Скачать:PDFTXT
Царь-рыба

книжку мама «спасала»; однажды поэт пригласил Элю «покататься» на машине. Он разделался с нею, как повар с картошкой, раздавив не только душу, вроде бы и кожу с нее живьем ободрал, а ободранному, голому все уж нипочем. Бывали, ох, бывали и встречи, случались и увлечения, но память упорно хранила, удерживала уверенного в себе поэта, по-собачьи оскалившегося, больно вонзившего в ее спину ногти. От бывалых женщин узнала она потом – первый грех и первый мужчина жизнью не изживаются, временем не стираются – клеймо это вечное. «И ненавидим мы, и любим мы случайно, ничем не жертвуя ни злобе, ни любви, и царствует в душе какой-то холод тайный…»

«Ах ты! Ах ты! Куда это все мы торопимся-то? Отчего так немилосердны к себе при всем нашем себялюбии?»

Зля надела полушубок, замотала голову вязаным шарфом, валенки, предупредительно повернутые голенищами к печи, насунула на ноги, подошвами почувствовала настоявшееся в них мягкое теплохмель в обуви лежит. Аким ушел в сапогах, значит, ненадолго – и эта маленькая радость опахнула сердце теплотою, отодвинула в сторону печали – много ль человеку, особенно женщине, надо – погладь, приласкай, и замурлыкает, на лапах присядет, к теплому прижмется.

Жиденькая, морковная зарица таяла за дальними перевалами, пришитыми неровным швом горной тайги к низкому серому небу. Тишина кругом лежала такая широкая и плотная, что нет, мнилось, и не было нигде никакого движения и жизни. Снежный лес в глубине загустел, с Эндэ, из норки, проточенной в шубе заснеженного густолесья, выкинуло упряжку – с бурлацкой брезентовой лямкой через плечи коренником шел сам «пана», в пристяжке стелилась по узкой тропе, суетливо перебирала тонкими лапами Розка, впряженная в сыромятную нехитрую шлею.

Груженная еловыми комельками «кошевка» катилась, гребла перед собою белый-белый таежный снег.

Аким издали улыбнулся Эле, Розка качнула хвостом, кинула его на холку, но тут же хвост сполз, выстелился по снегу, вывалив язык, натужно похрапывая, чуть даже скуля, Розка помогала хозяину тащить дрова к становью. Эля бросилась навстречу упряжке, пристроилась толкать возок руками сзади.

– Вот-вот, – не оборачиваясь, бросил Аким, – учись, под старость кусок хлеба!

x x x

Ладились выйти на брезгу

, но Аким еще и еще проверял поклажу – не забыли ли чего? Еще и еще обходил возок, подпинывал что-то, подтягивал, подвязывал, и Эле подумалось: он никак не может решиться сделать первый шаг в глубь немереной, настороженной тайги – отвалить от избушки, словно сойти с покинутого корабля в пустынное море.

Собиравшаяся в дорогу старательно, но с легким сердцем – одежка, обувь, бельишко – все-все давно и заранее было выстирано, подшито, подбито, Эля не уставала дивиться, как кодовый, опытный вроде бы таежник Герцев легко, играючи, можно сказать, снарядился летом в поход. Может, потому и легко, что летом. А может, и его обуяла та бездумность, окутало то облако, что зовется розовым у людей увлекшихся или влюбленных. Любить-то, положим, он никого, кроме себя, не любил, увлечься же мог вполне. Спишем все на лето и на то, что оба были здоровы, свободны от всего и от забот о себе тоже, несли вещей укладно, харчей уедно, постели улежно – умещались в одном спальном мешке, гордый странник не мог допустить, чтобы женщина при нем мерзла.

Эля оглянулась на избушку, вдавившуюся в снег, не припертую стяжком, а заложенную в деревянную ручку строганым таячком охотника, – этакая тонкая, крепкая палочка с лопаткой на одном конце – ею толкаются, когда ходят по тайге на лыжах, нащупывают след, промоину в речке, чарусу в болоте, ею откапывают ловушки и ею же, как догадалась Эля по обагренному концу, добивают в ловушках зверьков – необходимая палочка, жестокая работа, суровая жизнь, о которой много ей теперь ведомо. Знает она, например, отчего двери в лесных зимовьях отворяются вовнутрь, – заметет снегом, откопаться возможно, набредет медведь – не вломится: он всякое добро тянет только на себя – так все непостижимо просто.

– Ну, благословесь! – обронил почти шепотом в предутреннюю морочь охотник и, удивившись шепоту, не давая подавить себя душевному гнету, прозвенел мальчишеским фальцетом: – Вперед, товариссы!

Шаркнули лыжи, скрипнули полозья, взвизгнула Розка, дернулась, постромкой ее вскинуло вверх, она по-тараканьи заперебирала в воздухе лапами, опала на снег и, бочком прилепившись к ногам хозяина, потянула вместе с ним возок по дорожке, натоптанной к Эндэ. Вспахивался, песчано рассыпался под полозьями и ногами путников приполярный снег, скрипел он совсем не музыкально, а хрустел ржаво, крошился. Возле огороженной елушками проруби приостановились. Прорубку обметало снегом, по кружку она губасто намерзла. Возле нее было скользко, за ночь воронка проруби остыла, подернулась словно бы пленкой бледного жира, под пленкой шевелилась живая вода, вспыхивала пузырьками. Покинутые прорубка, да и избушка будут еще какое-то время жить, остывая. Эля глядела на едва приметную, размазанную слабым светом избушку, ухороненную в глушине тайги. Отчетливо был виден на льдисто-выстуженном, гладком небе кончик бойко торчавшей железной трубы, почудилось, над нею, истекая, зримо кружится остатное избяное тепло.

По Эндэ петляла тропка. Версты две катили бойко, остановились зачем-то возле обдутого, заголенного ветром до песков обмыска, невдалеке от которого, за кустами, забитыми снегом, утрамбованным топаниной зайцев и куропатки, темнел кедр. И хотя у него не было вершины, стоял он богатырски вольно, распахнув на груди лохмотье встречь северным ветрам, все и всех растолкав на стороны, разбросив густые нижние лапы по снегу.

– Запомни это место,– сказал Аким, помаргивая ресницами, успевшими окуржаветь, сказал и отчего-то отвернулся, насупившись или скрывая что-то.

«Зачем?» – хотела спросить Эля и не успела, вздрогнула, сжалась, догадавшись. Нарта скрипнула, покатилась, Эля схватилась за нее, но не толкала, а волоклась за возком, оглядываясь туда, за обмысок, на кедр, пытаясь разглядеть под ним или за ним могилу или хоть холмик. Холмов было много, на каждой валежине по холму, густо сухих поторчин в косогоре: здесь когда-то бушевал пожар или смахнуло заросли бурей, лишь дальше по небу, по яснеющему его краю маячили кресты, и хотя она понимала, еловые это вершины, ей там казалось все сплошным погостом.

Она заспешила, заперебирала ногами, стараясь поскорее уйти от этой мертвой тайги, и почувствовала – ноги увязают. Сделалось тяжелее идти, стало быть, дорожка кончилась.

Эля не толкала возок, только спешила, спешила, суетливо перебирая ногами, обутыми в легкие, теплые шептуны, чтоб не отстать, не утеряться. Одышкой сперло грудь, подкатывал кашель. Долго и кругло колотившийся в груди, он полоснул ее и бил до всплесков огня в глазах, до изнеможения – она отпустилась от возка, хрипела, отплевываясь в снег, и когда наконец кашель унялся, хриплое дыхание улеглось и она стала ясно видеть, обнаружила: возок уже далеко – он уходил за поворот речки, оставляя в сыпучем снегу не след, а борозду, сбоку которой видны частые глубокие дырки от Розкиных лап. «Куда же вы? Как же я-то?» – хотела закричать Эля, но уже ноги сами несли ее вперед по следу, и когда, как ей сделалось легче, она не сразу и почувствовала.

Чуть похрипывало в груди, но она шла, хорошо шла, бойко и еще не вспотела – потной немедленно в кошевку, велел Аким, потной на ходу нельзя. Но ехать? На ком? На охотнике, почти до снега опустившем руки, с совсем кругло, в упоре изогнутыми ногами, с шеей, будто у птицы в полете, тонко и непривычно вытянутой вперед, на этой по-бабьи преданной, уезженной собачонке?.. Нет, нет и еще раз нет! Она сама идет и сама дойдет, куда нужно.

Утро разжижало морок, неторопливо накатывало от далекого, казалось, уже зимовья. «Милая избушка-старушка! Прощай!»

Жаль чего-то, может, избушку? Уютная такая избушка, чем-то родная, осталась одна в зиме, в лесу, никто в ней огонька не затеплит, никто не посумерничает длинными-предлинными вечерами в тишине, пахнущей дымом, орехом, смолой.

В тот час, когда с землею небо говорит,

В глухую темнозорь. в остывшем мраке

Огромная, похожая на ночь, вдруг встрепенется птица

И, целясь клювом в дальнюю звезду,

Услышав звон ее, пронзенная ее сияньем,

Натянется струной, откликнется ответно,

И все вокруг тогда умолкнет и уймется,

Внимая песне, непонятной и тревожной.

В ней телеграфный перестук, щелчки, шипенье, скрипы.

А все, что непонятно, раздражает,

А все, что недоступно, манит…

А по раскисшему, кочкастому болоту крадется зоркий человек

С ружьем в руке и со слепою страстью в сердце.

А птица все поет! И блекнут в небе звезды!

И падают за дальнее болото,

Ударившись ребром о твердь земную.

Собою высекают искру.

И небеса, от искры той зарею вспыхнув,

Зальют весь мир сияньем света,

И, хлынув с неба, половодье утра

Затопит землю птичьим звоном,

Движением воды, лесов и трав движеньем

И воскресением земли.

Нам кажется в тот час: весне быть вечно!

И вечно быть земле и небу,

И этой тайной песне птицы,

Раскрошенной звездой катающейся в горле,

Наполненной предчувствием любви.

О песнь любви – ты всем понятна!

И в тех мирах, что нами не открыты,

Наступит срок, мы этой песней объясним себя.

Коль бесконечен мир, Так бесконечна и любовь!

…А кровь стучит в висках, на уши давит,

И тяжелеет взгляд, и тяжелеют ноги,

Лишь совести легко от ослепленья,

Лишь совесть человечья не болит.

И он идет, и липнут пальцы к холодной тяжести ружья.

И шлепает, и пенится болото,

Всплывают пузыри из раненой земли,

И сердце разгорается от жажды крови.

Что птица? Песнь ее? И дикая любовь?

И, словно оправдавшись перед кем-то,

Перечеркнув далекую звезду зерном ружейной мушки,

Он жмет на спуск и ранит утро, землю, небо!

Рвет черным дымом алую зарю!

Но, дрогнув и качнувшись тяжело на ветке,

Певец не смолк.

Мир рухнул – он поет!

И онемел охотник потрясенный –

Неужто и на самом деле любовь сильнее смерти?!

И вдруг, о радость!

Счастье!

Торжество!

Клубя перо и рвя себя о ветви,

Пошла в полет последний птица,

Пробитая насквозь картечью,

Пробитым сердцем песню довершив.

Перо, как ночь, обрызганная кровью.

И скорбен клюв, припачканный сосновою смолою,

В котором песнь остановилась навсегда.

Убить певца и песнь его убить – пустое дело.

Вот гордости его убить никто и никогда не сможет!

Ну. что же ты, властитель, бог иль попросту охотник,

Клади в мешок добычу, неси ее домой!

Там ждет тебя голодная семья.

А песня что? Ведь песню не едят!

Рассвет идет.

Над лесом от хвои озеленилось небо,

И зажелтело спелою морошкой

И соком княженики налилось.

И птичий хор раскачивал леса,

И речки разбегались в звоне, в пене. в реве.

И сок дерев, и каждая хвоинка светились, ликовали, пели.

Мир захлестнуло морем света,

Весны и новой жизни торжества!

…Но птицы тень катилась в свете утра.

Не умирала песнь таинственного гостя

Неведомых ночных миров…

Далеких, недоступных человеку.

Когда-нибудь придет в тайгу землянин без ружья,

Попробует дослушать и понять все песни

И, может быть, узнает с горькой мукой,

Как неразумен был и часто дик он,

И бил не птиц, а мирных, безоружных к нам посланцев,

Старающихся песнею своей внушить любовь

И доброту ко всякому живому существу.

А на земле его свинцом! Огнем! Обманом!

Не думая о том,

Скачать:PDFTXT

Царь-рыба Астафьев читать, Царь-рыба Астафьев читать бесплатно, Царь-рыба Астафьев читать онлайн