суждение о мире, он в то же время движет им.
Увязнув в гуще событий, он силится ими управлять. Он относится к миру и как
наставник, и как завоеватель. Впрочем, эти туманные определения скрывают за
собой наипростейшую суть. Если свести человека к истории, у него не
останется иного выбора, кроме растворения в ее шуме и ярости или придания ей
обличья человеческого разума. Следовательно, история современного нигилизма
есть всего лишь затянувшаяся попытка придать истории видимость порядка,
который был ею утрачен, придать чисто человеческими силами, а то и просто
силой. Такой псевдоразум в конце концов становится неотличимым от стратегии
завоевания и ждет своего часа, чтобы взойти на престол идеологической
империи. Так какое же отношение все это имеет к науке? Нет ничего менее
воинственного, чем разум. История не делается со щепетильностью ученого;
тот, кто претендует на научную объективность, тем самым отрекается от
участия в историческом творчестве. Разум не проповедует, а ввязавшись в
проповедь, перестает быть разумом. Вот почему исторический разум
иррационален и романтичен, вот почему он напоминает то систематизированный
бред сумасшедшего, то мистическое утверждение слова божия.
Единственный подлинно научный аспект марксизма состоит в его отрицании
мифов и откровенном выпячивании самых низменных интересов. Но в этом
отношении Маркс не более научен, чем Ларошфуко * ; к тому же он сразу
забывает об этих положениях, как только становится в позу пророка.
Неудивительно поэтому, что, для того чтобы сделать марксизм научным и
подкрепить эту фикцию, столь выгодную в наш научный век, пришлось сначала
сделать науку марксистской, пустив для этого в ход террор. Научный прогресс
со времен Маркса состоял, грубо говоря, в замене детерминизма и
механистического материализма тогдашней эпохи пробабилизмом *. Маркс писал
Энгельсу, что учение Дарвина составляет основу их собственного учения. Стало
быть, для того чтобы марксизм сохранил ореол непогрешимости, следовало
К оглавлению
290
биологические открытия, сделанные после Дарвина. А поскольку открытия
эти, начиная со скачкообразных мутаций, выявленных Де Фризом, вводили в
биологию принцип случайности, противоречащий детерминизму, пришлось поручить
Лысенко навести порядок в хромосомах и заново доказать истинность
элементарнейшего детерминизма. Все это кажется смешным. Но представьте себе
какого-нибудь провинциального аптекаря во главе тайной полиции и вам
будет не до смеха. Именно это и произошло в XX веке. Именно поэтому XX век
отрицает принцип неопределенности в физике, частную теорию относительности,
квантовую теорию ‘ и всю общую направленность современной науки. Теперешний
марксизм научен только при условии, что он отвергает Гейзенберга, Бора,
Эйнштейна и других великих ученых нашего времени. В конце концов, нет ничего
таинственного в принципе, ставящем научное мышление на службу пророчества.
Он уже давно именуется принципом авторитета; именно им руководствовалась
церковь, когда стремилась подчинить истинный разум мертвой вере, а свободу
суждения поддержанию мирской власти 2.
В конечном счете от пророчеств Маркса, противоречащих его же двум
основным принципам экономике и науке, осталось лишь страстное
провозвестие некоего события, которое должно произойти в весьма отдаленном
будущем. Любимой уловкой марксистов являются речи о затянувшейся отсрочке
этого события и о том, что в один прекрасный день им будет оправдано все.
Иначе говоря, мы находимся в чистилище, и нас уверяют, что ада не будет. В
связи с этим возникает проблема иного порядка. Если борьбы одного или двух
поколений в процессе благоприятного экономического развития достаточно для
достижения бесклассового общества, то жертвы, приносимые участниками этой
борьбы, вполне оправданы: ведь они видят будущее во вполне конкретном
обличье, в облике своего ребенка например. Но если не хватит и жертв многих
поколений и мы должны вступить в бесконечную полосу разрушительных всемирных
битв, нам придется искать опору в вере, чтобы научиться умирать и
умерщвлять. Беда в том, что эта новая вера основывается на чистом разуме не
в большей мере, чем все предыдущие.
Но как же все-таки представить себе этот конец истории? В данном случае
Маркс не прибегает к гегелевской терминологии. Он в достаточно темных
выражениях говорит, что коммунизм это всего лишь необходимая форма
человеческого будущего, не исчерпывающая собой всей совокупности будущего.
Но коммунизм либо не завершает историю противоречий и страданий, и тогда
Роже Кайюа заметил, что сталинизм отвергает квантовую теорию, но
использует основанную на ней атомную физику («Critique du Marxisme».
Gallimard).
Обо всем этом см. кн.: Jean Grenier. «Essai sur 1’Esprit d’orthodoxie».
Lallimard, которая и по прошествии пятнадцати лет остается актуальной.
291
непонятно, как им можно оправдать столько жертв и усилий; либо он
является ее завершением, и тогда весь ее ход можно представить себе лишь как
движение к этому совершенному обществу. И тогда в описание, претендующее на
научность, произвольно вводится некое мистическое понятие. Окончательное
исчезновение политической экономии, этого излюбленного предмета Маркса и
Энгельса, означает конец всякого страдания. Ведь экономика тождественна
тяготам и несчастьям истории, исчезающим вместе с ней. И мы оказываемся в
раю.
Невозможно разрешить эту проблему, сказав, что речь идет не о конце
истории, а о скачке в иную историю. Эту иную историю мы можем представить
себе только подобием нашей собственной; для человека обе эти истории слиты
воедино. К тому же и эти иная история предлагает нам ту же дилемму. Либо она
не является разрешением противоречий, и, значит, мы страдаем и убиваем друг
друга впустую; либо она разрешает их и практически завершает историю. На
этой стадии марксизм может найти свое оправдание только в последнем Граде.
Но какой же смысл заключен в этой метафоре? Последний Град имел его в
сакральной вселенной, где были приняты религиозные постулаты. Мир был
сотворен, следовательно, у него будет и конец; Адам был изгнан из рая,
человечество должно в него вернуться. Не так обстоят дела в исторической
вселенной, где принимаются диалектические постулаты. Должным образом
употребляемая прикладная диалектика не может и не имеет права застыть на
месте ‘. Противоборствующие начала определенной исторической ситуации могут
сначала отрицать друг друга, затем быть снятыми в новом синтезе. Но нет
оснований полагать, что этот новый синтез будет выше предыдущих. Эти
основания могут появиться лишь после того, как мы произвольно положим
диалектике предел и, стало быть, привнесем в нее почерпнутое извне
ценностное суждение. Если бесклассовое общество завершает историю, тогда
капиталистическое общество и в самом деле оказывается выше феодального в той
мере, в какой оно ускоряет приход общества бесклассового. Но если принимаешь
диалектические постулаты, нужно принимать их целиком. Нужно признать, что
подобно тому, как сословное общество сменилось обществом без сословий, но с
классами, так и на смену классовому обществу придет общество без классов, но
с иными, еще неведомыми нам антагонизмами. Движение, которому отказывают в
начале, не может иметь конца. «Если социализм, говорит один эссеист
анархистского толка, есть вечное становление, то его средства и являются
его целью» 2. Точнее говоря, у него нет цели, а есть только
средства, не базирующиеся ни на чем, кроме идеала, чуждого становлению. В
этом смысле было бы справедливо заметить
См. замечательное рассуждение Jules Monnerot «Sociologie du communisme»
III-e partie
2 Ernestan «Le Socialisme et la Liberte
292
, что диалектика не революционна и не может быть таковой. С нашей точки
зрения, она, будучи течением, стремящимся начисто отрицать все, что не
является им самим, откровенно нигилистична.
Стало быть, нет никакого резона воображать конец истории в этой
вселенной. И однако именно он служит единственным оправданием жертв, которые
во имя марксизма требуются от человечества. Он не имеет иных разумных
оснований, кроме логической ошибки, вводящей в единое и самодостаточное
царство истории чуждые ей ценности. Поскольку ценность эта к тому же чужда
морали, ее нельзя считать ценностью в собственном смысле слова, ценностью,
на которой можно основывать свое поведение; это безосновательная догма,
которая либо усваивается отчаянным движением мысли, задыхающейся от
одиночества или нигилизма, либо навязывается извне теми, кому эта догма
выгодна. Конец истории невозможно считать ценностью, достойной подражания
или ведущей к совершенствованию. Она является принципом произвола и террора.
Маркс признавал, что все революции, происшедшие до него, потерпели
поражение. Но полагал, что возвещаемая им революция должна одержать
окончательную победу. Вплоть до сего времени рабочее движение держалось за
этот постоянно опровергаемый фактами постулат, чью ложность давно пора без
лишнего шума обличить. По мере того как богоявление откладывалось, мечта о
последнем царстве, уже не поддающаяся осмыслению, превратилась в символ
веры. С тех пор единственной ценностью марксистского мира стала, вопреки
Марксу, догма, навязанная всей идеологической империи. Последнее царство,
подобно вечной морали и царствию небесному, превратилось в средство
социальной мистификации. Эли Галеви * признавался, что не в силах сказать, к
чему ведет социализм к подобию швейцарской республики, разросшейся до
вселенских масштабов, или к европейскому цезаризму. Мы теперь куда лучше
осведомлены на сей счет. По крайней мере в данном пункте пророчества Ницше
сбылись. Вопреки себе самому, но в соответствии с неопровержимой логикой
нынешний коммунизм проявляется в своем интеллектуальном цезаризме, к
описанию которого нам следует наконец приступить. Последний представитель
борьбы справедливости против благодати, он, сам того не желая, берет на себя
ответственность за битву справедливости против истины. «Как можно жить без
благодати?» таков был коренной вопрос XIX века. «Справедливостью»,
отвечали на него все те, кто не хотел принять абсолютный нигилизм. Народам,
отчаявшимся в Царствии небесном, они обещали царство человека. Проповедь
человеческого Града усилилась к концу XIX века, когда она сделалась поистине
визионерской и поставила достижения науки на службу утопии. Но царство
отступало все дальше и дальше, чудовищные войны опустошали древнейшую из
земель, кровь бунтарей пятнала стены городов, а полная справедливость так и
не
293
наступала. И вот мало-помалу прояснился коренной вопрос XX века, тот
самый, за который отдали жизнь террористы девятьсот пятого года и который
продолжает терзать современный мир: «Как жить без благодати и без
справедливости?»
На этот вопрос ответил только нигилизм, а не бунт. Но отвечал он доныне
лишь формулой романтических бунтарей: «Безумством». Историческое безумство
именуется властью. Воля к власти сменила стремление к справедливости,
сначала прикинувшись его подобием, а затем загнав его куда-то на задворки
истории в ожидании того часа, когда на земле не останется ничего,
неподвластного ей. Идеологические выводы восторжествовали над
экономическими: история русского коммунизма опровергла собственные принципы.
И мы оказались на последней ступени долгого пути, пройденного метафизическим
бунтом. Но на сей раз он продвигается вперед, бряцая оружием и отдавая
приказы, продвигается, забыв о своих подлинных принципах, скрывая свое
одиночество в гуще вооруженных толп, тая дух отрицания под пеленой упрямой
схоластики и все еще взирая в будущее, ставшее теперь его единственным
божеством, но отделенное от неге толпой обреченных на уничтожение народов и
предназначенных для покорения континентов. Люди, действующие во имя
единственного идеала, оправдываемые мифом о царстве человека, уже начали
строить укрепленный лагерь на востоке Европы, лицом к лиц} с другими
укрепленными лагерями.
Последнее царство
Маркс не предвидел столь устрашающего апофеоза. Не пред видел его и
Ленин, сделавший, однако, решительный шаг к созданию военизированной
империи. Будучи посредственным философом, но хорошим стратегом, он прежде
всего был озабочен проблемой захвата власти. Сразу же заметим, что все
разговоры о якобинстве Ленина представляются нам совершенно неуместными.
Якобинской можно назвать только его мысль о партии агитаторов и
революционеров. Якобинцы верили в принципы и в добродетель и погибли, когда
дерзнули их отрицать. Ленин верил только в революцию и в добродетель
эффективности. «Надо уметь… пойти на все и всякие жертвы даже в случае
необходимости пойти на всяческие уловки, хитрости, нелегальные приемы,
умолчания, сокрытия правды, лишь бы проникнуть в профсоюзы.. вести в них, во
что бы то ни стало коммунистическую работу» *. Борьба против формальной
морали, начатая Гегелем и Марксом, превратилась у него в критику
неэффективных революционных методов.