путь их тернистый, кочковатый, заставляли верить в высший смысл жизни, в идеалы, за которые боролись герои прошлого времени, не щадя себя.
Такие люди, как Людмила Волкенштейн, много сделали для совершенствования человека и верили, что жертвы, ими понесенные, страдания, ранние смерти облегчат дорогу к достойной человеческой жизни. И не их вина, а наша беда, что мы часто забываем о нашем прошлом, о предначертанной нам судьбе, что темные силы застят, злые ветры задувают тот жертвенный огонь, что зажжен для нас российскими Прометеями, людьми могучего духа и великого подвига.
История наша бывает порой не только глуха и слепа, но и лукава «смертница» Людмила Волкенштейн двенадцать лет провела рядом с другой «смертницей» — Верой Фигнер, которая боготворила свою верную подругу и соратницу, но получилось отчего-то так, что одна из узниц «потерялась» в Шлиссельбургской крепости, маялась в одиночестве только Вера Фигнер.
Из книги «Счастливая каторжанка» читатели наконец-то узнают, что выжили две молодые женщины в страшном каземате только потому, что всегда поддерживали друг друга, и мало того что выжили сами, они помогли выжить и выстоять узникам-мужчинам. Немногие из них, оставшиеся в живых, в своих воспоминаниях не разделяли узниц, но вот современная история умудрилась это сделать.
Свою первую артиллерийскую подготовку в годы Отечественной войны начальник штаба артиллерии Волховского фронта Сергей Сергеевич Волкенштейн провел в 1942 году под… Шлиссельбургом, где в крепости провела юность, молодость, погубила свои лучшие годы его бабушка — замечательная русская женщина, красавица, умница, несгибаемой воли человек — Людмила Александровна Волкенштейн-Александрова.
Остальное все вы прочтете в этой книге, работу над которой завершила внучатая племянница Сергея Сергеевича Волкенштейна, дочь Натальи Давыдовны, Виктория Михайловна Крамова.
1990
Выбор сделан
О стихах Александра Потапенко
Писать об Александре Потапенко и представлять его читателю как начинающего литератора и легко, и трудно. Легко потому, что трудовая биография у него накопилась уже богатая. Да и повидал он многое на этом неспокойном свете. Жизнь начиналась в деревне Калиновке, за Байкалом. Детство пришлось на войну и осталось в памяти, как для большинства людей его поколения, порой нелегкой, но самой яркой, самой отрадной, несмотря на лишения и недоеды. Первый кусок хлеба, добытый своим трудом, первое свидание и первая любовь, долгие холодные зимы и волнующие весны, разлив цветов в лугах и нагорьях, песня жаворонка над головой и бег горячего коня по росистой траве — все-все осталось в памяти одним волнующим мгновением, и веселый малый, за черноту волос и искристый быстрый взгляд прозванный цыганенком, резво наяривающий на гармошке, затем и на модной гитаре, еще не знает, что память постучится в сердце, и не раз постучится, высекая из него тот самый добрый огонь воспоминаний, от которого согревалась не одна российская душа, исторгая ответное тепло, излучая тот немеркнущий далекий свет, в котором картины прошлого обретали и звук, и цвет, наполнялись нестерпимой ясностью и просили, требовали «быть показанными», ибо ни в ком они более так хорошо и волнующе не оживали, ничье сердце так сильно не волновали, как его, стихотворца сердце, — каждый сочинитель, в особенности начинающий, думает, да ему и полагается так думать, будто он открывает мир впервые и до него об этом мире еще никто не рассказывал.
И корявые, неуклюжие строчки ложатся на бумагу, еще почти глухие, нисколько не созвучные тому гимну, что бушует в душе дерзкого стихотворца, гимну такой, оказывается, дивной Родине — забайкальской деревушке, притулившейся к полулысым предгорьям, к лоскутьям желтых пашен и цветущих лугов в долинах и по поймам бешено мчащихся синих от напряжения речек, в которых не живет, а буйствует, радуется жизни и реке своей нарядная рыба таймень, ленок, хариус и доступный во всякую пору детворе усатый пескарь.
Работа в колхозе, на железной дороге, затем шофером, затем помощником машиниста — длинный путь, и все тревожит, тревожит его «еще не сложенная мною песня и одинокая звезда».
Затем военная служба в Морфлоте, политехнический институт. Казалось бы, жизненная дорога направленна и пряма: получил специальность, распределился — и устремляйся, соответствуй! Но ведь в ней, в жизни-то, воистину много поворотов, и — увы! — все еще порой непредвиденных.
Приехав на место назначения, в Красноярск, и став на комсомольский учет, Потапенко получает приглашение в райком комсомола, и там ему предлагают… поработать в милиции. Он категорически отказывается, ему даже смешно и потешно — в деревне бегивал от милиционера после потасовок на вечеринках и налетов на сельские огороды, а теперь вот на тебе!
Однако райкомовцы настойчивы: надо укреплять милицию, и укреплять людьми грамотными, достойными. Словом, попал Потапенко в новое учение, получил милицейское звание и образование юриста — и вот уже двадцать с лишним лет служит верой и правдой в уголовном розыске родной милиции, стоит, как принято официально говорить, на охране общественного порядка, на самом его переднем крае — он оперативник.
Много, очень много и перевидал, и пережил на этой службе Александр Потапенко, на службе, прямо сказать, не очень располагающей к поэзии. Но ведь есть какие-то нами еще не постигнутые законы бытия, по которым и следуют не только наши прихоти и желания, но и не всегда понятные, внутренние устремления.
Молодой милицейский лейтенант носит с собою на службу ученическую тетрадь и в удобном месте в свободное от забот и хлопот время открывает ее, ставит неровным столбиком слова — его печатают в стенной газете, редко-редко в краевых газетах, какие-то боевые стишки про милицию даже и на музыку положили. Но далеко это, ох как далеко от стихов настоящих.
Побывав на краевом совещании молодых литдарований, он еще раз ощутил это и еще ощутил недостаток культуры, той внутренней культуры, которая паче нынешней, бойкой, но пустоватой грамотности. Вот почему и губятся даже «путем» начатые стихи слюнявыми концовками, да и сами стихи частенько выходят многословны, слащавы, явно смахивающие на «жестокие романсы».
Служба-то вот «суровая и нелегкая», а стихи совсем не суровы, и, что интересно, именно такие стихи нравятся товарищам по работе, с удовольствием они их слушают и даже поют, но вот в печать стихи не идут. И является в душу тот самый треклятый «червь сомнения»: «Зажимают, не пущают, гноят…»
Доля правды была в этом: намаячил в городе его милицейский нарядный картуз, подпорчены и отношения с местными «литстудиями», служба-то не только нелегка, но и сурова, а кто ж их, строгости-то, почитает по доброй воле?
Есть один-единственный путь в нашей многотерпеливой периферийной литературе заставить себя замечать и печатать — написать стихи или прозу так, чтобы редактору деваться было некуда, плачь, скрежещи зубами, но отсылай произведение в набор, иначе его в столице опубликуют. А уж «отвергнутое на местах» и напечатанное в столице произведение — это такой укор, такая пилюля самодовольной литпериферии, что огнем горят ее впалые щеки от стыда и раздраженности, ибо «уважать себя заставил и лучше выдумать не мог» такой-то и такой-то литератор, и с ним вынуждены считаться и проявлять к нему соответствующее внимание.
Предлагая стихи Александра Потапенко в столичный журнал, я все это отчетливо понимаю, как понимаю и вижу несовершенство иных его строк. Но у нас сейчас так много печатается совершенных по форме и холодных, пустых по содержанию стихов, что наивные, порой прямодушные и простые с виду стихи немолодого уже сибиряка, согретые благодарной памятью и зрелой грустью, надеюсь, придутся по душе не одному мне.
Я видел по стихам Потапенко, как преодолевал себя начинающий поэт, обрубая банальные привески к стихам, — большинство из них сокращены наполовину! — как вымарывались строки и столбцы, как искал он слова новые, более точные и весомые, как много он сделал за короткий срок, заново почти «начиная себя», — ведь полустихи пишутся пудами даже полуграмотными людьми. Многое сделал Александр Потапенко, чтобы пробиться сквозь дебри полустиха к стиху, но еще больше ему предстоит сделать и преодолеть, прежде всего в себе себя, чтобы пробиться к поэзии, чтобы ярко, неугасимо зажглась на его небосклоне та «одинокая звезда».
1983
Жемчужные зернышки
Друзья, близкие мне люди, любящие всех поучать, говорили и говорят, попрекали и попрекают меня за то, что я много читал и читаю чужие рукописи, гробя свое время и остатки зрения, пытаюсь и на письма отвечать, ныне уже не на все, перебираю кучи бумаг, как та упорная курица, что отыскивает в куче назьма жемчужное зерно.
И ведь нахожу!
Нет почти такого номера журнала «День и ночь», где бы не публиковались эти находки. В 1-м и 2-м номерах за 1996 год опубликован пришедший ко мне из Канска, вовсе безыскусно писаный рассказ, замечательный рассказ Петра Пермякова «Марфа и правнуки», а в этом номере журнала с моей «подачи» публикуются аж три совершенно разных материала, которые я советую прочесть всем, кто еще не разучился читать доподлинное русское слово.
Среди нынешних писателей, кому за сорок, но еще не пятьдесят, я без сомнения считаю самым талантливым и умным петербуржца Михаила Кураева, автора великолепных романов: «Капитан Дикштейн», «Зеркало монтачки», повестей «Читайте Ленина», «Блокада», «Путешествие из Ленинграда в Санкт-Петебург» и других, а также многих публицистических статей, написанных не просто умно и страстно, но и непоколебимо в смысле временном и национальном. Я не знаю в современной литературе, прежде всего в критике, кто бы так прямо, с открытой грудью выступал в защиту русской культуры, кто бы так яростно отстаивал здравый смысл истории нашей горькой, вконец запутанной приспособленцами-временщиками и возомнившими себя представителями «передовой советской культуры» и науки, ниспровергающей все, что было до них, и много лет доказывавших «на кулаках», что история российская с них началась и ими же кончится.
Прошлым летом Михаил Кураев приезжал в Красноярск на «провинциальные литературные чтения» и глубокое о себе впечатление оставил умным, добрым словом, а еще, зная, что я «помешан» на Гоголе», оставил и рукопись статьи или эссе, как модно это ныне называть, о гениальнейшем русском писателе, жизнь и творчество которого осмысливается с такого «причудливого угла», с какого «на Гоголя еще никто не заходил». Недавно Михаил Кураев прислал мне еще одну статью — «Чехов с нами», толчком к написанию которой послужило пребывание его в Красноярске и встреча с памятником Антона Павловича на берегу Енисея, уверяю вас, что с таким накалом о Чехове еще никто не писал, хотя в мире написаны о Чехове «вагоны» всяческих, большей частью благодарных и восторженных книг, статей и этих самых эссе.
В ближайшем номере журнала «День и ночь» статья «Чехов с нами» будет опубликована.
Не знаю, как, какими словами предварить публикацию Владимира Гребенникова, художника из Новгорода, моего давнего знакомого и «домашнего» корреспондента. Одно из его писем ко