самым к истокам мысли, к досократикам,
отрицавшим конечные цели, чтобы сохранить в неприкосновенности вечность
выдвигаемого ими первоначала. Вечна только та сила, у которой нет цели,
гераклитовская «игра». Все свои усилия Ницше направляет на то, чтобы
продемонстрировать наличие закона в становлении и игры в необходимости:
«Ребенок это невинность и забвение, возобновление, игра, колесо,
катящееся само по себе, перводвижение, священный дар говорить «да». Мир
божествен, поскольку беспричинен. Вот почему только искусству, столь же
безосновному, дано понять его. Никакое суждение не дает представления о
мире, но искусство может научить нас повторять его, как повторяется мир в
вечных возвращениях. На одном и том же песке изначальное море неутомимо
пишет одни и те же слова и выбрасывает на берег одни и те же существа,
изумленные самим фактом своего существования. И по крайней мере тот, кто
согласен возвращаться и согласен с мыслью о том, что все возвращается, тот,
кто стал эхом, и эхом радостным, тот соучаствует в божественности мира.
Таким окольным путем наконец вводится божественность человека.
Мятежник, сначала отрицающий Бога, вознамеривается зачтем его заменить. Но
мысль Ницше состоит в том, что мятежник становится Богом только тогда, когда
он отказывается от всякого
174
бунта, даже такого, который сотворяет богов, чтобы исправить этот мир.
«Если Бог есть, как вынести мысль о невозможности быть им?»
На самом деле единственным божеством является мир. Чтобы причаститься
его божественности, достаточно сказать ему «да». «Не молить, а
благословлять», и вся земля станет обиталищем человекобогов. Сказать миру
«да», повторять это «да» означает воссоздавать одновременно мир и самого
себя, стать великим художником-творцом. Заповедь Ницше сосредоточена в слове
«творчество» во всей его двусмысленности. Ницше всегда прославлял только
эгоизм и черствость, свойственные всякому творцу. Переоценка ценностей
сводится к замене ценности судьи ценностью творца уважением и страстной
любовью к существующему. Лишенное бессмертия божество определяет свободу
творца. Дионис, бог земли, вечно вопиет, разрываемый титанами. Но в то же
время он олицетворяет потрясенную красоту, совпадающую с мукой. По мысли
Ницше, сказать «да» земле и Дионису означает сказать «да» своим страданиям.
Принять одновременно все и высшее противоречие, и страдание значит
господствовать надо всем. Ницше соглашался заплатить за такое царство.
Подлинна только «тяжелая и страждущая» земля. Только она единственная
является божеством. Подобно Эмпедоклу, бросившемуся в кратер Этны *, чтобы
отыскать истину там, где она существует, то есть в недрах земли, Ницше
предлагает человеку броситься в космическую бездну, чтобы обрести там свою
вечную божественность и самому стать Дионисом. «Воля к власти», таким
образом, завершается пари точно так же, как «Мысли» Паскаля, о которых
она так часто заставляет думать. Человек достигает пока не самой
достоверности, а только воли к ней, а это отнюдь не одно и то же. Потому
Ницше испытывал колебания у этой границы: «Вот что в тебе непростительно:
тебе предоставляют полномочия, а ты отказываешься поставить под ними свою
подпись». Однако сам он был вынужден поставить свою подпись. Но имя Диониса
обессмертили лишь письма к Ариадне, написанные философом в состоянии безумия
*.
В определенном смысле бунт у Ницше все еще заканчивается превознесением
зла. Разница состоит в том, что зло больше не является возмездием. Оно
принимается как одна из возможных ипостасей добра, а еще точнее как
фатальность. Его принимают с тем, чтобы преодолеть и, если можно так
выразиться, в качестве лекарства. У Ницше речь шла только о гордом
примирении души с тем, чего избежать невозможно. Известно, однако, каковы
были его последователи и во имя какой политики ссылались на авторитет того,
кто называл себя последним антиполитичным немцем. Он воображал тиранов
художниками. Но для посредственностей тирания куда естественнее, нежели
искусство. «Уж лучше Цезарь Борджиа, чем Парсифаль!» * восклицал Ницше.
Что ж, были среди его поклонников и Цезарь, и Борджиа, но лишенные
аристократизма
175
чувств, которым он наделял великих личностей Возрождения. Он призывал
человека склониться перед вечностью рода и отдаться на волю великого
круговращения времен, а в ответ на место рода поставили расу и заставили
индивида склониться перед этим мерзким идолом. Жизнь, о которой он говорил
со страхом и трепетом, деградировала до уровня учебника биологии для
домохозяек. Раса невежественных господ, невразумительно бормочущих что-то о
воле к власти, в конце концов приписала ему «антисемитское безобразие»,
Он верил в мужество в сочетании с разумом; именно это он и называл
силой. Прикрываясь именем Ницше, мужество обратили против разума, а само
мужество, эту неотъемлемую его добродетель, превратили в ее
противоположность в насилие с пустыми глазницами. Следуя закону гордого
ума, он отождествил свободу и одиночество. Его «глубокое одиночество полудня
и полуночи» затерялось в механизированной толпе, хлынувшей в конце концов на
Европу. Защитника классического вкуса, иронии, суровой дерзости,
аристократа, говорившего, что аристократизм состоит в том, чтобы творить
добро, не спрашивая себя зачем, и утверждавшего, что вызывает сомнения
человек, нуждающийся в обосновании собственной честности, истового
поклонника прямоты («эта прямота, ставшая инстинктом, страстью»), упорного
служителя «высшего равновесия высшего ума», смертельным врагом которого
является фанатизм, через тридцать три года после смерти в его родной стране
провозгласили учителем лжи и насилия и сделали ненавистными понятия и
добродетели, ставшие благодаря его жертвам достойными восхищения. За
исключением Маркса, в истории человеческой мысли превратности судьбы учения
Ницше не имеют себе равных; нам никогда не возместить несправедливость,
выпавшую на его долю. Разумеется, в истории известны философские учения,
которые были извращены и преданы. Но до Ницше и национал-социализма не было
примера, чтобы мысль, целиком освещенная благородством, терзания
единственной в своем роде души, была представлена миру парадом лжи и
чудовищными грудами трупов в концлагерях. Проповедь сверхчеловечества,
приведшая к методическому производству недочеловеков, вот факт, который,
без сомнения, должен быть разоблачен, но который требует также истолкования.
Если последним результатом великого бунтарского движения XIX и XX веков
должно было стать это безжалостное порабощение, то не повернуться ли спиной
к бунту, не повторить ли отчаянный крик Ницше, обращенный к его эпохе: «Моя
совесть и ваша совесть больше не одно и то же!»
Сразу же признаем, что для нас всегда останется немыслимым
отождествление Ницше и Розенберга *. Мы должны быть адвокатами Ницше. Он сам
говорил это, заранее разоблачая своих грязных эпигонов: «Тот, кто освободил
свой разум, должен еще и очиститься». Но вопрос состоит в том, чтобы по
крайней мере знать, не исключает ли очищения такое освобождение ума, каким
его представлял себе Ницше. Само движение, которое привело к Ницше и
176
которое влекло его, имеет свои законы и свою логику, чем, возможно, и
объясняется кровавая перелицовка его философии. Не было ли в его трудах
чего-то такого, что могло бы быть использовано как призыв к окончательному
убийству? Отрицая дух ради буквы и даже то в букве, что еще несет на себе
следы духа, не могли ли убийцы найти в учении Ницше повод для своих
действий? Приходится ответить да. Стоит пренебречь методическим аспектом
ницшеанской мысли (а ведь нет уверенности, что сам Ницше всегда ему
следовал), и окажется, что его бунтарская логика не знает пределов.
Заметим, что убийство может найти свое оправдание не только в
ницшеанском отказе от идолов, но и в неистовом приятии порядка вещей,
которое является итогом философии Ницше. Если сказать «да» всему, то можно
сказать «да» и убийству. Впрочем, есть два способа дать согласие на
убийство. Если раб говорит «да» всему, он тем самым говорит «да»
существованию своего господина и своему собственному страданию; Иисус
проповедует непротивление злу. Если господин говорит «да» всему, он говорит
«да» и рабству, и страданию других; и вот вам тиран и прославление убийства.
«Разве не смешно, что если ты веришь в священный незыблемый закон, то ты не
будешь лгать, не будешь убивать в таком существовании, сама суть которого
вечная ложь, вечное убийство?» Это действительно так, и метафизический бунт
в своем первом порыве был только протестом против лжи и преступления
существования. Ницшеанское «да», забывая о неоригинальности, отрицает бунт,
как таковой, одновременно отрицая мораль, которая отвергает мир, -какав он
есть. Ницше страстно призывает римского Кесаря, обладающего душой Христа.
Это означало одновременно сказать «да» и рабу, и господину. Но в конечном
счете сказать «да» обоим означает освятить сильнейшего из двух, то есть
господина. Кесарь должен был неизбежно отказаться от власти духа ради
царства дела. «Как извлечь пользу из преступления?» задавался вопросом
Ницше, как добрый профессор, верный собственному методу. Кесарь должен был
ответить: умножая преступления. «Когда цели велики, к своему несчастью,
писал Ницше, человечество пользуется иной меркой и уже не считает
преступление таковым, пусть бы даже оно применяло еще более страшные
средства». Он умер в 1900 году, на пороге века, в котором этот принцип
должен был стать смертельным. Тщетно восклицал Ницше в минуты просветления:
«Легко говорить о всякого рода аморальных поступках, но найдутся ли силы
вынести их? Например, я не смог бы перенести, если бы я нарушил слово или
убил: не знаю, как долго бы я мучился, но в конце концов умер бы от этого.
Такова была бы моя участь». С того момента, когда было дано согласие на
тотальность человеческого эксперимента, могли прийти другие, которые, будучи
далеки от подобных мучений, направили бы все свои силы на ложь и убийство.
Ответственность Ницше заключается в том, что, по высшим соображениям метода,
он в расцвете своего дарования узаконил, пусть даже на мгновение,
177
то право на бесчестье, о котором уже говорил Достоевский: можно быть
уверенным в том, что, если предоставить это право людям, они ринутся его
осуществлять. Но невольная ответственность Ницше простирается еще дальше.
Ницше является именно тем, кем он сам себя признавал, самой чуткой
совестью нигилизма. Решающий шаг, который нужно сделать бунтарскому духу,
состоит в том, чтобы совершить скачок от отрицания идеала к секуляризации
идеала. Поскольку спасение человека недостижимо в Боге, оно должно
совершиться на земле. Поскольку миром никто не управляет, человек с того
момента, как он это принимает, должен взять такую задачу на себя, что ведет
к высшему человечеству. Ницше требовал управления будущим человека: «На нашу
долю выпадет задача управлять землей». И еще: «Приближается время, когда
надо будет бороться за власть на земле, и эта борьба будет вестись от имени
философских принципов». Таким образом Ницше возвестил XX век. Но если Ницше
возвестил его, то именно потому, что ему была понятна внутренняя логика
нигилизма, и потому, что он знал, что одним из итогов нигилизма является
господство. Тем самым Ницше подготовил это господство.
Для человека без Бога существует такая свобода, какой ее представлял
себе Ницше, то есть свобода одиночества. Бывает свобода полдня, когда колесо
мира останавливается и человек говорит «да» тому, что есть. Но то, что есть,
находится в становлении. Нужно сказать «да» становлению. В конце концов свет
уходит, ось дня наклоняется. Тогда история начинается вновь, и в истории
нужно искать свободу; истории нужно сказать «да». Ницшеанство, теория
индивидуальной воли к власти, было обречено вписаться в тотальную волю к
власти. Не было ничего, не подлежащего власти мира. Без сомнения, Ницше
ненавидел свободомыслящих людей и гуманитаристов. Слова «свобода духа» он
воспринимал в их самом крайнем смысле как божественность индивидуального
духа. Но Ницше не мог помешать свободомыслящим людям участвовать в том же
историческом событии, в каком участвовал он сам, в смерти Бога, и не мог
помешать тому, чтобы последствия такого участия оказались для них
одинаковыми. Ницше прекрасно видел, что гуманитаризм есть не что иное, как
христианство, лишенное высшего оправдания, сохранившее конечные цели,
отвергнув первопричины. Но он не заметил,