дович, — ведь это чудо. Ни одной банальной рифмы». Он только улыбнулся и сказал: «Кажется, да».
+ И невозможно отделаться от ощущения, что в русском языке больше рифм, чем [думала] казалось раньше. (Поэтам присуще «чув¬ство рифмы», т.е. знание всех рифм.)
В пору «культа личности», когда все ждали гибели, я спросила Михаила Леонидовича: «А если вас будут спрашивать обо мне, что вы скажете?» — «…что вы очень сильный европейский поэт», — ответил Лозин¬ский.
Верность была самой характерной для Лозинского чертою. Когда зарождался акмеизм и ближе Михаи-ла Леонидовича у нас никого не было, он все же не захотел отречься от символизма, оставаясь редактором нашего «Гиперборея», одним из основных членов 1-го Цеха поэтов и другом нас всех.
А впрочем, когда [в] весной 1940 г. Михаил Леонидович держал корректуру моего сборника «Из шести книг», я написала ему стихи, в которых все это уже сказано:
Почти [что] от залетейской тени В тот час, как рушатся миры, Примите этот дар весенний В ответ на лучшие дары, Чтоб та над временами года, Несокрушима и верна, Души высокая свобода, Что дружбою наречена, — Мне улыбнулась так же кротко, Как тридцать лет тому назад… И сада Летнего решетка, И оснеженный Ленинград… Возникли, словно в книге этой Из мглы магических зеркал, И над задумчивою Летой Тростник оживший зазвучал.
Ивановский, ученик и секретарь Михаила Ле-оИИДОВича, сказал мне, что Лозинский ни одно письмо не отправлял, не оставив себе копии. Таким 0бразом, я могу быть уверена, что все его письма ко мне существуют, несмотря на то, что оригиналы боль¬шинства из них погибли у меня, потому что все, что у меня, неизбежно гибнет.
Все это пишу в больнице, где нахожусь с 10 ноября (сегодня 2 февраля), и мне еще предстоит полуболь¬ница — санатория. И подумать только, что когда-то ба¬бушки мирно умирали на печке в родной избе. Сегодня день особенный. Кажется, никто не придет навестить меня. Вчера был пятидесятый посетитель — Толя Якоб¬сон.
Нет! — была Ника Глен.
Чем больше я пишу, тем больше вспоминаю. Какие-то дальние поездки на извозчике, когда дождь уютно барабанит по поднятому верху пролетки и запах моих духов (Avia) сливается с запахом мокрой кожи, и вагон царскосельской железной дороги (это целый мир), и собрания Цеха, когда Михаил Леонидо-вич говорил своим незабываемым голосом. (Как страшно мне было услышать этот голос на вечере Его памяти в союзе, когда откуда-то сверху Михаил Аеонидович стал читать которую-то песню «Ада»).
О [его] гражданском мужестве Лозинского знали все вокруг, но когда на собрании (1950) Правления [ког¬да] при восстановлении меня в союзе ему было пору¬чено сказать речь, все вздрогнули, когда он [очень сме¬Ло] припомнил слова Ломоносова о том, что скорее мож¬но отставить Академию от него, чем наоборот. А про мои стихи сказал, что они будут жить столько же, как язык, на котором они написаны. Я с ужасом смотрела на по¬тупленные глаза Великих Писателей Земли Русской, когда звучала эта речь. Время было серьез¬ное. Лева сидел, и я была вне закона, как, впрочем, по¬чти всегда.
Из заключения
Теперь, когда я еду к себе в Будку, в Комарово, мне всегда надо проезжать мимо огромного дома на Киров¬ском проспекте, и я вижу мраморную доску («Здесь жил…») и думаю: «Здесь он жил, а теперь он живет в сердцах тех, кто знал его и никогда не забудет, потому что доброту, благородство и великодушие нельзя забыть».
Finis
SHbtM »r ^^^£^,,0 у tic. itfi’ ^Да.А.^ Ы»сГым~ ъЛу*»-* ff* u .
a
4,j Jh*J^*AJL tro ‘coifs- МгК*
Автограф AA. Ахматовой (РГАЛИ. PT114, л. 213)
ИЗ КНИГИ «КАК У МЕНЯ НЕ БЫЛО РОМАНА С БЛОКОМ»
ИЗ ГЛАВЫ «ТРАГИЧЕСКАЯ ОСЕНЬ»
Простишь ли мне эти ноябрьские дни
Трагической осени скудны убранства…
Первое выступление. А было это 52 года тому
) назад.
Свое первое публичное выступление, наверно, нельзя забыть.
.. .Осенью 1913, в день чествования в каком-то рес¬торане (у Альберта?) приехавшего в Россию Верхарна, на Бестужевских курсах был большой закрытый, т.е. только для курсисток, вечер.
Кому-то из устроительниц (дам-патронесс) пришло в голову пригласить меня. Мне предстояло чествовать Верхарна, которого я нежно любила не за его прослав¬ленный урбанизм, а за одно маленькое стихотворение. Я никогда не видела эти стихи напечатанными, но на¬всегда запомнила их наизусть с чьего-то голоса: lis etaient deux enfants de rois La bas, la bas au bout du monde Et rien la bas qu’un pont de bois… lis s’aimaient sait-on pourquoi, Parce que l’eau coulait profonde…*
Но я представила себе пышное петербургское рес¬торанное чествование, почему-то всегда похожее на поминки, — фраки, хорошее шампанское и плохой французский язык, [речи] [и т.д.] тосты и т.д., и пред¬почла курсисток.
В артистической встретила Блока.