и вижу, что это вовсе и не роман, а рассказ агромадных размеров или все та же любимая мною повесть, состоящая из отдельных кусков и рассказов. Лоскутное одеяло — оно тоже одеяло, теплое и даже красивое, под ним можно спать. И все же шились лоскутные одеяла по нужде, из-за нехватки «сырья», но старанья, раденья, усилий, уменья, труда лоскутное одеяло требовало от творца куда больше, чем одеяло из цельного лоскута иль куска мануфактуры, чаще всего сатина или ситца. Снова с нуля, снова преодоление себя, своей неполноценности, сознания, что не дошел и не дорос до построения такой сложнейшей, многоэтажной конструкции, как роман. Тут в самую пору придутся слова из «Азбучной истины» болгарского поэта аж девятого века Константина Преславского в переводе Валентина Арсеньева: …Милости возжаждав от крещенья… Ныне я о помощи взываю. Отче, Сыне и Пресвятым Душе, Пусть сойдет ко мне живое слово, Руки воздымаю — дан мне мудрость, Силу, что с небес своих обильно Уберечь молю от гордой злобы фараонской, исцели и дай мне Херувимов шестикрылых силу… В рассказе, даже в повести еще возможно как-то инстинктивно увернуться от встречных, очень опасных препятствий: недостатка знаний, прежде всего богословия, в котором заложены и осуществлены все высочайшие постижения человеческого. Возможен ли новый Шаляпин? Как, впрочем, и Пушкин тоже? Шаляпин-то может и появится, но вот явится ли среда, в которой могучий талант может раскрыться, — в этом я шибко сомневаюсь. Вон какой свал идет в шаляпинском-то театре, в Большом. Там голый голого дерет и кричит: «Рубашку не порви!» Блистательная труппа Большого театра, сформировавшаяся еще в дореволюционные времена, смогла продлить себя в одном или даже в двух поколениях, по инерции возникали и утверждались здесь великие певцы и танцоры, единицами сияя на когда-то многозвездном небосклоне, но и развал надвигался неизбежно, и сколько же в этом свале погублено и растерзано талантов. Театр, где первенствовало не искусство, а парторганизация, сделался притчей во языцех, «накал принципиальной борьбы» в нем за высокое искусство сделался столь яростен и непримирим, что многие от него сбежали за рубеж, иных просто выкинули за порог, — время посредственностей не терпит ничего выдающегося, последовательная коммунистическая борьба, как молния, сечет и обезглавливает прежде всего высокое. С тревогой слежу сейчас за тем, как зарождается новая, сильная труппа в нашем великом театре, убеждаясь в том, что русская земля не обесточилась еще, не обессилела и способна рождать первоклассные таланты — только бы не завелась здесь снова всепоражающая, растлевающая красная чума. Я уж не говорю о горькой судьбе провинциального театра, объединений художников, музыкантов, писателей. Если бы те усилия, ту крысиную грызню, которая в них происходит, обратить на труд и пользу, мы бы завалили первоклассной продукцией весь свет и «на весь крещеный мир изготовили бы пир!», но бороться, поднимать бури в провинциальном самоваре всегда легче, чем работать, делать полезное дело. Антисреда? Антижизнь? Антитруд? Антиискусство? Какой народ, какая культура выдержали бы то, что у нас свершилось? Только очень сильный народ, только мобильная культура. В нас заложены крепкие мускулы, большой духовный заряд, которому мы, увы, предпочли заряд разрушительный, взрывающий, потому как убивать человек научился раньше, чем думать, творить, и эта работа ему привычнее. Германию и Китай спасло от гибели и угасания, принесенного фашизмом и коммунизмом, то, что все это мракобесие было кратковременно, и еще то, что немцы не затянули войну на своей территории. Случись затяжка, наша армия ограбила, растлила, загнала бы в колхозы немцев навсегда. Не успели наши благодетели коллективизировать сельское хозяйство и разум человека ни там, ни там, и немцы, и китайцы остались частнособственниками, китайцы даже в городе остаются крестьянами и ремесленниками, а немцы хоть в селе, хоть в городе — несравненными тружениками. Те, кому удалось в наши дни осуществить перестройку и добиться улучшения жизни: Чили, Южная Корея, Турция, так называемые страны бывшего соцлагеря, прежде чем начать перестройку, пересадили коммунистов в тюрьму, чтобы эти главные смутьяны не мешали делать дело. Вон они, загнанные в угол, недобитые, изо всех сил мешают осуществлять реформы, спокойно жить и работать народу, «с свинцом в груди и жаждой мести» снова рвутся к власти, чтобы начать расправу над остатками издерганного, настрадавшегося народа. И снова им удается обмануть замороченных ими людей посулами, убедить послушное население, что не они виноваты в развале Союза, в обнищании народа, как и прежние лжецы, они следуют по нехитро заданному курсу: царь виноват, враги народа, оккупанты, «унутренние» враги, идеологические диверсанты, теперь вот демократы, хотя демократией, стало быть, и демократами в России еще не пахло. И на обмане, горлохватстве, стадном, зверином инстинкте коммунисты могут повлечь толпу в новый переворот, прийти к власти, как Наполеон, на сто или двести дней, и, как император-авантюрист, сумеют за короткий срок залить Россию и ее окрестности кровью. Но это уже будет последнее сошествие антихриста на землю русскую, остатная кровь нашего народа — на большее его просто не хватит. Большая часть наших сил уходит на преодоление самих себя, своего гражданского и нравственного несовершенства, у меня, плюс к тому, еще и физический недостаток — больная от контузии голова, испорченное на войне зрение, что не дает возможности запоем, как в детстве, читать и в чтении находить то, чего недобрал в жизни. С помощью книг, музыки, природы, театра, дружеского общения возможно преодолевать свое дремучее невежество, свои провальные, губительные недоборы в области культуры. Но время-то неумолимо, второй же жизни Господь не отпустил, чтобы наверстать упущенное. «Да полно тебе гневить Бога-то!» — могут сказать мне знакомые и друзья, но я-то свои возможности ощущаю лучше, чем они, и эти возможности, не реализованные мною, мучают меня, требуют не довольствоваться полутрудом, полусловом, полузвуком. Они требуют написать не просто толстую книгу, которую ныне я написал бы запросто и даже зарядил бы какой-то энергией занимательности, наделил элементами красоты и построил бы ее, может, и умело. Но мне-то хочется написать роман настоящий, мой роман, ни на чей не похожий, не портящий высокой романной песни, звучащей могучим хором на просторах Великой русской литературы, подняться к высотам постижения истины, постижения смысла наших немыслимых, неисчислимых страданий. Значит, надо работать, работать, работать, и пособляй мне Бог в этом, да поменьше мешай суета, жестокая жизнь, убогий быт, так много сил и нервов отнимающий у всех людей на нашей забедованной земле, вечная изнурительная борьба за кусок хлеба, уже растерзавшие, унизившие народ до того, что силы и терпение его на исходе. Несколько лет назад весной я снова побывал на Урале, в городе Чусовом — надо было поклониться могилке маленькой дочки, старшей дочери могила находится в Сибири, мы ежемесячно бываем «у нее», махонькая же, поди-ка, тяжелой землей раздавленная, все одна да одна, хотя и гнетет нас с матерью чувство вины перед нею, и в памяти нашей она будет вечно. В прошлый раз, когда мы с женой приехали лет через восемь в Чусовой и собрались на кладбище — день был весенний, ясный, однако, пока мы собирались, ехали, как это часто бывает на Западном Урале, все быстро и резко изменилось. Когда мы с трудом нашли ограду с могилами многих родных жены, вместе с которыми покоится и наша дочка, — свету белого уже не было видно, ураганный ветер хлестал снегом, завывал в кладбищенских голых деревьях, набатно бренчал железными венками… Схватившись за острые прутья ограды, побледневшая жена моя, обливаясь слезами, в голос казнилась: «Каменьями надо, каменьями…» Да, за отношение наше к нашим предкам, родным и близким, за покинутые и поруганные русские кладбища, в том числе и воинские, не только нас, аховых родичей, но и весь наш загнанный народ Господу следовало бы побить каменьями, он уже и начинает это делать, правда, нам все недосуг сие заметить, думаем, что беды, как кирпичи с неба, падают случайно, вовсе не по нашей вине падают на наши головы, просто наверху не туда и не в тех целятся. На этот раз я решил ехать на кладбище пораньше, пока держит весенний наст, потому как мне сказали — снегу там по уши. Так оно и оказалось. Из сажей засоренного, местами уже осевшего черного снега торчали лишь вершинки могильных знаков и кое-где острые пики железных оградок. Это кладбище начиналось при мне, на Красном поселке — место так названо из-за того, что здесь сплошь залегла красная глина, по ней окраина поселка. Голо тогда было на скорбной горке, неприютно, ветрено. Могилы в глине и камне копать было трудно, но копали, хоронили — много сразу после войны умирало людей, быстро заселялась красная горка. Мне довелось покопать и нозарывать людей столько, что я устал это делать и какое-то время вовсе не ходил на кладбище. С тех послевоенных лет на Красном поселке, по кладбищу вырос лес на могилах, посаженный людьми, и из семян, принесенных ветром с горных лесистых перевалов. Много на кладбище горьких осин, погрызенных зайцами, с прошлого раза я помнил, что возле ограды наших могил взнялась осина почти в обхват, но я не мог с ходу найти ту ограду, ту осину, хотя казалось, так хорошо знал и помнил это кладбище. Еще и еще заходил я от ворот по главной аллее, еще и еще дивился кладбищу, превратившемуся в лес, где меж деревьев пестрели пирамидки, кем-то придуманные укосины и редко, совсем редко кресты. На железных памятниках — город-то металлургов — были звезды и крестики, но шпана сломала их и погнула. Чего удивительного? У нас добры молодцы, не знающие, куда девать силушку свою, ломают будки на автостоянках, телефонные автоматы, крушат скамьи, ограды, памятники, в подъездах — двери и перила — такая могучая энергия разрушения накоплена, надо ж ей где-то выход найти, вот она и действует. На Красном поселке, как и на многих других кладбищах, некоторые памятники упали, их собрали в кучу, они ржавеют, сыплются на черный снег коростой ржавчины. Здесь же вьются белыми пятнышками вытаявшие следы зайцев — нашли косые безопасное место, прижились. Вверху пели зяблики, тенькали синицы, хрипело воронье, справляя свои базарные свадьбы. Из-под горы наплывали запахи гари и дыма — там тяжело вздыхал, парил разноцветными дымами усталый современный прогресс. Оградку с «нашими» могилками я все-таки нашел, положил купленные у кавказских братьев гвоздики. С кладбища я уходил, когда солнце стояло уже высоко, черпал сапогами снег, затем долго сидел на горе