или выплату оброка или десятины, а, возможно, и того и другого вместе. Иногда историки к этому понятию относят весь прежний сельский уклад, в том числе совместные и неточно определенные права на общинные земли и леса, полосное земледелие и чересполосность дворянских и крестьянских угодий. Все это вместе безусловно делало модернизацию сельского хозяйства невозможной, но ей препятствовали отнюдь не все эти характерные для старого уклада черты, и многие из них сохранялись еще долго и после отмены крепостничества. В Пруссии, например, вплоть до 1918 г. Gesindeordung привязал так называемых «фермерских работников» к режиму, который был весьма далек от вольнонаемного труда. В центральном аграрном регионе России в течение десятилетий после 1861 г. многие крестьяне продолжали работать на помещичьих угодьях за землю, которую помещик разрешал им использовать в личных нуждах, тем самым увековечивая барщину, главный метод ведения хозяйства при крепостном праве.
Столь же иллюзорна мысль, что отмена крепостного права сама собой гарантирует сельскохозяйственный прогресс. Так, например, весьма убедительное объяснение того, что мешало аграрному прогрессу на русских помещичьих землях до 1861 г., находим у Мишеля Конфино. Он совершенно верно указывает на отсутствие у многих землевладельцев интереса к сельскому хозяйству и полное их невежество, не говоря уже о нежелании перенимать иностранный опыт. Однако более важными были другие факторы. Еще в 1771 г. А. Т. Болотов, самый увлеченный нововведениями дворянин, указывал, что при несомненной полезности и необходимости этих выдумок и опытов, нельзя, однако, упускать из виду, что они сопряжены с многочисленными трудностями[105].
Разводить чужеземный рогатый скот и засевать семена, ввезенные из заграницы, вводить севооборот при российском климате было гораздо труднее и опасней. Очень короткий сельскохозяйственный сезон практически не позволял делать ошибки, которые были неизбежны при введении новых методов и культур в чуждом для них климате в эпоху, когда метод проб и ошибок был единственно возможным в научном эксперименте. При немногочисленном городском населении, огромных расстояниях и плохих средствах сообщения основной проблемой России стал доступ на прибыльные рынки сбыта. В малонаселенных регионах такой же проблемой были рабочие руки. В отличие от Англии и Пруссии, в России не существовало избытка безземельных сельских работников. Так как принадлежавшая сельской общине земля периодически перераспределялась в соответствии с числом членов семьи, той резкой дифференциации крестьянства, которая характерна для Германии, в России не было. При отмене подневольного труда сложно было представить себе, откуда взамен ему найдутся вольнонаемные работники за приемлемую плату. Но и крепостной труд создавал препятствия дворянам, желавшим вести сельское хозяйство по-новому. Для нового севооборота и разведения скота требовалось гораздо большее число работников, к тому же лучше обученных. Крепостной труд, как правило, не отличался добросовестностью и требовал тщательного надзора, даже в случае применения проверенных временем методов и принадлежащих крепостным орудий труда. Выращивание кормовых культур и зерновых, предпочтительно пшеницы, а не ржи, заставляло помещиков приобретать гораздо более крепкие плуги и сильных лошадей, чем те, которые обычно использовались в крестьянском хозяйстве. Мало того, что они стоили в десять раз дороже, но в традиционно сложившемся в России сельском хозяйстве оснащение и тягловый скот обеспечивались крестьянами, дворянину же обходились бесплатно[106].
По утверждению либералов, доходы усовершенствованного сельского хозяйства с использованием вольнонаемного труда компенсируют землевладельцам все тяготы и стоимость нововведений. Опыт некоторых новаторов этого не подтверждал, более того, как вполне убедительно доказывает Стивен Хох, поместья, где применялась барщина, приносили при Николае I весьма солидные доходы. Август Гаукстгаузен давно уже утверждал, что крепостное хозяйство в России во время правления Николая I являлось наиболее жизнеспособным по сравнению с любой другой альтернативной ему системой. По мнению Г. Павловского, «каким бы ужасным, с точки зрения морали и общества, ни было крепостное право в середине девятнадцатого века, экономически это была единственная система, при которой в то время в России могло существовать крупное прогрессивное сельское хозяйство»[107].
С освобождением крестьян встал вопрос о самом существовании сельской аристократии, как в центральных и восточных районах Германии, так и на севере русского Нечерноземья. Дворянство утратило свою полицейскую и судейскую власть, передав ее государству. Взамен крепостнических податей и услуг оно получило ценные бумаги, превратившись в рантье в полном смысле этого слова. Поскольку связи с деревней рушились, искушение переехать в город становилось неодолимым. Наименее обеспеченные дворяне, нередко оказавшиеся не в состоянии прожить на проценты от обязательств и на доходы от оставшейся у них земли, были особенно склонны искать прибыльную должность в городе. Нетитулованные дворяне северной России, которые еще до отмены крепостного права были гораздо беднее своих южных собратьев, усиленно покидали деревни, и города этой части страны наводнили рантье из благородного сословия. Так, семья Тыртовых, обитавшая в своем Тверском поместье с пятнадцатого века, служила ярким примером того, как высшее провинциальное дворянство, сохраняя некоторую часть своей сельской собственности для жизни за городом или из сентиментальных соображений, в качестве основной своей деятельности и источников дохода избирала вооруженные силы. Мемуары и статьи, написанные современниками того периода, говорили о переизбытке «Вишневых садов», оплакиваемых северным провинциальным дворянством[108].
Северные аристократы, сохранившие за собой земельную собственность, в основном полагались на доходы от лесного хозяйства или разведение крупного рогатого скота, а не на производство зерна. Например, в С.-Петербургской губернии на рубеже XIX и XX веков вспахивалось только пять процентов принадлежавшей крупным помещикам земли, среди которой преобладали лесные массивы. В окрестностях Москвы широкое развитие получили молочные фермы. В центральном промышленном районе процент частных земельных владений от всего количества земель в целом понизился с 37,3 в 1877 г. до 30,6 в 1905 г. В то время, как в середине 1870-х годов дворянству принадлежало две трети всей частной земли (то есть, не являющейся собственностью крестьянских общин), три десятилетия спустя их доля составила всего 34,3 процента.[109]
А. Н. Куломзин, сам костромской землевладелец, отмечал в своих мемуарах, что освобождение крестьян разорило основную массу провинциального поместного дворянства в южных губерниях. Сам же он процветал, благодаря разработке фосфатных месторождений на своих землях, что же до многих других, то, с его точки зрения, они выживали, если вообще выживали, за счет лесного хозяйства. Это подтверждает мрачное пророчество Гаукстгаузена в 1840-х годах, писавшего, что «в этих северных районах доходное сельское хозяйство в крупных поместьях как таковое невозможно <…> большие частнособственнические фермы могут существовать здесь только в двух случаях; либо как хозяйства с применением corvee[110], при которой землевладелец сам не обязан содержать работников за свой счет (другими словами, не нести никаких расходов на ведение своего сельского хозяйства), либо как обычные фермы с наемными рабочими и крупным рогатым скотом, но объединенные с мануфактурным производством, что позволяет постоянно и выгодно использовать не задействованную в сельском хозяйстве рабочую силу»[111].
У дворян центральной и южной Германии после освобождения крестьян оставалось обычно меньше земли, чем у русских помещиков Нечерноземья. В 1905 г., например, в семи губерниях центрального промышленного района вокруг Москвы, дворянам принадлежало 13,7 процентов земли. Эта цифра была гораздо ниже показателей, характерных для большей части российских губерний, но значительно выше уровня дворянского землевладения в большинстве регионов центральной, западной или южной Германии[112].
К западу от Эльбы во владении немецкого дворянства оставались, в целом, лесные угодья, независимо от того, какие земельные владения и арендованные земли за ним числились до освобождения крестьян, а также от полученных в качестве компенсации за потерю оброка и трудовых повинностей выкупных облигаций. Как и в России, именно более бедное провинциальное дворянство чаще всего оказывалось вытесненным с земли. Так, в Баварии, например, в 1815 г. большая часть дворянских поместий были небольшими и обремененными долгами. Сельское хозяйство в них целиком и полностью зависело как от крестьянского труда, так и от принадлежащих крестьянам крупного рогатого скота и орудий труда. Многие из «феодальных повинностей» выплачивались натурой. Выкупные облигации не являлись им полноценной заменой, а капитала, чтобы наладить фермерское хозяйство, или желания опуститься до крестьянского сословия у этих дворян не было. Их манил город. Даже в Средней Франконии, где дворянство в целом было богаче, чем в Баварском курфюршестве, многие дворяне к середине столетия переехали в город Нюрнберг. В 1815 г. приблизительно половина баварского дворянства владела землей, к 1921 г. эта цифра уменьшилась до трети[113].
Совсем иную картину являли собой наиболее состоятельные германские дворяне. Они приложили большие усилия к тому, чтобы на выкупные облигации приобрести новые земли, что почти всегда считалось наиболее предпочтительной формой вложения капитала. Например, в 1854 г. принц Гуго Гогенлоэ-Эринген, глава рода Гогенлоэ и сам крупный силезский промышленный магнат, утверждал, что «повторные инвестиции ликвидного капитала в землю являются важным условием существования аристократии». Ни один из остальных Гогенлоэ, слышавших эти слова принца Гуго в 1854 г. на семейном совете, ему не возразил, ибо в Германии, в противоположность, в известной степени, России, гордость своим дворянским родом и кастовый дух были не только сильны, но также подкреплены верой в то, что дворянство и землевладение нераздельны»[114].
Приверженные этим ценностям и традиционно сложившимся представлениям о том, что земля является надежным объектом капиталовложения, богатые дворяне предпочитали приобретать в собственность целые поместья, а, в случае необходимости, не брезговали и крестьянскими фермами. Так, Ферстенберги вложили большую часть полученных ими в качестве выкупа денег в Шварцвальд. В 1806 г. они приобрели 22791 гектар земельных владений, 62 процента из которых составляли леса. К 1919 г. в одной только Швабии им принадлежало 42000 гектара, три четверти из которых являлись лесными угодьями. Мало кому из дворян был по средствам такой воистину княжеский размах, однако вскоре после того, как прошел первый шок и дворяне стали получать выкупные ценные бумаги, их поместья стали увеличиваться в размерах. Так, семья Лейнингенов, скупившая на аукционе множество лесов, лугов и разорившихся крестьянских ферм, вызвала крайнее негодование в Бадене: их предприимчивость усугубила горечь разочарования в Оденвальде после революции 1848 г. Невзирая на это, Лейнингены между 1849 и 1853 годами приобрели земли еще на 474000 флоринов. Дворянство Вестфалии и Гессена, стоявшие на иерархической лестнице ниже Standesherren, и богатейшие семейства Баварии также стали весьма активными покупателями на земельном рынке. Согласно Гейнцу Рейфу, аристократия Мюнстера в Вестфалии большую часть приобретений осуществила между 1830 и 1860 гг., в среднем утроив размеры Rittenguter[115] [116].
Для многих дворян западной, южной и центральной Германии поворот к сельскому хозяйству и воспитание в себе верности «родному месту» стал сознательной политикой класса, статус которого был поставлен под вопрос и которому угрожала, если не нищета, то, по крайней мере, перспектива оказаться на обочине. Как писал барон Ротенхан, стоявший во