доклад товарища Сталина из Москвы. В столовой, свежо пахнущей пиленым тесом, смолистой сосною, раздавался негромкий и неторопливый голос, с перебивами, порой с нажимом оратор выговаривал русские слова: «В тяжелых условиях приходится праздновать сегодня двадцать пятую годовщину Октябрьской революции. Вероломное нападение немецких разбойников и навязанная нам война создали угрозу для нашей страны… Враг очутился у ворот Ленинграда и Москвы». Говорил Сталин заторможенно, с остановками, как бы обдумывая каждое слово, взвешивая сказанное. От давней, как бы уже старческой усталости, печальны были не только голос, но и слова вождя. У людей, его слушавших, сдавливало грудь, утишало дыхание, жалко делалось вождя и все на свете, хотелось помочь ему, а чем поможешь-то? Вот и страдает, мучается за всех великий человек, воистину отец родной. Хорошие, жалостливые, благодарные слушатели были у вождя, от любого, в особенности проникновенного, слова раскисающие, готовые сердце вынуть из груди и протянуть его на ладонях: возьми, отец родной, жизнь мою, всего меня возьми ради спасения Родины, но главное, не печалься, не горюй — мы с тобою, мы за тебя умрем все до единого, только не горюй, лучше мы отгорюем за все и за всех, нам не привыкать.
Коля Рындин, задержавшийся по хозяйственным делам, опоздал к началу доклада, с трудом отыскал свою роту; плюхнулся на пол, задышливо спросил:
— Кто говорит-то?
— Сталин.
— Ста-алин? — Коля Рындин вслушался, подумал и на всякий случай от себя лично ввернул: — Он завсегда правильно говорит…
— Тих-ха, ты!
»…Трудности удалось преодолеть, и теперь наши заводы, колхозы и совхозы… наши военные заводы и смежные с ними предприятия честно и аккуратно снабжают Красную Армию… наша страна никогда еще не имела такого крепкого и организованного тыла».
Кто-то захлопал на этом месте, и все хотели захлопать, но раздалась команда: «Не аплодировать отдельно от Москвы», — столовая снова замерла, дыша с приглушенной напряженностью.
»…Люди стали более подтянутыми, менее расхлябанными, более дисциплинированными, научились работать по-военному, стали сознавать свой долг перед Родиной… — Сталин остановился, передохнул, послышалось бульканье, осторожный звяк. посудины — докладчик попил воды. — Военные действия на советско-немецком фронте можно разбить на два периода — это по преимуществу зимний период, когда Красная Армия, отбив атаку немцев на Москву, взяла инициативу в свои руки, перешла в наступление, погнала немецкие войска и в течение четырех месяцев прошла местами более четырехсот километров. Немецко-фашистские войска, пользуясь отсутствием второго фронта в Европе, собрали все свои свободные резервы, прорвали фронт в юго-западном направлении и, взяв в свои руки инициативу…»
Как наши войска взяли инициативу в свои руки и прошли четыреста верст, слушать было приятно, но вот как немцы взяли инициативу в свои руки и прошли пятьсот верст — хотелось пропустить. Да куда же денешься-то? Радио звучит. Сам Сталин смело говорит горькую правду своему народу — надо слушать.
«В ноябре прошлого года немцы рассчитывали ударом в лоб по Москве взять Москву, заставить Красную Армию капитулировать… Этими иллюзиями кормили они своих солдат…»
— Хераньки ихим иллюзиям! — выдохнул кто-то в первой роте, скорее всего Булдаков, кто же еще на такое способен?! Народ одобрительно шевельнулся, коротко всхохотнул.
»…Погнавшись за двумя зайцами: и за нефтью, и за окружением Москвы, — немецко-фашистская стратегия оказалась в затруднительном положении».
— За двумя за заяйцами погонишься, ни одного за яйца не поймаешь! — звонко врубил патриотическую остроту все тот же Булдаков, но тут не выдержал капитан Мельников:
— Первая рота! Еще раз нарушите, удалю из помещения.
Поднялся командир первой роты Пшенный, обвел молодяг тяжелым взглядом, сделавшимся просто леденящим, поводил крупным, с ведро величиной лицом туда-сюда и, ничего не сказав, сел обратно на скамейку, но долго еще гневно тискал в руках шапку со звездой. Своего командира роты ребята мало видели, совсем еще не знали, но уже боялись — фигура!
Зато заместителя командира роты младшего лейтенанта Щуся, раненного на Хасане и там получившего орден Красной Звезды, приняли и полюбили сразу. Ладно скроенный, голубоглазый, четко и вроде даже музыкально подающий команды, как он приветствовал старших по званию, вскидывая руку к виску, щелкнув при этом сапогами, — балет! Щусь стоял, прислонившись спиной к стене, с шапкой в руке, гладко причесанный по пробору, в белом шарфике, в серой новенькой шинели, так всюду пригнанной, что и палец под ремень не просунешь!
Доклад продолжался, и тоже, как на политзанятиях, проводимых капитаном Мельниковым, выходило, что враг-фашист по какому-то совершенно непонятному недоразумению топчет нашу священную землю. Ага, вот маленько и прояснилось, почему фашист-ирод так далеко забрался в наши пределы:
»…Главная причина тактических успехов немцев на нашем фронте в этом году состоит в том, что отсутствие второго фронта в Европе дало им возможность бросить на наш фронт все свободные резервы…»
У всех полегчало на душе — ясное и понятное объяснение всех наших прорух, бед и отступлений. Открылся бы второй фронт, и… «Красная Армия стояла бы в этом случае не там, где она стоит теперь, а где-нибудь около Пскова, Минска, Житомира, Одессы. Немецкая же стояла бы перед своей катастрофой».
К концу доклада голос Сталина окреп, сделался выше, уверенней и даже звонче. Вождь уже почти не кашлял, разогрелся или окончательно поверил, что враг на ладан дышит и стоит собраться с духом, сплотиться, нажать — как нечистая эта сила тут же окажется в собственной берлоге, где ее и следует добить, уконтрапупить. Сталин ставил для этого три задачи. Первая: «…уничтожить гитлеровское государство и его вдохновителей». Вторая задача: «…уничтожить гитлеровскую армию и ее руководителей». Третья задача: «…разрушить ненавистный „новый порядок“ в Европе и покарать его строителей».
Перечисление всех этих задач сопровождалось бурными аплодисментами, океанным валом накатывающими через радиоприемник из Москвы до самой до столовой двадцать первого стрелкового полка. Когда Сталин дошел до приветствий, аплодисментам уже ни конца, ни удержу не было. «Да здравствует победа англо-советско-американского боевого союза! Да здравствует освобождение народов Европы от гитлеровской тирании… Проклятие и смерть немецко-фашистским захватчикам, их государству, их армии, их „новому порядку“ в Европе! Нашей Красной Армии — слава!»
Когда закончился доклад товарища Сталина, у красноармейцев и командиров двадцать первого стрелкового полка сплошь по лицу текли слезы. Коля Рындин плакал навзрыд, утирая лицо ручищей.
— Что же вы плачете, товарищ боец? — утираясь платочком, сморкаясь в платочек, с просветленным будто после причастия ликом подошел и спросил капитан Мельников.
— Мне товарища Сталина жалко.
— Не жалеть его надо, — складывая белый платочек уголком и запихивая его в карман брюк, растроганно назидал капитан Мельников, — а любить, гордиться тем, что в одно время нам выпало счастье жить и бороться за свободу своего Отечества и советского народа. — Капитан Мельников начал привычно заводиться на беседу, но окоротил себя — время позднее. — Так я говорю, товарищи красноармейцы?
— Та-ак! Правильно!
В этот вечер роты и взводы расходились по казармам с дружной песней, грозный грохот рот, взводов, многих ног в мерзлых ботинках сотрясал городок, отдавался в пустынно-пестрой земле, с которой недавним проливным дождем смыло почти весь снег. Трудно было не то что идти маршевым шагом — невозможно, казалось, и просто передвигаться по льду, однако бойцы маршировали ладно, главное дело, по своей воле и охоте маршировали и пели. Если кто норовил упасть, поскользнувшись, товарищи ловили его в воздухе.
До самого отбоя, до позднего часа небо и удивленно на нем мерцающие звезды, отграненные морозом, тревожила яростная песня: «Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин и первый маршал в бой нас поведет…»
«Кажин бы день товарищ Сталин выступал по радио, вот бы дисциплина была и дух боевой на высоте…» — вздыхал старшина первой роты Шпатор, слушая ночное пространство, заполненное грохотом шагов, и ничего доброго врагу не обещающую бравую песню.
Увы, на другой, считай, день, как только повылазили служивые из казарм, едва нагретых дыханием многих людей, теплом многих тел, праздничное настроение роты прошло, бодрость духа испарилась. Дневальные отогнали табуны оправляющихся в глубь сосняков, где еще сохранился под деревьями белый снег, и командир роты приказал стянуть гимнастерки, умываться до пояса снегом. За утренним туалетом бойцов наблюдал Пшенный сам лично, и если какой умелец хитрил, не до конца стягивал гимнастерку, делал вид, что утирается снегом, он рывком сдирал с него лопотину. Уронив наземь симулянта, зачерпывал ладонью снег и остервенело тер им раззявленное, страхом охваченное лицо, цедя сквозь зубы: «Пор-рас-спустились!.. Пор-развольничались! Я в-вам покажу-уу! Вы у меня узнаете дисциплину…» Когда рота сбилась в растерянный, мелко дрожащий табунок, у нескольких красноармейцев красно текло из носа, кровенели губы. Оглядев неподпоясанных, с мокрыми, расцарапанными лицами своих подчиненных, взъерошенный, сипло дышащий командир роты с неприкрытой ненавистью, сглатывая от гнева твердые звуки, пролаял:
— Все пояли? (Табун подавленно и смято молчал.)
Пояли, я сашиваю?
— Поняли, поняли, — высунувшись вперед, за всю роту ответил откуда-то возникший старшина Шпатор и, не спрашивая разрешения командира роты, от бешенства зевающего, пытающегося еще что-то сказать: — Бегом в казарму! Бегом! На завтрак опаздываем. — И приотстав от россыпью рванувшего из леса войска, поджав губы, проговорил: — Заправились бы, товарищ лейтенант.
— Шо?
— Заправились бы, говорю. В таком виде перед строем… — И когда Пшенный, весь растрепанный, со съехавшей пряжкой ремня, свороченной назад звездой на шапке, начал отряхиваться от снега, подтягивать ремень, старшина кротко вопросил: — У вас семья-то была когда?
— Шо?
— Семья, дети, спрашиваю, у вас были когда?
— Твое-то какое дело? — уже потухнув взором, пробурчал командир роты. — Догоняй вон их, этих… — махнул он мокрой рукой вослед осыпающимся в казарму красноармейцам, сам, решительно хрустя снегом, пошел прочь.
«Э-ээх! — покачал головой старшина Шпатор. — И откуда взялся? Уж каких я зверей и самодуров ни видывал на войне да по тюрьмам и ссылкам, но этот…»
В казарму парни вкатились, клацая зубами от холода и страха, толкаясь, лезли к печке, но она, чуть теплая с ночи, уже не грела. Так, не согревшись, потопали на завтрак в новую столовую.
Столовка возбужденно гудела. В широкие, низко прорубленные раздаточные окна валил пар. Поротно, повзводно получали дежурные кашу, хлеб, сахар. Помощники дежурных схватывали тазы с кашей, другие помощники дежурных тем временем, изогнувшись в пояснице, тащили одна в другую лесенкой составленные миски, со звяком, бряком разбрасывали их по столам, шлепали в них кашу, рассыпали ложкой сахар, пайки хлеба раздавали уже тогда, когда бойцы приходили в столовую и рассаживались по местам.
Каши и сахара было подозрительно мало, довески на пайках хлеба отсутствовали, и по тому, как рвались в дежурные и в помощники связчики Зеленцова, заподозрено было лихое дело. Однажды бойцы первого взвода первой роты перевешали на контрольных весах свою пайку и обнаружили хотя и небольшую, но все же недостачу в хлебе, в каше, в сахаре. Зеленцов обзывал крохоборами сослуживцев, его, Фефелова и Бабенко собрались