друзья сей дом покидают. Я потихонечку, полегонечку от своей бабы и генеральских объектов делаю атанде. Шляюсь по Москве. Начинаю работать, соглашаясь сниматься в фильмах о неутомимых нефтеразведчиках, об азиатских кровожадных басмачах, где вдохновенно изображал большевика Василия, день и ночь рассуждающего о ленинизме, без устали стреляющего богачей, умиротворяющего дикую азиатчину и на лихом рысаке, со знаменем в руке въезжающего в бедные кишлаки под крики „ура“ и „ассалам алейкум“; играл честных и непримиримых милиционеров, даже на роль миллионера-капиталиста единожды пробовался, но мордой не вышел. Баба моя, енаральская дочь, благодаря моей „руке“ перезнакомившаяся „с кино“, все чаще и чаще улетает на юг — джигитовать. Прошу прощенья! Забыл одну существенную деталь. Когда умерла Булька и в генеральском доме поднялся стон и плач по покойнице, я, в утешение дорогой теще Нюсечке, принес ей сиамского котенка. Его кто-то моему, тогда еще живому, приятелю-поэту подарил. Но не кормил и не поил поэт животное — самому жрать нечего. Я и забрал котенка и принес от всей души дорогой теще в день ангела. Котенок вырос и оказался голубоглазой кошкой, которую теща моя — Нюсечка — любила больше всех людей на свете. Даже когда наступила разбухшими ножищами на детей своей любимицы, даже когда та порвала ей жилы и сухожилья на ногах, не позволила мужу уничтожить зверину. Я что-то замотался, отвлекся от дорогой семьи, сам стал заниматься режиссурой, одну уже картину склеил, ко второй готовился, — глядишь, к старости лет и до киношедевра доберусь. Я из крестьянской землеройной семьи. Упорный. К родственникам не хожу. Телефон у них обрезали и не ставят. Однажды вдруг — опять вдруг! — встречаю свою нестареющую, развеселую жену в компании кавказских киноджигитов, и она мне сообщает новость: папа ее ободрился, телефон ему обещают вернуть, кричит всем, что не зря в справедливость верил и надеялся; народу и партии еще понадобятся такие ценные кадры. Может, и понадобился бы Василь Васильевич Горошкин, и пенсию ему восстановили бы, но он от скуки начал писать патриотические поэмы разоблачительного направления, и однажды его увезли в спецсанаторий, „откуда возврату уж нету…“. Мама Нюсечка теперь все время с кошечкой. Ноги ее совсем не ходят. Лежит, романы про любовь да про революцию читает и просится на юг — грязями лечиться. Енаральская дочь слезно просила, чтоб кто-нибудь из киногруппы помог загрузить в вагон больную и беспомощную мать. Она хорошо заплатит. Пришел я с приятелем на Курский вокзал. Погрузил дорогую тещу с кошечкой в отдельное купе. „Есть же на свете люди, которые зла не помнят“, — растрогалась теща. Заметил, что голова тещи лежит на ультрасовременном дипломате аглицкого производства, и обе они, с дочерью, весьма заботливы к тому чемоданчику. „Золотишко!“ — допер я. Подозревал и раньше, что в родительском доме не все на выщелк, напоказ держится, есть кое-что и секретное, да не доискивался. Куда? Зачем мне это? Мы любое золото пропьем с люмпенами „Мосфильма“. За услугу мою бескорыстную пообещала мне енаральская дочь дать давно обещанный развод. Прошел год, может, два. Я на съемках был в Тверской губернии. Телеграмма мне: „Валентин, прошу тебя появиться, это очень серьезно. Вика“. Я какой-то суеверный, дерганый сделался, бояться стал всего, что связано с семейством генерала Горошкина. Объявился. Генеральская дочь одна в квартире и лицом что ночь темная, духом подавлена, телом растерзана. Не стало моей тещи — Нюсечки. Исчезла теща. Испарилась. Вика по срочному вызову умчалась на юга и подзадержалась там. Мать осталась одна, и у нее, по-видимому, случился приступ. Телефона нет. Заходить к Горошкиным давно никто не заходил, замков на двойных дверях дюжина. Женщина и умерла возле двери. Здесь обнаружило ее косточки родное дите, когда вернулось домой. Генеральшу съела любимая сиамская кошка. Дотла съела. И одичала. Увы, не жаль мне ни тещи, ни тестя, ни дочери ихней, ни даже кошки, да и себя уж как-то мало жаль. Я незаметно испоганился, обрюзг душой и телом, во мне все истрепалось, будто в рано выложенном жеребенке. И когда генеральская дочь снова отыскала меня и попросила: „Валентин, поживи в квартире, потвори. Я съезжу кой-куда в последний раз, и развод тебе дам. На этот раз железно обещаю“, — я опять сдался. Она все еще не теряла надежды найти на югах богатого спутника жизни. Но южане шалить горазды, однако от семейных уз уклоняются, не то что мы, растяпы, — еще и не распробовали ладом, а нас уж в загс, под расписку!.. Вот так и оказался я там, где вы меня застали, любезная Елена Денисовна. Вот так вот, литературно выражаясь, и перекрестились наши судьбы. Жена моя, бывшая генеральская дочь, нашла-таки чернявенького верткого торгаша, моложе ее лет на пятнадцать. Этот базарный джигит скорее всего оберет генеральскую дочь, завладеет московской квартирой и отравит ее или утопит в теплых водах родного моря. Да мне-то что? Меня она ослобонила. Развод дала — и это главное. Но не свободен мой дух, совесть моя отяжелена воспоминаниями и на всю жизнь отравлена генеральским сдобным харчем. Хочу от этого освободиться посредством опять же всевыносливого кино. Склею фильм про семейство генерала Горошкина и сыграю в нем самого себя. Думаю, что вы согласитесь: хотя бы эта-то роль выстрадана мною и заслужена. Великого русского поэта сыграть не достоин — реализуюсь в подонке. Сценарий написан, план есть, и только никак не могу придумать, как научить кошку жрать покойника? Где труп взять? Может, денег накопить да за границей сторговать? Там же ж все продается и покупается. У нас за труп засудят и засадят. Покойников у нас всегда жалели и любили больше, чем живых. Засим до свидания, Елена Денисовна! Будете в Москве, заходите. У меня есть маленькая квартира в Мосфильмовском переулке, что-то вроде жены есть, даже и киндер есть, на меня и на Есенина похожий. Он будет расти и жить в другие времена, с другим народом, и может, удостоится роли великого поэта или сделает что-нибудь путное на ином поприще. Во всяком разе, я постараюсь воспитать его так, чтоб он прожил жизнь не так, как я, и не был бы никогда и ни у кого прихлебателем и шестеркой. Низко и преданно Вам кланяюсь — Ваш нечаянный квартирант Валентин Кропалев». * * * …Лет пять тому назад я побывал в старом губернском городе, где начиналась моя послевоенная и творческая жизнь. Среди многих дел и встреч не забыл я навестить и Олега Сергеевича. Старый, облезлый, совсем почти слепой, он по голосу узнал меня, обнял, заплакал, мелко тряся головкой, разбрызгивая слабые слезы, пытался вымолвить: «А Леночка-то… Леночка-то…» Я попросил его сводить меня на новое кладбище, где среди многих уже могил моих товарищей по войне, по труду на заводе, в газете и в литературе, постоял и перед могилой Елены Денисовны. Роскошно было убранство могилы. На памятнике, сделанном в виде развернутой книги, на одной странице из синевато-серого мрамора было крупно выбито: «Незабвенной Елене Денисовне — Дон Кишоту наших дней?. На другой странице золотая лавровая веточка. Ниже — красивым витым почерком писана эпитафия, старательно подобранная самим безутешным вдовцом: «Я видел взгляд, исполненный огня. Уж он давно закрылся для меня. Но, как к тебе, к нему еще лечу, и хоть нельзя, смотреть его хочу». М. Ю. Лермонтов. По бокам каменной книги стояли тяжелые мраморные амфоры, покрытые серебряной пылью — под древность. Олег Сергеевич и Аллочка садили в те вазоны цветы, но кладбищенские мародеры срывали их, и тогда они догадались втыкать летом — в землю, зимою — в снег алые розочки из пенопласта. Их еще не крали, но слышал Олег Сергеевич, что в столицах уже все с могил воруют, даже деревца выкапывают, и скорбящие люди проявили рациональную сметку: режут и рвут цветы на клочья, но он, Олег Сергеевич, этого делать ни за что не станет, и пока его ноги ходят, не устанет он каждый день носить цветы на печальную могилку и плакать по святой, нетленной душе современного Дон Кишота. Олег Сергеевич так и не сдался, так, по-старинному, по-благородному и произносил имя всевечного чудака и бессмертного героя человечества. 1987