все словари, русские и иностранные, — слова, услышанного мною в тайге, нигде не нашел.
Да и было ли оно произнесено? Или это всего лишь наваждение, навеянное усталостью и тем, что хранится в глубине души, изредка тревожа наше несовершенное, от всего-то и всегда зависящее сознание.
С пестрой и не совсем трезвой делегацией письменников, русских и украинских, закатились мы в шевченковские места. От них рукой подать до деревень, оврагов, горушек с редким лесом, где глухой зимнею порой 1943 года происходили последние бои по уничтожению окруженной вражеской группировки, командование которой не приняло ультиматум о капитуляции.
Ничто не напоминало той страшной метельной ночи, когда происходило избиение людей людьми. Деревни обросли садами, хаты «пид бляхой» и под шифером россыпью растащены по некрутым косогорам и, плотно сгрудившиеся в долинах, млеют под осенним предзакатным солнцем. Поля, уже скошенные, с горбато высящимися скирдами посередине, умиротворенно и бескрайне раскинулись во все стороны, яркие озими зеленеют и серебрятся, радуя глаз свежестью, сосновые лесочки, которые конечно же в войну были свалены на дрова, на перекрытия окопов и блиндажей иль сожжены снарядами, отросли, обустроились. Кто-то из украинских друзей нашел в лесочке переросшую уже, жесткую черемшу, принес мне: «Бачь, то растет не только в Собиру, „Черемшина“ — песня е такая гарная у нас…»
Колхозы в пору нашего гостевания в шевченковских местах крепкие были, села богатые. Председатель крепкого колхоза (в бедный колхоз при Советах почетных гостей не возили), которому надлежало нас принимать, рассказывать о великих достижениях, за селом возле речки, оглохшей и замершей в приречной осоке и в каше ряски, показал нам заросли изброженного, смятого, ломаного бурьяна гектаров на восемь-десять.
— Специально оставляем, чтобы дети не забывали первозданной природы. И вы знаете, как ребятишки радуются этому подарку, бегают здесь, валяются в траве, кричат, рвут дикие цветы, приносят их домой и в школу. Здесь им можно вести себя свободно, как древним людям, здесь они, рабы двадцатого века и чудовищного прогресса, видят вольное вешнее цветение и в летнюю медовую пору тучи пчел, ос, шмелей, бабочек, охваченных своим тихим, добрым трудом, осенями в вызревающем, золотом опаленном бурьяне собирают гербарии, изготавливают музыкальные дудочки, делают брызгалки из борщовника; которые приболеют, и спят здесь. Мед в бурьяне пчелы берут от весны до снегу, птички малые гнезда прячут, собаки шерсть о колючки вычесывают, лекарственную траву жрут, домашняя скотина сюда забредает, лежит, о чем-то думает иль дремлет. Десять этих гектаров я покрою урожаем с других полей, зато у детей наших о своей природе, об этом вот клине земли память, и оттого иль от этого дети нашего села, вырастая, охотней остаются в своем колхозе, вкореняются.
Мудрый председатель украинского колхоза, молодой современный мужик, много ли у тебя последователей, многие ли понимают, что брюхо набить — еще не все достижения человеческого ума и старания?
Есть, есть ценности, которые близко лежат, да далеко берутся. Кусочек первозданной природы среди войной израненной, ныне сплошь запаханной, засеянной земли — это не просто подарок детям, это потребность быть естественным среди естества жизни.
Знак памяти
Бывший авиационный штурман, дивный рассказчик, немножко художник, славный человек, у которого в глазах светится прирожденная доброта и приветливость, нарисовал мне крест и обозначил словами смысл его деталей.
Поперечина креста, плоскость его, оказывается, проходит по меридиану, нижний конец, укосина, показывает, где находится экватор.
Все-то, все разумными людьми делалось и сотворялось с глубоким смыслом, для пользы дела и жизни.
Когда-то на самолетах не было прибора, указывающего низ-верх, и какой страх охватывал пилотов, коли они «теряли землю», сколько поразбилось их из-за этого.
А был уже крест до возникновения авиации и появления горластых учителей жизни, и кто помнил и понимал значение его, тот душу свою, порой и тело бренное спасал.
Смысл труда
«Труд есть радость», — писалось на советских плакатах, вот долгое время и ходили мы на нашенские производства не трудиться, а радоваться.
Что такое истинный труд, понимаешь, глядя на муравьев. Лесоводы установили воротца на тропе муравьев таким образом, что через них могли проползти только те, которые без груза, возле препятствия им приходилось сбрасывать «с плеча» свою ношу.
За час скопилось возле воротец более ста тысяч трупов гусениц и их куколок, не считая всякого другого «мусора».
Что из этого выходит? К нескольким деревьям в роще заперли доступ муравьям, и деревья сразу начали хиреть, терять листья, а скоро сделались вроде бы обгорелыми. Лесные вредители здесь справляли свой пир.
Где-то я слышал, что одна семья синицы-московки съедает за сезон сорок пять килограммов лесной твари, основную часть которой составляет клещ, но синицы, те любят боровые светлые леса без хлама, чтобы все в них было «на месте», в первую голову — муравейники.
Возле Красноярского академгородка, в котором я живу и где действует лесоакадемия, в старых лесах еще сохранились кое-где муравейники, и всякую весну я вижу то дрын, в них воткнутый, то до земли развороченную пирамидку муравейника — это делают детки, наследники наши, в том числе и чада тех же лесоустроителей.
Когда я поселился здесь двадцать лет назад, на крутых, кустами и цветами густо поросших отрогах жили зайцы, при этом косоглазые так приспособились к местности, круглый год прячась на склонах, в камнях и комьях земли среди скупой горной растительности, что сделались пестрыми; вылетал из-под горы и с фириканьем бегал по зарослям акаций табунчик куропаток голов в сорок; в сосняках велись белки; за оврагом, где прежде были скиты, течет ключ, с грохотом поднимался из разложья бородатый глухарь.
Ничего этого нет уже и в помине, жерло ключа чем только не затыкалось, в его текущий под гору сток чего только не валят.
Даже такой малости, как почтение к труду, сохранению всего живого вокруг, чтобы самим выжить, не можем мы научить наших потомков, а замахивались построить светлое будущее.
Слово умирающей тетки
Тетка моя, Августина Ильинична, умирала долго, одиноко и мучительно. Была несколько лет перед смертью слепая, разговаривала много с навещающими ее родственниками, иногда и сама с собой.
Я заходил к ней летом ежедневно; заслышав мои шаги, она их узнавала и, не то отчитываясь, не то спрашивая, продолжала давно с собою начатый разговор:
— Я мучаюсь здесь, и смерть меня не берет оттого, что материлась в Бога, а он все слышит… Да ить с мужичьем всю жисть на лесозаготовках, на сплаву да на сортировке в запани, вот куда конь с копытом, туда и рак с клешней, от мужиков и набралась срамоты.
— Жисть наша — как река после лесосплава: одне коряги остались, топляки, ломь древесная, жерди, мусор. Все путное вниз по Анисею уплыло, слепым потоком разнесено, по кустам застряло, по морям развеяно, по волнам рассеяно да перемолото. А мы толкали, мы толкали баграми, руками, шестами — плыви, жисть, к какому тебя берегу прибьет, как тебя изломает, одному Богу известно…
Старая запись
Ныне я убираю и рву старые записи для своего военного романа. Но некоторые порвешь, в корзину бросишь, да они в памяти гвоздем торчат, скребут, долбят ее…
«За годы войны на фронте расстреляли один миллион человек, осуждено военнопленных 994 тысячи, из них 150 тысяч расстреляно» — это пять дивизий полного состава.
К той поре, как побывать мне на фронте, дивизий полного состава уже не было, солдаты работали один за десятерых, ни отпусков, ни разовых отгулов. Конечно, усталость, изнурение, от этого притупляется страх, чувство самосохранения, сообразиловка — отсюда потери, потери, потери.
А там за солдатами тащились, по фронту пылили политотделы, СМЕРШи, секретные отделы, заградотряды, придурки каких-то придуманных команд, в это время в тылах мерли, ложились в мерзлоту миллионы ни в чем не повинных людей, и миллионы же их стерегли, учитывали, прикладами, палками и плетьми били.
Потом они, эти герои, хорошо, в безопасности, проведшие дни войны, все сделали, чтобы загнать в угол бывших фронтовиков и выпятить себя, свои заслуги. Лишь в 1995 году властью Ельцина была окончательно ликвидирована несправедливость, и бывшие пленные, угодившие туда не по своей вине, были реабилитированы, зачислены в так называемый «статус» участников Отечественной войны.
Помню времена, когда многие воины-страдальцы не носили наград, переклепывали фронтовые медали на блесны. Из солдатской медали «За отвагу» выходило две отличных серебряных блесны. В ту же пору началась торговля наградами, коллекционеры и пройдохи по дешевке их скупали, и когда двадцать лет спустя после Победы откованы были «брежневские» медали, многие вояки-окопники отказались их получать.
А как восстанавливали инвалидность? Фронтовые калеки работали кто где, чаще завхозами, сторожами, пожарниками, истопниками.
Чтобы ежемесячно получать пенсию в 180 рублей, затем, после обмена денег, — в 85 рублей, надо было каждый месяц тащиться на медкомиссию. Это потерянный день — хлебную и прочие карточки на сей день не выдают, булка хлеба на базаре стоит 1000 рублей, — и выходило, что «прогул» оборачивался гораздо дороже несчастной пенсии. Многие инвалиды перестали ходить на медкомиссии, запись инвалидности утратили, что и требовалось советскому государству.
Пришло время — это уже в семидесятые годы, — начали восстанавливать инвалидность, справки из госпиталей требуют. А как их сохранишь в нашей крученой-верченой жизни? Искушенной натурой надо обладать, чтобы все сохранить и не жить, как большинство из нас жило, перекати-полем, скакая по просторной нашей родине в поисках угла и лучшей доли.
У меня, благодаря аккуратности в бумажных и всяких прочих делах моей жены, нашлась одна, писанная на клочке оберточной бумаги, справка с отчетливым штемпелем госпиталя. Приехал в райсобес, встретили вежливо, занесли меня в толстую амбарную книгу и сказали: справку пошлют на подтверждение. Я обмер. Что, если в этом вечном бардаке, именуемом советским государством, затеряется бумага иль не подтвердится?
У меня все прошло нормально и быстро, через три месяца всего получил подтверждение — век минул с госпитальных-то времен, — унижение еще одно, очередное. В собесе люди с понятием — звонят мне, утешают: «Не переживайте». Скоро и оформили бодрую, стандартную пенсию по третьей группе — 85 рэ. На эту пенсию с приработком можно тянуть нить жизни. Булка хлеба стоила уже не тысячу, а полтора рубля.
Но многие, очень многие бывшие фронтовики в буче жизни справок не сохранили, номера санбатов и госпиталей перезабывали, их заставляли искать, вспоминать, ездить по стране. Запивали с горя инвалидишки, иные, не выдержав унижений и нищеты, кончали жизнь самоубийством иль колесили по стране, искали свои боевые следы и следы боевых товарищей, изводились в битве с закаленной советской бюрократией. «Зато на месте боя, где меня ранили, побывал, фронтовых друзей встретил», — не раз писали мне фронтовики, утешаясь хотя бы тем, что погоревал, поплакал с друзьями солдат, чаще всего в одиночестве, без присмотра