она поспешила в этот вечер рано уйти домой. Есть такие люди, которые умеют прятать свою грусть, переживают ее в одиночку и оттого кажутся на людях всегда веселыми и беззаботными. И назавтра она уже была прежней Фисой, безмятежной Фисой и все-таки что-то уже произошло. Она сделалась чуть сдержанней с Арсением, и это «чуть», не высказанное словами, оказалось той границей, через которую Арсений уже не мог переступить. Он провожал ее до дому, целовал. Но она не давала ему очень увлечься этим приятным занятием, убегала от него. Арсений не задерживал Фису и даже чуть упивался собственным благородством. Вот, мол, и мог бы, а не стану, потому что есть у меня сила воли, потому что мужчина я, а не бочонок с квашеной капустой. И характер я выдержу. И вообще, может, все это к лучшему. Жизнь моя впереди. Встретятся еще и девушки, и женщины, и не одна. Пристал к первой попавшейся. Пройдет это, пройдет. Вот уедет она, и все пройдет. Настал день отъезда. Машины стояли возле штаба. Сбросаны в них нехитрые пожитки военных девушек, и солдаты, уже не таясь, в открытую прогуливались подле машин со своими «симпатиями», часто заворачивали за угол штаба и, несмотря на близость начальства, целовались там напропалую, целовались до того, что вспухали губы. Арсений держал Фису за руку и за штаб не уводил. Она перекатывала сапогом обломок кирпича и как никогда пристально всматривалась в лицо Арсения. Он прятал глаза, балагурил, обещал писать ей по два раза в день. Она молчала. От этого молчания Арсению сделалось не по себе, и он поспешно сорвал пилотку с головы, покидал в нее яблоки, которыми были набиты его карманы, и, когда она приняла пилотку, рассмеялся: Бери да помни! Спасибо, тихо отозвалась Анфиса. У меня память хоть и девичья, короткая, как говорится, но буду помнить. Лицо ее немного побледнело, рука была вялая и холодная, маленькие и реденькие конопатинки на носу обозначились резче, и в глубоких дитячьих глазах было недоумение. Она, кажется, не совсем верила, что вот скоро, сейчас, возьмет и уедет, и потому, должно быть, ни с того ни с сего начинала улыбаться шутливым словам Арсения, и тогда скуластенькое лицо ее озарялось сполохом румянца, который тут же пугливо гас. Она была так мила сейчас, так застенчива, что вся красота, подаренная ей природой, до капельки объявилась и ничего не осталось про запас. Такая красота может держаться, если беречь ее. Очень уж хрупкая, очень уж вешняя она: дунь холодный ветер и ничего не останется, все облетит, осыплется, завянет. Арсений примолк, стал отогревать ее руки своими ладонями, и она вдруг попросила: Арся, не забывай меня! И отвернулась. Не забывай, ну? И опять принялась катать сапогом кирпичик. Я знаю, со мной трудно. Ненормальная какая-то. И если бы я… Мы были бы вместе… И, подняв голову, взглянула па него с тревогой: Разве я виновата, Арся? Нет, Фиса, ты ни в чем не виновата. Ты хорошая девушка. Давай не будем об этом! Кругом суетились люди, что-то говорили друг другу на прощанье, шоферы занимали места в кабинах, заигрывая напоследок с девчатами. Скоро уж машины пойдут, проговорила Фиса. Кажется, скоро. Арся, ты все еще сердишься на меня? Я? Откуда ты взяла? Это ты дуешься чего-то. Но она не обратила внимания на его последние слова: Я вижу. Я все вижу. Я знаю, ты не напишешь мне ни одного письма. Да и зачем? Ну встретились. Ну расстались. Говорят, вся жизнь состоит из этого. Да, говорят. Знаешь что, давай не будем выяснять отношений сейчас. Не время. Простимся как люди, без фокусов. Ладно, Арся, ты иди. Не надо, чтобы ты ждал, когда машины пойдут. Мне нехорошо как-то. Я, наверно, заплачу. А я не хочу, чтобы ты видел, как я заплачу. Мне чего-то жаль, очень жаль… Они поцеловались. Арся помог забраться Фисе в кузов, чуть задержал ее руку и своей, хотел еще что-то сказать, но махнул рукой: всего, мол, хорошего! и пошел от машины. Но тут Фиса окликнула его и протянула разрисованный цветными карандашами конвертик: Вот… На память… Он протянул было руку, но Фиса по-мышиному юркнула в кузов, сунула конверт за ворот гимнастерки. Нет, Арся, это я так. Я пошутила. Иди уж, голос у нее дрогнул. Все равно уж… Семнадцать лет спустя Арсений Каурин, преподаватель педагогического института, плыл с группой туристов вниз по Каме на шлюпках до Куйбышевской ГЭС. Настроение было прекрасное оттого, что погода стояла солнечная, и весь отпуск впереди, и ни о чем не надо было заботиться, и хоть на время можно скрыться с глаз ревнивой жены, со скрипом отпустившей его в поход. В старинном районном селе, где, кажется, церквей было больше, чем домов, туристы остановились и рассыпались кто куда в поисках достопримечательностей, съестного и курева. Арсению было поручено купить соленых огурцов. Загорелый, в войлочной с бахромой шляпе, в рубахе-распашонке, с наляпанными на ней лунами и яблоками, он шлялся по рынку, весело прицеливался к товару, шутил с торговками, разморенными духотой и бездельем. Покупателей на рынке мало, лишь суетились пассажиры с только что причалившего парохода и возле пивного ларька на бочках уютно расположились и потягивали из стеклянных банок бледное пиво колхозные шоферы. Возле них митинговал безногий инвалид: Гитлера распатронили? Распатронили! И Чомбе распатроним! Чомбе тьфу! Мизгирь!.. Тетка с накрашенными губами торговала щавелем, прошлогодним хреном и кудрявистыми таежными ландышами. Ландыши у нее пассажиры раскупали нарасхват, а хрен никто не брал. Тетка обратилась по этому поводу к Арсению: Чудной народ! Цветочки беруть, а хреном пренебрегають. А хрен это ж такая закусь, это ж… Она, как гранату, подняла длинную скобленую хреновину и с пьяненьким вздохом кинула обратно: Э-эх, сады-садочки, цветы-цветочки, над страной проносится военный ураган! И тут же с песни переключилась на инвалида: Митька! Я те дам Чомбу! Крой до дому и организуй цветки! Чтоб одна нога здесь, другая там! Чего ты около шоферни отираешься? Я сама в состоянии тебя опохмелить! Арсений улыбнулся и пошел дальше, обмахиваясь мягкой шляпой. Пот лил с него, катился за распахнутый воротник рубахи. Духота все густела и густела. Но тучи были еще где-то далеко, и дождь никак не начинался. По рынку бродили пыльные куры с беспомощно открытыми клювами, привычно шуровали лапами шелуху от семечек. У ног торговок, под прилавком, беспечно лежала облепленная репьями коза, полураскрытым глазом наблюдая жизнь. На Каме сердито взревел пароход, пассажиры заторопились. Арсению на рынке тоже надоело. Он направился к овощному ряду, остановился подле колхозной машины. Парень с папироской в зубах прямо из бочки зачерпывал склизкие, перекислые огурцы тарелкою от весов. Арсений почувствовал на спине своей пристальный взгляд. Он подумал, что опять глазеют на модную рубаху, но взгляд проникал, кажется, дальше, внутрь, тревожил его. Он настороженно осмотрелся и встретился глазами с женщиной, спустившей от жары полушалок на плечи. По правую руку от нее лежали редьки величиной со стодвадцатимиллиметровые снаряды, поточенные на острие червяками, грудка моркови с кудряшками бледной зелени и стоял ведерный туес с солеными огурцами, из которого свесились стебли укропа. Может быть, попробуете моих огурчиков? тихо, не спуская глаз с Арсения, поинтересовалась женщина. И его что-то совсем уж встревожило и обеспокоило. В глазах женщины, чуть сощуренных, была не то усмешка, не то испуг, в уголках губ задумчивые, горестные складки. Руки женщины в земляных трещинках и под ногтями земля. Руки были мыты, хорошо мыты, но это была та земля, что впитывается в кожу надолго, иногда навечно, пашенная земля. Что ж, можно и ваших, отозвался Арсений с наигранной веселостью. Так уж почему-то принято разговаривать с торговками. Женщина усмехнулась, подала ему на кончике ножа коренастый, на диво сохранившийся огурчик и что-то при этом сказала одними губами, какие-то незнакомые слова. Но Арсений не обратил особого внимания на слова, он с хрустом откусил огурца и зажмурился: Класс! Сколько вам? Немного. Вот, все так же беспечно сунул он модную шляпу. Сколько сюда войдет, столько и сыпьте. Ну, зачем же такую вещь портить? Это ж не яблоки, выпачкают. Для вас готова и газету схлопотать, напевно, с каким-то скрытым смыслом говорила она, не переставая загадочно улыбаться. Она вылавливала огурцы из туеса. Усмешка, так тревожившая Арсения, разом как-то свяла па губах женщины, и она, уронив деревянный черпак, подалась к нему. Арся, ты неужели меня не узнаешь? Арсений оторопел: Вас? Простите… Э-э, нет, простите… Да я же Анфиса. Какая Анфиса? Ну, Фиса. Фи-иса! Теперь уже он пробежал по лицу ее торопливым и цепляющимся взглядом, словно пролистал книгу, и только по глазам, в которых далеко-далеко еще таилось полудетское простодушие, по голубым глазам, как бы уже тронутым ранним инеем, узнал ее. Ангелица?! Не забыл! радостно и в то же время горько улыбнулась она. Она самая. И тут наступила та самая минута, которая всегда наступает в такие моменты. Надо бы говорить, а говорить-то и не о чем. И вот появились, как обычно, самые неподходящие, самые ненужные слова, и он, потоптавшись, сказал эти слова: Ну как живете-можете? А что, Арся, разве по мне не видно? снова усмехнулась женщина и, помогая ему справиться со смущением, поинтересовалась, глядя на яркую рубашку-распашонку: Сам-то как? Хотя тоже видно. Здоров, бодр. Отдыхать едешь? Поседел вон только. Она чуть было не протянула руку, чтобы дотронуться до его волос, но вовремя опомнилась и спрятала руки в рукава телогрейки, будто ей разом сделалось холодно. Умственная, видать, у тебя работа? Да, трудная работа. Преподаю. В институте преподаю. Студенты, они, знаете… И, стыдясь чего-то, добавил: Седеть начал рано. Всякое было. Учился после армии, на одной стипендии тянул, трудно было… И чувствуя, что разоткровенничался, закончил: Сами знаете, жизнь нашего брата не баловала. Да, не баловала, подтвердила Анфиса и тут же словно бы встрепенулась. Ну, все равно в люди выбился. Я знала, ты не пропадешь.