рубежи,Иль хриплый ужас лапою косматойИз сердца, как из губки, выжмет жизнь.1925«28.12.25
В 6 часов по телефону от Фромана я узнал, что сегодня ночью повесился С. Есенин… Никаких писем, записок не нашли. Нашли только разорванную на клочки фотографическую карточку его сына. Эрлих сейчас же позвонил Фроману, и тот сразу же явился. Позже об этом узнали и еще несколько человек – Лавренев в том числе – и также пришли туда. Тело Есенина было положено на подводу, покрыто простыней и отправлено в Обуховскую больницу, а вещи опечатаны… Я сейчас же позвонил в несколько мест и сообщил об этом. Позвонил и Н. Тихонову – он уже знал, но не с такими подробностями. Тихонов расстроен, кажется, больше всех. Говорит, что это известие его выбило из колеи совсем…
Хоть я лично знал Есенина только по нескольким встречам (в прошлом году, например, возвращаясь из Михайловки, я оказался в одном вагоне с ним, и мы долго и много говорили – до самой Москвы), но и я очень расстроен. Жаль человека, а еще больше жаль поэта.
Предполагают, что ночью у Есенина случился припадок, и не было около него никого, кто бы мог его удержать, – он был один в номере.
29. 12.1925
В 9 часов утра меня поднял с постели звонок АА. Она просила меня зайти к ней часа через два, а до этого отправить телеграмму в Бежецк – узнать о здоровье Левы. Расспросила меня подробности о Есенине. Рассказал все, что знал…
Есенин… О нем долго говорили. Анну Андреевну волнует его смерть. «Он страшно жил и страшно умер… Как хрупки эти крестьяне, когда их неудачно коснется цивилизация… Каждый год умирает по поэту… Страшно, когда умирает поэт…» – вот несколько в точности запомнившихся фраз…
Из разговора понятно было, что тяжесть жизни, ощущаемая всеми и остро давящая культурных людей, нередко их приводит к мысли о самоубийстве. Но чем культурнее человек, тем крепче его дух, тем он выносливее… Я применяю эти слова прежде всего к самой АА. А вот такие, как Есенин, – слабее духом. Они не выдерживают.
А Есенина она не любила, ни как поэта, ни, конечно, как человека. Но он поэт и человек, и это много. И когда он умирает – страшно. А когда умирает такой смертью – еще страшнее. И АА вспомнила его строки:
Я в этот мир пришел,Чтобы скорей его покинуть…(Цитирую на память и, может быть, неверно.)»
Павел Лукницкий, Из книги «Встречи с Анной Ахматовой»
* * *
И клялись они Серпом и Молотом [32] Перед твоим страдальческим концом:«За предательство мы платим золотом,А за песни платим мы свинцом».<Ноябрь 1926>
* * *
О, знала ль я, когда в одежде белойВходила Муза в тесный мой приют,Что к лире, навсегда окаменелой,Мои живые руки припадут.О, знала ль я, когда неслась, играя,Моей любви последняя гроза,Что лучшему из юношей, рыдая,Закрою я орлиные глаза.О, знала ль я, когда, томясь успехом,Я искушала дивную судьбу,Что скоро люди беспощадным смехомОтветят на предсмертную мольбу.30 мая 1927
КАВКАЗСКОЕ
Здесь Пушкина изгнанье началосьИ Лермонтова кончилось изгнанье.Здесь горных трав легко благоуханье,И только раз мне видеть удалосьУ озера, в густой тени чинары,В тот предвечерний и жестокий час —Сияние неутоленных глазБессмертного любовника Тамары.Июль 1927, Кисловодск
* * *
Ты прости мне, что я плохо правлю,Плохо правлю, да светло живу,Память в песнях о себе оставлю,И тебе приснилась наяву.Ты прости, меня еще не зная,Что навеки с именем моим,Как с огнем веселым едкий дым,Сочеталась клевета глухая [33] .23 августа 192?
* * *
Если плещется лунная жуть,Город весь в ядовитом растворе.Без малейшей надежды заснутьВижу я сквозь зеленую мутьИ не детство мое, и не море,И не бабочек брачный полетНад грядой белоснежных нарциссовВ тот какой-то шестнадцатый год…А застывший навек хороводНадмогильных твоих кипарисов.1 октября 1928, Ленинград
Здесь девушки прекраснейшие спорятЗа честь достаться в жены палачам.Здесь праведных пытают по ночамИ голодом неукротимых морят.1928Петербург я начинаю помнить очень рано – в девяностых годах… Это Петербург дотрамвайный, лошадиный, коночный, грохочущий и скрежещущий, лодочный, завешанный с ног до головы вывесками, которые безжалостно скрывали архитектуру домов. Воспринимался он особенно свежо и остро после тихого и благоуханного Царского Села.
Анна Ахматова, Из «Записных книжек»
* * *
Тот город, мной любимый с детства,В его декабрьской тишинеМоим промотанным наследствомСегодня показался мне.Все, что само давалось в руки,Что было так легко отдать:Душевный жар, молений звукиИ первой песни благодать —Все унеслось прозрачным дымом,Истлело в глубине зеркал…И вот уж о невозвратимомСкрипач безносый заиграл.Но с любопытством иностранки,Плененной каждой новизной,Глядела я, как мчатся санки,И слушала язык родной.И дикой свежестью и силойМне счастье веяло в лицо,Как будто друг от века милыйВсходил со мною на крыльцо.1929, Царское Село
* * *
О. М<андельштаму>
Нет, гуртом гонимым по ЛенинкеЗа Кремлевским поводыремНе брести нам, грешным, вдвоем.Мы с тобой, конечно, пойдем,По Таганцевке, по Есенинке [34] Иль большим Маяковским путем…1930-е годы
От других мне хвала – что зола,От тебя и хула – похвала.Весна 1931
* * *
Привольем пахнет дикий мед,Пыль – солнечным лучом,Фиалкою – девичий рот,А золото – ничем.Водою пахнет резедаИ яблоком – любовь,Но мы узнали навсегда,Что кровью пахнет только кровь…И напрасно наместник РимаМыл руки перед всем народомПод зловещие крики черни;И шотландская королеваНапрасно с узких ладонейСтирала красные брызгиВ душном мраке царского дома…1934, Ленинград
НАДПИСЬ НА КНИГЕ
Что отдал – то твое.
Шота Руставели
Из-под каких развалин говорю,Из-под какого я кричу обвала,Как в негашеной извести горюПод сводами зловонного подвала.Пусть назовут безмолвною зимойИ вечные навек захлопнут двери,И все-таки узнают голос мойИ все-таки ему опять поверят.1930-е годы
* * *
Все ушли, и никто не вернулся,Только, верный обету любви,Мой последний, лишь ты оглянулся,Чтоб увидеть все небо в крови.Дом был проклят, и проклято дело,Тщетно песня звенела нежней,И глаза я поднять не посмелаПеред страшной судьбою моей.Осквернили пречистое слово,Растоптали священный глагол,Чтоб с сиделками тридцать седьмогоМыла я окровавленный пол.Разлучили с единственным сыном,В казематах пытали друзей,Окружили невидимым тыномКрепко слаженной слежки своей.Наградили меня немотою,На весь мир окаянно кляня,Окормили меня клеветою,Опоили отравой меняИ, до самого края доведши,Почему-то оставили там.Любо мне, городской сумасшедшей,По предсмертным бродить площадям.1930-е годы«Анна Андреевна приехала. Она остановилась у С.А. Толстой-Есениной… Я ее пошла провожать от Мандельштамов. Мы зашли в дом, остались одни в комнате, отведенной Анне Андреевне. Она прилегла на диван, потом сама предложила мне написать какие-нибудь свои стихи (в первый раз за все время нашего знакомства). „Ну, что вы хотите?“ Я попросила „Музу“, „Если плещется лунная жуть…“ и „От тебя я сердце скрыла…“ Она вырвала лист из альбома и на трех его страницах написала карандашом эти три стихотворения, пометив „Переписано 19 июля 1937 года. Москва“.
«А на четвертой странице я напишу вам вот что», – предложила она. Это было «Заклинание». Я не знала этого стихотворения. Она поставила дату «15 апреля 1936 года» и объяснила: «Это пятидесятилетие Гумилева».
Эмма Герштейн, Из воспоминаний
Из тюремных ворот,Из заохтенских болот,Путем нехоженым,Лугом некошеным,Сквозь ночной кордон,Под пасхальный звон,Незваный,Несуженый, —Приди ко мне ужинать.15 апреля 1936
Я пью за разоренный дом,За злую жизнь мою,За одиночество вдвоемИ за тебя я пью, —За ложь меня предавших губ,За мертвый холод глаз,За то, что мир жесток и груб,За то, что Бог не спас.27 июня 1934, Шереметевский Дом
МЫ НИ ЕДИНОГО УДАРА НЕ ОТКЛОНИЛИ ОТ СЕБЯ
Нет, это не я, это кто-то другой страдает.Я бы так не могла, а то, что случилось,Пусть черные сукна покроют,И пусть унесут фонари…Ночь.15 марта 53
…Вокруг бушует первый слой рев<олюционной> молодежи, «с законной гордостью» ожидающий великого поэта из своей среды. Гибнет Есенин, начинает гибнуть Маяковский, полузапрещен и обречен Мандельштам, пишет худшее из всего, что он сделал (поэмы), Пастернак, умирает уже забытый Сологуб (1927 г.), уезжают Марина и Ходасевич. Так проходит десять лет. И принявшая опыт этих лет – страха, скуки, пустоты, смертного одиночества – в 1936 я снова начинаю писать, но почерк у меня изменился, но голос уже звучит по-другому. А жизнь приводит под уздцы такого Пегаса, кот<орый> чем-то напоминает апокалипсического Бледного Коня или Черного Коня из тогда еще не рожденных стихов…
Возврата к первой манере не может быть. Что лучше, что хуже – судить не мне. 1940 – апогей. Стихи звучали непрерывно, наступая на пятки друг другу, торопясь и задыхаясь: разные и иногда, наверно, плохие.
Анна Ахматова, Из «Записных книжек»
* * *
Зачем вы отравили водуИ с грязью мой смешали хлеб?Зачем последнюю свободуВы превращаете в вертеп?За то, что я не издеваласьНад горькой гибелью друзей?За то, что я верна осталасьПечальной родине моей?Пусть так. Без палача и плахиПоэту на земле не быть.Нам покаянные рубахи,Нам со свечой идти и выть.1935С этого стихотворения в творчестве Ахматовой начинается новая суровая эпоха: каждая строка – вызов року и приговор палачам.
* * *
За такую скоморошину,Откровенно говоря,Мне свинцовую горошинуЖдать бы от секретаря.1937Каждое стихотворение заучивается наизусть, прячется в подвал памяти, а рукописи сжигаются, ведь за каждую, если она станет известна «секретарю», то есть Генеральному секретарю ВКП(б) Иосифу Сталину, автору антисоветских стихов угрожает расстрел («свинцовая горошина»). И тем не менее молчать – молча «выть»! – Анна Ахматова больше не может.
(ИЗ ЗАБЫТОГО)
Ах! – где те острова,Где растет трын-траваГусто…Где Ягода-злодейНе гоняет людейК стенкеИ Алёшка ТолстойНе снимает густойПенки.1930-е годы
Лев Николаевич Гумилев
Впервые Льва Гумилева взяли в 33-м. Но сразу же выпустили. Анна Андреевна на радостях даже позволила себе поездку в Москву. К Осипу Мандельштаму и его жене Надежде Яковлевне на новоселье и словно бы принесла в этот дом беду: в ночь ее приезда в Москву О.Э. Мандельштама арестовали. Позднее Анна Ахматова скажет об этом своем свойстве так: «А я иду – за мной беда…»
13 мая 1934 года… после града телеграмм и телефонных звонков, я приехала к Мандельштамам из Ленинграда… Мы все были тогда такими бедными, что, для того чтобы купить билет обратно, я взяла с собой… статуэтку (работы Данько, мой портрет 1924 г.) для продажи. <…> Ордер на арест был подписан самим Ягодой. Обыск продолжался всю ночь. Искали стихи, ходили по выброшенным из сундучка рукописям. Мы все сидели в одной комнате. Было очень тихо. За стеной у Кирсанова играла гавайская гитара. Следователь при мне нашел «Волка» [35] и показал О. Э. Он молча кивнул. Прощаясь, поцеловал меня. Его увезли в семь утра.
Навестить Надю из мужчин пришел один Перец Маркиш…
Женщин приходило много. Мне запомнилось, что они были красивые и очень нарядные, в свежих весенних платьях: еще не тронутая бедствиями Сима Нарбут [36] , красавица, «пленная турчанка», как мы ее прозвали, – жена Зенкевича; ясноокая,