духа». Однако
этот дух волнуется при виде несправедливости, причиненной человеку.
Внушенные возмущением, через всю великую поэму о природе вещей проходят
новые понятия преступления, невиновности, вины и наказания. Здесь говорится
о «первом преступлении религии», о неповинной крови Ифигении *; об этом
свойстве богов «часто идти бок о бок с преступниками и, незаслуженно карая,
лишать жизни безвинных». Если Лукреций смеется над страхом загробного
воздаяния, то делает он это не в бунте оборонительном, как Эпикур, а
наступательно: как же может быть покарано зло, если мы доныне нередко видим,
что не вознаграждено добро?
В эпопее Лукреция сам Эпикур станет настоящим бунтовщиком, каким он в
действительности не был.
141
«В те времена, как у всех на глазах безобразно влачилась Жизнь людей на
земле под религии тягостным гнетом, С областей неба главу являвшей, взирая
оттуда Ликом ужасным своим на смертных, поверженных долу, Эллин впервые один
осмелился смертные взоры Против нее обратить и отважился выступить против.
Так, в свою очередь, днесь религия нашей пятою Попрана, нас же самих победа
возносит до неба» *
Здесь чувствуется различие между античным проклятием и современным
богохульством. Греческие герои могли испытывать желание стать богами, но
наряду с уже существующими божествами. В этом случае речь шла о продвижении
по службе. У Лукреция же человек действует иначе он совершает революцию.
Низвергая недостойных и преступных богов, он сам занимает их место. Он
выходит из огражденного лагеря и предпринимает первые атаки на божество во
имя человеческого страдания. В античном мире убийство необъяснимо и
неискупимо. Но уже у Лукреция убийство человека является не более чем
ответом на божественное убийство. Не случайно поэма Лукреция завершается
великолепным образом божественных алтарей, заваленных трупами жертв чумы,
молчаливо обвиняющих небо *.
Невозможно понять этот новый язык без представления о личном боге,
которое начинает постепенно формироваться у современников Эпикура и
Лукреция. Именно личному богу бунт может лично предъявить свой счет. С
началом его владычества подымается в своей безоглядной ярости бунт и
выкрикивает свое решительное «нет». У Каина первый бунт совпадает с первым
преступлением. История бунта, которой мы живем сегодня, является скорее
историей детей Каина, нежели учеников Прометея. В этом смысле энергию бунта
мобилизует прежде всего Бог Ветхого Завета. И наоборот, надо подчиниться
Богу Авраама, Исаака и Иакова, когда, как у Паскаля завершена история
взбунтовавшегося ума. Душа в сомнении больше всего стремится к самому ярому
янсенизму *.
С этой точки зрения Новый Завет можно воспринять как попытку
заблаговременно ответить на вопросы всех каинов мира, являя более мягкий
образ Бога и создавая посредника между ним и человеком. Христос пришел
разрешить две важнейшие проблемы проблемы зла и смерти, а это и есть
проблемы взбунтовавшихся. Решение Христа состояло прежде всего в том, что он
принял на себя и зло, и смерть. Богочеловек тоже смиренно терпит страдания.
Истерзанный, отданный во власть зла и смерти, он умирает. В человеческой
истории ночь, проведенная Христом на Голгофе, имеет столь глубокое значение
потому, что Бог, подчеркнуто лишенный своих традиционных привилегий, пережил
во тьме до конца отчаяние и даже ужас смерти. Этим объясняется Lama
sabactani * и страшное сомнение агонизирующего Христа.
142
Агония была бы далеко не столь мучительной, если бы его поддерживала
надежда на жизнь вечную. Богу нужно отчаяться, чтобы стать человеком.
Гностицизм, плод греко-христианского взаимовлияния, в качестве реакции
на иудейскую мысль на протяжении двух веков пытался усилить это течение.
Известно множество спасителей, например выдуманных Валентином *. Но зоны
этого метафизического празднества играют такую же роль, что и опосредующие
истины в эллинизме Они стремятся смягчить абсурдность встречи один на один
ничтожного человека и неумолимого бога. Такова, в частности, роль второго
злого и воинственного бога у Маркиона *. Этот демиург сотворил конечный мир
и смерть. Мы должны ненавидеть его, а все им созданное отвергать посредством
аскезы и даже способствовать разрушению его творения путем полового
воздержания Ясно, что здесь перед нами аскеза, преисполненная гордыни и
бунтарского духа. По сути, Маркион восстает против низшего бога, чтобы
возвеличить бога высшего. Теория гностиков, греческая по своим корням,
сохраняет посредническую роль и стремится уничтожить иудейское наследие в
христианстве. Гностицизм заранее хотел избегнуть августинизма * в той мере,
в какой последний выдвигал аргументы в пользу всякого бунта. В глазах
Василида *, например, не только мученики, но и сам Христос являются
грешниками, поскольку они испытывали страдание. Идея не совсем обычная,
ставящая целью отнять у страдания его несправедливость. Гностики хотели
заменить всемогущество и произвол благодати греческим понятием инициации,
которая оставляет человеку все его возможности. Множественность сект у
второго поколения гностиков передает разнообразие и напряженность греческой
мысли, силящейся сделать христианский мир более приемлемым и лишить
оправданий бунт, рассматриваемый эллинизмом как худшее из всех зол. Но
церковь осудила это усилие, а осуждая его, она множила бунты.
По мере того как из века в век каиново племя все больше и больше
торжествовало, появлялись новые основания заявить, что бог Ветхого Завета
обрел неожиданную судьбу. Как это ни парадоксально, богохульники воскресили
ревнивого бога, которого христианство хотело изгнать из истории. Одним из их
самых смелых дерзаний была попытка привлечь Христа на свою сторону;
завершением истории был для них крест и горький крик агонизирующего Христа.
Так было продлено существование неумолимого бога ненависти, более
соответствующего мирозданию, каким его представляли себе мятежные умы.
Вплоть до Ницше и Достоевского бунтарская мысль обращается только к
жестокому своенравному божеству, которое без всякого убедительного довода
предпочитает жертву Авеля дарам Каина, и тем самым провоцирует первое в
истории убийство Достоевский в воображении, а Ницше на деле безгранично
расширят поле бунта и предъявят счет самому богу любви Ницше полагал, что
Бог умер в душах его современников Подобно своему предшественнику Штирнеру
*,
143
он посягает на иллюзорное представление о Боге, которое под личиной
морали сохранилось в умах его современников. Но вплоть до этих философов
вольнодумство ограничивалось, например, тем, что отрицало историю Христа
(«этот плоский роман», по выражению Сада *) и самим своим отрицанием
поддерживало традицию грозного бога.
Напротив, пока Запад был христианским, Евангелия играли роль толмача
между землей и небом. В каждом крике бунта миру был явлен образ величайшего
страдания. Поскольку Христос добровольно претерпел муки здесь, на земле,
никакое страдание отныне не было несправедливым, любая боль оказывалась
необходимой. В известном смысле горестные воззрения христианства и его
оправданный пессимизм относительно человеческого сердца заключаются в том,
что всеобщая несправедливость так же утоляет человеческую душу, как и
тотальная справедливость. Только жертва безгрешного бога могла оправдать
многовековые и повсеместные истязания, которым подвергалась невинность.
Только страдание Бога, притом самое унизительное, могло облегчить агонию
людей. Если все без исключения от земли до неба обречено на муки,
становится возможным это странное счастье.
Но как только христианство миновало свой триумфальный период, оно
подверглось критике со стороны разума. Точно в той мере, в какой отрицалась
божественность Христа, муки снова стали участью человека Обездоленный
Христос лишь один невинный среди многих, которых представители
ветхозаветного Бога прилюдно казнили. Пропасть, отделяющая господина от
рабов, разверзается снова, и бунт по-прежнему вопиет перед каменным лицом
ревнивого Бога. Мыслители и художники либертины предуготовили этот новый
распад связей, с обычными предосторожностями нападая на мораль и
божественную ипостась Христа. Вселенная Жака Калло * довольно верно
представляет этот мир галлюцинирующих оборванцев, чьи насмешки, сначала
прикровенно, а потом открыто посягнут на небо, бросая ему вызов вместе с
мольеровским Дон Жуаном. На протяжении двух столетий, когда подготавливались
общественные потрясения конца XVIII века, одновременно революционные и
святотатственные, все усилия вольнодумства были направлены на превращение
Христа то ли в блаженного, то ли глупца, чтобы вернуть его в мир людей с их
благородством или ничтожеством. Так будет подготовлен плацдарм для великого
наступления против враждебного неба.
144
АБСОЛЮТНОЕ ОТРИЦАНИЕ
Исторически первым и последовательным был штурм, предпринятый маркизом
де Садом, который сконструировал боевую машину из собранных воедино
аргументов вольнодумства вплоть до аббата Мелье и Вольтера *. Его отрицание
приняло, само собой разумеется, самые крайние формы. Из бунта Сад выводит
только абсолютное «нет». Что говорить, двадцать семь лет тюрьмы не
способствуют примирительному складу ума. Столь длительное заключение
воспитывает лакеев или убийц, а в некоторых случаях и того и другого в одном
человеке. Если душа настолько крепка, что способна и на каторге выработать
отнюдь не рабскую мораль, то это будет, как правило, мораль господства.
Любая этика одиночества предполагает силу. В этом смысле Сад являет собой
яркий образец: на жестокость общества по отношению к нему он ответил такой
же неколебимой жестокостью. Вопреки восторженным возгласам и непомерным
восхвалениям наших современников, писатель он второразрядный. Сегодня его
изобретательно восхваляют, но по мотивам, ничего общего с литературой не
имеющим.
В его лице чтят философа в оковах и первого теоретика абсолютного
бунта. Он и на самом деле мог быть таковым. В тюремных стенах мечте нет
предела, реальность не мешает ей парить. Ум, закованный в кандалы, настолько
теряет в ясности, насколько выигрывает в страстности. Сад знал только одну
логику логику чувств Он не основал новую философскую систему, а только
предавался чудовищной мечте гонимого человека. Оказалось, однако, что мечта
эта пророческая Яростное требование свободы завело Сада в царство
рабства; его безмерная жажда жизни, ныне недоступной, от одного приступа
ярости к другому утолялась мечтаниями о вселенском разрушении. По крайней
мере в этом Сад наш современник Последуем за ним через ряд его отрицаний.
Был ли Сад атеистом? Он говорит о своем атеизме в дотюремный период, о
чем свидетельствует его «Диалог между священником и умирающим»; но затем
начинаешь сомневаться в этом ввиду его яростного святотатства. Один из самых
жестоких его персонажей, Сен-Фон, вовсе не отрицает Бога. Он довольствуется
тем, что развивает гностическую теорию злого демиурга и делает
145
из этой теории соответствующие выводы. Сен-Фон, скажут мне, не маркиз
де Сад. Персонаж никогда не тождествен романисту, его сотворившему. Однако
вполне вероятно, что романист это все его персонажи, вместе взятые. Так
вот, все атеисты Сада принципиально отрицают существование Бога, и довод их
прост и ясен: существование Бога предполагало бы его равнодушие, злобу или
жестокость. Самое значительное произведение Сада заканчивается демонстрацией
тупости и злобности божества. Невинную Жюстину застигает в пути гроза, и
преступник Нуарсэй дает обет обратиться в христианство, если молния не
ударит в нее. Но молния поражает Жюстину. Нуарсэй торжествует, и человек
ответит преступлением на преступление Бога. Реакцией на пари Паскаля *
является пари вольнодумца.
Во всяком случае, писатель составил себе представление о Боге как о
существе преступном, угнетающем и отрицающем человека. Согласно Саду,
история религий ясно показывает, что божеству свойственно убивать. Тогда
какой человеку смысл быть добродетельным? Первый богоборческий порыв толкает
тюремного философа к самым крайним выводам. Если уж Господь отрицает и
уничтожает человека, то нет никаких препятствий к тому, чтобы отрицать и
убивать себе подобных. Этот судорожный вызов совершенно не похож на
спокойное отрицание, характерное еще для «Диалогов» 1782 года. Разве можно
назвать спокойным или счастливым человека, который восклицает: «Ничего
для меня, ничего от меня» и делает вывод: «Нет, нет, и добродетель, и
порок все уравняется в гробу». Идея Бога это единственное, «чего
нельзя простить человека». Слово «простить» уже знаменательно у этого
учителя пыток. Но он сам себе не может простить идею, которую полностью
опровергает его безысходное видение мира и положение узника. Двойной бунт
будет отныне направлять мысль Сада бунт против миропорядка и бунт против
себя самого. Поскольку они противоречат друг другу где угодно, кроме
потрясенной души изгоя, его философствование всегда будет двусмысленным или
логичным в зависимости от того, рассматривают ли его в свете логики или