ли такой отказ привести лишь к уничтожению других и самого себя, должен ли
всякий бунт завершаться оправданием всеобщего убийства или, напротив, не
претендуя на невозможную безвинность, он поможет выявить суть рассудочной
виновности.
126
I БУНТУЮЩИЙ ЧЕЛОВЕК
Что же представляет собой бунтующий человек? Это человек, говорящий
«нет». Но, отрицая, он не отрекается: это человек, уже первым своим
действием говорящий «да». Раб, всю жизнь повиновавшийся господским
распоряжениям, неожиданно считает последнее из них неприемлемым. Каково же
содержание его «нет»?
«Нет» может, например, означать: «слишком долго я терпел», «до сих пор
так уж и быть, но дальше хватит», «вы заходите слишком далеко» и еще:
«есть предел, переступить который я вам не позволю». Вообще говоря, это
«нет» утверждает существование границы. Эта же идея предела обнаруживается в
чувстве бунтаря, что другой «слишком много на себя берет», простирает свои
права дальше границы, за которой лежит область суверенных прав, ставящих
преграду всякому на них посягательству. Таким образом, порыв к бунту
коренится одновременно и в решительном протесте против любого вмешательства,
которое воспринимается как просто нестерпимое, и в смутной убежденности
бунтаря в своей доброй воле, а вернее, в его впечатлении, что он «вправе
делать то-то и то-то». Бунт не происходит, если нет такого чувства правоты.
Вот почему взбунтовавшийся раб говорит разом и «да» и «нет». Вместе с
упомянутой границей он утверждает все то, что неясно чувствует в себе самом
и хочет сберечь. Он упрямо доказывает, что в нем есть нечто «стоящее»,
которое нуждается в защите. Режиму, угнетающему его индивидуальность, он
противопоставляет своего рода право терпеть угнетение только до того
предела, какой он сам устанавливает.
Вместе с отталкиванием чужеродного в любом бунте происходит полное и
непроизвольное отождествление человека с определенной стороной его
собственного существа. Здесь скрытым образом вступает в игру ценностное
суждение, и притом столь спонтанное, что оно помогает бунтарю выстоять среди
опасностей. До сих пор он по крайней мере молчал, погрузившись в отчаяние,
вынужденный терпеть любые условия, даже если считал их глубоко
несправедливыми. Поскольку угнетаемый молчит, люди полагают, что он не
рассуждает и ничего не хочет, а в некоторых случаях он и вправду ничего уже
не желает. А ведь отчаяние, так же как абсурд, судит и желает всего вообще и
ничего в частности. Его хорошо передает молчание. Но как только угнетаемый
заговорит, пусть даже произнося «нет», это значит, что он хочет и судит.
Бунтарь делает крутой поворот. Он шел, погоняемый
127
кнутом хозяина. А теперь встает перед ним лицом к лицу Бунтовщик
противопоставляет все, что ценно для него, всему, что таковым не является.
Не всякая ценность обусловливает бунт, но всякое бунтарское движение
молчаливо предполагает некую ценность. О ценности ли в данном случае идет
речь?
Каким бы смутным сознание ни было, оно порождается бунтарским порывом:
внезапным ярким чувством того, что в человеке есть нечто такое, с чем он
может отождествлять себя хотя бы на время. До сих пор раб реально не ощущал
эту идентичность. До своего восстания он страдал от всевозможного гнета.
Нередко бывало так, что он безропотно выполнял распоряжения куда более
возмутительные, чем то последнее, которое вызвало бунт. Вытесняя в глубь
сознания бунтарские устремления, раб молча терпел, живя скорее своими
повседневными заботами, чем осознанием своих прав. Потеряв терпение, он
теперь нетерпеливо начинает отвергать все, с чем мирился раньше. Этот порыв
почти всегда имеет и обратное действие: ниспровергая унизительный порядок,
навязанный ему господином, раб вместе с тем отвергает рабство как таковое.
Шаг за шагом бунт заводит его куда дальше, чем завело бы простое
неповиновение. Он переступает даже границу, установленную им для противника,
требуя теперь, чтобы с ним обращались как с равным. То, что было раньше
упорным сопротивлением человека, становится всем человеком, который
отождествляет себя с сопротивлением и сводится к нему. Та часть его натуры,
к которой он требовал уважения, теперь ему дороже всего, дороже даже самой
жизни и становится для бунтаря высшим благом. Живший дотоле ежедневными
компромиссами, раб в один миг («Потому что как же иначе…») впадает в
непримиримость «Все или ничего». Сознание рождается у него вместе с
бунтом.
В этом сознании сочетаются и еще довольно туманное «все», и «ничего»,
подразумевающее, что ради «всего» можно пожертвовать и человеком. Бунтарь
хочет быть или «всем», целиком и полностью отождествляя себя с тем благом,
которое он неожиданно осознал, и требуя, чтобы в его лице люди признавали и
приветствовали это благо, или «ничем», то есть полностью лишиться всяких
прав, повинуясь превосходящей силе. Идя до конца, восставший готов к
последнему бесправию, каковым является смерть, если будет лишен того
единственного священного дара, каким, например, может стать для него
свобода. Лучше умереть стоя, чем жить на коленях *.
По мнению многих достойных авторов, ценность «чаще всего представляет
собой переход от действия к праву, от желанного к желательному (в общем,
переход всегда опосредован желанием)» ‘. Переход к праву заявлен, как мы уже
видели, в бунте. А тем самым и переход от формулы «нужно было бы, чтобы это
существовало» к формуле «я хочу, чтобы было так». Но, Lalande. Vocabulaire
philosophique.
128
быть может, еще важнее, что речь идет о переходе от индивида ко благу,
ставшему отныне всеобщим. Вопреки ходячему мнению о бунте, возникновение
лозунга «Все или ничего» доказывает, что бунт, даже зародившийся в недрах
сугубо индивидуального, ставит под сомнение само понятие индивида. Если
индивид действительно готов умереть и в определенных обстоятельствах
принимает смерть в своем бунтарском порыве, он тем самым показывает, что
жертвует собой во имя блага, которое, по его мнению, значит больше его
собственной судьбы. Если бунтовщик готов погибнуть, лишь бы не лишиться
защищаемого им права, то это означает, что он ценит это право выше, чем
самого себя. Следовательно, он действует во имя пусть еще неясной ценности,
которая, он чувствует, равно присуща как ему, так и всем другим. Очевидно,
утверждение, присущее любому мятежному действию, простирается на нечто,
превосходящее индивида в той мере, в какой это нечто избавляет его от
предполагаемого одиночества и дает ему основание действовать. Но теперь уже
важно отметить, что эта предсуществующая ценность, данная до всякого
действия, вступает в противоречие с чисто историческими философскими
учениями, согласно которым ценность завоевывается (если она вообще доступна
завоеванию) лишь в результате действия. Анализ бунта приводит по меньшей
мере к догадке, что человеческая природа действительно существует,
подтверждая представления древних греков и отрицая постулаты современной
философии * К чему восставать, если в тебе самом нет ничего устойчиво
постоянного, достойного, чтобы его сберечь? Если раб восстает, то ради блага
всех живущих. Ведь он полагает, что при существующем порядке вещей в нем
отрицается нечто, присущее не только ему, а являющееся тем общим, в котором
все люди, и даже тот, кто оскорблял и угнетал раба, имеют предуготованное
сообщество ‘. Такой вывод подтверждается двумя наблюдениями. Прежде всего,
следует отметить, что по своей сути бунтарский порыв не является
эгоистическим душевным движением. Спору нет, он может быть обусловлен
эгоистическими причинами. Но люди восстают равно и против лжи и против
угнетения. Более того, поначалу движимый этими причинами, бунтовщик в самой
глубине души ничем не дорожит, поскольку ставит на карту все. Конечно,
восставший требует к себе уважения, но в той мере, в какой он отождествляет
себя с естественным человеческим сообществом. Отметим еще, что бунтовщиком
становится отнюдь не только сам угнетенный. Бунт может поднять и тот, кто
потрясен зрелищем угнетения, жертвой которого стал другой. В таком случае
происходит отождествление с этим угнетенным. И здесь необходимо уточнить,
что речь идет не о психологической уловке, при помощи которой человек
воображает, что оскорбляют его самого
‘ Сообщество жертв явление того же порядка, что и сообщество жертвы
и палача. Но палач об этом не ведает
129
Бывает, наоборот, мы не в состоянии спокойно смотреть, как другие
подвергаются тем оскорблениям, которые мы сами терпели бы, не протестуя
Пример этого благороднейшего движения человеческой души самоубийства из
протеста, на которые решались русские террористы на каторге, увидев, как
секут их товарищей по борьбе. Дело здесь не только в общности интересов.
Действительно, мы можем счесть возмутительной несправедливость по отношению
к нашим противникам. Есть только отождествление судеб и принятого решения.
Таким образом, для себя самого индивид вовсе не является той ценностью,
которую он хочет защищать. Для создания этой ценности нужны все люди. В
бунте, выходя за свои пределы, человек сближается с другим, и с этой точки
зрения человеческая солидарность является метафизической. Речь идет попросту
о солидарности, рождающейся в оковах.
Можно еще уточнить позитивный аспект ценности, предполагаемый всяким
бунтом, сравнив ее с таким чисто негативным понятием, как озлобление в
дефиниции Макса Шелера ‘. И действительно, мятежный порыв есть нечто
большее, чем акт протеста в самом сильном смысле слова. Озлобление отлично
определено Шелером как самоотравление, как губительная секреция
затянувшегося бессилия, происходящая в закрытом сосуде. Бунт, наоборот,
взламывает бытие и помогает выйти за его пределы. Застойные воды он
превращает в бушующие волны. Шелер сам подчеркивает пассивный характер
озлобления, отмечая то большое место, которое она занимает в душевном мире
женщины, чья участь быть объектом вожделения и обладания. Источником
бунта, напротив, является переизбыток энергии и жажда деятельности Шелер
прав, говоря, что озлобление ярко окрашивается завистью Но завидуют тому,
чем не обладают. Восставший же защищает себя такого, каков он есть. Он
требует не только блага, которым не обладает или которого могут его лишить
Он добивается признания того, что в нем уже есть и что он сам почти во всех
случаях признал более значимым, чем предмет вероятной зависти. Бунт
нереалистичен Как считает Шелер, озлобленность сильной души превращается в
карьеризм, а слабой в горечь. Но в любом случае речь идет о том, чтобы
стать иным, чем ты являешься. Озлобление всегда обращено против его
носителя. Бунтующий человек, напротив, в своем первом порыве протестует
против посягательств на себя такого, каков он есть Он борется за целостность
своей личности Он стремится поначалу не столько одержать верх, сколько
Похоже, наконец, что озлобленность заранее упивается муками, которые
она хотела бы причинить своему объекту. Ницше
L’homme du ressentiment *
К оглавлению
130
и Шелер правы, усматривая прекрасный образчик такого чувства в том
пассаже Тертуллиана, где тот сообщает читателям, что для блаженных
обитателей рая будет величайшей усладой видеть римских императоров,
корчащихся в адском пламени. Такова же и услада добропорядочных обывателей,
обожающих зрелище смертной казни. Бунтарь же, напротив, принципиально
ограничивается протестом против унижений, не желая их никому другому, и
готов претерпевать боль, но только не допустить ничего оскорбительного для
личности.
В таком случае непонятно, почему Шелер полностью отождествляет
бунтарский дух и озлобление. Его критику злобности в гуманитаризме (который
трактуется им как форма нехристианской любви к людям) можно было бы
адресовать некоторым расплывчатым формам гуманитарного идеализма или технике
террора. Но эта критика бьет мимо цели в том, что касается бунта человека
против своего удела и что касается порыва, который подымает его на защиту
достоинства, присущего каждому. Шелер хочет показать, что гуманитаризм идет
рука об руку с ненавистью к миру. Любят человечество в целом, чтобы не
любить никого в частности. В некоторых случаях это верно, и Шелера можно
понять лучше, когда примешь во внимание, что гуманитаризм для него
представлен Бентамом и Руссо. Но привязанность человека к человеку может
возникнуть благодаря чему-то иному, нежели арифметический подсчет интересов
или доверие к человеческой природе (впрочем, чисто теоретическое).
Утилитаристам и воспитателю Эмиля * противостоит, например, логика,
воплощенная Достоевским в образе Ивана Карамазова, который