гильотины, словно сама мораль, вскоре обрушится на эту
прекрасную голову, вместилище холодного ума. Начиная с того момента, когда
Национальное собрание осудит его, и до того момента, когда он подставит свой
затылок под лезвие гильотины, Сен-Жюст не промолвит ни слова. Это долгое
молчание более значительно, чем сама его смерть. Когда-то он сетовал, что
вокруг тронов царило молчание, и потому он так хотел вволю и ярко говорить.
Но в конце, презирая и тиранию, и загадочный народ, не желающий пребывать в
согласии с чистым Разумом, Сен-Жюст погружается в молчание. Его
принципы не могут прийти в соответствие с реальностью; дела и события идут
не так, как они должны идти; следовательно, принципы остаются одинокими,
немыми и недвижными. Предаться им значит и в самом деле умереть, умереть
от
217
некой невозможной любви, которая противоположна любви человеческой.
Сен-Жюст умирает, а вместе с ним умирает и надежда на новую религию.
«Все камни отесаны для здания свободы, говорил Сен-Жюст, но из этих
камней вы можете выстроить для нас и храм, и гробницу». Сами принципы
«Общественного договора» служили руководством для возведения гробницы,
которую затем замуровал Наполеон Бонапарт. Руссо, у которого все же хватало
здравого смысла, отлично понимал, что общество, описанное в «Общественном
договоре», подходит разве что для богов. Последователи Руссо усвоили его
учение буквально и постарались обосновать божественность человека. Красное
знамя, символ закона военного времени, то есть исполнительной власти при
старом режиме, становится революционным символом 10 августа 1792 года.
Переход знаменательный, и Жорес * комментирует его так: «Это мы, народ,
воплощаем в себе право.. Мы не бунтовщики. Бунтовщики находятся в Тюильри».
Но так легко богом не станешь. Сами старые боги не погибали от первого же
удара, и революции уже XIX века должны будут завершить ликвидацию
божественного принципа. Тогда Париж подымается, чтобы подчинить короля
закону, установлен ному народом, и не дать ему восстановить власть,
основанную на божественном принципе. Этот труп, который инсургенты 1830 годе
поволокут через залы Тюильри и усадят на трон, чтобы доставит! ему
смехотворные почести, большого значения не имеет *. В ту эпоху на короля еще
могут быть возложены почетные обязанности но возлагаются они народом; Хартия
закон для короля. Он уже не Величество. Поскольку старый режим исчез
тогда во Франции окончательно, нужно было после 1848 года упрочить новый
режим и потому история XIX века до 1914 года это история восстановления
народовластия в борьбе со старорежимными монархиями то есть история
утверждения гражданского принципа. Этот принцип восторжествует в 1919 году,
когда в Европе будут свергнуть все абсолютистские монархии ‘. Повсюду
суверенитет народа за меняет собой по праву и в силу разума суверенитет
самодержца Только тогда проявятся последствия принципов 1789 года. Мы. ныне
живущие, первые, кто может ясно об этом судить.
Якобинцы ужесточили вечные моральные принципы до такой степени, что
разрушили то, на чем до сих пор эти принципы покоились. Проповедники
Евангелия, они стремились основать братство на абстрактном римском праве.
Божественные повеления они заменили законом, который, по их предположениям,
должен был быть признан всеми, поскольку он являлся выражением общей воли.
Закон находил свое оправдание в естественной добродетели и в свою очередь
оправдывал ее. Но как только возникает одна-единственная фракция, все
умозаключения рушатся и становится
‘ Кроме испанской монархии Но Германская империя рухнула, а ведь Виль
гельм II говорил, что «мы, Гогенцоллерны, удерживаем нашу корону, получив ее
в дар только от неба, и отчет мы дадим лишь одному небу»
218
очевидным, что добродетель нуждается в оправдании, чтобы не оказаться
абстрактной. Буржуазные юристы XVIII века, подавляя своими принципами
справедливые и живые завоевания собственного народа, одним махом подготовили
два вида современного нигилизма: нигилизм индивида и нигилизм государства.
Действительно, закон может управлять только как закон универсального
Разума. Но он никогда таковым не является, и его оправдание теряет смысл,
если человек не добр по своей природе. Приходит день, когда идеология
сталкивается с психологией. И тогда уже не остается места для законной
власти. Следовательно, закон эволюционирует до тех пор, пока не
отождествляется с законодателем и новым произволом. Куда же тогда идти?
Происходит утрата ориентиров: потеряв свое точное определение, закон
становится все более расплывчатым и кончает тем, что из всего делает
преступление. Закон все еще управляет, но он уже не имеет твердо
установленных границ. Сен-Жюст предвидел эту тиранию, прикрывающуюся именем
безмолвствующего народа. «Ловко сработанное преступление превратится в
своего рода избранничество, и мошенники окажутся в Ноевом Ковчеге». Но это
неизбежно’ Если великие принципы не обоснованы, если закон выражает только
временные настроения, им уже можно вертеть как заблагорассудится или же
навязывать его. Де Сад или диктатура, индивидуальный терроризм или терроризм
государственный оба оправданные тем же самым отсутствием оправдания
становятся одной из альтернатив XX века с того момента, когда бунт обрубает
свои собственные корни и отказывается от всякой конкретной морали.
Бунтарское движение, народившись в 1789 году, не может, однако, тогда
же и остановиться. Бог не совсем умер для якобинцев и тем более для
романтиков. Они еще дорожат Верховным существом *. Разум определенным
образом еще является посредником между ним и людьми. Но Бог по меньшей мере
развоплощен и сведен к теоретическому существованию морального принципа.
Буржуазия властвовала весь XIX век только благодаря тому, что ссылалась на
эти абстрактные принципы. Короче говоря, не будучи столь благородной, как
Сен-Жюст, буржуазия воспользовалась этой ссылкой в качестве оправдания,
исповедуя, во всяком случае на практике, противоположные ценности. В силу
своей растленной сущности и трусливого лицемерия, буржуазия способствовала
окончательной дискредитации принципов, которыми она клялась. В этом
отношении вина ее безмерна. Как только вечные принципы вкупе с формальной
добродетелью будут подвергнуты сомнению и всякая ценность будет
дискредитирована, разум придет в движение, не ссылаясь уже ни на что, кроме
собственных успехов. Разум возжелает властвовать, отрицая все то, что было,
и утверждая все то, что будет. Разум станет завоевательным. Русский
коммунизм благодаря своей мощной критике всякой формальной добродетели
завершит бунтарское дело XIX века, отрицая какой бы то ни было высший
принцип. За цареубийствами XIX века
219
последуют богоубийства XX века, которые, отрицая всякую мораль,
отчаянно ищут единство рода человеческого посредством изнуряющего
нагромождения преступлений и войн. За якобинской революцией, пытавшейся
установить религию добродетели, чтобы на ней основать единство, последуют
циничные революции, которые, будь они правыми или левыми, попытаются достичь
единства мира, чтобы основать наконец религию человека. Все то, что было
Богово, отныне будет отдано Кесарю.
БОГОУБИЙСТВА
Справедливость, разум, истина еще сверкали на якобинском небе; эти
недвижные звезды могли по меньшей мере служить ориентирами. Немецкая мысль
XIX века, и в особенности гегелевская, стремилась продолжить дело
французской революции, устранив причины ее поражения. Гегель видел, что
абстрактность якобинских принципов таила в себе террор По его мнению,
абсолютная и абстрактная свобода должна была привести к терроризму;
владычество абстрактного права совпадает с царством угнетения. Гегель,
например, замечает, что период от Августа до Александра Севера * (235 год)
это время расцвета правоведения, но вместе с тем и самой беспощадной
тирании. Чтобы преодолеть это противоречие, надо было стремиться к
конкретному обществу, воодушевляемому принципом, который не был бы
формальным и предусматривал гармоничное сочетание свободы и необходимости В
конечном счете немецкая мысль заменила универсальный, но абстрактный разум
Сен-Жюста и Руссо понятием не столь искусственным, но еще более
двусмысленным конкретной универсальностью До сих пор разум царил над
соотносимыми с ним феноменами Слившись отныне с потоком исторических
событий, разум освещает их, а они становятся его плотью
Можно уверенно сказать, что Гегель рационализировал все, вплоть до
иррационального Но в то же время он придавал разуму дрожь безрассудства,
вносил в него безмерность, результаты чего теперь налицо. Недвижную мысль
своего времени германская мысль неожиданно вовлекла в неудержимое движение.
Истина, разум и справедливость неожиданно воплотились в становлении мира.
Но, вовлекая их в постоянное ускорение, немецкая идеология отождествила их
бытие с их движением и отнесла завершение этого бытия в конец исторического
становления, словно таковой имеется Названные ценности перестали служить
небесными ориентирами, чтобы стать целями. Что касается средств Для
достижения этих целей, а именно жизни и истории, то данные средства уже не
руководствуются никакими предсуществующими ценностями. Напротив, большая
часть гегелевских аргументов служит доказательством того, что моральное
сознание, во всей своей банальности повинующееся справедливости и истине,
как если бы эти ценности существовали вне мира, как раз ставит под угрозу
воцарение этих ценностей. Таким образом, правило действия стало самим
действием, которое должно развертываться во мраке, ожидая финального
озарения. Разум, оказавшийся во власти подобного романтизма, является уже не
чем иным, как непреклонной страстью.
221
Цели остались теми же самыми, возросло только стремление; мысль стала
динамичной, а разум становлением и завоеванием. Действие уже не более
чем расчет, и зависит оно от результатов, а не от принципов. Следовательно,
действие отождествляется с вечным движением. Точно так же в XIX веке все
научны дисциплины отошли от неподвижности и классификации, характерных для
мысли XVIII века. Подобно тому как Дарвин сменил Линнея, философы
непрерывной диалектики сменили гармоничных бесплодных конструкторов разума.
С этого момента возникает идея (враждебная всякой античной мысли, которая
частично обнаруживала себя в революционном французском духе), что челе век
не обладает данной ему раз и навсегда природой, что о является не
завершенным созданием, но авантюрой, творец которой отчасти он сам. Вместе с
Наполеоном и Гегелем, этим Наполеоном от философии, начинаются времена
эффективности. До Наполеона люди открывали пространство универсума, начиная
него, мировое время и будущее. Дух бунта вскоре претерпи глубокую
трансформацию.
Рассматривать творчество Гегеля в связи с этим новым этапом развития
бунтарского духа дело необычное. Ведь в каком то смысле все его работы
дышат ужасом перед раздором; он хотел быть духом примирения. Но это лишь
одна из ипостасей ей’ темы, которая по своему методу является самой
двусмысленно в философской литературе. В той мере, в какой для Гегеля b
действительное разумно, она оправдывает все манипуляции, проделываемые
идеологом над действительностью. То, что называете; панлогизмом Гегеля,
является оправданием существующего порядка вещей. Но его пантрагизм одобряет
и разрушение как та ковое. Безусловно, все примиряется в диалектике, и
нельзя полагать одну крайность без того, чтобы не возникла другая; у Гегеля,
как во всякой великой философии, есть чем исправить Гегеля. Но философские
труды воспринимаются лишь разумом гораздо реже, чем одновременно и разумом,
и сердцем с его страстями, а они вовсе не склонны к примирению.
Во всяком случае, именно у Гегеля революционеры XX века обнаружили
целый арсенал, при помощи которого были окончательно ликвидированы
формальные принципы добродетели. Революционеры унаследовали видение истории
без трансценденции, истории, сводящейся к вечному спору и к борьбе воль за
власть. В своем критическом аспекте революционное движение нашего времени
есть прежде всего беспощадное разоблачение формального лицемерия, присущего
буржуазному обществу. Отчасти обоснованная претензия современного
коммунизма, как и более легковесная претензия фашизма, заключается в
разоблачении мистификации, которая разлагает демократию буржуазного типа, ее
принципы и добродетели. Божественная трансценденция вплоть до 1789 года
служила оправданием королевского произвола. После французской революции
трансценденция формальных принципов, будь то разум или справедливость,
служит оправданием господства
222
, которое не является ни справедливым, ни разумным. Следовательно, эта
трансценденция маска, которую необходимо сорвать. Бог умер, но, как
предупреждал Штирнер, нужно убить мораль принципов, где еще таится
воспоминание о Боге. Ненависть к формальной добродетели, этой ущербной
свидетельнице и защитнице божества, лжесвидетельнице на службе у
несправедливости, остается одной из пружин сегодняшней истории. «Нет ничего
чистого» от этого крика судорогой сводит наше столетие. Нечистое, то есть
история, вскоре станет законом, и пустынная земля будет предана голой силе,
которая установит или отринет божественность человека. Тогда насилию и лжи
предаются так, как