Бретона в адрес Маркса
состоит в том, что Маркс не универсален. Сюрреалисты хотели примирить между
собой Марксово «преобразование мира» и «изменение жизни», которой желал
Рембо. Но первое ведет к завоеванию тотальности мира а второе к
завоеванию единства жизни. Как это ни парадоксально, но всякая тотальность
ограниченна. В конечном итоге эти две формулы разделили группу бунтарей.
Выбрав позицию Рембо Бретон доказал, что сюрреализм был не действием, а
духовны опытом и аскезой. Он выдвинул на первый план то, что составляет
сугубое своеобразие его движения, воссоздание священного завоевание
единства, что неоценимо важно в размышлениях бунте. Чем более углублял
Бретон это своеобразие, тем непопровимей отдалялся он как от своих товарищей
по партии, так и о собственных первоначальных требований.
192
По сути, Андре Бретон ни в чем не изменял своему стремлению к
надреальному, к слиянию сновидения и реальности, к сублимации старого
противоречия между идеалом и действительностью. Сюрреалистическое решение
известно: конкретная иррациональность, объективная случайность. Поэзия
это единственно возможный путь завоевания «высшей точки». «Некая точка
сознания, в которой жизнь и смерть, реальное и воображаемое, прошлое и
будущее… проникают друг друга, уже не вступая в противоречие». Что же это
за высшая точка, которая должна ознаменовать «величайший провал гегельянской
системы»? Это поиск вершинной бездны, родственный мистикам, хотя речь здесь
идет о мистицизме безбожном, который утоляет и выражает жажду абсолютного у
бунтаря. Принципиальный враг сюрреализма рационализм. Впрочем, идея
Бретона представляет собой любопытный образец западной мысли, где неустанно
поощряется принцип аналогии за счет принципов тождества и противоречия.
Точнее, речь идет о том, чтобы переплавить противоречия в огне желания и
любви и разрушить стены смерти. Магия, первобытные или архаические
цивилизации, алхимия, риторика огненных цветков или бессонных ночей
таковы чудесные этапы на пути к единству и философскому камню. Сюрреализм,
если даже он не изменил мир, обогатил его некоторыми странными мифами,
которые отчасти оправдывают Ницше, возвещавшего миру возвращение античности.
Впрочем, только отчасти, поскольку речь идет о теневой стороне Древней
Греции, где пребывали темные боги и происходили мистерии. В конечном итоге
если опыт Ницше завершился приятием дня, то опыт сюрреализма находит высшее
выражение в гимне ночи, в навязчивом, исполненном страха культе грозы.
Бретон, по его собственным словам, понял, что, несмотря ни на что, жизнь
это дар. Но его приятие мира не могло быть наполнено светом, в котором мы
так нуждаемся. «Во мне слишком много северного, говорил он, чтобы я мог
пребывать в полном согласии с миром».
Однако, вопреки собственной воле, он не раз смягчал отрицание и в бунте
выдвигал на передний план его позитивные требования. Он предпочитал не
столько молчание, сколько суровость и сохранил только нравственное
требование, которое, по словам Батайя *, воодушевляло ранний сюрреализм:
«Заменить новой моралью мораль ныне действующую, причину всех наших зол».
Попытка Бретона основать новую мораль не удалась, как не удается она сегодня
никому. Но он никогда не терял веры в то, что сможет этого добиться. Бретон
был вынужден предложить временный возврат к традиционной морали в ту
страшную эпоху, когда человека, которого Бретон хотел возвеличить, упорно
унижали, кроме прочего, и во имя некоторых сюрреалистических принципов.
Возможно, здесь наступает пауза. Но эта пауза в нигилизме настоящий шаг
вперед, сделанный бунтом. В конце концов, не имея возможности обрести мораль
и те ценности, необходимость которых он ясно сознавал, Бретон, как известно,
увидел
7 Альбер Камю
193
спасение в любви. Нельзя забывать, что в свое мерзопакостное время
только он давал ей глубокое толкование. Любовь вот моральное убежище,
ставшее отчизной этому изгнаннику. Конечно, меры тут все еще недостает.
Сюрреализм не политика и не религия. Быть может, сюрреализм
недостижимая мудрость. Но и доказательство того, что не существует мудрости
удобной. «Мы хотим быть за пределами нашего времени, и мы будем там!» как
восхитительно это восклицание Бретона. Он находил отраду в великолепной
ночи, а тем временем разум, приступивший к деятельности, двинул свои армии
по всему миру. Быть может, эта ночь предвещает зарю, которая еще не
занялась, и утренние картины Рене Шара *, поэта нашего Возрождения.
194
В течение ста пятидесяти лет метафизического бунта и нигилизма вновь и
вновь под различными масками упорно являл свое опустошенное лицо
человеческий протест. Все, восставшие против удела человеческого и его
Творца, утверждали одиночество человека, тщету всякой морали. Но в то же
самое время стремились к созиданию чисто земного царства, где бы правил их
собственный закон. Логично, что соперники Творца замыслили переделать
мироздание на свой лад. Одни, кто ради созидаемого ими мира отвергали любой
закон, кроме закона собственного хотения и силы, шли прямо к самоубийству
или безумию, воспевая апокалипсис. Другие, тоже стремившиеся установить
закон силой, предпочли пустое балаганное представление, самолюбование или
заурядность, или еще убийство и разрушение. Но Сад и романтики, Карамазов и
Ницше вошли в царство смерти только потому, что хотели подлинной жизни.
Неудивительно, что трагический призыв к законности, порядку и нравственности
звучит в этой безумной вселенной словно в насмешку. Их выводы стали роковыми
или свободоубийственными только после того, как они сбросили бремя бунта,
ушли от присущего ему напряжения и предпочли душевный комфорт, даруемый
тиранией или рабством.
В своих возвышенных и трагических формах восстание людей есть не что
иное, как многолетний протест против смерти, яростное обвинение удела
человеческого, предопределяемого всеобщим смертным приговором. Во всех
рассмотренных выше случаях протест каждый раз направлен на те стороны
мироздания, которые являются диссонансом, замутнением, разрывом связей. То
есть речь идет о нескончаемом требовании единства. Неприятие смерти, жажда
бесконечной и ясной жизни таковы пружины всех этих безумств, возвышенных
или низменных. Разве речь идет только о личном трусливом нежелании умереть?
Нет, поскольку большинство этих бунтарей заплатили должную цену за то, чтобы
быть на высоте своих притязаний. Восставший жаждет не столько самой жизни,
сколько смысла жизни. Он не принимает тех последствий, которые влечет за
собой смерть. Если всему приходит конец, если ничто не находит оправдания,
то все, что умирает, лишено смысла. Бороться против смерти значит
требовать смысла жизни, сражаться за порядок и единство.
Многозначителен в этом отношении протест против зла, составляющий самую
сердцевину метафизического бунта. Возмутительно не само по себе страдание
ребенка, а тот факт, что
195
его страдание не оправдано В конце концов, мы подчас готовы смириться с
болью, изгнанием, тюремным заключением, если медицина или здравый смысл
убеждают нас в их необходимости. А в глазах бунтаря как мукам, так и
радостям нашего мира недостает именно принципа объяснения. Восстание против
зла означает прежде всего требование единства. Миру смертников, смертельной
непонятности удела человеческого бунтарь неустанно противопоставляет жажду
жизни и окончательного понимания. Сам того не сознавая, он не прекращает
поиски морали или какой-то святыни. Бунт это аскеза, пусть даже слепая.
Если бунтарь богохульствует, то он поступает так в надежде на нового бога.
Бунтарь бывает потрясен первым и наиболее глубоким религиозным порывом, но
теперь уже речь идет о несбывшемся религиозном порыве. Благороден не бунт
сам по себе, а выдвигаемые им требования, даже если итогом бунта окажется
Во всяком случае, надо уметь распознать то низкое, что приносит с собой
бунт. Всякий раз, когда бунт обожествляет тотальное неприятие всего сущего,
то есть абсолютное «нет», он идет на убийство. Всякий раз, когда он слепо
принимает все существующее и провозглашает абсолютное «да», он также идет на
убийство. Ненависть к творцу может обернуться ненавистью к творению или же
безоглядной вызывающей любовью к существующему миру. Но в обоих случаях бунт
приводит к убийству и теряет право называться бунтом Нигилистом можно быть
двояким образом, и каждый раз из-за непомерной жажды абсолюта По видимости,
есть бунтовщики, желающие умереть, и есть д,р} гие бунтовщики, желающие
умерщвлять. Но по своей сути это одж и те же люди, равно лишенные бытия,
сжигаемые жаждой на стоящей жизни и предпочитающие всеобщую несправедливосп
ущербной справедливости. Негодование достигает такой степени что разум
сменяется яростью. Если верно, что инстинктивны! бунт человеческого сердца
от века к веку становится все осознан нее, то, как мы уже видели, он
перерастает также в слепую отвагу и, теряя с определенного момента чувство
меры, решает ответить на всеобщее преступление метафизическим убийством
То же самое «да», которое, как мы убедились, знаменует собой вершину
метафизического бунта, неизменно находит gboiвыражение в абсолютном
разрушении. Нет, не бунтом, не благо родством бунта освещен сегодня мир, а
нигилизмом. И последствия нигилизма мы должны проследить, не упуская из виду
правду его истоков. Если бы даже Бог существовал, Иван Кара мазов не пришел
бы к нему, зная о несправедливости, причинен ной человеку Но слишком долгое
переживание этой несправедливости, слишком горькое осознание ее превратили
формулу «даже если ты существуешь» в формулы «ты не заслуживаешь
существования», а затем «ты не существуешь». Жертвы черпал) силу и искали
доводы в пользу окончательного преступления своей невинности, которую они не
ставили под сомнение. Отчаявшись обрести бессмертие, зная о своем смертном
приговоре, они
196
решились на убийство Бога. Неверно было бы сказать, что с этого дня и
началась трагедия современного человека. И тем более неверно утверждать, что
в этот день она завершилась. Наоборот, покушение на Всевышнего знаменует
кульминацию драмы, начавшейся с закатом античного мира, последнее слово
которого еще не отзвучало. С этого момента человек решает отказаться от
божественной благодати и жить, полагаясь только на собственные силы. От
маркиза де Сада до наших дней прогресс заключался в том, что расширялось
замкнутое пространство, где по собственным законам правит человек без Бога.
Противостоящий божеству огражденный лагерь раздвигал свои границы все дальше
и дальше, пока вся вселенная не превратилась в крепость, воздвигнутую против
низвергнутого, изгнанного Бога. Доведя свой бунт до последнего предела,
человек стал затворником; вся его великая свобода свелась лишь к тому, чтобы
от трагических замков де Сада до концлагерей строить тюрьмы для своих
преступлений. Но осадное положение мало-помалу становится повсеместным, а
требование свободы постепенно распространяется на всех. Стало быть,
необходимо созидать единое царство справедливости, противостоящее царству
благодати, и основать наконец человеческую общность на обломках общности
божественной. Убить Бога и построить церковь таково неизменное и
противоречивое устремление бунта. Абсолютная свобода становится тюрьмой
абсолютных обязанностей, коллективной аскезой, историей, которую предстоит
завершить. XIX век век бунта пролагает путь XX веку веку
справедливости и морали, где каждый бьет себя в грудь. Шамфор *, моралист
бунта, уже выразил это в своем афоризме: «Прежде чем быть великодушным, надо
быть справедливым: ведь сначала нужны сорочки, а уж затем кружева к ним».
Мораль роскоши будет отвергнута во имя суровой этики строителей.
Теперь нам предстоит рассмотреть этот конвульсивный порыв к мировому
господству и универсальному закону. Мы подошли к моменту, когда бунт,
отвергая любое рабство, стремится овладеть всем мирозданием. Как мы уже
видели, после каждого поражения бунт заявлял о политическом и насильственном
разрешении возникших проблем. Отныне из всех своих приобретений он сохранит
только волю к власти и моральный нигилизм. В принципе бунтовщик хотел
отвоевать только свое собственное бытие и сохранить его перед лицом Бога. Но
он забывает о своих истоках и, следуя закону духовного империализма,
устремляется к мировому господству, совершая неисчислимое множество убийств.
Бунт изгнал Бога с небес, но, поскольку бунтарский Дух пронизывает все
революционное движение, иррациональное требование свободы парадоксальным
образом берет на вооружение разум, единственное орудие борьбы, которое
представляется бунтовщику чисто человеческим. Бог умер, остаются люди, то
есть история, которую необходимо понимать и строить. Строить ее можно,
используя любые средства, только и добавляет нигилизм,
197
который поглощает творческую силу бунта. На земле, отныне одинокой,
человек на своем пути к империи людей намерен к самым крайним преступлениям
иррационального