будут взлетать разорванные в клочки пахари, мальчишки, кони, коровы.
Щусь выбрал некрутой уклончик с неровностями, проплешинами и сивыми кочечками. Чуть разогнав машину, он легко выпрыгнул из кабины, отбежал и залег в ближний кювет. Машину волокло, гнало под уклон, но чей-то бог, не иначе как басурманский или кремлевский, продлял секунды жизни руководящего нехристя. Болтая незакрытой дверцей, беспризорная машина съехала в лощину и вот-вот должна остановиться. Тогда ничего не останется, как снова сесть за руль и самому, уже прицельно, наехать на мину — нельзя подставлять Брыкина под удар, хороший он все же мужик, хотя увалень и плут порядочный.
Уже на исходе уклона, почти уж в самой низине «газушку» наволокло на гниющую тушу животного, качнуло, раскатило, следом за колесами поплыла вонючая жижа, машину повело в сторону, на травянистый бугорок, и тут ударил взрыв такой мощности, что из низины аж в кювет, на Щуся забросило комки земли, натащило вместе с вонью дохлятины удушливый, порченым грибом отдающий дым.
Щусь поднялся, отряхиваясь, поглядел в низину: на месте взрыва, в спеченной воронке что-то тлело и дымилось. Он отплюнул с губ пыль, вонючие брызги, дождался, когда вспыхнут останки машины, и, постегивая себя прутиком по сапогу, неторопливо пошел «домой». Осветив зажигалкой стол, макнул в соль круглую цыбулю, изжевал, чтоб отбить запах вони, и завалился досыпать на незанятое место. И крепко-накрепко уснул, отрыгнув во сне громко и вроде бы облегченно затхлость водки, тлеющего чеснока, хотя только что потреблял лук, а чеснок и не помнил, когда ел.
Командира полка в хате не было, он бы непременно спросил: «Куда тебя носило?» — и строптивец капитан непременно ответил бы: «На кудыкину гору».
Поздней ночью под бочок к капитану Щусю подбортнулась Нелька, погладила его по щеке, куснула за ухо. Он не отринул боевую подругу.
На правом берегу реки похоронные команды и в помощь выделенные бойцы саперных и стрелковых частей вели скорбную страду. Конскими и ручными граблями, вилами, крючьями, лопатами, на волокушах, на носилках, впрягшись в тягу, свозили, стаскивали под яр, сплошь избитый, осыпанный, останки солдат, кости, тряпки, осклизлые части тела, нательные кресты, раскисшие в карманах письма, фотокарточки, кисеты, скрученные ремешки, сморщенные подсумки, баночки из-под табака, кресала, ломаные расчески, оржавелые бритовки — все-все добро, все пожитки вместе с хозяевами валили в большие неглубокие ямы, отекающие по краям, спешащие поскорее укрыть прах и срам человеческий. Затерянных, разбросанных по оврагам, по закуткам, по речке Черевинке и по щелям мертвецов находили по запаху, по скопищу ворон и крыс. Около иных трупов крысы уже успели окотиться и спрятать под тлеющим солдатским тряпьем голых крысят. Потревоженные, они яростно защищали свои оголенные гнездовья, с визгом бросались на людей. Их били лопатами, каменьями, затаптывали обувью.
* * * *
На левом берегу происходили пышные похороны погибшего начальника политотдела гвардейской дивизии.
«Чего его, заразу, понесло на ночь глядя? По Изольде своей, видать, соскучился?»
С затаенным злорадством штабники ждали прилета семьи Мусенка с Урала, но никто не прилетел — далеко и страшно добираться до фронта.
Изольда Казимировна в нарушение военной формы, надев на голову черный кружевной платок, занятый на время похорон у здешней учительницы, являла собой целомудренную, непреходящую скорбь. Сидя на табуретке возле орехового гроба с серебряными ручками, в котором покоилась коричневая, обгорелая косточка, найденная на месте взрыва мины, внятно шептала: «Чешчь его паменчи. Чешчь его паменчи», — и, вынимая из-за рукава платочек, промокала глаза. Сверху, посередь крышки гроба, серебрилась лавровая ветвь. Крышка и обрез гроба также окантованы серебром, довольно ярким для погребального предмета, выглядящим неуместно, хотя и художественно. Вдова не вдова, в общем-то близкий покойнику человек, по заключению грубияна Брыкина — «просто блядь», гладила и гладила тонкопалой, изящной и трепетной, что у дирижера, рукой крышку гроба, поправляла живые цветочки, ленточки на венках; слеза прорезала на ее тонкой щеке тоже серебрящуюся, тоже нарядную полоску, похожую на шрам, однако нисколь не безобразящий ее лица, даже как бы придающий ему романтическое страдание. Хоть картину скорби пиши с пани Холедысской. А и писали. Придворный дивизионный художник чуть в стороне, никому не мешая, решительными мазками набрасывал с натуры полотно под названием, которое сам и придумал: «Похороны героя-комиссара». Оркестр играл революционное, не чуждаясь, однако, и утвержденных новым временем камерных произведений. Изольда Казимировна составила список-директиву к исполнению: вторая соната Шопена, отрывок из героической девятой симфонии Бетховена и непременно полонез Огинского «Прощание с родиной». Чужеземные сентиментальные музпроизведения оркестру, присланному из штаба армии, привыкшему исполнять марши, вальсы и фокстроты, давались трудно, но музыканты старались изо всех сил.
Чиновный народ, в парадное одетый, при орденах, все прибывал и прибывал. Привезли с гауптвахты шофера Брыкина, бросившего своего начальника в неурочный час. Ушел, подлец, за каким-то ключом, получил тот ключ, что и записано в амбарной книге, где-то шлялся, а начальник крутенек был нравом и норовист характером. Желая наказать разгильдяя — пусть пешком топает до штаба дивизии, пусть ночью по лесам и логам ноги набьет, — взял и сам зарулил. Автоас того не учел, что на ответственной политической работе с массами переутомился, бдительность утратил, за рулем, может, уснул и с дороги съехал…
С Брыкиным Мусенок конфликтовал всю дорогу, грозился под суд или на передовую упечь. И жаль, что не успел исполнить своего сурового намерения. Надо бы этого сукиного сына Брыкина судить и в штрафную его определить, но за что? На всякий случай упрятали раздолбая в отдельную хату, назвав ее гауптвахтой. Спит на соломе Брыкин, сало жрет и яблоки, а что начальник его умолк навсегда, так ему на это наплевать.
Нет, не наплевать. Подошел вон ко гробу, рукавом заутирался:
— Эх, товарищ полковник, товарищ полковник! Что ты натвори-ы-ыл? Зачем ты за руль ся-ал? Скоко я те говорил-наказывал: не твое это дело — баранка, не твое-о-о… Твое дело — пламенно слово людям нести, сердца имя зажигать…
«Во, художник, — удивленно покрутил головой Щусь. — Во, артист!» и покосился на полковника Бескапустина, который топтался рядом. Начинался митинг. Командиру полка предстояло выступать, но что говорить — он придумать не мог, вот и тужился, будто на горшке.
— А ведь есть тама что-то! — толкнул полковник локтем в бок Щуся и воздел набухшие очи в небо. — Наказывает Он время от времени срамцов и грешников. — И слишком уж внимательно, слишком пристально поглядел на Щуся.
— А ты что, в этом сомневался? — подавляя занимающееся смятение, поспешно отозвался Щусь, слишком хорошо он знал своего командира полка, так он делает заход издали, ждет, что дальше последует.
— Да не то, чтобы сомневался… ох-хо-хо-о-о-о! Узнать бы вот, успел он, этот художник, — он кивнул в сторону покойника, — написать туды, — полковник опять возвел очи вверх, — или не успел?
— Не успел.
— А ты откуда знаешь? — воззрился на Щуся полковник, и что-то настораживающее все яснее проступало во взгляде комполка.
— А все оттуда же! — кивнул головой вверх Щусь, стараясь удержаться в полушутливом тоне, но внутри уже что-то сместилось, и тревога подступила плотнее. — Авдей Кондратьевич отвернулся, посопел почти пустой трубкой и внезапно, резко повернувшись, в упор глядя на капитана, покачал головой:
— Мо-ло-дец! Экой ты молодец! Ай-я-а-ая! Ай-я-я-а-ай! А ты обо мне, о товарищах своих подумал? Об своей, наконец, седеющей, но нисколько не умнеющей голове подумал? Об детях своих и наших? Ты че, досе не понял, где живешь? С кем бедуешь? До чего же эдак-то можно докатиться?.. — Авдей Кондратьевич не успел докончить разговор, его затребовали на трибуну, и, напрягаясь голосом, с надлежащим скорбным надрывом он начал речь:
— Перестало биться сердце пламенного борца за передовые идеи, верного сына партии, самозабвенного служителя советскому народу, — полковник удивился подвернувшемуся проникновенному слову и не без удовлетворения, раздельно повторил, — самозабвенного, — и освобожденно, всей грудью выдохнул: — Прощай, дорогой товарищ!..
«Так тебе, старому хрену, и надо! Не хитри!» — хмурясь, усмехнулся Щусь. А когда полковник снова возник рядом и начал набивать трубку, все не желая или не умея сойти со взятого им язвительного тона, сказал:
— Эк ты возлюбил покойного-то. Недавно, совсем недавно, помнится, говном его называл.
Авдей Кондратьевич смолил трубку и вытирал лоб платком, напряжение умственное от речи вогнало его в испарину.
— Некоторым людям, — не сразу ответил он, засовывая в карман сырую тряпицу, — беды народные, горе, слезы ниче не значат, имя свой норов соблюсти и потешить гордыню превыше всего… — и, покачав головой, добавил: — Израненный мужик уж вроде, а где уму быть — все еще синенько… — плюнув Щусю под ноги, Авдей Кондратьевич, тяжело ступая, ушел с похорон.
Брыкин стоял у изголовья гроба, хлюпал уже распухшими от слез глазами; рукав, которым он утирался, потемнел от мокра. Как понесли под скорбные звуки оркестра гроб к машине, кузов которой был украшен красным полотном, чтоб доставить покойного на берег, поместить на ветровой круче, Брыкин первый подставился под изголовье гроба плечом и во время похорон помогал делать погребальное дело толково, со все той же, душу пронзающей, горькой скорбью.
Над рекой вырос холм с ворохом венков и цветов, вознесся временный, пока еще деревянный, обелиск с золотом писанными на нем словами, теми самыми, которые произносились на траурном митинге, жахнул дружный винтовочный залп над кручею.
За рекой же продолжалось сгребание обезображенных трупов, заполнялись человеческим месивом все новые и новые ямы, однако многих и многих павших на Великокриницком плацдарме так и не удалось найти по оврагам, предать земле.
Через десяток лет покроет место боев, кровью пропитанную, нерожалую землю и самое деревушку Великие Криницы, покроет толстой водой нового, рукотворного моря и замоет песком, затянет илом белые солдатские косточки. Захоронение же начальника политотдела гвардейской стрелковой дивизии будет перемещено в глубь территории. Подгнивший гроб с потускневшим серебром, снова покрытый гвардейским знаменем дивизии, под оркестр, торжественно, с речами, еще более впечатляющим залпом будет предан земле на новом месте. Каждый год пионеры и ветераны войны станут приходить к той героической могиле с цветами, венками, кланяясь могиле, станут говорить взволнованные, проникновенные речи и выпивать поминальную чарку за здесь же, на зеленом берегу, накрытыми столами.
Тем временем привычно, с обыденным тупым напором советские войска переправятся южнее Великокриницкого плацдарма через Великую реку, начнут затяжные, кровопролитные бои за соединение всех четырех плацдармов и, в конце концов, убедят немецкое командование, что здесь, именно здесь, с этой неудобицы начнется главный удар — наступление в Заречье. Гитлеровцы стянут сюда основные силы центральной и южной групп войск, чтобы отразить упорное, с огромными потерями наступление Красной Армии. Отразив его, войскам непобедимого рейха ничего другого не останется, как перейти в контрнаступление, переправиться обратно за реку и продолжить поход в глубь этой проклятой, самовозрождающейся страны под названием