и держала вид и бой, но выглядела уже старушкой, пусть и заслуженной. Новое ружье знаменитой немецкой марки «Зимсон», корпорация которой имела отделения во многих странах Европы и снова начала выпуск своей продукции в том числе и в Венгрии, было бескурковое, легкое, с ореховым ложем, конечно же, с отводом для правого плеча. Но мне приходилось с этим мириться я хоть с левого, хоть с правого плеча стрелял худо, особенно по двигающейся цели, и по-прежнему болел болезнью старовременных охотников: жалел припас, оттого и не пристрелял новое ружье, а снарядил патроны согласно инструкции уже бездымным порохом и отправился от газеты «Чусовской рабочий», где я «вел», в основном, лес и транспорт, в леспромхоз на реку Койву. Вместе с Вильвой и Усьвой она начинается на Бассегах так называется одно из самых красивейших мест на Западном Урале, и я уже написал и напечатал очерк об этой троице, назвав его: «Реки-сестры». Сестры Вильва и Усьва текли вместе, порою почти соединялись, но норовистая Койва, только начавшись, отворачивала в сторону, текла и жила отдельно и впадала в ту же речку Чусовую, но километрах в шестидесяти выше Чусового. На беду этой реки и горемычного Урала, на Койве найдены были алмазы, золото и вроде еще что-то. Саму Койву и многие притоки ее варварски уничтожили мощными драгами. Из поселка Кусья, стоящего в устье речки Кусьинки, впадающей в Койву, я вышел рано поутру и направился пешком на лесоучасток, верст за пятнадцать. Наступил октябрь, и после бабьего лета, которое часто бывает на Урале лучезарным, ярким, одаривает людей и теплом, и ягодами, и грибами, природа хмурилась, грузные, туго набитые и налитые, осенние тучи, опускались все ниже, ниже и вот пробно коснулись мутной воды Койвы сперва хлесткой полоской дождя, потом белой завесью липкого снега. Я поднял башлык дождевика и прибавил шагу. Но заряд снега оказался краток. Внезапно тучи, подхваченные бурной рекой, покатились вниз, и унесло их не то течением, не то резво хлестнувшим и тут же виновато притухшим ветром за отвесные скалистые берега Койвы, к темнеющему вдали горному перевалу. Солнце, умытое, начищенное снегом, что медный таз, мелькнув раз-другой в прорехах туч, обозначилось во всей красе, во всем сиянии и вроде как вместе со мною и всем Божьим миром, недоумевало: как же так случилось, что меня, такого славного, всеми желаемого, утреннего гостя, кто-то посмел затмить, взять в полон? Неправильно это, не должно так быть! Надо заметить, что я уж заметно расписался, выпустил несколько тоненьких книжонок в областном издательстве и начал выбиваться за городьбу литературы убогого областного уровня. У меня намечался выход первой книги в Москве. Поскольку в редакции голова моя до маковки была забита газетными делами, а вечером домашними заботами, для писания и чтения мне оставалась ночь. В избушке на окраине города, которую я начал строить и никак достроить не мог из-за отсутствия материалов, ночами я скрипел пером, и кто-нибудь нет-нет и усмехался: «Бездельничает. Семью морит. Ружье вот новое купил!» Но ружье все еще маленько кормило семью, ребятишки теребили рябчиное мясо, мы я и жена да нянька хлебали ароматную жижицу и обгладывали после детей оставшиеся косточки. В той тесной, не совсем достроенной избушке сидел я за столом, сочинительствовал, однако подумать и пописать вволю то, что мне хотелось и как хотелось, я мог только мысленно на охоте. Бродил по лесам и горам чаще один и сочинительствовал и при моей-то замедленной реакции стрелял во взлетающую птицу, хлопаньем крыл меня напугавшую, на километр сзади, либо на двести метров спереди. Почти все ранние сюжеты рассказов, затем и повестей «выходил» я в лесу, на охоте, а что меньше живых душ погубил, значит, так было Богу угодно. На рыбалке я совсем не умею отвлекаться, только бы клюнуло никаких больше мыслей и желаний в башке нет. Словом, иду я по окошенным, изумрудно сияющим берегам Койвы, любуюсь зеленью отавы, полянами, на которых, подбоченясь, бодрятся ладно сметанные стожки сена, и на каждой жердине, торчащей из стога, непременно сидит нахохленный, мрачно действительность воспринимающий коршун. При приближении моем он молча снимается с жерди, низко стелясь над берегом, гонит перед собой валом перекатывающиеся табуны дроздов и всякой иной мелкой птахи, еще не отлетевшей на юг, и стайки жирующих перед зимою здешних птиц. Рябины, калины, черемухи, всякой ягоды в тот год уродилось много, птицы сыты, гладки и резвы. А был год совсем недавний, когда мы шли с напарником по берегу этой же Койвы, и он усыпан был птичьими трупиками, слабые, недооперившиеся дроздята коротко перелетали перед нами либо с жалобным писком прятались в камнях и корягах. Мы собирали пташек, засовывали под телогрейки, и они, поцарапавшись в грудь, затихали, согревшись, но как их ни грей, ни привечай они обречены бескормица. А когда осень в спелой поре, когда в лесу всего много и всем живется хорошо, то и душу человека посещает покой и умиротворение. Я вот иду и думаю, что урожай на овощи нынче хорош, и картошку в огороде и на загородном участке выкопали мы в сухую погоду, а картошка главный вседержитель и спаситель нашей семьи, и нашей ли только всей России, всего честного российского народа… И-и, шык над моей головой! Низко и многокрыло прошелестело что-то, пока от мыслей о картошке и прочем другом я опомнился и огляделся стая уток уже заворачивала за мыс реки. И конечно, по привычке охотника-одиночки, которого никто не слышит и, значит, не видит, начал я себя громко ругать, даже по фуражке кулаком стукнул, как вижу с верховьев реки движется на меня другая стая уток, а за нею третья. Ну, тут уж я ружье с плеча сорвал, в осоку присел, и, когда, узрев охотника, утки всем отрядом стали «стенкой», чтобы облететь меня, дал я в самую середку сбившегося в кучу табуна дуплет, и, как обычно, ни-и-ичего, никакого урона в птичьем содружестве! Лихорадочно, срывая кожу на пальцах, перезаряжаю ружье и успеваю дуплетом ударить во след летящему табуну, и с отчаянием, с горем, почти со слезами провожаю я уток взглядом, как вдруг вижу из табуна камнем вниз, на воду падает утка, за нею другая. В чем был, ударился я вдогон, ринулся в реку и выловил на перекате парочку серух, когда огляделся увидел в камешках застрявшую птаху чирка, ниже переката, по плесу несло еще одного чирка и унесло на моих глазах. Но я был счастлив и рад трех уток добыл! Однако ж и воды сапогами хлебнул, не успев на ходу на бегу раскатать голенища, надо сушиться. На сплавных реках и по лесам нашим дров столько, что можно ими все человечество обогреть и обсушить. Сижу я на берегу, возле коряжины, у костерка портянки и штаны сушу решаю в честь охотничьей удачи не только водочки глоток-другой выпить, но и перекусить. Полная фляжка у меня с собой, в осенний октябрьский лес ведь направлялся, и хоть дома не потреблял зелья не на что и некогда было, в поход меня снаряжая, жена на всякий случай выливала во фляжку бутылку водки, благо стоила она тогда недорого. Выпил я из кружечки, ножиком из банки тушенки подцепил и тут только заметил, точнее, ощутил волну холода, хлынувшую по реке. Его гнала впереди себя все заслоняющая, весь пейзаж и солнце с неба стирающая, черная, пороховыми взрывами клубящаяся тучища. От тучи той стремительно удирал табун уток, а за ним другой, третий. Туча не то, чтобы настигала их, она, расширяясь, полнея, накрывала все вокруг, и, когда меня вместе с костерком моим начала осыпать белой дробью ледяная крупа, в речную залуку, возле которой я разбил свой нехитрый стан, плюхнулся табун уток нарядных свиязей, а к другому берегу сыпались табуны шилохвости, серух. Я даже не прятался, не подкрадывался, прямо от костра ударил в сбившийся в кучу табун и выбил трех уток, за одним подранком, правда, пришлось бежать и в воду забредать. Когда я бежал, разбрызгивая воду по отмели, навстречу мне взмыла плотная утиная стая, и я дважды выстрелил в нее дуплетом. И эта туча прошла так же стремительно, как и накатила. Костерок мой притух, портянки с бревешка я не успел снять, штаны надел сырые, сапоги надернул на босую ногу и перебрел по перекату на другую сторону реки, где, показалось мне, в осоке прятался подранок. Он утих в обкошенных кочках. Что-то подсказывало мне походить по берегу, посмотреть, и я нашел еще пару уток, крупных уток шилохвостей. Пока я бродил туда-сюда, пока собирал подстреленных уток, грянул еще один снежный заряд, за ним другой, и потом, с короткими перерывами, несло, тащило тяжелые тучи, хлестало снегом и дождем, на какие-то минуты выпутывалось из лохмотьев туч очумелое солнце, болезненно ярко выплескивалось оно в прорехи поседело клубящихся по краям туч, и тут же его заслоняло, запихивало, укутывало в грозное, черной сажей покрытое небо, и тогда накатывала темень, вместе с нею ошарашенность и недоумение, да полно, были ли они небо, солнце, свет?! Вместе с низкими тучами, с клубами снега и полосами хлещущего дождя, над самой водой и берегом шла утка табун за табуном, стая за стаей, вот повалила и северная утка, на убой крепкая. Прямо от кисло тлеющего костерка, без всякого уже азарта, вяло выстрелил я еще несколько раз и решил посчитать патроны их осталось восемь штук. Место глухое, я один, надо и опомниться, поберечься, ведь совсем недавно, года два назад, со мной случилась беда, и спасла меня тогда тоже охота и ружье, еще то ружье, «тулка» крестного. Нежданно-негаданно, в мирные дни, в спокойные годы, которые, может быть, и были где-то спокойны, только не в промышленно-перенаселенном Урале, не в Сибири, не на Дальнем Востоке, получил я самый большой гонорар за газетные труды нож в спину. Проникающее ранение легкого вызвало тяжкую эмфизему, и я отдавал уже Богу душу, но мой дружок по рыбалке, местный доктор, да и жена моя совсем еще молодая; двое детишек детсадовского возраста не захотели никуда меня, только что выпустившего свою первую книжку, отпускать, да и я был еще крепок духом, горел желанием осчастливить мир