О чем ты плачешь, ель? О чем ты плачешь? Ель скреблась веткой о стекло. Скреблась несмело и почти неслышно. Ветка была мокрая, капли скатывались на кончики ее лапок, на бородавочки. В каждой клейкой бородавочке хоронилась новая лапка — новая жизнь дерева. Бородавочки были не больше капель, что суетились на оконном стекле, вспыхивали на мгновение и угасали. «Неужто и в жизни так вот! — думал дядя Петр. — Вспыхнет жизнь человеческая или какая другая, займется ярким светом да и погаснет?..» Так рассуждал дядя Петр, глядя на лядащую елку, которая царапалась в окно, как приблудная нищенка. И зачем он ее оставил, когда рубил избушку? Добрые деревья свалил, раскряжевал, скатал на сруб избушки, а эту — старую, мослатую — оставил?.. Пожалел? Нет. Чего ж ее жалеть-то? Просто оставил и оставил. А она взяла да оправилась, загустела хвоя на ней, закучерявился колючий лапник, а нынче вон даже шишки появились, желтые, изогнутые… Света больше доставаться стало дереву, молодняк не теснил. Кроме того, половина корней попала под пол избушки. Там всю зиму земля талая, соков больше. В избушке душно и жарко. Вместо печи стоит бочка из-под бензина и занимает почти половину охотничьего помещения. Мало дров положишь — печка вроде бы обижается, шипит только. Больше подбросишь — сердито гудит, краснеет, и в избушке хоть парься. Если уже дышать нечем становится, дядя Петр сползает на пол и лежит па полосах бересты, чувствуя сквозь нее потным боком приятно холодящую землю. Не спится. Забыл, спокинул охотника сон. О стекло царапается ветка, оставляя махонькие, недолговечные капли. Они тяжелеют, наполняются и, как опившиеся пауты, отваливаются вниз, в темноту. Длинна ноябрьская ночь. Длинна и переполнена еле ощутимой тревогой. Сторожко спят в хвойных лапах рябчики, еще вылетающие с зарей на кормежку, кратковременную и вороватую. К ближним осинам или в малинник пошелушить мерзлых ягод выбегает заяц, за которым в лесу не охотится только ленивый. Тропят к рассолам отощалые за осенний свадебный гон сохатые, оставляя на сучках клочья толстой шерсти. Залез в берлогу и медленно, надолго засыпает благодушный от сытости и уюта медведь. Недоверчивой, хитрой сделалась белка, которая совсем недавно сидела на вершине ели, кокетливо вертела хвостиком, игривым цоканьем дразнила грибников. Начала петлять и ходить лесными грядами белогрудая куница. Наступил первослед, страдная охотничья пора. Вот из-за куницы-то и не спал дядя Петр. Утром кобель Ураган взял след самца-куницы на Дунькиной гриве и, хрипловато вскрикнув, ударился в чащу. Самец-кот спал в беличьем гойне. Белку он поймал на рассвете, задавил, съел и завалился спать в еще теплую квартиру. Так всегда поступают сильные, не любящие рассуждать захватчики. До этого коту удалось прихватить на пути всего одну мышку. Он проглотил ее одним вдохом и даже снежок с капельками крови слизал с валежины. Кот был голоден. Год от года в этих местах становилось все меньше и меньше белки. Только привязанность к родным, до последней веточки знакомым лесам удерживала здесь кота, а то бы он уже давно откочевал. Прикрыв мордочку хвостом, спал зверек, но не спали его слух и нюх. Вот дрогнули мокренькие дырочки ноздрей, и сразу воспрянули, насторожились уши. И еще не успел кот проснуться, открыть глаза, как уже почувствовал собаку. Он пружинисто вымахнул из гойна, темной молнией метнулся по снегу и пошел, легкий, сноровистый, увертливый. Вдали простуженно и хрипло вскрикнула собака. Кот знал этот вскрик, мало похожий на собачий лай. Кот поднялся на дерево, надеясь сбить Урагана со следа. Куницу, идущую по таежной гряде, Ураган чуял хуже, и этот кот в прошлом году дважды ушел от него. Умен был кот, стреляный был кот. Под кожицей на шее у него перекатывалась дробина, и он подергивал иногда головой, чихал по-кошачьи, не понимая, что это ему мешает. Но за ним шли очень чуткий кобель и умудренный годами охотник. Кот удлинил прыжки, сделал скидку на другую гряду, перемахнул к речушке, заваленной выворотнем-лесом, плотно скрытым крапивой, ощетинившейся от мороза. Кот, конечно, не знал, что Ураган износил сердце на охоте и научился беречь его. Пес уже не горячился, не бегал зря, умел окорачивать след, срезать круги, распутывая хитромудро нарисованные куницей петли. Когда солнце обняло полукружьем крохотный день и стало сваливаться за горы, кот совсем близко услышал дыхание Урагана. Надо было выходить из леса, бросать родной урман. А уходить из леса было боязно. Какое-то время кот шел вдоль опушки, прыгал с дерева на дерево, с сучка на сучок. Его легкое тело, управляемое коротким хвостом, плавно опускалось на сучки, и все же комья кухты опадали вниз, дырявили тонкий слой первого снега. Ураган вел гон по опавшей кухте. Шел точно и споро. Кот прыснул на вершину самой высокой ели, припал грудью с белым фартучком к стволу, огляделся. Куда уходить? Впереди виднелась черная лента реки, испятнанная заплатами льдин. Подле реки, то взбегая на угесы, то опадая в межгорья, тянулась узкая полоска леса, местами порванная тракторными волоками или простреленная тропинками. А между этой полоской и еще не сведенным островком леса, где мчался кот, чуть припрятанные снежком, лежали без конца и края поваленные деревья. Кот всегда боялся подходить к этому мертвому лесу. Здесь развелось много жуков-короедов, лесной блохи, черных муравьев и всякой другой заразы. Загубленные деревья прели, впивались сломанными сучками в болотистую жижу, хрустели, оседали. Там постоянно слышались шорохи, стоны, будто понапрасну загубленные деревья, умирая, скрипели зубами. Дядя Петр сидел на валежине подле опушки и тупо смотрел на раздвоенный след-копытце, уходящий в поваленный, захламленный лес. Кота здесь не взять. Ушел. Страх вынудил спуститься в поверженный лес, пахнущий порченым вином и гнилым болотом. Но куда было деваться коту? Живой лес кончился, кот скрылся в мертвом. Дядя Петр снял шапку, и от его редковолосой головы валом плеснулся пар. Руки и ноги дрожали. На глаза наплывали желтые круги. И солнце, вздремнувшее перед закатом на вершинах леса, за рекой двоилось, сердце, вроде бы разбухшее от натуги, опадало вниз, уходило из горла, высвобождая дыхание. Начала остывать мокрая спина. У ног охотника, с закрытыми глазами, с разом обозначившимися ребрами, уронив костистую голову на поврежденные лапы, лежал Ураган. Хриплое дыхание вырывалось из его ноздрей. — Ну что, Урагаюшко, — сказал дядя Петр. — Ушел кот-то, умотал, варнак? И столько глубокой горечи почудилось в голосе охотника, что Ураган, преодолевая слабость, поднялся и положил голову на колени хозяина. Возле порванных ноздрей Урагана шерсть была седая и редкая. Обозначилось множество беловатых шрамов — это следы укусов куницы, барсуков, рысей и собак. Ураган в молодости был лютым драчуном. Если он хотел, всегда первым становился на собачьей свадьбе. Шавки и разные дворняги тонко и горестно завывали, топая на расстоянии от Урагана. Оборони Бог подвернуться. Сцапает кобелина зубами и кинет в канаву либо в огород. Почему-то яростно ненавидел Ураган овчарок. Может быть, в нем говорила злость вечного работяги, трудно добывающего свой собачий хлеб? Относился он к овчаркам примерно так же, как в прежние времена мужики относились к дворянам. На его совести было несколько загубленных овчарочьих душ. — Вот так, Урагаюшко, — со вздохом закончил разговор с собакой дядя Петр, — остарели мы, видно, с тобой, уходились. Они брели в избушку. Дядя Петр впереди, Ураган сзади. Кобель сник, опустил голову и часто присаживался выкусывать из лап напитанные кровью ледышки. Через порог избушки он перемахнуть не мог. Перелез, будто пьяный мужик. Чувствуя, как стиснуло сердце, дядя Петр закричал: — Какова лешева ползешь? Околевать — так околевай! После этого дядя Петр зло рвал пилою сухостоину, колол чурки так, будто сокрушал зверя лютого. Наготовил дров столько, что хватило бы в русскую печь на неделю. Работа немного успокоила. …В охотничьей суме, пропитанной жиром и всевозможными запахами, хранилась четвертинка водки. Дядя Петр каждую осень брал с собой четвертинку водки и распитием ее отмечал первую добычу. Этот сезон начался с неудачи. Ну так что же? Обратно нести четвертинку? Сердито высморкавшись за печку, дядя Петр подержал в руках, как пташку, стеклянную посудину и решительно хлопнул ее по уютному донышку. Пробка шлепнулась в стенку, брызги водки шипнули на печке, и охотник мрачно крякнул. Под парами беспокойно завозился Ураган. Суетливо ходит по окошку ветка ели, и когда в печи вспыхивают дрова, она кажется белой, а капли, текущие по стеклу, черными. Но стоит притухнуть печи, сразу светлеют капли, которыми плачет за окном черная ель. О чем ты плачешь, ель? О чем ты плачешь? Дядя Петр ведет молчаливый разговор с елью. «Ты осталась живая, елка. На тебе даже шуба замохнатилась, шишки появились. Плодиться начнешь. Глядишь, год-другой — и появятся этакие ребятенки-ельчонки вокруг тебя. Жизнь твоя будет нескончаема. Когда состаришься, опадет с ветвей хвоя и корни твои один по одному станут отпускаться от земли, однажды качнет тебя ветром, может быть слабым, и ты, видевшая на своем веку бури и ураганы, упадешь, обламывая со звоном голые сучки. Может быть, дети твои — мохнатые ребятенки — подставят свои гибкие плечи и смягчат твой удар о грудь земную?» О чем только не переговоришь в осеннюю длиннуюпредлинную ночь!.. О чем только не передумаешь?! Вечор ходили грудастые, непричесанные тучи. Они оседали все ниже и ниже, пока не коснулись лесистых гор мелкой, быстро тающей крупой. Потом плюхнулись на землю густым и липким снегом, а после этого высеяли мелкий белый бус — не то туман, не то дождь. Притих, ужался лес, знобко передернул плечами и покорился. Стоит беспомощный, голый во тьме. А к утру ударит заморозок, и тогда защелкают обледенелые ветки, хрустко начнут обламываться под ветром отягченные затвердевшим снегом лапы пихтача и ельника, станет лопаться тугая кора на липах и понурится, обвиснет унылый березник. Только елке подле избушки будет хорошо, безопасно. «Елка ты, елка! — глубоко вздыхает охотник. — Помнишь, как пришел я сюда ранней весной? Не пришел, а, прямо говоря, приполз и сыскал вот это уединѐнное, от глаз скрытое местечко для избушки. Раньше ставили избушки на охотничьем перепутье. Оставляли в них истоплю дров, узелок с солью, серники и сухаришки. Обязательно на перепутье, чтобы человек отдохнул, спасся от непогоды и голода. А теперь нельзя. Иные люди (да и не люди они вовсе!) почему-то рассыпают соль, сжигают дрова, выбрасывают сухари и оправляются в избушке перед уходом, как животные. Мало того, они балуются огнем и сжигают пристанище