а внутрях даже и комфортабельно. Чисто в ней, уютно, и даже кабинеты оборудованные есть. Приняли меня хорошо, с родственной гордостью. Ничего не пишу и не читаю. Чрезвычайно рад этому. Всё-то мне надоело, ни на что глаза не глядели бы, кроме леса и воды да неба светлого.
Как твоё здоровье? Часто думаю о тебе, вспоминаю и хочу, чтобы оставили тебя эти хвори злосчастные. Твой Виктор
20 сентября 1967 г.
(А. М. Борщаговскому)
Дорогой Александр Михайлович!
Письмо пишу я Вам уже домой, ибо пока Ваше письмо нашло меня, Вы уж из Коктебеля, небось, убрались. А пишу из родного села Овсянки, что было во глубине сибирских руд, а теперь оказалось рядом со стройкой коммунизьма, которая имеет свойство шуметь и засорять всё вокруг.
С самого этого грустного съезда что-то навалилось на меня – хоть в петлю лезь. Наверное, с непривычки, а может, оттого, что по наивности своей ещё чего-то ждал, надеялся… Увы, мне стало тогда понятно, что ничего не будет. Так во лжи и прекраснодушии и пребывать нам до скончания.
Худо было мне. Ничего я не писал, ничего делать не мог. Съездил в Латвию – ещё хуже стало, ибо увидел, как мы, русские, отстали даже от латышей в почитании человеческого достоинства, как мы плохо живём, как низменны в помыслах своих и житейских бурях.
Худо было мне, а от меня худо остальным. Оба два дитя моих сдавали экзамены в университет, а если точнее, так их завалили, лишь только потому, что они дети писателя. Обывательская ненависть к нам всё возрастает оттого, что мы не ходим на работу по гудку и, как им кажется, живём независимо и никому не подчиняемся, тогда как они, обыватели, себя пупами земли считают. Вот и бьют в зубы сначала деток, а потом, глядишь, и нас на фонарях повесят, ибо: «Накорми чернь хлебами, и она побьёт камнями пророков своих».
Убрался я в Сибирь. Убежал почти. Дома было невыносимо. Я даже начал больную и добрую свою жёнушку обижать. Нет никого под боком-то, кроме жены, а она ответчик за всё.
В Сибири ничего я не делаю, кроме как одно мероприятие провёл – приглашали в родную школу. Всё было по-деревенски наивно и хорошо. Такие почести мне воздавали, что я чуть было сам себе не понравился! А потом я с дядькой и сродным братишкой ушёл на реку нашу, много раз мною описанную. Мы купили лодку в деревне Сосновка, которую я в «Перевале» Шипчихой обозвал, и оттуда спускались. Стреляли, дивились. Красота такая, что дух захватывает и никаких слов не хватает, чтобы эту мощную красоту описать.
Попутно с Вашим письмом пришло приглашение на русскую декаду в Москве и на пленум, но я уж не поеду. Маленько излечился Сибирью, чуть обрёл душевное равновесие, и не стоит его тратить на говорильню.
Спасибо Вам за добрые слова о рассказе. Вы, как всегда, добры ко мне и, видимо, почувствовали, что что-то со мной неладно, и попытались поддержать. Это единственное, что и осталось нам, – поддерживать друг друга в нашем тяжёлом и, кажется, совсем бесполезном деле.
В октябре буду в Москве редактировать сборник рассказов – так мне обещали. Позвоню Вам. Ваш Виктор
21 сентября 1967 г.
(А. Н. Макарову)
Дорогой Александр Николаевич!
Здесь, в сибирской деревне, нашло меня письмо обо всех событиях, происшедших с тобой (Маня переслала мне письмо). Не могу себе места найти, всё думаю о тебе, что же это за напасти такие? Знаю, что никакие утешительные слова не облегчат болезней и боли, сам много болел и валялся по больничным койкам. Своя боль – больше всех. Но всё же пишу тебе, чтобы хоть как-то поддержать тебя в борьбе с недугом и, может, хоть на минуту отвлечь и подумать о чём-то другом, кроме болезни.
Я ходил в тайгу. Был в посёлке Сосновка. Дома состарились, посёлок захирел, пустует, а природа стоит на месте, и это очень даже удивительно по сравнению со скоротечностью человеческой жизни. Река Мана изумительной красоты. Дух захватывает, и никаких слов нет, чтобы таковую красоту описать. С дядькой и сродным братишкой сплавали на лодке, и я стрелял рябчиков. Десятка полтора ухлопал птичек, а рыбы не добыл. Рыбы осталось на реке мало, все расшуровано тракторами и сплавом. Потом шли через наши деревенские когда-то заимки, а ныне там пустуют избы и неубранные хлеба чьего-то подсобного хозяйства. Запустение, одичание и рядом народище, электролинии на Красноярскую ГЭС. Какое-то наслоение одиннадцатого и двадцатого века – всё перепуталось.
Прислали мне вызов в Москву на пленум, но я не поеду, немножко обрёл душевный покой, так не хочется его расходовать попусту, да и нездоровится тоже. Собираюсь уже домой и дня через три улечу, видно. В октябре, наверное, буду в Москве и надеюсь увидеть тебя уже дома, в уже подходящем состоянии.
Береги себя, дорогой! Бодрись, если можешь! Крепко тебя целую и желаю здоровья, которое, имея, мы не ценим, а потом вот… Твой Виктор
13 ноября 1967 г.
(А. М. Борщаговскому)
Дорогой Александр Михайлович!
Днями получил Ваше письмо, а сам в это время сидел в дыму и пламени, до того запурхался в делах. Ввязался я по глупости в одну поездку с бригадой журнала «Молодая гвардия» в Краснодар, по Кубани и т. д. Я долго там выдержать не мог и удрал, бросивши и бригаду, и «жемчужный край», как его именуют сами кубанцы.
А всё же полезно съездил. Больше ценить начинаешь нашу бедную, затурканную Россию, когда побываешь на такой вот жирной, плоской и избалованной земле. По сравнению с сорок пятым годом ничего там не произошло, в смысле морали и духовной жизни. Зажравшийся, недружелюбный и вороватый народишко живёт там, у которого хамство и самодовольство в крови, а хохлацкая тупость смешалась с российской и кавказской ограниченностью. Тарапунька и Штепсель вполне заменят им все книги, музыку и прочие духовные ценности. И писатели живут там сытые, здоровенные, прилично одетые, успешно промышляющие деньгу и готовые горло перервать тому, кто не делает того же и как бы белой вороной им представляется.
С Витей Лихоносовым большинство из них не здоровается, и местное издательство его не издаёт, как неподходящего по идейности. Я Вите Лихоносову говорил, чтобы он немедленно покинул эту землю, ибо тут или приспособленцем сделаешься (чего и требуется), или озлишься, чего не надо делать, ибо злость хороша в писательстве, пока её впрягать умеешь. А Витя парень очень больной, и уехать ему не так-то просто.
Из Краснодара я подался в Воронеж, где не бывал никогда, и хорошо пожил почти три дня у Юры Гончарова. Есть у него своя машина. Поездили, посмотрели. Юра воевал под Воронежем, повозил меня по местам боёв. И то, что я там увидел, опять хлестануло меня по голове и сердцу. На местах боёв до се валяются косточки русские и летают тучи воронья. Это в то время, когда мы воздвигаем помпезные памятники на Малаховом кургане, Поклонной горе и прочих местах! Пионерчики-следопыты ходят по следам героев, а захоронить останки руки не доходят, и денег на это нетути.
Ах, господи, какое у нас постоянство в равнодушии к тем, кто отдаёт Родине и народу всё, и какое заботливое кокетное отношение к тем, кто языком болтает, крутится на глазу и шкоду всякую делает, кто вошью ползает по больному телу и без того искусанного народа – тем все и заботы, и блага.
Был я в госпитале. Там сейчас школа (это в Краснодаре), и ударило меня в голову запахом госпиталя так, что помутился свет белый. Оказывается, в этот день ставили ребятишкам уколы. Буду, видимо, делать со временем фильм по «Звездопаду», так с этого и начну его, с посещения школы и запаха эфира. И вижу уж, как это делать надо.
После Воронежа закатился я в Москву. И тут в «Советском писателе» меня схватили за горло – давай, давай! То есть гони быстро редактуру сборника. Посидели мы денёк с редактором, и я скорее домой, а дома меня ждала вёрстка двух повестей, которые издательство «Молодая гвардия» издаёт уже четвёртый год. Вёрстку требуют вернуть через три дня, иначе «опоздаем», «выбьемся», «не успеем» и т. п. Вот и получился у меня праздник аховый. Штудировал вёрстку, потом сборник. Всё в спешке, всё в гоньбе, и глаз мой единственный начал краснеть, струя в него пошла – с утра ещё смотрит, а к вечеру уж только моргает, и я его кулаком тру. Очки подобрать не умею, а те, что мне подбирали, не помогают, а лишь вредят и мешают.
Но сегодня я сборник отправлю и попытаюсь убраться в деревню – отдохнуть маленько и пописать. Давно не писал, а хочется. Организованности мне не хватает страшно. В деревню попасть тоже сложно. У нас до сих пор стоит осень. Нет снега и мороза. Лёд не встал, пароходы не ходят, и так вот всё болтается между осенью и зимой. Но в крайности, уйду через горы, пешком – это 15 вёрст. Встряхнусь маленько. Устал уж очень от разных дел и переживаний.
Ребята так ладом и не определились. Дочка поступила работать в библиотеку на раздачу книг, а сын болтается. А тут ещё посадили в тюрьму того парня, который спас из воды жену мою. Нахулиганил. Надо было его выручать. И я месяц потратил на это дело, а при моём характере просить, ходить по инстанциям, объясняться, бить челом – это страшное испытание.
Словом, как-то жизнь идёт и разменивается по пустякам, а надо бы писать и хочется писать, а писать-то и некогда, и получается так, что писательство, труд наш, вроде бы и второстепенный. Хорошая у меня жена, и семья не самая худая, но если бы всё повторилось сначала и я бы знал, что быть мне литератором, ни за что бы не женился, ибо у писателя должна быть только одна баба – литература.
Спасибо Вам за добрые слова о моём рассказе. Как я жалею, что видели Вы его очень неполным во всех смыслах. Может, в книжке пройдёт? Я оставил так, как хотелось. Но цензура, наверное, не пустит. Книгу Васи Белова в «Советском писателе» цензура задержала, и, говорят, крепко задержала.
Получил письмо от Григория Бакланова с добрыми словами об «Ясным ли днём». Спасибо ему. Добрый отзыв нашего брата окопника особенно дорог, ибо что-то родственное испытываю я ко всем фронтовикам-окопникам, которых остаётся всё меньше и меньше. Он же написал мне, что «Кражу» издают в Болгарии. Я этого не знал. Привет ему передайте.
Поклон вашей супруге и дочери. Ваш Виктор
18 ноября 1967 г.
Быковка
(А. Н. Макарову)
Дорогой мой Александр Николаевич!
Пришла открытка из Софии от вас с Натальей Фёдоровной! Как ты далеко! Ведь всякая заграница для меня – это уже конец света, где-то за