мероприятиях. Аникушин, знаменитый, талантливый человек, ездит, точнее, ездил тоже (увы, его уже нет среди нас).
Со всеми, кого я знал лично и не знал никак, Михаил Константинович меня знакомил, добавляя разного рода славословия и эпитеты, которые в большинстве своем воспринимались знаменитыми советскими гражданами как шутка веселого, но несерьезного человека. «Очень приятно», — скупо роняли они.
— Михаил Константинович, ты уж, это самое, не очень-то меня, провинциала, смущай.
— Ничего, ничего, пусть знают наших. А то раздули зобы, как питерские голуби, что топчут самок прямо на голове памятника великой царице Екатерине и от страсти обделали его так, что пришлось металлическую сетку на бабу надевать. Ты не знаешь? Покажу потом. И смех и грех.
Показал и этот действительно прекрасный памятник, до безобразия обгаженный птицами, не признающими достижений нашего человеческого искусства, Петербург показал, но главное, пригласил в свою великолепную мастерскую и показал еще в темно-синей питерской глине сотворенного Чехова.
И Пушкиных, и Чеховых кругом было очень много, толпы целые гениев в гипсе, в мраморе, в камне, в глине.
— А как ты думал, дорогой? Прежде чем к человеку подберешься, да еще к такому, как Пушкин, ох сколько надо подобий его сотворить. Ты ведь, слышал я, по восемь да по десять раз переписываешь свои вещи, я и вовсе обязан. Персоны-то какие! Пробовать, пробовать, пробовать. Лепить, лепить, потому как наглядно, и все должны согласиться — это вот «мой» Пушкин, «мой» Чехов.
— А чирку-то зачем этому вот Чехову приделал? Целомудренный, застенчивый доктор, а ты его в краску вгоняешь, фулиганничаешь!
— Ничего я не фулиганничаю. Была ведь и у него, целомудренного, какая-никакая чирка. Кроме того, все вы, и ты тоже, мало и невнимательно читаете и понимаете Чехова. Там есть все, и Бог в душе, и чирка под штанами, которую он отнюдь в маринаде не держал. Это я утверждаю как человек, прочитавший, и не по одному разу, Чехова и о Чехове многое, а он вот мне не дается. Сложный, скрытный от людей человек, о котором существует в русском народе и мировом читателе свое непреложное представление. И у меня тоже издавна оно существует. Свое. Мне стереотип надобно сломать, разрушить, добраться до души Антона Павловича, он же вот не дается и не дается… — И что-то прилепил, комок, скорее обмылок к сырой скульптуре, разгладил глину пальцами, потом острым скребком складочку какую-то, почти невидимую глазу, сделал, смотрит, смотрит, руки грязной тряпкой вытирает. — Ах ты, Антон Павлович, Антон Павлович, тихий доктор! Поддался бы, я бы еще кой-чего сделал, да хоть вот коллегу твоего нынешнего слепил бы, вон он зубоскалит, подначивает меня, смехуечки ему, а я тут с тобой хоть плачь… Ну ладно, отдыхай, мы с гостем чай пить пойдем, может, чего и покрепче освоим.
С этими словами скульптор смочил скульптуру, укрыл ее сырыми лоскутами, и мы пошли чаевничать.
По приглашению Китайского института мировой литературы в числе делегации из трех человек находился я в Китае. И за десять дней уездился и уходился так, что еле ноги волочил. На одиннадцатый день мы, побывав в Шанхае и Нанкине, вернулись в Пекин, в ту же гостиницу, где останавливались до отъезда, и почувствовали себя как дома в недорогом, тихом и уютном отеле. Еще когда уезжали из Пекина, я слышал, что в Китае гостит и где-то по стране колесит знаменитый наш скульптор Аникушин. Я попросил передать ему привет и, если возможно, повидаться где-нибудь.
Погасил я свет в комнате, не раздевшись, улегся на постель, покемарю, думаю, часок-другой, потом уже встречи, дела и обеды эти китайские, долгочасовые, терпения требующие.
Горит в номере над дверью тусклый фонарик, тишина, благодать. И вот вкрадчиво щелкнул замок, приоткрылась дверь, в номер мой вползает на четвереньках человек. «Господи! — подскочил я на постели. — И здесь пьяные! Будто в России не надоели…»
А человек-то ползет и ползет к моей кровати. Я ноги подбираю, податься куда-нибудь хочу, но некуда, кровать у стены. Вспыхивает электричество, у дверей, сияя узкими глазами, во весь рот улыбается китаец, с полу поднимается сверкающий лысиной и Золотой Звездой Героя человек в парадном костюме и, тоже сияя глазами, спрашивает:
— Здорово я тебя напугал, Витя?!
Аникушин. Михаил Константинович! Знаменитый скульптор. Почетный гость Китая!
— А, чтоб тебя приподняло да хлопнуло! — произношу я и в изнеможении обнимаю гостя.
Долго мы хохотали, выпили по стопке сухаря, поговорили и расстались, увы, навсегда.
Долго я не бывал в Ленинграде, вот он уже вновь Санкт-Петербургом сделался, а мне все пути туда не лежало.
И вот наконец-то попал я в Санкт-Петербург, да не как-нибудь и не когда-нибудь, а в день похорон Михаила Константиновича.
В огромном зале академии полно народу, меня пробили, протолкнули поближе к гробу. Много цветов. Веселый и в чем-то до конца жизни оставшийся дитем человек с седыми вихрами отчего-то кажется сердитым. Из цветов глядится отчужденно и вызывающе-отстраненно от мира сего. Я смотрю на покойного и с трудом справляюсь с улыбкой, готовой распялить мое лицо, вспоминая его явление в номере китайской гостиницы.
Меня хватило все же сказать несколько поминальных слов с другими ораторами, скорбящими всерьез и привычно, по-дежурному.
Но и тогда, когда я говорил, и после, стоя в траурной толпе, явственно слышал:
— Здорово я тебя напугал, Витя?!.
Наш юмор
«Двадцать пять лет заключения, десять лет высылки, пятнадцать лет поражения в правах», — написано в документе с названием «Временно изолированный».
В гулаговских заведениях таких людей называли «лауреатами Сталинской премии».
В таком вот достославном заведении производится медосмотр. Прежде чем приложить трубочку к груди пациента, лагерный врач спрашивает:
— Статья?
Заключенный бодрой скороговоркой строчит номер статьи.
— Дыши! — разрешает врач.
Очередной зек шепотом называет статью пятьдесят восьмую.
— Не дыши!
Юмор, достойный нашей славной эпохи!
Их юмор
Борис Стрельников, мой земляк, умный, честный и оттого рано сгоревший мужик, мыкавшийся пятнадцать лет корреспондентом «Правды» по Америке, успел многое мне рассказать о житье-бытье за океаном, в особенности о пребывании в тех экзотических местах главы государства нашего Никиты Хрущева, во всю мощь продемонстрировавшего мудрость и боевитость свою и нашу.
— Челяди полный корабль, но за дорогу челядь устала от причуд и выходок вождя. Как только высадились советские гости с важной персоной на американский берег, так с радостью сплавили мне своего кумира: «Ты, Боря, тут давно, ты все знаешь, вот и действуй…»
Начались недоразумения с того, что охрана вождя привычно потребовала: здесь дорогу перекрыть, здесь забор вовсе снести — наблюдению мешает, здесь движение остановить, там скорости сбавить иль пустить транспорт в обход. Представитель американской охраны, переваливая жвачку во рту, с усмешкой заявил начальнику охраны нашего вождя: «Сэр! Этой дорожкой по президентским цветочным клумбам американцы ходят уже двести лет, и если мы изменим их движение, они потребуют немедленной отставки президента, разгонят сенат и конгресс, заменят правительство, да и нам бока намнут».
— Ох уж и попил моей крови этот Никитка! Ох и победокурил малахольненький вождь в заокеанском отдалении! Главное было не дать ему с утра напиться, рюмку выхватить, а он ловок в этом деле — сгребет посудину у американца с выпивкой, речь закатит о том, что у нас в России такой обычай, да и опорожнит сосуд до дна, чтоб ему на том свете козлов пасти, этому развеселому вождю! Хрясь об пол посудину — заливается, хохочет.
И еще среди прочего Борис Александрович поведал об американских нравах, о юморе, нам недоступном по причине зашоренности нашей:
— При въезде в штат Огайо стоит огромный щит, и на нем броско написано: «Держи землю своего штата в чистоте! Вези мусор в штат Мичиган!»
Борис Александрович как знал, что век его недолог, и подарил мне на прощание дивную американскую пословицу, которая точно соответствует, модно говоря, моему прирожденному менталитету, потому я ее часто вспоминаю: «Можно вытащить парня из деревни, но деревню из парня вытащить нельзя».
Он посчитал себя некрасивым
Среди многих старых городов Европы — а я утверждаю, что они и есть украшение ее, но не современные монстры-города и не столицы со всунутыми в их жилую часть многозубыми протезами — зданиями современной архитектуры, — так вот, среди старых городов боснийский городок Мостар занимает в моей памяти особое место.
Но прежде чем попасть в Мостар, разноплеменная бригада советских писателей, состоявшая из четырех человек, погостила в Сараево. Были мы в Боснии по случаю тридцатипятилетия освобождения этой славной республики от немецко-фашистских захватчиков и многое услышали, узнали, хорошо погуляли с гостеприимными хозяевами, но мне хочется рассказать не о многолюдных празднествах и гуляниях, а об одном загадочном кафе, которое стояло на обрывистой и каменистой горе. Доступ на гору был лишь один, откуда-то в обход, с тылу. Ничего такого особенного с виду в этом кафе и в горе, почти со всех сторон обрывистой, неприветливо голой, не было.
В самом кафе опрятно, однако очень уж бедно, и меню скудное — кофе черный, чай, коньяк, пиво и какая-то немудрящая еда. Посетителей в кафе мало, но что-то густовато людей в официантском снаряжении, которое, впрочем, состояло из белого фартука и белой же рубахи с бабочкой.
В отдалении, возле стеклянной стены за столиком, сидели две девушки и двое мужчин: один молодой, интеллигентно и строго одетый, и пожилой, пристально в нашу сторону смотревший.
Мы недоумевали — зачем нас на эту гору завез наш боснийский опекун? Мы уже много занятного увидали. Я подумал, что босниец, поэт и переводчик Изет Сарайлич, хочет, чтобы мы еще сверху посмотрели на аллею, ведущую к горе Игман, где снималась знаменитая сцена в самом знаменитом довоенном фильме «Большой вальс», но ошибся.
Как только мы расселись за столиком, из-за дальнего стола поднялась девушка и пожилой, интеллигентного вида человек. Они, наклонясь, о чем-то вполголоса переговорили с нашими сараевскими спутниками и, успокоенные, ушли на свое место.
Нам объяснили наши друзья-боснийцы необычность того места, где мы находились, и отчего в кафе с трех сторон стеклянные стены, почему оно стоит на таком жутком отроге горы Игман и все тут немножечко не так, как в других югославских заведениях, где пьют, едят, много курят, громко говорят посетители.
Мы, оказывается, попали на гору смерти. Да-да, с древности повелось, что люди, пожелавшие свести счеты с жизнью, бросались с этой горы вниз — самый распространенный в здешней округе способ самоубийства.
Демократическое общество решило хоть как-то противостоять этакой напасти, хотя давно известно, что человек, решившийся на самоубийство, редко перебарывает в себе роковое решение.
Кафе смертников построено на горе для того, чтобы человек, в последний раз выпив кофе иль чего покрепче, через стеклянные стены увидел, какую прекрасную землю он покидает. Вокруг