удалая баба?! Сдам ее документы и вещички в какой-нибудь отдел потерь и находок, пускай они ее ищут или она их, я же поеду дальше, в Сибирь, к бабушке, к теткам, к родне. Эк они мне, голому и голодному, сами голые и голодные, обрадуются! Рюкзак! Хер с ним, с рюкзаком! Увезла и увезла стрикулистка эта шалавая. Там и добра-то: пара белья, портянки, да в узелок завязанные альбомчик солдатский, да письма друзей и любимой медсестры.
Гром бы всех этих баб порасшиб! Ходят в беретах, в нарядах, да как их много-то, гораздо больше, чем мужиков! Вон без них, без баб, как хорошо жить было…
Постой, постой! А что это она, супруга моя, мне кричала через стекло и пальцем на стекле чертила? Буквы какие-то? По пальцу, по движению его, буквы знакомые. Стоп! Ведь она чертила в воздухе и на стекле вроде как давно знакомое слово… Уж не «Ленин» ли?.. Вроде бы как вождь мирового пролетариата, Владимир Ильич? К чему это она покойника беспокоит? Партийная она — понятно, в пионерах еще Ленина полюбила, после Ленина еще кого-то, потом еще кого-то. Напоследок вот меня, беспартийного, из пионеров на третий день за недисциплинированность исключенного.
Я выбрал из толпы наиинтеллигентнейшего вида человека, в очках, конечно, в шляпе, конечно, учтиво поклонился ему и спросил: нет ли в метро станции с названием «Ленин»?
— Как нет? Ленин везде есть, он, всюду любимый, с нами, — охотно, как бы даже озоруя, отозвался московский интеллигент. — «Библиотека Ленина».
— Ой, спасибо! Вот спасибо! — вскричал я, пятясь от московского интеллигента, лицо которого вдруг разгладилось. Шутил насчет Ленина, опасно прикалывался. Ну и народ эти москвичи! Да нет, улыбку веселую, скорее изгальную вызвал у него не Ленин, а я, такой, должно быть, блаженненький вид у меня сделался.
Вдали загудел поезд, публика придвинулась к краю перрона и сомкнула ряды.
«Ну, теперь уж я не уступлю, теперь уж я поведу себя как в бою, чтоб бабу не потерять совсем», — готовясь к штурму, взбадривал я себя и со второго ряда как двинул в вагон, прорвал на пути цепи, кого-то ушиб чемоданом, кого-то вроде бы уронил, меня ругательски ругали, даже в загривок долбанули чем-то жестким, кулаком скорее всего. Но я жену богоданную, в красноармейскую книжку записанную, ищу. Тут уж не до этикету. Бой есть бой. Тут уж кто кого. Знали бы они, пассажиры, что я за спасение семьи борюсь, по трупам пойду, пол-Москвы вытопчу! У-ух, какой я отчаянный боец!
Вот и покатило вагон! Вот и повезло меня вперед и дальше, к остановке «Библиотека Ленина». Там уж быть или не быть, но в голове-то звучит и звучит под стук колес: «А-ах, зачем эта н-но-очь так была хороша, та-та-та-та, та-та-та, та-а-а-ата-та, та-а-ата-та-а-а»…
Ехать бы и ехать, долго ехать и звучать внутренне, потом задремать. Но вот она — «Библиотека Ленина». Народу на ней побольше, чем на «Киевской», да и сама остановка поширше, поразветвленней: туда и сюда ехал на эскалаторах, бежал, мчался, толкая друг дружку, народ. Меня притиснули к стене.
Я устало приопустился на выступ какого-то памятника или мраморного украшения и решил, что буду сидеть, пока метро не закроют, только вот попить бы где раздобыть? И еще я думал, что если баба моя раздолбанная найдется, я ей ка-ак дам! Ты, скажу, че, совсем ополоумела?! Ты, скажу, че прыгаешь, как цыганская блоха по хохлацкой жопе! Ты, скажу, об чем своей башкой думала, когда такой номер выкидывала?! Ну и так далее тому подобное.
Словом, только бы нашлась, тогда бы я сумел всю душу излить.
Но моя жена, баба по-нашему, по-сибирски, не находилась. И один, и второй поезд, и десятый прошел, и «полночь близится, а Германа все нет! Все нет…» — нервно пело радио над моей головой. Я уж задремывать начал, как слышу — кто-то дергает меня за рукав и восклицает ликующе!
— Вот ты где!
Все заготовленные речи мои как-то остыли, угасли в моей истерзанной душе, я лишь отрешенно сказал, не открывая зрячего глаза:
— Ты вот что!.. Ты теперь завсегда будешь ходить только сзади меня и за мной. Иначе я тебя пришибу! — и решительно шагнул вперед, к желтому вагону. — Поняла? — обернулся я.
Баба моя семенила за мной и согласно кивала: «Поняла, поняла…» — и мой знатный, выданный РКК рюкзак подпрыгивал, бил ее по заднице так, что в рюкзаке звучало боевым маршем: ложка билась о ложку и еще кружка звякала.
Мы ехали в Загорск, к тетке моей жены, и попали в сей блаженный город уже с последней электричкой, во втором часу ночи.
* * *
Вы думаете, тут, в Загорске, наконец-то все и кончилось, сейчас вот молодожены попадут к тете, помоются, поедят и замертво упадут в супружескую постель? Глубокое это заблуждение. Наша семейка возникла из военных событий и с событиями вступала в мирную жизнь. В пьесе одной герой, глядя на возлюбленную, восклицает: «Эта женщина создана для наслаждений!» А моя баба была создана для приключений! Приключения ждали нас почти на каждом шагу.
Тут, в Загорске, среди темной ночи, по причине позднего часа, в совсем обезлюдевшем городишке приключения развернулись очень скоро. В городишке том не звонили колокола, во всяком разе тогда, ночной порой, я и не слышал их, ничего нигде не светилось, не горело, не сверкало, никаких куполов в поднебесье не виделось, даже собаки не брехали, ни пьяных, ни трезвых, ни богомольцев, ни юродивых, которые ныне там толпами шляются, форсят золотыми крестами на молодецких грудях, потряхивают кудрями на пустых головах, предаваясь ленивой вере в Бога. Мода на Бога пошла!
Бодро перемахнули мы с супругой через виадук, разъезженной улицей спустились под гору, мимо мрачных соборных стен, в витые и широкие щели которых сочился слабый небесный свет, слышался звяк оторванного железа, скрежет кровли вверху, в решетках церковных куполов пропечатались темные крестики, один вроде бы даже и блеснул испуганно в прорванной глуби ночного осеннего неба, брюхато провисшего над спящим благодатным обиталищем душ живых, как выяснилось скоро, барышных, любящих драть с мирян, особливо с военных, копейку на привокзальном торжке. Пыльной, путаной российской историей напичканный городишко, по тогдашним его достижениям и заслугам, справедливо переименован был в честь бандита большевика.
Впереди нас блеснула вода. Скоро мы поднялись на земляную плотину, довольно высокую и, судя по сваям, торчавшим из земли вкривь-вкось, древнюю, густо заросшую крапивой, бузиной и прочей сорной благодатью, в которой глубоко внизу поуркивала, пошумливала живая вода, падающая на всякое бросовое железо, тележные колеса, обломки рельсов, бочонков, проволок и цепей.
Я это все угадал или разглядел потому, что супруга моя по мере удаления от станции все замедляла, замедляла и без того не саженный шаг свой. Предложила передохнуть, посмотреть вниз, побросала туда камешки, чтоб видно было, как они падают в воду, подымая брызги, и звякают о сплющенные ведра или прогорелые и выброшенные по причине технической непригодности железные печки.
Во мне ворохнулось нездоровое подозрение, но камешки я люблю бросать с детства, в Енисей их перепулял вагон, не меньше, и хотя сейчас мне в тепло скорее хотелось, лечь, вытянуться, уснуть, я, однако, тоже начал бросать камешки: «если женщина просит…» — как поется в современной песне, то отчего же и не уважить ее просьбу, не побросать камешки.
Побросал я, побросал камешки вниз без всякого азарта и интереса.
— Ну, пора уж и к тете, — говорю.
Жена моя пошмыгала, пошмыгала носом, и опять поговорка во мне возникла: «Тому виднее, у кого нос длиннее», — ан поговорка та тут же и скисла, протухла. Не отрывая глаз от бездны, где пожуркивала вода, падая из запруды, качая сломанный бурьян и позвякивая железом, жена молвила, что она не знает, где живет тетя.
Я ей в ответ: «Ха-ха-ха-ха!» — через силу выдирал из себя хохот. Не зря, говорю, считался ж веселым солдатом, сам, говорю, люблю и ценю шутку, но уж больно не ко времени, не к месту подобные шуточки!..
А она, баба-то моя, супруга богоданная, в ответ чуть не плача: мол, не шучу, я раз только была у тети, проездом, забыла место и дом, где она живет. А письма… все!.. в том числе и тетины, чтоб они сохранились для памяти, связала в пакетик и домой отослала, так что даже и записанного адреса тети тоже нету. Днем-то, говорит, да не такая усталая, я, может, и нашла бы дом тети Любы, хозяйки, у которой наша тетя квартирует, но ночью плохо ориентируюсь, хоть в лесу, хоть в городе.
— И что же нам теперь делать?
— Не знаю.
— Не знаешь?!
— Не знаю.
— Хорошо! — произнес я и херакнул какой-то булыжник вниз, в воду, так, что плеснулось там и брызнуло, и вдруг запел голосом Буратино: «Хорошо, хорошо, эт-то очень хорошо!.. Эт-то очень хорошо, за-а-амеча-ательно-о-о!» Пластинка у нас в детдоме была, вот я и запомнил с пластинки эти слова.
— Да т-твою мать! — стукнул я себя кулаком по лбу. Далее пошло, поперло: — Да где же мои глаза, глаз тоись, где он, зараза, глаз тот был, когда я высматривал во многочисленном коллективе себе невесту?! Да вон их сколько, девок, кругом: хоть на зуб, хоть на цвет, хоть на калибр любой подходящих, хоть соли их, хоть мочи, хоть на приправку, хоть на прикорм, на мясо, хоть на уху, хоть на ферму в колхоз, на почту, на икону, на фабрику, даже в артистки, даже в зверинец годных!
Говоря театральным языком, жена моя сполна получила весь деревенско-детдомовский репертуар на этот и на все последующие сезоны. Все, что за дорогу с войны скопилось в моей негодующей груди, всю тяжесть необузданного чалдонского гнева, все бешенство человека, измотанного войной, неурядицами жизни, — все это обрушилось на маленького человечка женского пола.
Я ожидал, она хоть заплачет или отбежит на безопасное расстояние, но она стояла отвернувшись от меня, и рюкзак этот, сталинский подарок, чтоб ему в лоскутья изорваться, висел на ней до самой земли. От ругани моей, должно быть, содрогнулось, сотряслось само небо, отхлынули хляби небесные, появилась, пусть и ущербная, луна. Мне сделалось видно согбенную, пустым мешком-котомкою придавленную к самой земле мою бабу, природой самой и жизнью приуготовленную в страстотерпицы российские.
И мне ее жалко стало.
Все