подходивший к деревушке Быковке, я избродил, освоил и не особо распространялся в городе о благодатном для охоты и рыбалки грибном и ягодном месте, но двух товарищей все же потаскал за собою, и один из них сделался заядлым «харюзятником», другой по натуре был романтик и стрелял не лучше меня, но побегать с ружьем любил. Нахлынул, было, на Быковку местный писатель и журналист, но в ту пору один был сюда транспорт водный в лице тихоходного теплохода «Урал», все надо было таскать на себе, от керосина до хлеба. Писатели, журналисты, художники и прочая интеллигентно себя понимающая публика таскать на себе ничего не любит, и стали они осваивать те места, куда теплоходы ходили чаще и начала бегать «Ракета». Наших берегов если кто и достигал, селился ближе к большой воде, на берегу водохранилища. Ныне эти берега застроены дачами, колхозный лес, сделавшись беспризорным, срублен подчистую. Долго и упорно державшийся в устье Быковки лесоучасток со сплавным рейдом, выхлестал, с корнем повырывал те сколки леса, которые оставались для осеменения. Однако живуча, вынослива русская природа, как и русский человек, ни одна, уверяю вас, ни одна нация в мире не смогла бы существовать при той бесчеловечной системе, которая называла себя передовой и истребляла все вокруг, но прежде всего человека, поставленного на колени, и бессловесную природу, которая, однако, начала повсеместно паршиветь и отдавать «долги» людям страшная болезнь энцефалит распространилась по обезлесевшему Уралу и прежде всего по старым вырубкам, которые постепенно восставали к жизни, покрываясь густыми осинками, березой-чапыжником и в которых, пусть на версту, на две-три версты темнели раскидистые елушки, пихты, кое-где даже сосны и лиственницы. Но хламу малинника, кипрея, ползучей ивы, дикой акации, волчатника разливанное море. Местами земля до того заголена, гусеницами изорвана, что на ней вовсе ничего не растет, только все размывает и размывает склизкую луду дурными вешними потоками, покрывая гиблое пространство рытвинами, земными незарастающими ранами. Учил я, учил своих домашних, как спасаться от клеща, научил на свою голову, мол, где бы и когда бы ни увидели этого гада, непременно его сожгите. Поехала моя жена с племянником на теплоходе в город, букет цветов нарвали, и увидь глазастый парень тварь ползучую: «Ой, тетя Маня, клещ! Подержите его в ладони, я спичку достану». А только что они обихаживали избу, делали ремонт, и руки у обоих в царапинах, ссадинах этого хватило, чтоб заболеть обоим. Они еще успели вернуться, и начали умирать оба разом, за морем же, за рукотворным, ни больницы, ни врача, большой водой отрезаны люди от цивилизации, и теплоход ходит раз в сутки, это если только он не сломается, на мель не сядет и боевая его команда не запьет. Лихо пришлось всем, и больным, и тем, кто доставлял их в город уже беспамятных. В городе, как водилось при бесплатной советской медицине, нет в больницах мест. Попросил я Союз писателей помочь мне, позвонить в обком, но оттудова партийный чиновник, ведающий медициной, фыркнул; «Мне только этого не хватало заниматься писательскими женами!» Определили-таки люди добрые в больничный коридор сгорающую от адской температуры, беспамятно кричавшую жену. Парнишку положили в инфекционную больницу, но в больницах еще не знают, какой диагноз ставить и чем такую неслыханную болезнь лечить. Я дал себе слово, если жена выживет, уехать с Урала, бросить эту опостылевшую промышленную громаду, медленно, но верно погружающуюся во мрак, в дикость, в пустыню. Крепкое, мужественное создание моя жена, вятского крестьянского корня, она и меня, и пропащую послевоенную жизнь выдержала, и смертельную болезнь энцефалит, перемогла, не без последствий, конечно, ее левая, «рабочая», рука так и осталась полупарализованной, голова сделалась больная, сдало сердце, «сели» зрение и слух. Но оба мы еще были бодры, работоспособны и несколько лет, как оказалось после, самых счастливых, прожили в Быковке, где поднялся лес, посаженный мною в огороде, цвели цветы, принесенные мною с вырубок, особенно ярко и благодарно цвели дикие пионы марьины коренья. Здесь мне хорошо работалось. Бывало, утром поднявшись, я до обеда не разгибал спины, потом брал удочку, иногда ружье, и шли мы вверх по речке, где были у нас уже обжитые места с кострищами. Изловив пяток-другой харюзков, варили мы уху а нет ухи вкуснее той, что варена из только что пойманной рыбки, да еще из той воды, где хариус и водится. Перед ухой бывало и выпьем по чарочке. Затем мы кипятили чай, заваривали его смородинником и с наслаждением пили возле костерка, разговоры вели, Спирька стерег нас, хрустел сахарком или сушкой. Я шел дальше, поднимался по речке. Жена, не умеющая жить без работы, что-нибудь вязала на ходу, иногда читала, присаживаясь на полянку. Дома читать некогда, детки всегда нагрузят работой. Речка Быковка, по которой когда-то велись выводки леса и даже проводился совсем уж дикий весенний сплав, очищалась, оживала, и вырубки вокруг постепенно оживали. На речке Быковке и ее притоках поселились сами по себе пришедшие сюда бобры, они строили плотины и на речке, и на ключах, в нее впадающих. Воскресала жизнь вокруг Быковки, воскресала и жена. Но вдруг новый удар ретивые хозяйственники взялись спасать в прах разбитый уральский лес, оберегать недра, принялись осыпать дустом то, что еще росло, цвело и жило. Приехал я однажды к водохранилищу, перешел его по льду, уже тающему, и следующим утром с ружьецом отправился по просеке-тропе вдоль клина колхозного леса, по опушке, прежде всех троп вытаивающей из-под снега и радующей сердце первыми цветами белыми ветреницами и сиреневыми хохлатками. Сюда, на морозно сияющее солнце погреться, поклевать почек высыпала зимою боровая птица. Иду по просеке, под ногами что-то хрустит, и сапоги мои по колено в пере. Остановился, огляделся: батюшки-светы! Опушка-то вся завалена птичьими трупами: глухари, тетерева, рябчики, дрозды, даже скворцы, недавно прилетевшие, ворохами лежат, иные уж истлели, иные дотлевают отравлено птичье поголовье, отравлены зверьки, наевшиеся отравленного мяса. Еще раз убита! Еще раз растоптана, растерзана безответная уральская природа от этого удара ей уж не оправиться. И мы уехали с Урала в далекую, тихую Вологду, но еще не раз наведывались в нашу милую, нашу сиротски опустевшую быковскую избу, и еще бродил я с удочкой по речке, но не привозил с собой ружье незачем сделалось его привозить. Лишь кое-где по речке и ложкам подавал иногда голосок рябчик, урчали вяхири в ольховниках, в одном месте даже шарахнулся глухарь из осинников, реденько тянули вдоль опушки колхозного леса и над вырубками вальдшнепы по вечерам да где-то на горе, за деревней, шипел и рокотал одинокий косач. А ведь совсем недавно, всего несколько лет назад, небо здесь качалось от птичьих песен, безбоязненно мышковали лисы по полям, заячьими тропами были утоптаны снега не только по речкам, но и в огородах. Великий охотник Спирька с азартным кобелишкой соседки моей выгоняли ко мне ошалелого лося, я отгонял его удочкой. Медведи развелись, однажды телку задрали неподалеку и съели. С одним медведем я на вырубках встретился нос к носу, слава Богу, мирно разошлись. На Вологодчине я застал водоемы, удобрениями не отравленные, природу почти нетронутой, мало поврежденной цивилизацией. На прекрасном озере Кубенском было столько рыбы, что местные рыбаки ерша, плотву и мелких подлещиков не ловили. Если эта мелочь попадалась оставляли ее на льду воронам и чайкам. Вологодская, Ленинградская, Кировская, с севера Архангельская опустошились, села совсем обезлюдели, либо полуумерли, да эти ли только места, называемые Северо-Западом России, с бедными землями, надорванные коллективизацией да самой беспощадной, браконьерской войной, вымерли?! Крестьянство всей России покидало родные, обжитые места, сбегалось в гибельные, раковой опухолью военной промышленности удушаемые города. Я купил избу в ста километрах от Вологды, в полузаброшенной деревушке на берегу реки Кубены и нарадоваться не мог своей удаче: река порожистая, с нерестилищами нельмы, налима и всякой иной рыбы; в полях и по окрестным лесам велся и токовал тетерев, глухарь, много развелось рябчика, тревожили дичь лишь на моторках и мотоциклах наезжающие городские охотники да дачники, начавшие стихийный захват пустующих изб и строительство теремков по берегам рек. Птицы было так много, что едущие ко мне зимние рыбаки за дорогу сшибали из малопульки с вершин берез по два-три косача. И здесь спохватились хозяйственники спасать природу и поднимать урожаи, которые частенько уходили под снег, потому что скоро сделалось некому их убирать. Леса здешние тоже с самолетов осыпали дустом, вывозили на поля кучу удобрений, их размывало дождями, паводками сносило в реки, и здесь усеялись леса птичьими тушками, тяжелыми трупами лосей и, свернувшимися в смертельной судороге жалкими трупами беззащитных зайцев, лис и одичалых кошек. Когда я, через десять лет, покидал Вологодчину и свою избушку в полюбившейся мне деревушке, на придорожных березняках сидело одно воронье. Живых деревень на сто верст в когда-то густо населенной местности и десятка не насчитывалось. Вместо одного скокаря, который налетал на женщин ночной порой в Вологде и отбирал у них сумки, и был немедленно изловлен, развелось тучи всякой мрази, ворья, грабителей, насильников. В старинном, тихом, храмами Божьими застроенном городе начали насаждать промышленность, и, как и в уральских, и в сибирских городах, сделалось здесь невозможно выходить из дому и не только темной порой. Город Вологда, силившийся не отставать от соседнего Череповца и других промышленных гигантов, начинал расплачиваться кровью и смертями не только мирных и добрых людей, но и гибелью скромной природы, бедной земли. Современная цивилизация, которой так жаждали местные, прежде всего партийные, руководители, тоже желающие получать звезды и ордена, за патриотизм и рвение к соцпрогрессу, не щадя никого и ничего, достигала самых сокровенных уголков России, погружала в пучину бедствий и «Тихую мою родину», как назвал родную Вологодчину великий и праведный ее певец, рано покинувший земные пределы. Ну, а что же не «тихая», а бурная родина моя, Сибирь, куда я возвратился? Я ездил на родину с Урала и из Вологодчины в последнее время довольно часто. Бывал в родной деревне, плавал по Енисею до Игарки, живал у брата в большом даже по сибирским масштабам селе Ярцево, по тайге хаживал, с рыбаками общался и однажды решил написать что-то наподобие путевых заметок, но расписался и вместо очерков получилось повествование в рассказах «Царь-рыба». Одновременно я работал над книгой «Последний поклон» и уже по