войне, я, ровно перед взаправдашней атакой, робею, набираюсь духу, всё выверяю, выверяю, как бы чего не забыть, где бы не соврать, не слукавить, и это ведь всё при том же «тик-так», которое стучит каждому из нас.
Вот ещё замысел, ещё в утробе она, повесть-то, а уже знаешь, против чего будут возражать издатели, и тратишь уйму мыслительной продукции на то, как сказать всё и чтоб «не заметили». Всё-таки в очень сложных мы условиях работаем, и надо дивиться жизнестойкости и приспособляемости русской нашей литературы. И что бы мы действительно делали, чем бы жили, если б в самом деле ко времени и к пути не появлялись у нас Твардовские?
Я так был рад тому, что Вы о нём написали, что и слов нет сказать, как рад. Глубинка наша писательская, пользующаяся ошмётками московских сплетен, клянёт мужика, ничего не понимая: «Объевреился!», «Интеллигентщину и снобизм в журнале развёл!», «Россию затирает поэтическую, чтобы самому первым быть» и т. д., и т. п. Слушаешь такое, индо и печаль возьмёт и злость на дубовость нашу и графоманскую периферийную озлобленность, которая предпочитает написать роман, не думая, страниц этак на 800 или тыщу, о том, как «был ничем, а стал всем», а этот бездумный, пошлый роман, принятый местными властями и хваленный на читательской конференции, Твардовский вот не печатает.
Правильно и делает! Я его уважаю давно, и не потому, что вот он меня там приголубил, может, ещё и забодают. Я и видел-то его один лишь раз, и говорил с ним минуты три, не более, а обогрел он меня, как русская печка, у которой тепло унутреннее, долгостойкое, и от него, как от доброго лекарства, проходят болезни костяные и насморки всякие. (Во завернул, а?! Твардовский – и русская печь! Пусть ещё кто придумает! Это влияние жизни в деревне. Вчера без жены я топил эту самую печь, сунул в неё голову – лез за чугуном – и опалил себе весь чуб.)
Девятый номер «Нового мира» я караулил, дети мои караулили и всё-таки не скараулили – его мгновенно расхватали в рознице. Теперь буду ждать очереди на него в Союзе и там же «Знамя» возьму с Вашей статьёй, как возвращусь (числа 22-го) из деревни. Меня очень радует, что наиболее разумные, не оголтелые дубари, а доподлинно читающие люди знают «Новый мир» и всё чаще и чаще раздаются голоса: «Это единственный стоящий журнал». Может, кого-то и о чём-то заставит это задуматься.
А надо бы задуматься-то!
Ездил я по читинским землям в одной бригаде с Ник. Ник. Яновским из Новосибирска – милейший дядька, умница и разумница, суждения его о литературе откровенны, прямы, и вот прислал он мне свою книгу «С веком наравне» и только что вышедшую в Новосибирске книгу о современной прозе. Прочёл я её до середины, и до того мне стало тошно, и не из-за книги (книгу плохую всяк может написать), а из-за Николая Николаевича, из-за того, что он с серьёзным видом ратует за бесспорное, утверждает утверждённое, убеждает в величии социализма и полезности его миру мыслящему на основе таких созданий этого великого направления, как Балуев, ангелочки-девочки из повестей Ильи Лаврова и сконструированный хитромудрым Сашей Рекемчуком депутат местного совета Коля Бабушкин!
Хотел уж я написать Николаю Николаевичу из села этого заснеженного послание, а потом подумал: «Зачем? Ведь он же притворяется! Если б заблуждался – другое дело. А знать, хорошей, многострадальной души человек и книжку с хорошей надписью прислал». Вот тут и думай чего хочешь!
Ещё читаю книгу Черкасова «Записки охотника Восточной Сибири», случайно купленную в уценённых книгах. Бог мой, какой это кладезь языка, наблюдательности, душевности, а сам Черкасов – это ж образец кристально честного русского человека! На душе тепло делается, как такое и о таком читаешь!
Ничего письмо-то я Вам накатал! Дал стране угля! Целый вечер будете разбираться, потому как поболтать мне здесь не с кем – терпите!
Как приеду в Москву (всё надеюсь, что скоро позовут), так Вам и позвоню сразу, а может, когда и в деревушку к себе вызову, отдохнуть маленько от столицы. Вот бы мы уж поболтали под треск и щёлк дров в русской печке. Читали ль вы стихи Джемса Клиффорда в № 7 «Нашего современника» за прошлый год? Я их очень полюбил. Всё вот хожу по избе и твержу:
Мой дедушка Дик
храню до сих пор его трубки.
Был смел он и прям
и очень упрям,
и в спорах не шёл на уступки.
Мой дедушка Дик
силён был как бык,
ругался, как шкипер на баке.
мой дедушка Дик,
в работе, в попойке и в драке и т. д.
Особенно полюбилось мне его «Кафе»; а строчки эти совершенно неожиданные в конце: «И вертится планета, и летит к своей неотвратимой катастрофе» всякий раз берут за живое и ещё наводят на мысль о том, что наши поэты не умеют, а также не могут из-за «тик-так» позволить себе говорить так вот «вольно» обо всём, что питает людей и души. Это в тот миг, в тот час, когда планета «вертится и летит…» в самом деле куда-то к чертям на кулички. А может, мне из деревни так кажется? Может, в Москве она летит совсем по-иному? По другим орбитам?
Если не приеду, напишите мне: куда и чего у вас там летит.
Вас обнимаю за душевные письма и особенно за строки о Твардовском. Славно у меня на душе от них, поэтому и расписался так неудержимо.
Ваш Виктор
22 ноября 1965 г.
Быковка
(А. М. Борщаговскому)
Дорогой Александр Михайлович!
Сегодня я последний день в деревне и поэтому могу себе позволить писать что угодно и делать тоже, что вздумается, ибо в городе, там ни дела, ни работы, как говорится.
Пробыл я здесь 20 дней в этот раз и много ходил по лесу, пилил и колол дрова, рыбачил, а между тем докончил два рассказа (на 40 страниц и на 28 страниц) да ещё набросал черновик третьего. Мне остаётся только благодарить провидение, как говорят европейцы, за то, что оно подсунуло мне этот «дом творчества», где крестьянам жить худо, очень уж они отторгнуты от людей и мира, а мне лучше не надо. Ещё одно противоречие жизни!
Новостей я никаких не знаю, ни о Солженицыне, ни о других. Из Вашего письма и о Смирнове и о Чаковском только узнал. Будем надеяться – всё, что ни свершается, к лучшему. Да, пока вроде, тьфу, тьфу, просветы какие-то в жизни начались. Боязно от того, что за всем этим последует. Так уж нас приучили – с недоверием смотреть в завтра. И вины в этом нашей нет, а беда наша только.
В «Новый мир» меня пока не зовут. Может, ещё и забодает Твардовский меня. Но будем надеяться на лучший исход! Трудно мне будет приняться за повесть снова. Я совершенно от неё отвык, и новые замыслы толпой обступили меня и теребят со всех сторон, даже во сне не оставляют в покое.
На очереди небольшая повесть о войне. А я писать о войне всякий раз боюсь. Боюсь перед памятью убитых друзей сделать что-нибудь недостойно, слукавить, а ещё памяти своей боюсь. Иной раз так и думаю, что сдохну, разворошив всё и заглянув в нутро войны. Словом, всякий раз будто перед взаправдашним боем. Оттого и так мало я написал о войне – увиливаю всё. Но эта повестушка одолевает[76 — речь идёт о повести «Пастух и пастушка». – Сост.] – она из тех, что может получиться или очень хорошо, или очень плохо. Буду надеяться на первое, иначе и начинать не стоит.
А Вас, значит, на рассказы потянуло? Это понятно. Очень завлекательный и ёмкий жанр. В нём всё видно хорошо, и оттого малая вещь лучше, чем большая, да и вообще я, например, больше всего люблю работать над рассказами. К сожалению, за них платят так же, как и за романы, – с листа, и оттого рассказчики сидят голодом и один за другим покидают этот нехлебный жанр.
Я не так давно был у Евгения Носова в Курске и читал в рукописи его рассказ «Потрава» – будь я издателем, то взял бы часть гонораров от пухлых романов на схожую тему и заплатил бы за этот рассказ столько, чтоб год или два Женька ни о чём не думал. А он работает медленно, два рассказа в год – больше написать не может. И стыдно сказать, ел уже не раз ливерную колбасу, которую продавщицы из ближайшего магазина заносят иной раз его дураковатому и симпатичному псу. Сказать кому, так не поверят, скажут – клевета на советскую действительность, и Женька никому не говорит об этом, стесняется своей бедности. Надо было видеть его, доброго и большого, горько сконфуженным из-за того, что он не мог «принять как следует гостя», то есть меня.
То же самое бывает и у друга моего Коли Воронина. Другой раз и заехал бы в Калугу к нему, а вздохнёшь, да и не поедешь, потому что пойдёт он занимать деньжонки, чтоб чего-нибудь поставить нас стол, и никак его не уговоришь от этого действия отказаться. Потом уедешь, и завыть хочется.
Коля всё на Платонова ссылается. Вот, мол, подвижник был, а нам уж и бог велел голодовать. Но я бывал несколько раз в домах творчества и убеждался в том, что на таком вот подвижничестве жиреют дельцы-писатели и не знают уж, в какой дом засунуть свою персону с жёнами и детьми, чем её натолкать и во что нарядиться.
В Ирбит я написал, чтоб отложили и мой визит до Вашего. Поедем всё-таки вместе. Глядишь, и морозы к той поре уймутся. А то сейчас из тепла вылезать не хочется. Ну, всего Вам! Не болейте. Пусть пишется и дышится хорошо. Ваш Виктор
P. S. Да! Я тут печку топил и похлёбку варил, одновременно слушая радиопостановку по Вашим «Бусам». Ну, скажу Вам, сделали они её! Всё, о чём повесть писана, – убрали, а то, что, с точки зрения радишников, ценно, оставили – экзотику всякую. Тот, кто не читал повести, подумает, что Вы нежненький и сладенький, приторный писатель. Лучше уж не давать им на растерзание вещи крупные. Сами-то Вы хоть слышали? Это чёрт знает что такое.
Декабрь 1965 г.
(А. Н. Макарову)
Дорогой Александр Николаевич!
Поскольку в Москву меня не зовут и теперь до Нового года едва уж позовут, решил я Вам написать, так как по возвращении из деревни прочёл Вашу статью об Евтушенко[77 — речь идёт о статье А. Макарова «Раздумья над поэмой Евг. Евтушенко» в журнале «Знамя». 1965. № 10. – Сост.] и, более того, следом за Вашей сразу же прочёл статью А. Лобанова в «Молодой гвардии» о той же самой поэме.[78 — «Братская ГЭС». – Сост.]
Меня