и на нашей Всероссийской выставке, где нельзя не поразиться главными, господствующими, хотя и не без исключений, характерными чертами, напоминающими «мадам Лузину», но лишь в величавом размере. Эти черты: удовлетворение потребностей высших «цивилизованных» классов, а не народных масс, — дороговизна, а не дешевизна, подражание иностранному образцу, доведенное до совершенства, и почти отсутствие оригинальности: вот куда ударился самолюбивый патриотизм! Вы найдете русского изделия шарабаны, ландо, новейшего английского фасона экипажи и не найдете усовершенствованной телеги: народу предоставляется довольствоваться телегой, в которой езжали чуть не в допотопные времена; найдете дорогие шерстяные ткани, тогда как народ продолжает ходить в плохой самодельной дерюге. В столицах телеграф заменяется телефоном, а в глубине России письмо по почте во многих местах идет месяцы и больше. Города, и притом далеко не все, соединяются между собою железными путями, а подгородная и попутная жизнь глохнет по недостатку средств сообщения, и дороги остаются такими же непроездными и мучительными, какими были еще при монгольском иге. Десятки миллионов жертвуются на великолепие нашей порубежной столицы — Санкт-Петербурга, и, словно заколдованный, не пролагается рельсовый путь до Сибири!
У нас завелась Академия наук, — пышный фасад научной деятельности — в то время, как ни одной почти народной, элементарной школы не существовало, — Академия, о которой Ломоносов восклицал: «Диво, что к иностранным ученым и студентов из-за моря же не выписывают», — Академия, о которой чрез 150 лет с лишком после ее основания, только на днях решен вопрос: «русская» ли она, и установлено официально, вместе с титулом, это ее качество! И разве, одновременно с модными толками о «народном просвещении», не закрывалась у нас та главная народная школа, благодаря которой сберег в себе наш народ христианскую душу сквозь тысячелетний гнет страстей и мук, — разве не было заперто до трех тысяч храмов, если не более, вместе с уничтожением приходов? Не то ли самое видится и во внешней политике, и во всех наших дипломатических отношениях, в которых мы большею частью только заискиваем у иностранцев хорошей отметки или балла за успехи в цивилизации и готовы, из-за похвального аттестата, проглядеть свои существенные интересы? Боязнь чужого мнения, мнения «культурных» соседей, разве не заставляет русскую дипломатию лезть из кожи, чтобы прослыть и у них «культурною», а иностранцы, зная таковую нашу слабость, зная, что мы недалеко ушли от русской портнихи, которая тает от удовольствия, если назвать ее мадамой, очаровывают нас дешевою лестью снисходительного обращения и зазывают нас, нам же во вред, на свои европейские концерты!
Беда в том, что все это вместе воспитывает, вкореняет в нас глубокое невежество своей страны и народа. Обритый насильно, чуть не на дыбе, — под кнутом выучившийся «комплиментам», дубиною выветренный боярин, под страхом казни воспринявший в себя, как в сосуд, чуждое содержание, сжившийся, сплотившийся наконец, долгой работой времени, с этим содержанием, прежде только перерядившийся, а потом и переродившийся русский, — став напоследок бюрократом, начал судить, рядить, благоустроять или муштровать русскую землю. Не из предательства, не из злонамеренности, а с самыми добрыми пожеланиями эти «русские портные из Парижа», эти московские мадамы Пузины в мундирах заставляли пушками сажать картофель там, где пшеницу и девать некуда, сеять кукурузу там, где прозябает лишь морошка, строить дома и церкви по иностранным фасадам, сочинять города, потому-де что так везде в цивилизованной Европе, — города, которые и теперь умоляют о разжаловании их в деревни, — сочинять сословия, сочинять учреждения — мертворожденные и мертвящие… И не то ли самое продолжается и теперь, под громкий хор наших «либералов», так кстати восстающих против всякой национальной самобытности и упрочивающих тем самым бытие во власти портных из Парижа и мадам Лузиных? А портные из Парижа, бывало, по внушению последней парижской моды, возьмут да и сообразят, что и в России следует бояться боязнью Наполеона III, похитителя престола, который только о том и заботился, как бы оградить свой династический интерес от посягательств враждебного ему общества, и нарочито придумал для сего систему цензурных предостережений. А мадамы Пузины и Аграфены еще недавно повторяли — и очень серьезно — заграничную, до чудовищности нелепую басню, будто в России совсем-таки организована аграрная революция с двумя генералами во главе — Скобелевым и Черняевым, — повторяли и советовали принять заблаговременно «нужные меры», к счастию, отвергнутые высшею мудростью. В крови сидит мадам Пузина или Аграфена почти у каждого нашего бюрократа!
Она же сидит и в каждом нашем «консерваторе», «либерале», также и в нигилистах всех наименований. Та же претензия, та же подделка, даже явная и чистосердечная, та же искренняя потребность «фасада» везде и во всем, и в самом этом требовании «конституции». Будь только конституция «на под-лицо» и все пойдет ладно! Не только весь наш мнимый либерализм смахивает на мнимое или «русское шампанское», но и все прочие наши политические доктрины, все эти иностранные измы на русской почве, что же они иное, как не то же плохое и неумное пойло, откровенно подделанное на манер природного французского напитка? Разница в том, что «русское шампанское» более или менее, думаем мы, безвредно, а подделка спирта, которым опьяняется наша молодежь, губительна, смертоносна. Наши «сепаратисты» или «федералисты», все эти «национало-демократы», «социало-демократы», «демократо-революционеры» — не то же ли они самое, что вышеупомянутые вывески русских портних с иностранной приставкой? Правда, комизм вывески получает здесь уже трагическую подкладку: наш террорист, например, это как бы мадам Аграфена, вооружившаяся, за неимением иных высших разумных аргументов, динамитом, револьвером и ядом, это как бы мадам Пузина, способная умереть и убить за фасад или, вернее, за иностранный фасон изготовляемых ею шемизеток, воланов, лифов и басков и прочих принадлежностей французской моды.
Таков крайний, серьезный до трагедии, логически последовательный вывод из того подражательного направления, которое дано русскому духу со времен Петра и осмеяно Фонвизиным и Грибоедовым в их драматических сатирах. Но есть другая сторона вопроса, которая заслуживает тщательного изучения: именно самый тот процесс в его постепенности, который русского свежего человека может привести на край гибели. Если до этого края доходят только немногие, то сколько же их, — целые массы! — оставляются на полдороге, более или менее нравственно изуродованные!
Правильным развитие народа может назваться только тогда, когда то, что лежит в народе как стихийное начало, как семя, как несознаваемая, непосредственная сила, пускает рост, проявляет в постепенном образовании и усложнении все свои лучшие свойства, достигает полноты своего выражения, одним словом, когда народ восходит из силы в силу, из инстинктивной жизни масс в сознательную жизнь единиц, не разрывая органического единства, но просветляя и укрепляя его высшим развитием народного духа. Так называемое общество, или совокупность лиц, образующаяся поверх народа, — это тот же народ, но только на степени самосознания, выражающегося в личном сознании единиц, из народа вышедших. Таково отношение образованной среды к народу во многих просвещенных краях. У нас же совершенно наоборот. Двадцать лет тому назад ставила газета «День», да и теперь опять можно поставить вопрос: отчего у нашего народа, который, по признанию даже иноземцев, смышленее, сметливее, умнее простонародья всех других стран, — отчего у нашего народа общество такое умственно слабое и нравственно дряблое? Отчего в России вечно жалуются на безлюдье, на недостаток умных и способных деятелей?.. Когда-то при остроумной повести покойного графа Сологуба «Тарантас» была приложена картинка, изображающая постепенное восхождение мужика по общественной иерархической лестнице, — другими словами: перерождение и вырождение мужика. Подле мужика с умным, открытым, серьезным и важным лицом — дворовый, чином выше, но духом ниже; затем, помнится, бурмистр, вышедший на волю, затем приказный, чиновник, и т.д. Одним словом, здесь цивилизация выражается целым рядом падений. Не видим ли мы это и теперь на каждом шагу, встречая крестьянина, ну хоть бы подрядчика, трудом и сметкою составившего себе состояние, человека ясного, здравого смысла, твердой воли, — и рядом с ним его сынка с пенсне, хилого, спешащего улизнуть от тятеньки в балет или разъезжающего непременно по-английски в шорах? Отец умен — сын жидок смыслом, отец — кремень, сын — мямля; отец — русский в полном смысле слова, — сын своего рода мадам Пузина. Отец — тип порядочности, comme il faut, ибо чужд претензий и совершенно прост: вообще нашего хорошего крестьянина никак нельзя назвать человеком дурного тона. Сын — олицетворенная претензия, то что называется mauvais genre. Крестьянина-отца не легко собьешь с толку, он не ветрен, в нем лежит тяжелый груз преданий и бытового обычая, с которым ему приходится считаться. Сынок опорожнен воспитанием от этого груза, пуст и в эту пустоту можно влить сколько угодно и какой угодно шипучей доктрины, всыпать и гороху, и пороху…
Не этот ли самый процесс воспитания, иначе — перерождения и вырождения, проделывается в России не над отдельным мужиком, но над целым народом и в течение почти двух веков со времени реформы Петра Великого? Не этому ли процессу обязаны мы современным умственным и нравственным состоянием русского общества, с его путаницей, — общества, в широком смысле этого слова, от первых ступеней до нижних, от правящих сфер включительно до мелочных лавочников? Не здесь ли надо искать разгадку всех наших недугов и зол, начиная от бюрократии и кончая революционным терроризмом, — а ключ этой разгадки не указывается ли нам уже давно в бессмертных творениях наших сатириков, — не торчит ли он на наших глазах всюду, и в самых этих забавных вывесках, нами столько раз помянутых?..
Нам возразят: тут не цивилизация, не просвещение вообще виновато, а ложное просвещение… Да, именно в этом все и дело. Вся беда от ложного просвещения, каковым мы просвещались почти два столетия, просвещаемся и теперь. Нужно только именно признать, что оно было и есть ложно, то есть пошло лживым путем с самого начала, денационализируя русского человека, растлевая, охолащивая его. (Мы разумеем здесь, конечно, не все русское общество, не тех, которые тяжким трудом или талантом высвободились из плена, а большинство просвещаемых). А вот этого-то признания наши западники и не хотят сделать и еще сильнее ратуют за следование путем подражаний и фасадов, отрицают самый принцип духовной самобытности. Мудрено ли однако, что народ, видя себе в перспективе тот последовательный ряд перерождений, который мы выше охарактеризовали во образе русской мадамы, казенного чиновника, бюрократа, социало-демократа, анархиста и террориста, отвращается инстинктивно от нашего просвещения? Мудрено ли, что у умнейшего народа в мире — общество самое пустейшее, самое безнародное, наука — почти бесплодная, и такая страшная скудость духа,