Скачать:PDFTXT
Солдат и мать

разговор: — Родных тоже, значит, нет? — А сам думал о том, как обрадуются дома, если нагрянуть неожиданно, да к тому же несильно изувеченным. — Ты знаешь что, пришел ночевать, так ложись! — С этими словами хозяйка схватила ведра и быстро вышла. Я проводил ее взглядом и повернулся к окну. Навстречу моей хозяйке ковыляла старуха. Она остановилась, приложила к глазам руку козырьком, затем неожиданно плюнула и перешла на другую сторону улицы. Тут что-то было! Я насторожился и еще раз, но уже внимательней, осмотрел жилье. Все запущено. Все покрылось пылью, подгнило, перекосилось. Над никелированной кроватью, которая как-то не вязалась со всем окружающим, висели два портрета. На одном был изображен бравый мужчина, на другом — женщина, в которой я с трудом узнал хозяйку. Висели они далеко друг от друга, и между ними на беленой стенке тоже проступало пятно. На этом месте, должно быть, когда-то был третий портрет. Вернулась хозяйка с водой. Я присмотрелся к ней повнимательней. На вид ей было под пятьдесят. Широка костью, рослая, худая. Линялый, застиранный платок, на котором едва угадывались цветочки, нависал до самых бровей. Казалось, будто она что-то потеряла и все время силилась вспомнить: где и когда. Женщина взяла топор и пошла на улицу. Я догнал ее в сенцах: — Секундочку, мамаша! Дайте я разомнусь… — Ну что тебе надо? Пришел спать, так спи… — Давайте, давайте, мамаша! Солдат должен помогать гражданскому населению. — Вот ведь надоедный какой… Она все-таки отдала мне топор и возвратилась в избу. За мазаным сараем, стены которого продырявили пули и осколки, я обнаружил несколько сухих яблонек да обломанную снарядом вишню. Никакой живности нигде не было. О ней напоминали только мокрые перья да куриная голова с пустыми глазницами, валявшаяся в крапиве. Тупая, но все еще не остывшая злость снова начала накатывать на меня. Я схватил топор и принялся торопливо рубить дрова. Рубил, рубил, секира сорвалась с топорища да чуть не в лоб мне. — Вот так хозяйство! Позади меня кто-то захихикал. Я обернулся. За низким плетнем стоял голенастый, как петух, парнишка в живописно залатанной рубахе. Ноги у него были до того вымазаны грязью, что казались обутыми в ичиги. — Ты чего тут подглядываешь? — спросил я. — Вот попало бы топором в котелок-то, и загремел бы к Богу в рай. Мальчишка шмыгнул носом, почесал ногу об ногу: — Не больно пужай, не из пужливых! — Смотри, какой отчаянный! В ответ на это мальчишка выпалил: — Ты зачем тута на ночь встал? Тута фашистиха живет! — Постой, постой, — опешил я. — Как — фашистиха? — Так, фашистиха! Не знаешь, так не лезь, куда не полагается. Выражение на моем лице, видно, было такое, что мальчишка посчитал нужным пояснить: — Ейный сын с фронта смылся и в полицаи наладил. Его наши стукнули во-он тама, — махнул мальчишка в поле. Я наконец уразумел, в чем дело, и мне стало не по себе. Но я был уже битый солдат и потому как можно спокойней сказал: — Ты вот что, малыш, чем болтать, принес бы лучше топоришко какой-нибудь. Парнишка озадаченно глянул на меня и исчез. Я невольно дотронулся до брючного карманчика-пистона, где лежала нестроевая справка, но тут снова появился парнишка и протянул мне аккуратненький топорик. — Только не поломай. Он дедкин, — пробормотал мальчишка и почему-то посмотрел на мои руки. — Ладно, не зажилю, — буркнул я и принялся вытесывать клинышки для хозяйского топора. Было время, когда я любил изображать жонглера и не раз являлся к матери с раскроенными ладонями. И прошло-то каких-нибудь два-три года с тех пор, как мать перевязывала мою руку, а потом накладывала мне по загривку. Но какими недосягаемо дорогими и далекими казались в этот день из этой деревушки те времена! Я мотнул головой, чтобы отогнать воспоминания. Они всегда настигают меня в самое неподходящее время. Плюнул на ладони, подбросил оба топора несколько раз и поймал их за топорища. — Ясно!? — Пор-рядок! — восхищенно прошептал мальчишка и, видимо, от избытка чувств снова почесал ногу об ногу. — Дядь, а дядь, айдате к нам ночевать, а? У нас на полатях теплы-ынь! И яблочки моченые есть. Айдате, а? — Не заманивай, малый, не пойду, — ответил я и принялся тюкать изуродованный ствол вишенки. Угрюмый день незаметно сметался с сумерками, когда мы поужинали и стали готовиться ко сну. Ни за столом, ни после хозяйка не проронила ни слова. Я больше не донимал ее расспросами, а свернул цигарку и вышел на улицу. Мне, пожалуй, надо было уйти из этого дома. У того же мальчишки меня приняли бы куда лучше и ласковей. Но я не мог этого сделать. На душе у меня было погано. Что-то давило и угнетало, и я не знал, как мне быть, о чем разговаривать с хозяйкой. И все-таки я должен был остаться здесь. Почему? Зачем? Этого я не смог бы объяснить. Я был молод и умел только чувствовать, но не объяснять. Я курил, трудно думал. Дремотно было кругом, душно и в то же время как-то очень уж томительно-тревожно. Я сделал шаг под дождик — он по-мышиному шуршал в палисаднике. Мелкая пыль защекотала мне лицо, нисколько не остужая его. С крыши четко, одна за другой, дробинками скатывались капли. Они твердо шлепались на опавшие листья, и чудилось мне, что где-то совсем недалеко шагают и шагают чужеземные солдаты в подкованной обуви. В деревне ни звука, ни огонька. Даже собачьего лая не слышно. Неужто и собак война не пощадила? Хозяйка приоткрыла дверь и не то приказала, не то попросила: — Ты кури в помещении! — Она тут же торопливо захлопнула дверь, будто чего испугалась. Постель она мне приготовила на кровати, а сама забралась на печь. Я никогда не страдал бессонницей, даже в госпитале ничего снотворного не пил, но в ту ночь долго лежал с открытыми глазами и не ворочался — боялся потревожить хозяйку. И почему-то из этой тишины, из кромешной темноты опять отчетливо, как днем, появилась мать. Маленькая, суровая. Доставалось мне от нее. Я был последним в семье. А последнего больше балуют и больше лупят. Отец работал конюхом в подсобном хозяйстве, любил выпить, покупал нам пряники и никогда не обижал. Я льнул к отцу, а мать недолюбливал. Молоденький все же был в ту пору, очень молоденький. До войны я даже костюма не нашивал и, чего скрывать, только на фронте попробовал колбасу, сыр, яблоки. Небогато жила наша громадная семья, стараниями матери жила. А я вот не смыслил ничего и обидел мать. Она лежала хворая, когда я уходил из дому на войну. Она не плакала, не целовала меня, она ругалась: «Ты беспутную голову свою зря там под бомбы не подставляй!» — наказывала она. А я улыбался. И вдруг мать жалко всхлипнула, схватила меня, прижала к себе: «Хоть бы ты не уходил!» Я еще никогда не видел ее в такой слабости и оттого растерялся. Мне сделалось неловко, и я накричал на мать: «За кого ты меня считаешь?» Мать как-то до обидного снисходительно покачала головой и с протяжным вздохом молвила: «Ну-ну, не сердись, не сердись, тебе лучше знать, что делать, ты — грамотный…» И больше не прибавила ни слова. И поныне я вижу ее такой же, как при прощании, с такой печалью в глазах, какой я еще никогда и ни у кого не видел. — Мать!.. Мама! — шептал я в ту давнюю ночь. — Охота увидеть тебя, сейчас охота! Приснись хоть во сне, поговори со мной или взгляни… Стыдно солдату, да еще дважды раненному, да еще с медалью, так блажить. Но что поделаешь? Что было. то было. Блажил, звал, тосковал, кручинился. Сейчас можно в этом признаться. Годы прошли, люди не осудят. Они научились кое в чем разбираться, кое-что друг другу прощать. Замечаю я: добрее сделались наши люди, отмякли, как апрельская пашня. А в войну злы мы были: горе, обиды, утраты сделали нас такими. Уже не помню, как забылся я тогда. В детстве я спал под отцовским тулупом, пропахшим конским потом, и, когда уснул, ко мне со всех сторон поплыл этот запах, смешанный с духовитым сеном. Мне, очевидно, снился наш дом, но я все заспал и ничего не мог вспомнить, потому что, потревоженный пристальным взглядом, дернулся и открыл глаза. На столе, привернутая, горела лампа. Около нее, будто окаменелая, сидела хозяйка с шерстяной шалью на плечах. Она смотрела на меня. В глубине ее глаз махоньким ядрышком отражался огонек лампы. А может быть, лампа осветила далеко упрятанное, затвердевшее, как алмазное зернышко, горе. Этакое невянущее, но и непрорастающее зернышко. — Вы что не спите? Хозяйка вздрогнула, подхватила свалившуюся с плеча шаль и сказала, закручивая пальцами кисточку: — Не спится. Нетути мне сна. Было невыносимо тягостно смотреть на нее. Но еще тяжелее молчать. Я кивнул головой на портрет, с которого, еле заметный, глядел в сумрачную избу мужчина, и спросил: — Муж, да? — Мой. Данила. Садовником был, за год до войны помер. — И, отвечая на мой немой вопрос, она добавила: — А я птичницей работала, на выставку как-то ездила. Давно это было… У меня уже вертелся вопрос насчет сына, однако я вовремя спохватился и заменил его первым попавшимся: — Теперь в саду вместо мужа? — Не-е… Я с колхоза вышла… — Чего так? — Бабы проходу не дают. Я заметил, что хозяйка изо всех сил старается говорить спокойно и потому произносит слова осторожно, медленно, будто удерживает то, что может зазвенеть и ненароком разбиться. — Сам-то женатый? Детки есть? — Нет еще. Не успел жениться… — А-а, — с сочувствием и, как мне показалось, даже с сожалением протянула она и раздумчиво продолжала: — Придет время, женишься, детки пойдут… — Это еще на воде вилами… Хозяйка быстро взглянула на меня, потом перевела глаза на квадрат между портретами, и складки у ее рта сразу сделались строже. — Иной раз и живой человек, а мертвому завидует. Вот у меня сынок был, — выдавила она. — Он покойный, а я за него казнь от людей принимаю. — Женщина задумалась, глядя мимо, за окно, по которому неслышными червячками сползали головастые дождинки. Порыв ветра налетел

Скачать:PDFTXT

Солдат и мать Астафьев читать, Солдат и мать Астафьев читать бесплатно, Солдат и мать Астафьев читать онлайн